Граница.
Тихо покряхтывали бревна стен от ночного мороза, замедленно поворачивалось, отзываясь в них движением, водяное колесо. Заслонки были подняты, но наросший на них ледок мешал живому течению воды. И все равно она сочилась, подпитываемая бившими в пруду теплыми ключами. Точно так же сочилась в прорехи туч лунная кровь, капала на оточившие пруд двухсотлетние ели. Их нижние сучья, лишенные игл, свисали таинственной порослью над утоптанной, без подстилки, землей; верхние, огромные и живые, курчавились почти черной зеленью. Десятилетнему Сашке ели казались заморскими красавицами в бархатных платьях. Сейчас они недовольно ежились, качаясь на ветру, частым гребнем расчесывали небо. Была ночь в канун Имболга, темная и тревожная. И лишь огонек над дверью мельницы в глухой пуще напоминал о существовании человека. Заповедное место это, объединявшее суть Берегини: воду и лунный свет, — издревле служило не столько для помола зерна — станет кто так далеко отправляться за этим без дороги… На мельнице обучались искусству ведьмы. Прежде это были лишь прирожденные, с 22-рядной записью поколений на берестяных свитках или шужемской бумаге и в лунной крови. Теперь же Черта перемешала все, и на мельнице могло оказаться дитя без такого подтверждения, едино с даром, установленным испытанием. Но все равно только девочка. И потому Сашка, переодетый девочкой, и радовался, что удерживается здесь так долго, с середины осени, и трепетал, что обман откроется вот-вот. Но Пряхи[9] ворожили ему, в Кроме творились строгие дела, и старшие наставницы, уехав в столицу в канун осеннего равноденствия по призыву ковена, так и не возвратились. Мир рушился, но здесь, на мельнице, не хотели этого замечать. И, как уже много столетий, послушницы учили затворять кровь, признавать своих, читать и писать, разбираться в травах, наводить красоту, прясть, готовить, водить плясы и петь. А еще хватало обыденных забот: собирать хворост, обихаживать и доить живущих на подворье коз, перебирать сушеные плоды, чтобы не зачервивели, собирать в лесу рябину и поздние опята… К вечеру Сашка уставал так, что падал в постель. И сил бояться не оставалось. А еще было хорошо, что никто не докучал, признавая за начинающей ведьмой обязательное право на уединение. И купаться можно одному — хоть бы ночью: вода в пруду даже зимой оставалась теплая. А зверей и чужих людей мальчик как раз не страшился — их не пропустил бы окружавший мельницу защитный круг. Даже не столько круг, как невидимая шапка, поднимавшаяся над печными трубами. Вот ведьмы сквозь нее ходили запросто.
Родных Сашка потерял, когда убегали от Черты — про это ведьмачки знали, и Сашке из-за своего обмана особенно стыдился их жалости. В самый раз забраться поглубже в ельник и поплакать. И так поступал не он один. Он замечал, что даже старшие порой возвращаются из чащи с зареванными глазами. Вестей из столицы не было. А сегодня в самую полночь забрела на мельницу гостья. И ведьма не из простых, иначе к чему бы послушницы зашуршали, словно вспугнутые огнем запечники, заставляя девчонок постарше бегать с гребнями, полотенцами и душистым мылом, разжигать уже потушенные печи, до ломоты в руках таскать из ключей горячую воду? Едва ученицы исполнили черную работу, их тут же отправили спать, да еще, чтобы не выскакивали, любопытствуя, приплели двери слабеньким сплетением. Но усталые тела сопротивлялись сну. Сашка сидел, прислонившись к стене, чувствуя холодок выходящих на двор бревен и толчки колеса. На выскобленные половицы, на широкую постель ложилась, то погасая, то возникая снова, лунная дорожка.
— Девочки, станем сказки сказывать?
Девочки, все тринадцать, делящих одрину[10], радостно запищали. Сказки на мельнице сказывать умели и любили. Особенно ночью, когда так и веет жутью, и из-под холмиков лоскутных одеял сверкают в полутьме одни глаза.
— Сашка, твоя очередь!
Он повозился, подтыкая под заледенелые ступни одеяло:
— Жили-были…
Там и впрямь все было, как в сказке. Над озерцом-серпом, таким маленьким, что оно напоминало скорее выложенную мрамором купальню, поднимался и развеивался пар, зеленела мхом мраморная скамья. А к воде дальнего берега спускался колючий куст дикой розы с набухшими почками.
Где-то дальше, за частым еловым гребнем, прерываемым жарким пожаром осинок, громоздились тучи и сеялся снег, а над заповедной поляной небо было синее. И, точно в месяц свадебник[11], золотели на солнце березы. И так тихо было вокруг, что казалось слышно, как сквозь подстилку опавшей листвы проклевывается трава.
