Сёрен сидела спиной к лошади, перекинув через грядку телеги натруженные ноги; смотрела, как из-под колес убегает назад дорога. О вчерашней грозе напоминала только прибитая дождем пыль и глубокие лужи в колеях. В лужах застревали колеса. Тогда телегу приходилось подталкивать, увязая в грязи; расплескивалась, сверкая брызгами под солнцем и пятная ошметками глины, желтая вода. По обочинам цвело разнотравье. Глаза успевали выхватывать тимофеевку, смолки, серпорезник и пахучую ромашку. А небо над дорогой, над густым ельником было ослепительно синее, глубокое, поворачивало к осени. И кружил, туманил голову запах сена, устилавшего дно телеги.
Про что угодно была готова думать Сёрен, лишь бы не вспоминать случившееся три дня тому, и Лэти, легкой походкой охотника — носки внутрь, и широкий бесшумный шаг — ушедшего вместе с Грызем вперед. Вспоминала, и, как тогда, начинали мелко трястись пальцы и губы. И любое невинное слово могло привести к смеху или слезам. Благо, ее не трогали. Только Ястреб оговорил «встреханной вороной». Но на него Сёрен не обиделась. Тряслась, вытягивала нитки из полосатой новенькой плахты; когда знала, что не видит, косилась на Сашку. Вспоминала вчерашнюю его песенку. Ничего такого, а поди ж ты, запала в душу: словно сложено о ней самой. Тихо стала напевать себе:
— Слез пригоршни полные в поле унесу.
Я поймал молнию, девичью косу.
Я поймал молнию, спрятал ее в деревце.
Загорелось деревце, не на что надеяться…
И ход телеги казался уже не таким тряским, а сердце сладко ныло от непонятной тоски.
— Я сыщу радугу — полосатый свет.
Одари радостью, упаси от бед.
Помоги, радуга! Я совсем изверился.
Угасает молния, увядает деревце.
Ночь крылом касается. Я крыло качну.
Звезды осыпаются в мокрую траву.
Золотая молния…
Сёрен не заметила, что всхлипывает в голос, отираясь рукой, размазывая грязь по щекам. К ней переползла Сольвега, свесила через грядку гладкие загорелые ноги, вздохнула:
— Все нитки повыдергала. Жалко.
— Пускай.
— Ты это… я тебе тогда соврала… насчет Черты. — Сольвега ощупала на плахте черно-красный выпуклый узор, стараниями Сёрен изрядно прореженный. — Зашью потом. Так вот, мы потому убегали, что я ведьма.
Сольвега вздохнула. Натянулась на груди сорочка. А Сёрен вдруг сделалось тепло, оттого что подруга ей говорит это не по воле ведьмовского обряда, а сама, просто словами. Сольвега глядела на дорогу. Медленно, выбирая каждое слово, рассказывала про сорвавшееся с тополей племя ворон, про колодезный журавль, упершийся в закат, про неизбывную предвечернюю тоску. И про то, что ведьмовская сила ничто рядом с озверелой, алчущей крови толпой. Никто просто не успевает приготовиться… и потом долго, мучительно умирает в болотной жиже, чувствуя, как та подползает к животу, к груди, к жадно ловящим воздух губам… Сольвега закинула голову так, что жилы на шее натянулись на разрыв. Болота не было. Был чужой пограничник, осевший в их краю, успевший вырвать из оцепенения, из-под летящих камней, и положивший голову за Микитку и за нее, чужую жену, за ведьму — разве так бывает?… улица в далекой теплой Кроме, узкий дом, распахнутое в высоту окно, и она, пятнадцатилетняя, забывшая все на свете; потому что виргинель…
— Так ты помнишь?!.. — ахнула вдруг Сольвега. Чтобы помнить обряд — такого тоже не бывает. А вот случилось.
Сёрен пробормотала, утыкаясь в подол, комкая слова, как горячую кашу:
— Он меня не любит и не полюбит никогда. Я видела…
Видела женщину, из-за которой Лэти пошел в Черту и ходил и ходил, надеясь однажды не вернуться.
— Дай ему время. Дай ему понять, что ты не маленькая девочка, какой он привык тебя видеть.
