Небесный свинец задвигался и заохал, обнажая в кромешной черноте воющий рот луны. То ли от удивления, то ли от ярости она засветилась будто бы ярче и раскрасила пологий горный склон двумя непримиримо противоположными красками — кипенными белилами и угольными чернилами. А все звуки съел тяжёлый ватный туман. И если бы нашёлся хотя бы один сторонний наблюдатель, он бы непременно заметил сейчас, как большую объёмную картину со множеством участников раскатывает в плоский тонкий пласт, в котором моментально начинают просматриваться крупинки несовершенств. А люди внутри картины движутся удивительно медленно, и все движения их необычайно размашисты, наполнены каким-то особым, несвойственным обычным людям рвением.
Каждый жест — как последний решающий выстрел. Каждый взгляд — как финальная возможность смотреть широко, взахлёб, так, чтобы аж веки скрипели, разверзаясь до предела.
Толпа неистовствовала. Толпа ревела и клокотала подобно вороньей стае — вразнобой, но при этом в унисон друг с другом. Однако лишённые громкости они лишь безумнее открывали рты, напрягали глотки, скручивали сухожилия, плевались слюной. И, пускай немая, пускай обесцвеченная, почти статичная, картина эта вселяла неподдельный ужас. Вот только ужасаться нынче было некому.
Лишь каратели и их жертва были и участниками, и свидетелями. Но первые не пожелали бы свидетельствовать. А вторая — не смогла б. Даже появись у неё такое желание.
Потому что Агнешка знала: с этого склона, с этого места ей уже не сойти живой. И твердь, что сейчас режет ей ноги, и стылый холод, что сейчас колет ей грудь, всё это в самом деле за радость, ведь вскоре не останется даже этого. Ничего не останется.
Отец Тодор сбросил её наземь и долго-долго, громко-громко читал молитву. А между тем Агнешку обступали со всех сторон, стягивали карательный хоровод, точно удавку вкруг шеи. Агнешка вращала головой туда и сюда, так быстро, словно голова её вращалась сама по себе без согласия с телом. Губы дрожали, слипшиеся грязные локоны волос метались чёрными гадюками.
Людской круг сужался. Круг физически давил на Агнешку. Круг твердел и злился.
Небо полыхнуло, вспучилось самой жирной грозовой тучей и испражнилось проливным дождём ровно над тем пятачком земли, где случалась расправа.
«Не надо… Не надо… Прошу вас, люди добрые…» — умоляющий рот беззвучно открывался и закрывался. Беззвучно рыдал, беззвучно просил.
Белые руки, белые ноги расчертили многочисленные чёрные дорожки крови из расцарапанных ран. Но были они сущей мелочью с ранами грядущими.
Сначала отец Тодор поднял с земли большой камень и воздел его над головой, тем самым давая другим славный пример богоугодного деяния. И вслед за ним один сельчанин взялся за булыжник, а после — и второй, а за ними уже — и третий, четвёртый… И так продолжалось до тех пор, покуда все не заручились страшными орудиями, покуда каждый кулак не стал вдесятеро тяжелее.
Дождь бил. Ветер метался злым зверем. Но ни рокота, ни воя, ни жестокой молитвы священника по-прежнему нельзя было различить. Видимо, единственный из возможных свидетелей на время отменил все звуки, удалил цвета. Решил, что и так уже достаточно трагизма. Решил, сыграть в милосердие.
И всё-таки он наблюдал.
Наблюдал и видел, как валун отца Тодора полетел прямиком в голову невинной девушке. Как посекло ей кожу на лице, как рассыпалась по склону рубиновая чернота. Как натужно вывернуло ей шею. И как она всё продолжала звать и молить, и умолять.
А затем видел, как полетели к цели камни поменьше. Сначала робкие — целились в ноги и пальцы на руках. Им вслед выстрелили те, что уже бли посмелее: воодушевлённые видом раздробленных полуоторванных перстов они бодро помчались в живот, в груди. Один такой оказался особенно тяжёл. Агнешка согнулась пополам, извергая изо рта чёрные сгустки, которые тут же перепачкали и её саму, и всех окружающих.
Но никто не заметил такой мелочи.
Людям стало весело. Людям стало азартно. Первые камушки быстро закончились, и каждому кинувшему захотелось кинуть ещё раз, захотелось попасть куда-то, куда ещё не успел попасть. А попав, возрадоваться ещё сильнее. Особенно радовало заметить, что именно твой бросок вышиб изо рта ведьмы зуб. Или, скажем, чуть больше остального радовало услышать, как ломается её ребро.
Но самым упоительным оказалось разглядывать части растерзанного тела под распахнутым тулупом. Ведьма-то голая бегая! Ай-да потеха! Ай-да срамота!
Люди смеялись. Люди тыкали грязными пальцами, которыми тут же снова хватались за очередной камень. Люди веселились. У них был праздник. И во главе всего этого праздника неизменно стоял отец Тодор, не унимавший ни на секунду молитву.
Впрочем, камнем он ограничился всего одним — тем самым первым и самым тяжёлым. В остальном священник полностью положился на паству свою. И паства не подвела. Он мог бы уже запросто гордиться теперь своими прихожанами. Но этот момент высшего священного экстаза отец Тодор полностью посвятил богу, буквально каждой клеточкой своего тела ощущая безграничное ликование наряду с точно такой же безграничной болью.
Эта боль перекликалась с той, что он множество раз причинял себе сам. Но теперь причина всех его покаяний сама каялась и испытывала чудовищную боль.
От неё не осталось ни стати, ни красоты, ни столько-то целикового фрагмента. Роскошные чернявые волосы пропитала кровь. Соблазнительные ведьмины губы разодрало в мясо. Очи её чёрные, жгучие стали страшными болотами. Быстрые ноги раздробило. Тонкие руки выломало. Чудесные сочные груди изуродовало. Пленительное лоно размозжило.
«Хорошо…» — подумал отец Тодор и перекрестился.
И впервые с тех пор, как он приехал в Боровицу, ему стало как-то тоскливо, печально и серо.
Дождь перестал.
Снова включились звуки. Сельчане зашептались, что рассвет уже скоро. И почему-то сей факт стал причиной к тому, чтобы как можно скорее покинуть склон.
Последним уходил отец Тодор. Ему захотелось осмотреть то, что осталось от Агнешки, без посторонних глаз. Когда склон опустел, священник дотронулся до левой щиколотки девушки — чуть ли не единственному уцелевшему сочленению. Дотронулся и погладил. А затем поднёс ту же ладонь к своим ноздрям и глубоко втянул воздух.
«Хорошо», — окончательно решил отец Тодор, перекрестился и побрёл к себе домой.