В память о А и Б Стругацких и их замечательном творении «Малыш»
Солнечный свет с трудом пробивался сквозь окошко, не мытое невесть сколько и вдобавок заклеенное крест-накрест широкими полосами газеты, посаженными на клейстер, побуревший от времени. Там, снаружи, солнце ликовало, щедро даря миру потоки золотых лучей. Но это там… на воле…
Вот уже и апрель. Конец зиме. А войне ни конца, ни края не видно.
— Пиииить…
Иван Еремеев вздохнул, нашарил кружку, стоявшую у изголовья. Зачерпнув из бака стоялой, муторной на вкус воды, поднёс к губам бредящего. Вздрогнув, тот принялся жадно глотать. Худой, как скелет… Доходит товарищ, похоже. Оно и немудрено. Это вот ему, сержанту Еремееву, отчасти свезло… на какое-то время, да. Отсюда, из лагерного тифозного «блока», в рабочий барак возвращаются в виде исключения. А как правило, дорожка прямая в противотанковый ров, аккурат за «колючкой».
— Ещё?
— Нет… спасибо…
Иван со стуком поставил на место пустую кружку.
— Ты… кто?
Еремеев хмыкнул.
— Да примерно как и ты, браток. Никто. Номер вот… — он ткнул пальцем в нашитую на груди полоску ткани, на которой несмываемой чёрной краской был намалёван номер.
— Не… так… Не номер… я… Кулик… Леонид Алексеевич… боец ополчения… ефрейтор Московской дивизии имени Ленина…
Иван вновь хмыкнул.
— Ну, коли так, Иван Иваныч я. Еремеев фамилие. Сержант сто двадцать седьмой отдельной стрелковой бригады Рабоче-Крестьянской Красной Армии. Был то есть.
— Иван Иваныч… надо же… как тот… совпадение какое…
— Да вроде бы не сильно редкое имечко для России, — неловко пошутил солдат.
Собеседник трудно сглотнул.
— На воздух… бы…
— Дуришь, братка.
Горячечный затих, успокоился. Ну вот и ладно, вот и хорошо. В концлагере оно самое милое дело — уснуть да и не проснуться. Право, не самая дурная судьба.
Тифозный «блок» был наполнен вонью, стонами и горячечным бормотанием. Сосед на нарах сверху затих уже давненько и лежал прямой, как палка. Однако кликать санитаров прямо сейчас не стоит, право. Себе же хужее выйдет, ага… Пайку-то на покойника враз срежут, а так лишний кусок эрзац-брота…
— Иван…
— Ну?
Доходяга открыл веки. Глаза были не мутные, что характерно. Вполне даже ясные были глаза.
— Ты… давно здесь?
— Здесь, это где?
— В бараке… в лагере.
— Два разных вопроса, браток. В блоке этом тифозном третью неделю. А в лагере… в лагере, почитай, с осени. Под Рузой попал.
Еремеев помолчал.
— Винтовочка у меня была СВТ. Самозарядка, доложу тебе, она вещь нежная, это летом на стрельбище куда как хороша… А вот когда грязь кругом липнет, тут на неё надёжи особой не питай.
Бывший сержант вздохнул, как кашалот.
— Да хоть бы одну «лимонку» мне тогда сберечь… Хрен бы они меня тут видали, браток.
— Жар… спадает у меня… похоже… — больной вновь сглотнул.
Иван лишь чуть покачал головой. А чего тут говорить? Одно дело, ежели через две недели лихоманка тебя отпустит, истрепав всего, как мочало. И совсем иное, когда на четвёртый день. Значит, всё…
— Ты вот что, Иван… — доходяга с трудом переменил позу. — Одну историю я тебе хочу рассказать… пока могу говорить внятно.
Еремеев вновь лишь качнул головой. Разве возразишь? Последнее слово перед кончиной, оно, почитай, закон. Вон попы для этого дела даже исповедь придумали.
— Сказывай, браток. Слушаю я внимательно.
Больной помолчал чуток. Верно, прикидывал, как лучше начать…
— Началось это в тысяча девятьсот восьмом году…