Часть I. Глава 4

Йерсена пялилась в высокий потолок, и сумрак ночи мельтешил перед глазами. В нем на ветру вздымались ветви, распускались дивные цветы, и пауки с кулак размером медленно спускались на почти неразличимой путинке, чтобы через мгновение все разлеталось россыпью крупинок. Девочке не спалось.

После туманов и промозглой стылости тепло старательно протопленного замка, пышущее от лючков в полу, давило, камнем прижимало грудь. Без смутного треска костра и его мягкого дрожащего свечения, без перешептывания почти опавших крон, без топота и воплей зверя в лесной тишине Йерсене было неуютно.

На смену этим звукам ночи пришел гомон голосов — дети шептались и переговаривались, изредка решались подходить друг к другу. Стоило строгой женщине со скрипом закрыть дверь, как словно бы вся комната вдруг оживлялась суетной возней, и будто сами стены, пол и потолок брались шуршать, шептаться, оживать. А вместо илистого запаха реки и прелого — опавших листьев, весь замок насквозь пропах табаком, какой курили братья чуть не поголовно.

Йерсене было страшно. Ей не привыкнуть к этому, хотя она не первую уж ночь лежала на приютском тюфяке. Едва смыкалась темень тесной комнатки, как становилось ясно, что назад дороги нет, и Йерры деревенской нет — из прошлой жизни не осталось ничего. Есть только странная, чужая, незнакомая ей девочка — ее зовут иначе и другого ожидают от нее, и даже выглядит она совсем не так. Жизнь у нее такая же чужая, незнакомая и непонятная, и как Йерсена ни старалась, не могла взять в толк, что с этой жизнью делать.

Могла лишь каждый вечер обещать себе, что не забудет, повторять:

“Сиди и жди утра! Сиди, покуда ночь не истечет…”

Возня стихала, засыпали дети, возвратившиеся к своим тюфякам, весь замок замолкал, и становилось тихо, словно смолк весь мир. Лишь только горный ветер щелкал флагами, свистел и завывал, пока Йерсена не могла уснуть и уговаривала себя ждать, когда наступит новый день.

Он наступал. Из раза в раз сменял вязкую черноту и плотное безмолвие, но каждый раз она не замечала этот миг: зыбкий тревожный сон все-таки смаривал ее чуть прежде, чем ночь умирала.


Детей будили, и вся спаленка мгновенно оживала суетной возней, почти как вечером — все быстро одевались, умывались и причесывались.

— Шустрее! Вы чего копаетесь? — угрюмо торопила их строгая женщина. — Уж постыдились бы! Братьев ждать заставляете! Быстрее шевелитесь!

Гораздо больше ее криков подгонял тянущий голод.

Они одной большой гурьбой плелись на кухню, по пути вдыхали запахи и чуть не капали слюной, прекрасно зная: им все это не достанется. Ни сочное жирное мясо с хрусткой корочкой, облепленной душистыми листками, ни суп — густой, нажористый, с кусками овощей и смутной поволокой белизны жирка, ни смалец, густо пропитавший крупы, вытомленные в горшках…

Йерсена потерялась в общей толчее, рассматривала коридоры, в каких путалась, не в силах их запомнить, и брела понуро и покорно, сцеживала в руку жуткую зевоту.

На кухне толкотня и суета. Дети брались таскать посуду и приборы, котелки и блюда; тяжелое брали по двое, иногда по трое, и несли наверх под крики:

— Бегом! Чего стоите! Сколько вас еще прождут?

— Ты, мелкая, чего стоишь? Ишь, тощая какая — и не донесешь ведь ничего… Тарелки на неси — попробуй только хоть одну разбей!

Йерсене тех тарелок стопка чуть не выше головы. Она усердно прижимала их к груди так сильно, как могла, и все равно прекрасно чувствовала, как они упрямо скользят вниз. Пока тащила, в животе урчало — запахи дразнили, словно издевались — ведь и палец ей не облизать. Вместо того она сдирала пленочку с губы и глубоко вдыхала, семеня шажочек за шажочком, чтоб выдохнуть только тогда, когда сумеет наконец сгрузить ношу на стол. Едва расставила — тут же назад, теперь уж за кувшином, и так за разом раз, пока столы все не накрыли к завтраку.

Большой просторный ремтер несколько ее пугал — ей не случалось видеть до того огромных комнат прежде. Амбар в родной деревне — и тот меньше был, а уж чтобы вот так рядком выстраивались окна, забранные стеклами, она представить прежде не могла. Косые лучики, скользящие сквозь них, подсвечивали наборные плашки пола. Стрельчатый потолок ложился на ряды стройных колонн, тянулся вверх. И среди этого — невыносимо длинный ряд столов, мест за какими ей не перечесть. И сытый бы проголодался, бредя из конца в конец.