— Ты что! Я старая уже! — воскликнула Сёрен, разбудив сжимающего вожжи Ястреба. — Мне девятнадцать. И пограничникам нельзя жениться.
— Это сплетни, — пробурчал Ястреб и опять свесил голову на грудь. Сёрен покраснела и замолчала.
Сольвега легко спрыгнула, подошла к Сашке, который, как деревянная кукла, шагал сбоку. С ним с обряда творилось дурное, он все больше сутулился и молчал, и не ел почти ничего, и только когда обращался к государыне, синие глаза загорались жизнью. Но она лежала сейчас на сене в вызванном травами забытьи, с головой укрытая плащом.
Теплая ладонь Сольвеги легла на худое Сашкино плечо:
— Нельзя же так.
— А как… можно? — должно быть, он сам себе удивлялся сейчас, что ответил, слова вышли с запинкой.
Сольвега закусила выбившуюся из узла соломенную прядь. Посмотрела на теплый песок под босыми ногами, о чем-то напряженно думая. Погрызла губу. И бросилась догонять телегу.
Они остановились на ночлег рано: солнце еще не садилось. Тумаш с Андреем принялись ладить костер, ползал и радостно гугукал под березами Микитка, а Ястреб, прихватив лук, подаренный в поселке, ушел в лес. Сёрен разбирала припасы. Они шли по пустой земле — ни селищ, ни даже отдельных хижин, но, как сказал Ястреб, летом в лесу может пропасть с голоду только лентяй либо дурак. Кривопалый Тумаш почему-то покраснел. Хотя краснеть следовало Савве: в его заплечном мешке лежали лишь вапы Сёрен, чистая веленевая книжица и несколько заостренных палочек. И притащив для костра дюжину мелких веток, он расселся под березой с мыслию на челе и палочкой в руках. Да еще шипел, когда умирающая от любопытства девушка подходила чересчур близко. Сольвега как-то незаметно исчезла. Потом Сёрен заметила, что пропал и Сашка, но не встревожилась. Она ведьма, он при оружии, чего им сделается, право… Слегка покраснела и уткнулась в мешки.
Сашка стоял, отвернувшись, царапая ногтем березу, раздавив походя семейство темноголовиков. Над ним звенели комары. Не примяв травы, подошла Сольвега. Он ощутил ее присутствие, сердито передернул плечами.
— Тяжело, — сказала она. — Когда вывернут, как пыльный мешок, перед чужими, вытряхнут наружу все: и самое дорогое, и самое гадкое.
Он напрягся.
— Время нужно, чтоб охолонуть. А его у тебя не будет.
Ведьма сдернула белую пушистую головку лопуха:
— Смотри!
Сашка невольно повернулся.
— Вот ее жизнь, — пушинки лежали на темной, натруженной, ладони. — Можно вот так, — Сольвега сжала ладонь. А можно… — она дунула, и пушинки полетели в розовый предвечерний свет. — Нет у тебя времени.
Сашка кинулся к ней:
— Отдай!
Ведьма тряхнула головой, шпильки устали держать хором волос, и те рассыпались, спутались, опали тяжелым золотом. Сольвега стала вовсе близко, и одна рука невзначай распутывала завязки на своей рубахе, а другая — гашник на Сашкиных ноговицах. По чреслам пробежал огонь, а дальше все было просто и правильно.
— Я не люблю тебя, — сказал Сашка.
— Я знаю, — отозвалась Сольвега, вычесывая из кудрей травинки и мелкий сор. Они вернулись к костру, как и уходили, по-отдельности. Сашка слушал, как в темноте похрумкивают осотом спутанные кони, и ему было спокойно.
Сёрен докончила перевязку, затянула узел и остатками пелены вытирала масляные руки.
— Лен кончается, — пожаловалась она. — И масло тоже.
— Дня через два, чтоб не уроком, будем в городе, — отозвался Ястреб. — Он взялся кормить государыню с ложки жижей из-под рябчиков — как раз настрелял дюжину, и сам же ощипал и сварил, добавляя соль и кой-какие травки, которых не знала и Сольвега. И ложку вырезал сегодня из мягкой липы — она так и белела в темноте. Сёрен подозревала, что Ястреб умеет вообще все. Он подул на варево. — А селища раньше начнутся. Купим. Повороши угли, темно.