Несмотря на то, что дверь палаты была достаточно широкой, чтобы в проеме можно было без труда развернуть каталку с пациентом, Яська протиснулась в неё как-то совсем боком. Настолько ей было жутко перед встречей с Аидой, что она вся скукожилась, ссутулилась, чувствовала, что напоминает закорючку, но ничего не могла с собой поделать. Ей и так понадобилась изрядная доля мужества, чтобы навестить тетку, которая, судя по словам врачей, была совсем плоха.
Прокравшись в палату, Яська вздохнула с облегчением. Она была не одна. Перед кроватью Аиды маячила скорбно поникшая фигура. Яська узнала старого друга и поклонника тетки Артура Борисовича, директора санатория. Даже на расстоянии чувствовалось, что он очень расстроен, даже больше: он вне себя от горя.
— Уже сутки так сидит, — шепнула доверительно у Яськи за спиной незаметно подошедшая медсестра. — А она бредит, бредит…. Жуткие вещи говорит, а он все слушает.
Яська подошла поближе, немного подумав, стесняясь, но все равно положила руку на плечо посетителя. Состояние Аиды их как бы сблизило настолько, что этот жест показался Яське не только не панибратским, но даже необходимым.
— Артур Борисович!
Он вздрогнул, словно очнулся от сна, медленно повернулся к Яське. Глаза у него были воспаленные, бессонные. Кивнул девушке, и опять уставился на страшную беспамятную старуху, в которую превратилась в считанные мгновения Аида. Во взгляде было столько нежности, что Яська поняла: он видит Аиду совершенно другими глазами, внутренним зрением, не замечает, что она напоминает уже подсохшую мумию. Словно всю жизнь Аида бежала по какому-то очень важному делу, питая себя соками необходимость его завершить, и вдруг, добившись своего, резко остановилась, выжатая до капли. И рухнула, как подкошенная, израсходовав все запасы энергии, которая дается человеческому существу на все годы жизни.
— Я люблю её, — вдруг тихо и словно в никуда сказал Артур Борисович. Он не смотрел ни на Яську, ни на застывшую на пороге медсестру. Он и на Аиду не смотрел, сообщая этот, может, самый важный факт из своей жизни, кому-то незримому, но ощутимо нависшему над больницей, над палатой, над Аидой бескрайней философской пустотой. — Что мне делать, если её не станет?
Яська не совсем понимала и принимала такую пожилую любовь, ей всегда казалось, что страсть — это для тех, кто может танцевать всю ночь, а утром, брызнув в лицо воды, отправиться в институт. Может, впервые в жизни её пронзило понимание, что любовь — это навсегда. И что это тяжелое бремя и величайшее счастье одновременно. У кровати умирающей тетки Яська словно прикоснулась к какой-то пылающей грани мироздания, и на секунду почувствовала, как в этой жизни все устроено. Впрочем, за моментом озарения тут же пришло его полное забвение. Яська выдохнула и опять с недопонимающим сочувствием посмотрела на Артура Борисовича.
Аида пошевелилась, и вдруг неожиданно резко схватила Яську за руку, так и не открывая глаз. Девушка чуть не закричала от внезапности, а Аида между тем начала быстро и словно в бреду проговаривать, вместе с тем четко чеканя каждое слово:
— Шестеро одного не ждут, седьмого не ждут. Шестеро круг замкнут, седьмой будет крут. Он шестерых подождет, сладок небесный мед. Солнце на запад встает, каждого страх убьет.
Яська, не выдергивая руки (хотя ей очень хотелось) оглянулась на Артура Борисовича, затем посмотрела на медсестру. Та кивнула:
— Вот так все это время. Все время что-то говорит. Что-то эдакое…. Странное….
— Она бредит? — спросила Яська.
— Наверняка, — медсестра пожала плечами, — в ней столько галлюциногенов накачено было…. Фенциклидин….. Промывали, конечно, но львиная доля успела всосаться.
Аида, как будто в панике, все сильнее сжимала Яськину руку. Прозрачные гибкие трубочки, ведущие к капельнице, дергались и дрожали. Стало уже серьезно больно от этого бредового рукопожатия, которое все больше напоминало попытку Аиды вытащить себя из страшного ниоткуда в этот мир посредством Яськи.