Дети шеренгой встали вдоль длинной стены — их было много, и постарше, и помладше, все смирные и тихие, не смеющие даже пошептаться: стали собираться рыцари.

В детских глазах дрожало восхищение от вида череды черных плащей с зеленым пламенем, от гордой и уверенной походки опытных вояк. Йерсена представляла, что однажды будет среди них — на плечи так же ляжет черный плащ, она усядется за общий стол и есть будет со всеми, а не стену подпирать.

Встречались тут и женщины в черных плащах. То орденские чародейки — единственные женщины, каким происхождение и дар давали зваться сестрами, не полусестрами. Заметить сложно: они одевались на мужской манер, плащи фигуры прятали, а волосы небрежно подбирались. Только у нескольких густая челка до бровей, как у самой Йерсены — это мода светская, не орденская.

Порою ей случалось разглядеть айну — они бывали разные: на лицах, шеях и руках, разных цветов и разных форм, и всякий раз, приметив край узора, она вспоминала про себя, что Кармунд ей сказал: и про высокие Рода, и про значение подобных меток. Ей хотелось бы свои.

В общей толпе зашли и серые плащи, и полубратья с полусестрами без всяческих плащей вообще; они рассаживались за столы не смешиваясь — каждый место знал. И только самый первый стол, короткий и стоящий поперек, пока что пустовал. Еды никто не тронул, все переговаривались, и стоял веселый оживленный гам.

Тут вдруг все стихло, и все встали, как один — явились члены малого капитула. Их было восемь: семь ландмайстеров с Магистром во главе. В других плащах, с амтскеттами, отягощающими плечи, они казались почти Духами, сошедшими почтить преданных слуг.

Никто не сел и не издал ни звука, пока они все не уселись на местах. И лишь тогда весь ремтер поклонился, прежде чем усесться тоже.

И дети поклонились у стены — все в разнобой; новеньких, позабывших про поклон, с шипением тянули вниз, чтоб не осталось ни одной торчащей вверх макушки. Склонилась и Йерсена, только из-под челки взгляд не отводила от стола капитула.

— Братья и сестры! — гулко обратился к ремтеру Хохмайстер. Голос был старше, чем сам человек — пускай зима уже посеребрила ему голову, и лоб взрыли морщины, стариком на вид он не казался. — Духи послали нам еще один счастливый сытый день, чтоб мы могли нести их волю и искоренять порок и зло. Так возблагодарим же их и насладимся трапезой и отдыхом!

И он соединил ладони у груди, а вслед за ним и все. По залу прокатился гул всеобщего хлопка, столь слаженного, что, казалось, хлопнул лишь один. И только дети, непривыкшие, вносили разнобой: кто поспешил, а кто замешкался…

Йерсена повторила вслед за всеми, только ничего не поняла. По коридорам говорили, что в столицу пришел голод, и что после пары лет неурожаев и войны никто не знает, что им делать в зиму. Но каждый день Магистр говорил, что им был послан добрый сытый день, и все лишь молчаливо соглашались с ним.

Она не спрашивала, чтобы не казаться глупой.


Лестница вниз, на кухню, была стоптанная, но просторная, и дети шли по ней удушливой толпой.

Им не позволено было смотреть на трапезу — и к лучшему; невыносимо было слушать, как бурчит живот, когда перед тобой скребут тарелки и макают хлеб в натекший сок, когда бегут по подбородкам капли жира, а нос дразнят запахи.

Вместо того дети спускались вниз, и, стоило им скрыться с глаз, как тишина взрывалась болтовней, и все благообразие слетало без следа: простая ребятня, веселая и оживленная, да малость бестолковая.

Йерсена тихо шла среди толпы, когда ее вдруг кто-то от души толкнул в плечо. Она ударилась о стену, кожу на ладони содрала, но только едва слышно ойкнула и подняла глаза. Тягуче равномерное движение на лестнице нарушилось.

Йергерт стоял набычившийся и на удивление угрюмый; весь вид его показывал, что он чего-то ждет. Она не знала, что сказать, но выпрямилась и плечо потерла.

— Ты врунья! — заявил он громко, и кто прежде не взглянул на них, уставился теперь. — “Просто Йерсена”, говорила! Ха! Знала, что если скажешь правду, то никто не будет тебе рад! Ты — Мойт Вербойн!