Сашка знал, что ходить сюда, к воротам Терема Хрустального, строго-настрого запрещено, но что ты за ведьма, если не пробуешь — через запрет? А вода в озерце была похожа на прозрачный выпуклый драгоценный камень. Плавно уходил в ее глубину мрамор, украшенный золотыми разводами солнца, и сквозь колыхание донника и стрелолиста просвечивал зернистый песочек, перемешанный с прозрачными яркими камушками; плавали, шевеля плавниками, рыбки. Здесь можно было сидеть часами. Забывать про строгих наставниц и время. Думать ни о чем. Перебирать собранные в передник запоздалые цветы. Говорить с Берегиней. Это неважно, что ты ее никогда не видел, если ее присутствие разлито везде: в колючих стеблях шиповника, тронутых цветением, в спокойном колыхании воды и движении облаков…
— … там он ее встретил. Но перья не воровал. А оборотился ястребом и летал с ней по поднебесью…
Сашка тихо удивился тому, как сплел в сказке вымысел и правду. Не прилетала к озеру уточка и не сбрасывала рыжие перья. Тяжелые золотые жуки гудели в воздухе, образуя правильный круг. И из круга этого выпала то ли женщина, то ли белая сова. И сполохи в ее глазах: лиловые и золотые, и цвета рыжего и зеленого янтаря… Он глотнул, точно ожегся: как от молочай-травы. Словно грудью налетел на ножи и осколки, торчащие из рамы: есть и такая сказка. Только Сашка не улетит прочь раненым соколом, не заставит искать себя ни три, ни десяток лет.
Девочки одна за другой засыпали. Полз по половицам блеклый лунный свет. Резали осокой воспоминания.
… — Я не могу. Я не прошел испытания.
— Какого? Ты не пересек Лес с одним ножом, не победил зверя? Не повернул к себе избушку на курьих ножках?..
И его отражение в лиловых, как море, глазах.
— Я тебя никогда не забуду.
И ее смех — звоном лесных колокольчиков.
— Я, правда, пасынок птиц? Выродок, рожденный Чертой? Правда, что Дар достался тому, кому не должен принадлежать? Что от пограничников нельзя рожать детей?!
— Берегиня светит всем.
И заполошно стучится сердце, когда он смотрит на разметавшиеся по вышитой наволочке косы или русая голова тяжело льнет к груди. И напрягшаяся меж бедер плоть не кажется стыдной и ненужной, противоречащей ведьмовскому дару…
Травница поймала его на пороге зелейной[12] кладовой: в ночном чепце и рубахе с накинутым поверх платком из козьего пуха, с масляной плошкой и сумкой с травами в руках. Сашка отскочил, своротив с полки бутыль. Та покатилась, пятная жирным половицы. К летнему аромату развешанных под матицей и по стенам трав прибавился резкий лекарственный запах. Закаменев под взглядом, воришка покорно вложил сумку в протянутую руку. Ведьма запустила туда востренький нос, ощупала и обнюхала каждый пучок:
— Ты, Сашечка, наперстянку и ландыш не бери, они ядовитые. Лучше боярышник и вереск. Или омелу.
Сплетение отпустило, и, чтобы спрятать глаза, он стал отжимать замаслившийся подол.
— Еще козье молоко хорошо от сердца, — девушка по-вороньи склонила к плечу голову с узлом иссиня-черных волос. — Пришла бы по-доброму — я бы объяснила. Сегодня разбираться с тобой не стану: поздно, да и гостья у нас. Посиди в кладовой пока.
Мгновенно его настиг сон.
Сашка оказался в бесконечном зале. Высоко-высоко над головой тлел фитилек в похожей на тележное колесо лампе, сквозняк колыхал лохмотья паутины; стенные гобелены заросли ею так, что рисунок разобрать стало невозможно. Клочья той же паутины катались по полу, а вместе с ними безжизненная, серая пыль. Закрутившись перед мальчишкой коричневым смерчем, подхватывая всякий мусор и густея, поплыла она наискось в угол. В полной тишине. Разве что слышались Сашкино дыхание и частые отчетливые толчки сердца. Хотя… под огромным письменным столом в торце зала, седым от пыли, кто-то был. Сидел тихо, как мышка, почти не дыша. Сашка нагнулся и увидел девочку — не старше его самого, в серой от пыли кофточке и плахте, на которой сквозь мутные разводы проступали рябиновые гроздья и васильки. Девочка скорчилась, подтянув к подбородку острые коленки, обхватив себя руками, и во всю силу рыдала, просто захлебывалась слезами. Сашка удивился, как же до этого не расслышал такой плач.
Он заполз к ней под стол, пробуя взять за плечи, вытянуть наружу, но руки прошли насквозь. Хотя прикосновение оказалось теплым.
— Ты кто?
— Молодая Луна.
— Почему ты плачешь?
— Бо-ольно!! — девчонка зарыдала сильнее. Сашке удалось, наконец, обнять ее и вытащить из убежища, словно напуганного птенца из травы.
— Где больно?
Всхлипывая, она повернулась, и Сашка заорал: в черноте глубокой дыры на спине толкалось белое ребро.
