Голова Шандор постучал дважды, а затем — ещё дважды. А после постучал трижды. Но даже спустя семь ударов кулаком о дверное полотнище итог остался тем же. Притом староста знал: там, в хате, кто-то есть. Точно есть. Никаких сомнений.
Шандор понял это, разглядев согбенный грузный силуэт за столом. Такой силуэт мог принадлежать лишь одному человеку — хозяину дома.
Однако хозяин не двигался, а голова Шандор начинал нервничать. Хотя, строго говоря, нервничать голова Шандор уже давно не прекращал. С самого вечера зареченья.
Весь прошедший месяц выдался для деревенского старосты особенно нервным. А сегодня утром он и подавно не смог усидеть на месте. Поначалу обошёл всё село, сунулся в лес, дошёл до бывшего мольфарова дома, от которого ныне остались одни обугленные воспоминания, пробрался дальше в горы. Но нигде не нашёл и следа Янко.
Шандор беспокоился. Шандор уже почти закипал. Шандору не терпелось вылить хоть на кого-то свою злость. Сгоряча отпинал дворового пса, что жил в будке возле хаты. Чуть не убил псину — жена остановила.
Прошёлся вдоль главной улочки, а по всей Боровице вой стоит такой, что сотню волков заглушит. Даже плакальщицы не нужны. Воют бабы, старики, дети, даже мужики дородные — и те воют. По Илке плачут, по Лисии плачут, по Каталине плачут, а кто-то и по Агнешке, может, грешным делом слезу пустил…
Голова Шандор едва не пустил. Сдержался. Бог знает, как, но сдержался. А ведь и не видел он почти ничего из того, что творилось на склоне. Но там и видеть было не обязательно.
Он ничего не мог сделать. Никто не мог. Мог только сына пожалеть и не дать тому стать свидетелем смертоубийства. Но пришлось оставить Янко, чтобы не решили боровчане, что сыну деревенского старосты прощается больше, чем всем остальным. Правда, теперь голова Шандор здорово жалел о тех страхах. Теперь он убедился, что слишком большое горе по погибшим убило на время всякое любопытство к живым. На всю деревню напал морок и скорбь, накрыл туман общего горевания. В каждом доме горели свечи.
Лишь один дом стоял неосвещённый — дом рукоположённого отца Тодора.
После возращения с горы, где вершилось народное правосудие, священник ни разу не выходил из хаты. Заперся там и сидел безвылазно. Да и попадью его, Ксиллу, тоже давно никто не встречал. Оно и понятно, объяснимо: родители потеряли единственную дочь и даже схоронить её по-людски не могли — Каталина сгорела вместе с церковью. И хотя по старинному обычаю так и полагалось провожать покойных в Навь — сквозь пламя и гарь, церковный устав всё же велел предавать тела земле. И, конечно, для семьи святого отца случившееся с Каталиной явилось страшным ударом.
О том, куда подевался глаз у попадьи, старались лишний раз не судачить. Сама она сказывала соседке, что из печи угольком обожгло. Да только соседка не поверила ни единому слову Ксиллы. Такая уж это была соседка — недоверчивая. И наблюдательная. А наблюдала она многое: не всегда достоверное, но всегда любопытное. Она же и просветила голову Шандора, что поп с попадьёй непременно дома, но лучин с былого рассвета ни одной не сожгли.
Староста набрался духу и толкнул посильнее плечом входную дверь. Дверь поддалась. Шандор ступил в сени, огляделся. Как и предполагалось, в сенях было пусто. Голова прошёл далее, в другую дверь и сразу увидел тот стол, что разглядел в окно. Фигуру тоже заметил. А вот фигура его не заметила, потому что крепко и беспробудно спала крепким сном беспробудного пьянства. О том же свидетельствовал и характерный запашок, доносящийся из незакрытой бутылки с горилкой, а также из храпящего рта священнослужителя.
Отец Тодор спал левым виском на столешнице. По его правому виску ползла муха, каким-то чудом уцелевшая в такой мороз. Ещё одна муха плавала в стакане с недопитой горилкой. Прямо у темечка рукоположённого отца валялась Библия, на открытой странице которой зиял жирный след от крупных человеческих пальцев, размером очень походивших на пальцы Тодора. Возможно, он поедал ими куски мяса или сала, или иной, богатой жирами, пищи, а после листал святое писание.
Как бы то ни было, сейчас отца Тодора больше всего интересовали отнюдь не слова Учения, а скользкие сны нетрезвого ума. Но самым странным, страшным и совершенно непонятным в этой обстановке было нечто иное. Нечто, что никак не желало укладываться в голове деревенского головы.
А именно то, что святой отец находился тут не один. У него имелась компания, и, судя уже по другому мерзкому, удушливому запаху, компания эта находилась в таком состоянии уже не один час.
Голова Шандор не сразу узнал матушку Ксиллу. Сначала он заприметил её толстые и какие-то вдруг ставшие совершенно бесформенными ноги, которые удивительным образом не касались пола, а как бы парили над ним. Однако у деревенского старосты язык бы не повернулся назвать это парение хоть сколько-то красивым.
Ничего красивого также не наблюдалось в лице Ксиллы. С обезображенной половины её лица сполз платок, а вторая половина также исказилась подобно первой. Но и эта созвучность не внушала ни умиления, ни даже номинального восхищения. Шандор подошёл ближе и вздрогнул. А внутри его живота неожиданно возник горький противный спазм. Старосту затошнило, как маленькую девочку при виде закалывания свиньи. Он быстро закрыл рот руками и не дал позорным нечистотам выскочить наружу.
Голова Шандор внимательно осмотрел матушку: вывалившийся синюшный язык, переломанная в пополам шея на месте, где её почти рассекла верёвка, закатившийся глаз. Один. Второй будто бы продолжал рыдать, и на мёртвом лице Ксиллы эти слёзы выглядели ещё более зловеще.
Шандор попытался растолкать отца Тодора. Однако тот лишь матерился сквозь сон, но век так и не поднял. Намучившись и окончательно потеряв всякую надежду, голова Шандор предпочёл как можно скорее покинуть дом священника. И, убегая, он больше всего боялся выплюнуть по дороге всю утреннюю трапезу, а заодно — и свою гордость вместе с остатками здравого ума.