Он выплюнул эти слова с остервенением, с каким произносили непростительные оскорбления, и хоть Йерсена смутно это поняла, она не знала, почему быть Мойт Вербойном — так уж плохо.

Только другие дети отчего-то зашептались. Она заозиралась, и тревожно содрала с губы чешуйку.

— Боишься, да? — злорадно улыбнулся Йергерт. — Страшно сказать, что из еретиков? Ты мерзкая! И наши рыцари из-за тебя поумирали!

— Никто из-за меня не умирал, — тихонько буркнула она. Хотела громче — голос не послушался, пропал.

И правда умирали ведь — в подвал за нею матушка так никогда и не пришла. И поутру, когда в лучах рассвета стало можно что-то разобрать, темные комья воронья привольно пировали на телах. Только совсем не рыцарских.

— Ты врешь опять! Я сам от настоятельницы слышал: ты из Линденау!

И имя проклятого комтурства среди детей набатом прокатилось. Гомону с шепотом на смену пришла тишина — все пялились. Йерсена разглядела чьи-то глупо выкаченные глаза и чей-то бестолково приоткрытый рот, прежде чем Йергерт снова взялся говорить.

— А знаешь, что там наши умирали? Очень много! Все говорят! И все из-за такой вот погани чумной, как ты! И никого ты не обманешь тут!

Он растолкал всех тех, чьи плечи преграждали путь, и оказался прямо перед ней. Встряхнул — на миг их лица оказались рядом; ей этого хватило, чтобы заглянуть в глаза и обомлеть. Он смотрел точно так, как та целительница у кордона, и только в этот миг Йерсена испугалась в самом деле. Но прежде, чем успела что-то осознать, он отпихнул ее, и она стукнулась затылком, а потом почувствовала, как противно обожгло хребет — тонкая ткань не в силах была сгладить грубой кладки. Перед глазами разошлись круги.

— Ты еретическая падаль! И чумная девка!

Она только тогда сообразила, что творится, когда оказалась на коленях, и снова сбила руки, прежде чем упасть. Мальчишка подскочил, схватил ее за волосы и потянул назад, а следом попытался приложить лицом о стену. Не смог — силенок не хватило, а она уперлась. И он только сильнее разозлился и взялся ее пинать.

— Тварь! Ненавижу! Все из-за тебя! — голос сорвался и крик обернулся сипом.

Удары сыпались, куда попало; Йергерт так усердствовал, что сам шатался. Йерсена заслонилась, как могла, и только чувствовала, как внутри тягуче отдавалось каждый раз, и вместе с этим вылетали мысли, пока окончательно не стало пусто и темно.

Тогда она взглянула мельком на него, увидела, как он шатается от слишком сильного замаха, и вдруг кинулась вперед, вцепилась в ногу, что есть мочи дернула. Йергерт упал, а она, даже не вставая, бросилась к нему по полу, точно ящерица.

И в этот миг он испугался — этой дикости ли и отпора, самого себя ли — но взгляд вдруг перестал быть таким жутким, а за ним ушла и спесь. И вместо драки он отдернулся, вскочил, и выплюнул распластанной девчонке:

— Бешеная!

Она лежала до тех пор, пока он не заторопился вниз, расталкивая остальных детей и перепрыгивая через две ступеньки. Тогда лишь поднялась и шмыгнула. Утерла нос — из-под него бежала струйка крови, вымаравшая рукав.

Вокруг стояла тишина. Дети смотрели.

* * *

— Эй!

В толчее она не сразу поняла, что обратились к ней.

Забитая детьми, кухня мгновенно стала душной и ужасно тесной. Они лепились к стенкам и столам, стояли группками и тесными кружками и болтали — и часто-часто пялились на хмурую Йерсену. Ей чудилось, что каждый небольшой обрывок фразы про нее, что всяческий случайный смех — над ней, и она только и могла, что утыкаться носом в кружку, прятаться за ней.

Все тело ныло и тянуло, и она старалась этого не замечать, но не могла.

— Ты как? — к ней подошла девчонка, старше и гораздо крепче — Рунья. — Не слишком-то переживай. Отца его под Линденау взяли в плен — вот он и разорался. Перебесится.

Йерсена ничего ей не сказала, но заставила себя кивнуть. Она не знала, что ей говорить, зато знала другое — не простит. Ее-то матушка и вовсе умерла — и ничего, не лезла ни пинаться, ни кричать, и даже пойти с рыцарем смогла, хоть страшно было и хоть много раз хотелось ночью подойти и удушить его — за всю деревню. И ей стало почти смешно, что этот вот, не потерявший никого, — такая неженка. И лишь теперь чуть развязался узел страха, даже губы дрогнули в улыбке.