— Эни, бэни, рики, таки, — вдруг тетка сменила тон, забормотала курлыкающе, словно говорила с младенцем. — Тимоша большой уже, Тимоша может сам дойти до кроватки. Спать хочешь? Буль-буль, буль, кораки-шмаки. Есть будешь? Сыночка мой, милый мой. На царство венчанный, можешь теперь облака руками раздвинуть? Горы остановить, можешь? Шестерых к тебе отправляю, столбы отправляю, мир подпереть. Пятеро по краям, звезду держат, двое — посередине. Тимоша и невеста посередине. Нет страхов больше. Нет страхов. Отныне и навсегда никто не боится.
— О чем это она? — Яська растерянно обратилась к Артуру Борисовичу. Обращаться к нему, конечно, в этом его состоянии смысла не было, но больше Яська вообще никого вокруг не видела. Сестра к этому времени уже вышла из палаты. Может, ей просто надоело тут стоять, может, какие срочные дела позвали, а ещё может быть, что она побежала за помощью Аиде. Как и следовало ожидать, директор ничего не ответил. Яське показалось, что он и не услышал, что она сказала.
— Я маме позвонила, она вылетает, — зачем-то добавила Яська в тяжело повисший над кистями рук затылок. — Мама моя…. Они лучшими подругами всю жизнь были.
Удивительно, но на эту её фразу Артур Борисович отреагировал. Приподнял глаза, посмотрел из-под нависших век:
— Хорошо. Хорошо, деточка….
Яська тихонько вышла из палаты, и направилась искать лечащего врача.
— Бесконечность ушла, за ней времени не стало. Пространство на одиночество замкнулось. Боли не будет скоро. Невесту жди, энергию жди….
Неслось Яське вслед. Она совсем не понимала, что происходит, и от этого пребывала в растерянности. И ещё — очень ждала маму. И хотела увидеть Ларика.
— Где же ты, Ларик? — в очередной раз с досадой выслушала она, что абонент недоступен на больничном крыльце.
Ларик же в это время, совершенно ничего не подозревая о трагедии, которая произошла у соседей, ехал в рейсовом загородном автобусе. Маленький автобусный трудяжка пыхтел, сопел, разбрасывал вокруг себя клубы дыма, скрипел тормозами на особо резких поворотах, но неуклонно поднимался в гору.
Сзади доносился быстрый голосок, две девушки негромко, но внятно вели беседу. Ларик не хотел прислушиваться, но волей-неволей приходилось.
— Я вот ходила последнее время с пауком на ноге, и гнобила мастера, почему он сделал мне его, почему не отговорил, ведь видел меня и как мог позволить поднять руку и сделать мне это? И думала ещё, а почему сама захотела? А потому что соскучилась по ощущениям, потому что жизнь тогда ощущаешь ярче.
Может, это была его клиентка, может, нет. Повернуться и посмотреть не хотелось. Ларик поймал себя на мысли, что он её, скорее всего и не узнает. Разве что по татуировке. Странно: оказывается, Ларик уже не запоминает лица людей. Его поразила эта мысль. Девушка продолжала щебетать.
— Давно ничего себе не делала и поэтому первое, что увидела, сказала: «Давай!». Это было года два назад. А этим летом последней каплей было, когда я гламурная такая иду, и слышу вслед «О, смотри, что по ней ползёт вниз». Прихожу домой смотрю на себя в зеркало и понимаю: всем довольна, всем хороша, вот только этот паук разрушает меня. И знаешь, когда мне его перекрывали, было такое чувство…. Ну, это только бабы поймут…. Когда задержка, а тут — оп! — и всё нормально!
На ближайшей остановке девушки выпорхнули из автобуса, Ларик так и не успел рассмотреть их лица. А, может, и не захотел.
Отца в последний раз он видел на похоронах матери. Он так и не подошел к Ларику, все время сторонился, не смотрел, словно все время проводил невидимую, но ощутимую границу между ними. Смотреть можно, пройти нельзя. Такая получалась между ними стеклянная, но непробиваемая стена. От этого боль от потери мамы становилась ещё невыносимей.