Сашка проснулся от собственного крика. Ночуй в одрине, перебудил бы всех. А так лишь до смерти напугал пролезшую в зелейную кладовую мышь да паучков, ткущих по углам паутину. Сашка трясся в странном продирающем ознобе. Он кутался в платок, переминался и даже подпрыгивал, но никак не мог согреться. А из глаз не выдавилось ни слезинки. Мальчишка всем телом ударился о дверь, крича, чтобы его выпустили. Но никто не отозвался. Только дрогнули сплетения на замке. Он подскочил к окну. Окошко было маленькое — чуть больше лаза для кошки, к тому же забрано прочной деревянной решеткой. Но теперь даже рывка голых рук хватило, чтобы ее отодрать. Не обращая внимания на занозы, углом решетки он вышиб стекло. Холод ожег. Но Сашка ногами вперед упрямо полез наружу. Рубашка задралась к шее, зацепилась за косяк, и мальчишка повис, рискуя или задохнуться, если станет дрыгаться, или замерзнуть насмерть. Пальцами босых ног он лихорадочно нащупывал пазы между бревнами, чтобы подтянуться и освободиться, помогая себе рукой. Брызнула кровь из прокушенной губы, онемели пальцы. Но он вышел победителем и слетел на едва припорошенную снегом ледяную землю, больно стукнувшись босыми ступнями. Зажал вскрик и побежал, что хватало сил, огибая еловые стволы и проламываясь сквозь терновник.
Государыня проснулась — как не спала, успела поймать закоченевшего Сашку на руки.
— Ой, дурень!.. Полезай в печь!
Мальчик посмотрел на нее в немом изумлении.
— Я угольки сгребла, пепел вымела, а камни еще теплые. Полезай! Там в углу казан с кипятком. Пропотеешь — умойся.
Сунула ему в руки полотенце, обильно вышитое петухами; все еще окостенелого, с негнущимися руками и ногами, почти поднесла к печи. Подтолкнула в устье.
— Выползешь — на припечке козье молоко с медом. И ряхой не крути. Чтоб выпил!
На четвереньках Сашка пролез в печное чрево, теплые кирпичи щедро отдавали почти летний жар онемевшим членам. Тело сразу же обильно вспотело, промочив рубаху.
Государыня как видела:
— Рубаху давай. Тут, на жерди повешу. Пока вылезешь — просохнет.
Мысли были вялые, неотчетливые, и Сашку нисколько не удивило, что Берегиня заранее изготовилась к его приходу, знала, что прибежит босой и в одной рубахе — по морозу, особенно залютовавшему к утру.
Сашка лег ребристой тощей спиной на печной под. Вспомнил сказку про Старую Луну, любящую запекать в печи непослушных мальчиков, убежавших в Укромный Лес. Выходит, сказки не врут. Только вот его, Сашку, никто на лопату не сажал и насильно в печь не заталкивал. Пахло теплым кирпичом и горечью сгоревших березовых дров. Прошибал пот. Тепло кружилось в голове, и мерещилось, что в трубе над ним подмигивает маленькая звездочка. Хотя быть такого не могло — труба не по разу изгибалась, чтобы сберегать тепло.
— Эй! Не усни там!
Он вовремя очнулся, нашарил теплый закопченный бок котла с висящим на нем ковшом, извертевшись, сумел кое-как обмыться, то и дело забываясь и стукаясь темечком о низкий изогнутый свод. Вытерся. Полез наружу.
Государыня из вежества отвернулась. Сашка еще раз обтерся, надел сухую чистую рубаху и переступал на полу, глядя на темные мокрые отпечатки собственных ног и снова начиная дрожать.
— На печь давай!!
Его бесцеремонно подсадили в одеяла и кожухи, к мурлыкающему коту за трубой — самое уютное и безопасное сейчас место. Повелительница жизни и смерти высыпала в печь и раздула угольки, подкинула дров; раскрасневшись от печного жара, ловко орудовала ухватом. Подала Сашке горячее молоко с медом. Снова согревшись, почти проваливаясь в дрему, он пробормотал:
— Мне сон был.
— Какой? — Берегиня сидела на краю печи, свесив вниз ноги в полосатых чулках, постукивая одной о другую, зевала. Колыхались от дыхания упавшие на лоб растрепанные волосы, коса щекотала Сашке щеку.
— Молодая Луна… с дырой в спине, — выдохнул Сашка и обрадовался, что отважился это произнести.
Государыня повернулась к нему спиной:
— Ну, где?
В полутьме белела тонкая льняная рубаха. И никакого следа раны. Сон…
Она зевнула:
— Подвинься, горе луковое. И спи. Рано еще.
Прилегла, зарывшись в меха, свернувшись клубком, разнеженная, тепло согревая Сашкин бок. И он, уже ныряя в сон, чувствовал, как стучит рядом ее сердце.
Ох, лучше бы он не спал. Молодая Луна в его сне кричала от боли, и валялся в стерне меч с оголовьем, похожим на половинку цветка — тот самый, которым учила Сашку владеть государыня. (Вытирала едкий пот с лица и шеи, глотала приготовленные мальчишкой отвары и снадобья — и раз за разом заставляла его повторять защиты и удары, каждый раз хоть шажок, да делая навстречу противнику).
Сашка на деревянных ногах сполз с печи, голова была, как в тумане. Но этот туман пропал, едва мальчишка увидел, что меча, обычно висевшего над постелью в потертых ножнах, на месте нет.