— Ну вот, другое дело! — оживилась Рунья. — Ты не стесняйся так. Нас много тут — нравится или нет, а вместе жить. Привыкнешь, что к любому можно подойти.

Йерсена снова не ответила и сделала глоток — отвар не слишком помогал избавиться от голода. Живот урчал.

— Я есть хочу, — сказала она наконец. — Из-за чего нам надо ждать?

— Мы после братьев, — Рунья тоже сделала глоток и сплюнула листочки с раздражением. — Мы тут не гости, а нахлебники. И нам велят быть благодарными, что вовсе кормят, одевают, учат — а могли бы гнать.

— А почему всего два раза? Матушка учила, что днем надо есть, чтобы расти…

— А потому что Орден тут, не кухня мамкина. — Йерсене прежде показалось, будто Рунья разозлись, но теперь особенно отрывисто звучал угрюмый голос. — Сюда приходят служить Духам, а не наедать бока. “И должно скромными и сдержанными быть, и лишнего не есть, не пить и не носить, денег за помощь не просить, и кулака не поднимать на брата…” — Казалось, будто она сплюнет в раздражении.

Йерсена неуверенно потерла ноющую руку. Она подумала, что как Магистр врал про сытость и достаток, так и правила всем врали — можно руку поднимать выходит, раз никто не помешал ее ударить. В Ордене все время врут.

Тут вдруг какая-то девчонка сбоку вытянула руку и перевернула кружку — дети шарахнулись, но все равно капли на башмаки попали. Йерсена в удивлении смотрела на нее и ясно понимала: та специально. Так и стояла теперь девка, долговязая и вся белесая, и кружку дном наверх держала, пялилась на лужу.

— Кр-рас-сивое…

Казалось, что она намеренно коверкает слова.

— Не обращай внимания, — Рунья взяла Йерсену за плечо и отвернула. — Странная Йиша это. На голову слабая — уж Духи весть, за что.

Вот только было невозможно не смотреть — слишком нескладная была девчонка, длинная и будто бы кривая. Жидкие волосы заламывались на плечах соломой, выгоревшей добела, а странные глазенки, широко посаженные и косящие, казались жуткими из-за белесых мерзеньких ресниц. В ее уродстве было что-то, что приковывало взгляд.

Тут наконец-то звякнул колокол, что позволял им возвратиться в ремтер. И дети кинулись туда бегом, спеша урвать куски — немногое осталось после трапезы. Мальчишки и девчонки жадно подбирали капли и лизали миски, доедали корки, позабытые среди тарелок, с завистью глядели, как облаты обдирают пригоревшую ко дну корочку мяса за столом капитула.

Посуду после них хватило бы ополоснуть — шутили полусестры, когда дети приносили им ее обратно вниз. И каждый раз Йерсена вспоминала, как вертела носом дома, не желая есть остывшее с белым налетом смальца или нелюбимое.

Ей приходилось до крови закусывать губу, чтобы не плакать.

* * *

Гертвиг смотрел, как доцветали георгины. В саду фирмария они цвели из года в год, и в этом срок их истекал — скукоживались лепестки, и повисали головы, дряхлая седина вымарывала цвет.

Он сам увял в точности, как они.

В привычных, ставших за минувшие года родными стенах он почувствовал себя лишь хуже — помнил, каким раньше в них ходил. И помнил юную, смеющуюся Вельгу с сыном, что мог поместиться и в одной руке — такими никому из них уже не быть.

Он не решался пока задавать себе вопрос: а стоило ли выживать ради семьи, какой лишь хуже стало с его возвращением? — но эти мысли уже подступали и уже вились на грани осознания тревожным мороком. В моменты, когда он не мог их гнать, он даже будто бы немного понимал жену, какая совершенно не справлялась с ним и с сыном. В другое время он бесился до желания разбить ей голову: он еле выжил, а страдалицу строит она.

Гертвиг порою думал, что ему теперь нет смысла здесь торчать: быть может, проще было бы сносить все это в родном Шестиградье, и, быть может, его даже отпустили бы туда… Он только сомневался, что сумеет пережить дорогу. И потому смотрел на скалы, обрывающиеся в долину, с отупляющей тоской. Наверное, намного проще было бы, шагни он с них — им всем.

Мысли его прервал шустрый и оживленный топот — это торопился Йергерт. Бежать не смел — на маленькую руку натянули взрослую перчатку грубой кожи, доставшую едва не до плеча; на ней сидел некрупный сокол в клобуке.