Люди шептались тогда за их спинами, Ларик это чувствовал. Не знал, осуждали ли они отца. Но обрывками доносились окончания шепотков: «узнал, что сын не его…», «… бросил», «ребенок-то тут при чем?»…. Наверное, осуждали. А его, Ларика, жалели. Только от этого парню было совершенно не легче. Он вспоминал, глядя в окно на не очень стремительно проносящиеся мимо автобуса деревья, какой вид тогда был у отца. Такой, словно он был в своем праве не подойти к Ларику в самый тяжелый момент жизни. Ни успокоить, ни сказать слово поддержки, ни просто положить руку на плечо. «Как такое вообще возможно?», — шептал кто-то невидимый, из заполненного скорбной толпой пространства. Отец много пил на похоронах, молча, не пьянея, только наливаясь тяжестью потери и сожаления. Тосты не говорил, вслух покойную не поминал. На вопросительные взгляды во время поминального застолья отводил глаза. Налился до краев каким-то личным, отдельным от всех присутствующих горем, встал и ушел. Как он жил до этого момента и как после — Ларик не знал. Ехал в неизвестность, в дальнее село. Откуда все его детство приходили деньги. Алименты? Неофициальные, наверное. Мама бы никогда судиться не стала. Скорее всего, присылал по доброй воле, сколько мог.
Ларик вздохнул, и одновременно с его вздохом автобус, пронзительно взвизгнув тормозами, остановился на широкой для разворота площадке перед обшарпанным сельским магазином. Конечная, к бабке не ходи. Все маршруты рейсовых деревенских автобусов заканчиваются на таких пыльных, широких площадках перед сельскими магазинами. Оказалось, что Ларик остался один к концу рейса. Он вышел на пронзительное знойное солнце, спросив водителя, когда тот приедет сюда в последний рейс. У Ларика в запасе было несколько часов. Автобус, освободившись от него, радостно зафырчал и газанул вниз с горы. Он остался один на пустынной улице.
Пошел по единственно возможной улице вниз, в бумажку не смотрел, адрес у него намертво закрепился в голове. Столько раз он смотрел на этот конверт — единственное письмо, которое отец прислал маме за все годы. Само письмо пропало, но конверт остался.
Ведомый старым, потрепанным конвертом Ларик вышел к небольшому, обвитому плющом домику. Отец всегда был крепким хозяином, по крайней мере, так по мере взросления долетали до Ларика сведения о покинувшем его родителе.
От соседей, знакомых, мама несколько раз обмолвилась. Он толкнул свежевыкрашенную калитку. Она поддалась беззвучно, мягко, как и положено у рачительного хозяина. В чистом, ухоженном дворе перед непременной во всех южных дворах летней верандой стояла сушилка с бельем. Ларик метнул на неё застенчиво любопытный взгляд. Не сушилось ни женское, ни детское белье. Сушилка выдавала житие одинокого мужчины. Суровое полотенце, темный пододеяльник в клеточку, несколько застиранных ветхих рукавиц для работы в саду и мужская старая, но ещё добротная рубашка. Почему-то Ларик вздохнул с облегчением. Словно ему было какое-то дело, живет ли его отец с кем-нибудь. Он замешкался у калитки, разглядывая сушилку с бельем, и не заметил, как с улицы кто-то проскользнул за его спиной в калитку и вопросительно хмыкнул.
— Я знал, что когда-нибудь ты придешь, — Ларик как ужаленный обернулся на этот тихий голос и увидел отца. В руках у того был старый пакет, мягко обтекающий молочную бутылку и батон. Парень поперхнулся от неожиданности.
— Я… ты…. Вот….
На самом деле, он не знал, что скажет отцу, когда ехал сюда. И когда собирался — не знал, и пока ждал автобус, и всю дорогу не знал. Отец обошел его со спины, отстраняясь, словно боясь прикоснуться. Ничего не изменилось. Он все так же не хотел соприкасаться с Лариком ни физически, ни как-нибудь ещё. Впрочем, Ларик не расстроился, просто отметил это равнодушно про себя.
— Проходи, — бросил все так же тихо отец уже на ходу. Ларик пошел за ним.
Поднялись на веранду молчаливым куцым гуськом из двух человек, отец резко остановился.
— Подожди здесь, — и скрылся за дверью в дом. «Не хочет, чтобы я вошел», — подумал Ларик, но опять же совершенно не расстроился, так как какого-то особого гостеприимства от отца он и не ожидал. Он облокотился о перила веранды, вспомнил, как Яська любит сидеть, забравшись на них, свесив длинную худую ногу и покачивая ей. На душе стало ещё муторней, но Ларик отогнал от себя эти мысли. Отец вышел буквально через пару минут уже с пустыми руками. Чашку чая с дороги не предложил, привалился спиной на входную дверь, словно защищая свой дом от внезапно нагрянувшего врага, руки сложил на груди крест-накрест. Молчал.