Мальчишка подскочил, уселся рядом и подлез под руку, прижимаясь. Гертвиг не слишком обольщался обожанию в его глазах — знал, как легко его сменяет разочарование, какое не дано пока понять ребенку.

Теперешнему Гертвигу не оправдать детских мечтаний о великом рыцаре, вернувшемся с войны, и он не знал, себя за это больше ненавидит или сына.

— Ты разве в это время не работой должен заниматься?

— А я все сделал! И мне разрешили пока отдохнуть и даже дали сокола вынашивать, смотри! — И Йергерт гордо протянул отцу ручонку.

Под весом птицы она явственно тряслась, но тот будто не замечал — слишком доволен был. В том, с какой нежностью он обращался с соколом и с каким интересом изучал загнутый клюв и яркие желтые лапы, Гертвиг узнавал себя — тогдашнего, того, какой с таким же обожанием возился с птицами и с увлеченной одержимостью охотился. Нередко его птицы приносили лучшую добычу, и он был этим невыразимо горд.

Теперь же его сын — сын орденского рыцаря из Дома Сорс Геррейн! — был вынужден работать, как безродный оборванец, и лишь в перерывах улучать момент, чтобы заняться тем, что ему подобает — птицей ли, мечом ли. Йергерту полагалось быть теперь облатом или обучаться у родни, пока не дорастет, чтоб присоединиться к Ордену — а вместо этого он носится на побегушках у полусестер и полубратьев.

Гертвигу стоило бы что-то с этим сделать, только сама мысль казалась неподъемной.

— Мне говорили, что вы с мамой познакомились из-за такого сокола, — с умильной гордостью выпалил Йергерт.

Гертвиг чуть прикоснулся к перьям кончиками пальцев — птица нервничала, еще не привыкла. Он помнил, что когда-то обожал их, помнил трепет и восторг — но не мог вспомнить, как на самом деле это ощущалась. Просто знал, что раньше эти чувства были. Теперь — нет.

Мальчишка, не увидев реакции, поник.

— Вранье, — зачем-то сказал Гертвиг. — Мы с нею толком не знакомились — и так друг друга знали. Я был облатом, а она однажды стала служить в замке. Сокол ни при чем.

— Но у меня есть та гравюра, нарисованная с вас! “Путы любви”, где она с птицей и веревкой, а ты с лютней… — и Йергерт силился найти ее на поясе одной рукой. — Вот! Я читать учился, чтобы надпись прочитать. И лютню ту нашел!

На аккуратно свернутом листке Гертвиг нисколько не узнал себя — помнил, что и тогда-то похож не был, но теперь не мог поверить, что когда-то был таким вот юношей, а Вельга — вот такой вот де́вицей. И правда с соколом, какого он тогда отдал ей подержать — неловко нарисованная птица больше походила на ощипанного петуха с ушами лиса и нелепо постной песьей мордой. В другой руке веревка, а петля ее наброшена ему на шею. Он на коленях перед ней — играет и поет с влюбленными глазами.

Конечно, все было не так. И вовсе не с того у них все началось, но распроклятая гравюра долго еще не давала ему спать спокойно. А теперь внезапно разозлила.

Чем дольше Гертвиг на нее смотрел, тем больше чувствовал, что закипает до дрожащих рук. Это — не он. Не про него. Все это — про юнца, какой подох в блевотине и никогда уже не вышел из застенков, и ощущать, что все вокруг теперь пытаются найти его в калеке — издевательство.

Гертвиг схватил листок и разорвал на мелкие куски.

— Забудь эту херню! — зло гаркнул он. — Какой-то пиздорукий хер намалевал, а ты с собой таскаешь, будто оберег! Там был не я. Я — вот такой! Нравится или нет! Такого представлял отца? Такого ждал?!

Йергерт шарахнулся, и еще больше испугался сокол — он забился, заорал, с руки сорвался и повис на путах, и тогда продолжив биться. Мальчишка судорожно попытался посадить его обратно — не сумел, и перепуганная птица цапнула его за руку, не желала отпускать, как он ни вырывался.

— Да отцепись! — взвизгнул он, вырвал-таки палец и озлобленно ударил сокола. А когда тот забился лишь сильней, с обидой окунул его в корыто.

— Ты, сука, что с птицей творишь! — не удержался Гертвиг. — Прекрати сейчас же, идиот! Не можешь справиться, так не бери. Верни назад, пока в край не испортил!