— Ты постарел. — Глупо отомстил Ларик. — Сдаешь понемногу….
Отец чуть шевельнулся, не выражая никаких эмоций, все так же смотрел вдаль, куда-то за спину Ларика.
— У меня вопрос. Один-единственный. Ответь на него честно, и я уйду. И не приду больше. Никогда.
— Да, — полувопросительно, полуутвердительно отозвался отец.
— За что ты меня так ненавидишь? Что я тебе такого плохого сделал? Лично я, что?
Отец помолчал ещё немного, словно ответ на этот вопрос он давным-давно уже знал, но произнести его вслух было выше его сил. Наконец, собрался с духом.
— Потому что ты — подкидыш.
— Как так?
— Ты не мой сын. Ты не сын Анны. Ты ничей сын. Вообще непонятно кто, тварь, пришедшая из леса. Шишига, подменыш. — Отец говорил все быстрее и громче, казалось, ещё секунда и он сорвется на крик. — Не наш ты, пришлый. Я не знаю, чего ждать от тебя. Я боюсь тебя, до ужаса, до непонятного кошмара боюсь. Может, ты пьешь по ночам кровь невинных детей, может, сманиваешь девушек в болото. Я не знаю, кто ты.
— Подожди, — Ларик провел ладонью в воздухе успокаивающим жестом. От этого движения, отец непроизвольно шарахнулся в закрытую дверь. — Ты говоришь, как сумасшедший.
«Неужели отец давным-давно уже сошел с ума, а этого никто так и не заметил?», — пронеслось у Ларика в голове. Он тоже испугался, и тут же подумал, что ситуация получилась странной: они с отцом одновременно боятся друг друга. Как это странно и нелепо. Но отец, выпалив то, что на него вдруг накатило, скрылся за дверью. Ларик крикнул отчаянно в закрытую наглухо перед ним дверь:
— Что ты вообще имеешь в виду?
— Тебя Анна привела из леса. — Раздался голос из-за двери гулко и глухо. — И все пошло вверх ногами. До тебя все было хорошо у нас. Семья, дом, любовь. Наш сын умер, но мы бы вместе пережили это горе, и жили как раньше. Только вместе него Анна привела из леса тебя. Сказала, что лесные существа подарили ей тебя вместо нашего Ларика. Но ты не Ларик, ты не вместо него, ты вообще непонятно кто. Илларионом деда моего звали, ты не имеешь права его имя носить.
— Но кто я? Как меня звать? — Несмотря на то, что на Ларика вывалился ушат совершенно новой для него информации, он как-то ещё мог разумно рассуждать. Наверное, в глубине души понимал, что если сейчас он не узнает все, что может, то не узнает уже никогда.
— Не знаю, — закричал отец из-за двери и практически завыл от животного ужаса, — Шиш-и-и-га ты-ы-ы ле-е-сная.
Парень понял, что на этом все. Больше отец ничего ему не скажет. Наверное, потому, что и сам больше ничего не знает. Он развернулся и пошел прочь. Вслед ему из-за плотно закрытой двери раздавался уже плач-вой совершенно лишенный всякого смысла.
До прихода рейсового автобуса оставалось ещё довольно много времени. Ларик остановился за забором отцовского дома (хотя какой он, если честно разобраться, Ларику отец?) в растерянности. И от того, что он услышал сейчас и от непонимания, куда идти в ожидании автобуса. Он пожалел, что не поехал на своем мотоцикле. Честно говоря, ему это почему-то и в голову не пришло. Отец сошел с ума. И видно уже давно. И никто не замечал этого? Почему все, что отец делал, было разумным и правильным, как только дело не касалось его, Ларика? Здесь он терял всю свою рассудительность и основательность.
Судя по тому, что он только что услышал, Ларика усыновили. Это не привело его в какой-то ужас, о чем-то подобном он догадывался. На уровне интуиции, с детства. И был готов к тому, что окажется усыновленным или что родная ему только мама. Но «шишига»? «Тварь из леса»? Как это вообще такое возможно? Ларик на всякий случай прислушался к своему внутреннему миру. «Найди в себе шишигу», — с горьким сарказмом подумал он. Ничего такого в нем не было. Только глухо и недовольно заурчал голодный живот в утренних суматошных сборах не получивший даже положенный ему завтрак. «Сам ты шишига», — впервые со злостью в отношении отца подумал Ларик. — «Хрен ты неадекватный. Все детство мне своими фантазиями испортил и сейчас издевается. Извращенец». Хотя, конечно, отец вовсе не был извращенцем, а просто чем-то жутко напуганным человеком. Но Ларик, таким образом, немного унял свой опять поднимающийся к горлу страх.