Он наотмашь отвесил подзатыльник и, с усилием поднявшись, поволок мальчишку за загривок к птичнику.

— Скажу, чтоб больше тебе не давали соколов, дурнина!

Его хватило лишь зайти за угол, а затем ноги заметно заплелись и ослабели, и под аркой галереи он не удержался и упал.

— Да сука! — в бешенстве ударил землю Гертвиг. Он хотел завыть от злости, от бессилия, от унижения — перед поганым сопляком! И только больше взвился, когда перепуганный мальчишка лез его поднять.

На шум в распахнутую дверь фирмария сунулась Вельга, огляделась, охнула и подскочила.

— Ну и чего ты натворил?! — теперь уже она за шкирку оттащила Йергерта и на излете дотянулась подзатыльником, прежде чем опуститься перед мужем. — Вот послали же Духи щенка! Освобожусь, так выдеру, что не присядешь!

Сверкая взглядом, она поднатужилась и умудрилась поднять Гертвига, позволив тому навалиться на себя всем весом. Он еле-еле шевелил ногами, пока она волокла его в фирмарий, матерясь под нос.

Мальчишка провожал их взглядом, не решаясь пискнуть и не смея всхлипывать.

Он так же сдерживался, чтоб не разрыдаться, когда вернул сокола и объяснил, что с ним стряслось. Стерпел уж третью оплеуху — от сокольничего, но соплей не распустил. Только понуро извинился, повторяя про себя, что если бы не Линденау, то его отец таким бы не был, мать была бы ласковой, как раньше. Он знал, что виновата во всем ересь, отравившая и осквернившая все то, чего он ждал, о чем мечтал.

И, повторяя это, чтобы совладать с зудом в глазах и надоедливой влагой в носу, он плелся в хорошо знакомую каморку. Та приютилась возле круглой высоченной башни, наверху какой был зал капитула; туда вела витая лестница — и вместе с нею вились витражи. Мальчишка задержался, глядя, как причудливо цветные лучики ложатся на ступени и как на них изламываются сложные символы древнего языка. Он запрокинул голову и пристально смотрел, пока сам не поверил, что просто любуется, а не пытается сдержать настырный всхлип.

Забившись в кладовую, он уже не сдерживался — только говорил себе, что это из-за пыли слезы потекли. И снова повторял, что виноваты мерзкие еретики из проклятого Линденау, и что мало он ввалил девке оттуда — много больше надо, чтоб она ответила за все то зло, что принесла.

Под эти мысли он нашел старую лютню, бережно обтер от пыли, тронул отсыревшие, нелепо провисающие струны. Злые обиженные слезы собирались на них каплями.

* * *

К занятиям их собирали в комнатке с соломой на полу — та пахла пыльной сухостью и временами шебуршала. Порой мелькал крысиный хвост, порой — темная тень, похожая на кюра — поди разбери, какого.

Йерсена вспоминала, как мать силилась привлечь в дом Западного, чтоб не портилась еда, не снашивались вещи да пожара не было, и как годами все болтали, что однажды шультхайс зазвал чародейку в дом, чтоб та вытравила Северного — сынок его надумал бросить землю и пойти в художники и так и не одумался, пока колдунья маленькую тварь не прогнала.

В углу стояло кресло, крупное и мягкое, и в нем сидел старик — казалось, он и вовсе не вставал. Сквозняк чуть шевелил на почти лысой голове смутную паутинку белых волосков, ложащихся на плечи. Когда он злился и был недоволен детворой, он начинал рассказывать, как крысы жрали людей заживо в дурные годы, и добавлял, в задумчивости потирая пальцы, искривленные суставной хворью: “… а нынче год — дурнее некуда. Да, Духи ищут, на ком выместить свой гнев”.

После того шорох в соломе вызывал мурашки и желание вскочить и убежать. Но кто бы позволял?

— Да сядьте уж! Долго вас ждать? — рявкал старик из раза в раз вместо приветствия.

И, не дождавшись, омерзительно скрипучим голосом брался рассказывать про Книгу — лишь складки на лице, что почти полностью скрывали мелкие глаза, потешно шевелились.

Порой он спрашивал о том, что рассказал. Когда Йерсена в первый раз ответила, с уверенностью повторив все то, что Йотван говорил про Духов Запада, какие покровительствовали работе на земле, про Духов Юга, что не знали равных в силе, чтобы уберечь посевы, и всех остальных, старик ужасно больно всек ей хворостиной.

— Не смей коверкать! — кричал он. — Там было “охранить”, не “уберечь”!