Он глубоко вдохнул и выдохнул, пытаясь успокоить забившую в виски тревогу, и тут заметил, что в соседнем доме приоткрылась калитка и на него уже какое-то время смотрит пара маленьких, но шустрых и пронзительных глаз. Улица все так же была пустынна, несмотря на то, что крики и вой отца могли поднять мертвых на кладбище за деревней. Значит, эта сухонькая, но очень жизненная старушка в цветастом платке приоткрыла калитку и, совершенно не таясь, выглядывает на улицу по его, Ларика, душу. Увидев, что парень заметил её, она улыбнулась и поманила его рукой. Он вопросительно показал на себя, затем на калитку, за которой она стояла.
«Почему мы общаемся жестами?» — спохватился про себя Ларик, но вслух почему-то так ничего и не сказал. Старушка, ещё раз призывно махнув рукой, исчезла, оставив калитку гостеприимно приоткрытой. Ларику ничего не оставалось делать, как пойти за её приглашающим жестом.
Во дворе в тени шумных крон и одновременно под зонтиком-навесом стояли два небольших легких кресла и такой же практически невесомый белый ажурный столик. На столике — Ларик сглотнул слюну и попытался унять опять некстати буркнувший живот — стояла большая плетеная корзинка с румяными булочками и дымился блестящий металлический кофейник. Запах свежего кофе и корицы окутал Ларика и сделал его жизнь просто невыносимой. Старушка кивнула Ларику на одно из сидений, быстро налила густой ароматный кофе из кофейника в чистую чашку, которая словно поджидала Ларика, сама села напротив. Все это в полном молчании, с легкой, задумчивой улыбкой на губах. Ларик понимал, что поступает просто вопиюще невежливо, но сил на соблюдение приличий уже практически не оставалось. Поэтому он изобразил как можно более виноватую улыбку, вцепился зубами в булочку и сделал большой глоток божественного напитка из симпатичной чашечки. Впрочем, странность ситуации позволила ему это сделать.
— Ты Илларион? — вдруг спросила старушка, несколько минут до этого с любовью наблюдая, подперев ладонью щеку, как Ларик насыщается. Вернее, перекусывает. Голос у неё был медовый, сладкий, только от неожиданности прозвучавших в полной тишине (если не брать во внимания щебета птиц и шелеста ветра в кронах) слов, Ларик чуть не подавился. Он мог бы даже пролить на себя кофе от неожиданности, если бы за минуту до этого не допил последний глоток, и проливать было просто нечего. Поэтому он просто кивнул. Тут же спохватился, что вроде как табу на разговоры было снято, откашлялся и произнес уже вслух:
— Ну, да. Илларион я.
— Я — Аграфья Тимофеевна. Не Аграфена только, ладно? И не Агафья, хорошо? Аграфья я, от слова граф.
Ларик, все ещё ничего не понимая, тупо кивнул. Конечно, ему было совершенно без разницы, как точно зовут добрую старушку, накормившую его и напоившую вкусным горячим кофе. Но опять же преисполненный благодарности он не мог никак не прореагировать на её слова.
— Спасибо вам, Аграфена, — попытался поблагодарить, но она тут же мягко перебила его.
— Ну, вот. Я же просила. Только что просила: Аграфья я.
— Аграфья Тимофеевна, спасибо вам! — поправился Ларик, смутившись.
— Так я вроде, родственница тебе выхожу. В смысле, получаюсь тебе теткой. Вот так-то… — она посмотрела на Ларика прямо-таки с победным видом. Он же уставился на неё теперь уже недоуменно.
— Ну, да, — она правильно поняла его удивленный взгляд, — сестра я троюродная этому башибузуку.
Аграфья кивнула в сторону отцовского дома. Её тон не оставлял сомнений в том, что действия отца она не одобряет. Тут же она как-то очень славно улыбнулась, и сеть мягких чистых морщин пробежала по её лицу. Ларик с удивлением подумал, что первый раз в жизни видит человека, которому так идут морщины. И старость вообще.