Она тогда обиженно смотрела на горящий красный след, а тот все бесновался.

— Каждое слово важно, — учил он, — каждое слово ценно! И ни одно нельзя забыть или же изменить. К нам сквозь века дошел бесценный дар — летопись тех времен, когда мы были к Духам так близки! И непростительно так обращаться с этим даром — это вам не песенка похабная, чтобы хоть все слова сменить — а все едино! Каждый из вас, тупиц, заменит по словечку и в этом искаженном виде понесет святые строки дальше. За вами повторят другие и заменят что-нибудь еще, а следующие — еще. И так родится ересь. И повторится снова то, что было на Ильбойском полуострове. Хотите этого? Хотите, чтобы снова много верных братьев пало? Вы, бестолочи, здесь сейчас именно потому, что там, на западе, вспыхнула погань нечестивая и мерзкая, и ваши мамки с батьками мертвы именно потому. Нет! Непростительно забыть ни слова, ни строки! Вы выучите все, иначе я вам ух! — и он тряс хворостиной.

Покончив с книгой, он приказывал им взять дощечки — порою в глине, а порою в воске — и выводить на них слова, учась писать. Дети скребли по ним тонкими палочками — получались лишь каракули, и из-за них старик стегал всех по понурым спинам и рукам.

— Учите буквы! — говорил им он. — Учите! Это самое простое, чем вы Орден можете за милость отблагодарить.

И так изо дня в день. Йерсена быстро перестала отвечать, пока не спросят ее лично, прятала глаза и про себя клялась: все, кто ее обидели, однажды ей ответят — и этот вот старик, и рыцари, и мерзкий Йергерт…

После занятий их ждала работа. На ноющих ногах все волоклись к приютской спаленке, где грузная строгая женщина, чье имя так никто и не назвал, давала поручения. Порой везло и доставалась легкотня, но иной раз и что-то сложное.

В тот раз Йерсене было велено отдраить комнату на третьем этажа. Та про себя вздыхала: воду далеко тащить и со двора, и с водосборника на крыше — с того даже дальше. Вот только выбора-то не было, и она поплелась с ведром во двор, теряясь в коридорах.

Дети болтали в спаленке, что в резиденции Верховного Магистра чудо есть: два краника в стене, какие подавали воду — только покрути. Она не знала, правда или нет, но горячо завидовала — ей бы было легче, будь здесь так, но дом конвента мог похвастаться только колодцем во дворе.

Ведро пришлось набрать неполное, иначе бы не унесла, и она знала, что придется ей ходить еще не раз. В комнатке, как показывали, вытирала пыль, щеткой выскребала трещинки и щели, силилась быть аккуратной, ничего не упускать — чтобы не наказали за небрежность. Вниз в самом деле бегала с ведром еще не раз.

В последний уже вечерело и смеркалось, стылость наползла со скал. Возле колодца во дворе стоял отряд из рыцаря и нескольких серых плащей, вернувшихся откуда-то с предместий — ездили селян избавить от очередной напасти. Теперь же они жадно напивались и небрежно ополаскивали сапоги, и стоять возле них с ведром Йерсена застеснялась — пошла к дальнему колодцу в форбурге.

Она с усилием крутила ворот, до какого в верхнем положении едва ли доставала, когда снуло неживые сумерки прорезал крик. От неожиданности она отпустила руки, и ведро ударилось о воду где-то в глубине.

Кричали возле скал. Йерсена сунулась туда, но различила только то, как темный силуэт утаскивал визжащего мальчишку вверх по тропке — они быстро затерялись в полумраке. Крик стих с опозданием.

Никто не обратил внимания.

— Там… утащили… — попыталась было она указать полусестре, лениво глянувшей вверх на ходу.

— Ага, — ответила она. — Вам говоришь не лезть по вечерам на тропы, а вы вечно там. Вот, может, ты хоть уяснишь теперь.

Йерсена пальцами прикрыла рот, не в силах отвести взгляд от темнеющей тропы, и лишь тогда опомнилась, когда ей примерещились глаза, смотрящие из темноты в ответ. Тогда она заторопилась вытащить ведро и почти побежать наверх, подальше.


Надраивать старые вещи было скучно. И даже удивление и страх быстро сменились отупляющим унынием, когда вокруг сомкнулись стены, а возня сморила. Сюда бы не достал взгляд красных глаз.