— Вы слышали, как он меня…., - Ларик осекся и сглотнул горький ком, вдруг ставший поперек горла.
Агафья, ой, извините, Аграфья, кивнула. Понимающе и ласково. То-то в ней было от мамы. Всепонимание и предварительное всепрощение. Как-то так. И Ларика прорвало. Все годы терпения отцовской ненависти и неприятия вдруг подкатили разом, поплескались в носоглотке бурлящим потоком и вырвались во вне. Ларик заплакал, размазывая по лицу горькие слезы грязными кулаками. Как в детстве.
— За что? За что он меня так ненавидит? И не говорит за что. Он вообще разговаривать не хочет.
Ларик еле сдерживался, чтобы наружу не вырвался практически волчий вой, который зарождался в глубинах его существа.
— Поплачь, поплачь, Илларион, — Аграфья не сдвинулась с места, ласкала только словами, оглаживала, успокаивала, снимала словами тяжесть. — Напуган он. Дело-то странное случилось много лет назад.
Ларик тут же затих. То ли выплакал уже все разом и устыдился своего порыва, то ли боялся упустить хоть слова из того, что собирается сказать ему вдруг обретенная родственница.
— Такое вот дело, — охнула Аграфья, тут же ловко подливая ему в чашку ещё кофе. — Женились они с Анной по большой любви. Он её на руках носил, подарками заваливал, на работе убивался, только чтобы жена любимая ни в чем нужды не испытывала. Редко в наших краях любовь такую кто видел. Завидовали, наверное, люди, кто-то сглазил.
— Кто?! — спросил Ларик, подавшись вперед. — Зачем?!
— Да разве же кто признается? Народ у нас такой, в глаза улыбаются, а за спиной фиги крутят. Кому-то счастье твоих родителей поперек горла стало. Долгожданный сынок у них родился, радости полный дом! А потом — раз, полиомиелит….
Аграфья выговорила сложное слово легко, словно много раз произносила его прежде.
— У меня? — поразился Ларик. Тетка посмотрела на него долгим взглядом.
— У тебя ли? Не знаю. Никто не знает. Тайну эту Анна с собой в могилу унесла.
— Так какую все-таки тайну, Агафья Тимофеевна?! — вскричал, взмолившись Ларик. — Какую?!!!
Тетка укоризненно покачала головой:
— Аграфья я. Аграфья. А тайна такая, что был у Анны младенец болезнью скрюченный, а вдруг народ потихоньку замечать стал, что ребеночек-то здоровый. Вот так дело было. Ну, отец твой радоваться чудесному выздоровлению не стал, а вроде как умом тронулся. Все твердил, что Анне в лесу ребенка шишиги подменили. Какие шишиги, в каком лесу? Про то я не знаю, не пытай. Вот не знаю и все. Только думает он, что ты подменыш. Вот такие дела, Илларион….
— Значит, меня никто не усыновлял? — Ларик пытался подвести хоть какую-то материальную базу под этот странный рассказ.
— Так ты, вроде, в браке-то и родился. Чего тебя усыновлять? С какой стати?
— Но это как бы и не я у родителей родился? Это был не я? Кто-то другой, который больной был, а потом пропал?
— Может так, а может, это ты выздоровел, — развела руками Аграфья. — Каким-нибудь совершенно волшебным способом. Так, что и следов от болезни не осталось. Про то только Анна знала. Правду. Зачем-то она тебя или того, другого, в лес носила во время страшной бури. Только тайну эту она с собой в могилу унесла. «Это мой ребенок», — на все вопросы так отвечала.
— И примет никаких у младенца не было, чтобы обман понять?
— Да кто ж вас, младенцев, разберет, — Аграфья поджала губы, и по этому жесту Ларик понял, что у неё самой детей никогда не было. — Вы все похожи. А как младенец заболел, так Анна полгода вообще никого к нему не подпускала. Ни родственников, ни знакомых, ни соседей. Только врачиху нашу. Сглаза боялась. Хотя куда уж больше сглазу-то, чем приключилось? А врачиха и тогда уже в возрасте была, а ныне, так померла давно. И её ни о чем не спросить теперь. Не у кого тебе правду узнать, милый….
Аграфья вздохнула и подвинула к Ларику корзинку с булочками.