Йерсена пялилась в окно, но думала не о мальчишке, что исчез в горах, и не о том, как удивительно спокойно все воспринимали это — о занятиях. Ей чудилось, что если она будет больше знать, и если выучит, что только можно, то сумеет все понять. И это безразличие к тем, кто спускался с гор, и странную и чуждую ей жизнь… Даже войну и то, зачем она нужна, то, почему так надо было вырезать деревню, принявшую чужаков радушием и хлебом… А еще думалась, что если все поймет, то сможет отомстить — за страх, за боль, за одиночество и за обиды, за каждый след от хворостины, что горел на коже, и за глупую работу.

Если бы только дали ей дощечку на ночь, она выучила бы уже все символы, что им показывали — только ведь и надо, что побольше их писать. На вид она их даже будто бы уже запомнила — и от того только обиднее. Если б не глупая работа, не бессмысленное натирание полов — уже бы знала все. Она пришла сюда, чтоб выучиться, а учили ее только убираться и трудиться — и она была до жути недовольна.

И тут ей пришла мысль. Она нашла в камине уголек с остреньким краем и взялась писать — в углу, где между сундуков торчала белая стена. Старательно выписывала буквы, повторяла про себя, как наставлял старик: налево не заваливать и вверх так не тянуть.

Ряды неловких символов тянулись по стене. Йерсена и не замечала, как летело время, пока вдруг не осознала: вокруг совсем темно.

— Чего ты тут в потемках? Все закончила?

Строгая женщина взялась в дверях, казалось, ниоткуда. Она зашла, неся фонарь, и от него зажгла парочку каганцов.

— А это еще что?!

Черные закорючки на стене зияли темными провалами. Женщина то на них смотрела, то на девочку, испуганно забившуюся в угол.

Густые тени на ее лице только сильнее подчеркнули желваки.

— На кресло, живо! Через подлокотник перегнись и котту задирай.

Слова звенели от бурлящей злости, а сузившиеся глаза запали в тень. Йерсена испугалась окончательно. Зашарила зубами по губе, ища чешуйку, только все уж за сегодня содрала. Она до боли сжала уголек в руке, втянула голову и поплелась исполнить, что велели. Только замешкалась, подол не задрала.

— Ну?

Йерсена шумно потянула носом, но послушалась. Глаза не поднимала.

— Считай, — велела женщина.

Она спустила с пояса ремень, сложила мелочи с него в сторонку, намотала и взмахнула — только свистнуло.

Йерсена закусила щеку и не пискнула.

— Ну?

Засвистел еще удар.

— Ну?! Пока не начнешь считать, хоть до утра буду лупить.

Тогда Йерсена все же выдавила:

— Раз.

Еще удар. Она зажала палец меж зубов, впиваясь в него так, чтобы боль эта пересилила боль ту.

— Два.

— Громче! Я не слышу.

— Два!

Свистнул еще удар. На этот раз Йерсена промолчала.

— Ну?

Еще раз.

— Ну?!

— Я дальше не умею.

Женщина замерла. Перевела дух и поправила острую пряжку, что врезалась в руку.

— Ну тогда сначала.

И еще удар.


Когда все кончилось, Йерсена поняла, что зубы разжимать больнее, чем и дальше кусать палец — на нем каплями набухла кровь. Соленый мерзкий привкус намертво осел на языке.

— Вставай. Долго ты собираешься валяться голым задом кверху?

Йерсена принудила себя шевельнуться и неловко поднялась. Решилась вскинуть взгляд на краткое мгновение — злой и горящий, спрятанный под челкой. Взгляд человека, что не раз сказал себе: придет рассвет нового дня, и в этот день ты отомстишь им всем.

Женщина только хмыкнула и сжала губы. Достала из ведра забытую в нем тряпку и в лицо швырнула — только брызги полетели. Противный затхлый запах сырости свербел в носу.

— На, оттирай. Пока стена не будет белая — не выйдешь и на ужин не пойдешь. Увижу в ремтере — приволоку обратно за волосы и отдраю стену твоей мордой, поняла?

Вонючая и грязная вода текла с лица на грудь мерзкими струйками.

Женщина удалилась, громко хлопнув дверью, а Йерсена поплелась к стене, губу кусая. Урчало в животе.

Она уселась, тщательно оттерла с пальцев угольную черноту, тряпку к стене прижала, замерла. Руки тряслись. И как она ни упиралась, как ни сились болью в губе себя перебороть, а все же унизительно и громко разрыдалась.

Темная ночь до самого утра тому свидетелем была.


Глоссарий

Амтскетт — “должностная цепь”; тяжелое ожрелье, лежащее на плечах и являющееся официальным знаком отличия.

Хохма́йстер — то же, что и Верховный Магистр.

Загрузка...