Внукам сказки шепчут те девчонки, Что вчера плясали на горе.
Сноп солнца, старая арба, машущий рукой дядька Миргали. Сашка на миг прищурился и увидел мир именно таким. Только потом появилось все остальное: сосны до неба, закутанная в алый тетка Насима, востроносая Нэркэска. Только потом раздались голоса.
— Не хочется уезжать, мать. Сама знаешь, сколько сборов впереди, — расстроено говорил дядька Миргали.
— А ты вон наставь парня! Для чего он ест наш хлеб! — спорила тетка Насима.
— Давно обсуждено… Дочка, а вы сильно не балуйте! А то заведете свои песни и пляски — царю в Петербурге слыхать!
— Да когда веселиться, как не в их лета? Да и Салима-енге обещала зайти, приглядеть…
— Сашка, ты уж, пожалуйста, тоже присматривай за девчатами.
Нэркэска подергивала косу: не могла дождаться, когда родители уедут со двора.
Наконец, покатили. Сашка закрывал ворота и все вспоминал, как дядька Миргали назвал его по имени и не стал поучать. Наоборот, подчеркнул, что он в ответе за дом, за Нэркэс, за гостий. Неужто повезло наконец? Неужто тут — надолго? Нет, не может быть, все-таки Сашкой назвал, не Саидом, как бывало. Но и не «кряшен» или «кафыр», как мальчишки в ауле кликали.
Ну, будет душу томить, косы у хлева заждались. Дядька Миргали достал их загодя, нужно было отбить и наточить к летовке-яйляу. Башкирцы так звали выезд в степи для прокорма овец и лошадей. Долгий, мгогонедельный, со всеми домочадцами и скарбом. Сашка с осени в ауле — понабрался языка.
Косы у дядьки Миргали оказались совсем не дурные, разве что косовища коротковаты. У отцовых, сгинувших со всем добром на хуторе под Уфой, были подлинней. Да что теперь поминать, Сашке на пятнадцатом году с этими, может, и сподручней будет.
От старших братьев Нэркэс косы остались. Те были уже взрослые мужики, отделились и жили своими домами в большом селе выше по Бурэлэ. К ним и поехали родители в краткую пору праздников между посевной и летовкой.
С молотком и бабкой Сашка засел в хлеву, сперва с опаской взялся за дело (как бы ни перетянуть, ни истончить ножи), а потом вошел в раж. Радовался ровному жестяному звону. Радовался, что не забыл отцову науку. Радовался, что раздражает балованную Нэркэс.
Но она дотерпела до полудня, только тогда явилась собачиться. Разряженная, платье новенькое, украшения тутошние из монет.
— Сашка, когда прекратишь свой звон? — глядела генеральшей.
Будто не посиделки с подругами затеяла, а целую ярмарку.
За петого дурака его что ли держала? Сашка ведь и про хлебосольство слыхал, и про местные нравы уже понимал кое-что. Ему, пусть малолетнему, но парню, разумеется, лучше притихнуть и лишний раз не казать носу из хлева. Башкирочки не прятались от аульских ребят, не закрывали лиц, но все ж были скромны.
Смолчал. Смолчал, потому что ученый.
Нэркэска выплыла из хлева не генеральшей, королевной.
Услышав девичьи голоса со двора, Сашка отложил косы, поправил мятую рубаху, отер потное лицо… и выбрал в двери из плетеных прутьев просвет пошире.
Ух! Двор пестрел ярким ситцем, звенел монистом, щебетал и хохотал. Довольная Нэркэска на крыльце собирала у девушек принесенную снедь: пшено, молоко, масло… Кашу, стало быть, сготовят. Марьям с Лесной улицы сразу затеяла игру в жмурки и ловила разбегающихся от нее девчонок. Темнокудрая Галия достала кубыз и завела веселую мелодию. Только дочка муэдзина — служки из мечети, по-здешнему — стояла в стороне и уныло поглядывала на подруг.
А вот красавицы Алтынай Сашка не видел, хотя она была звана. Сколько раз Нэркэс хвастала матери, что байская дочь сама напрашивалась в гости. Сколько раз поминала заветное гладкое имя. Ох, как хотелось, чтобы Алтынай пришла! Ох, как плохо, если она все-таки явится!
В первый раз Сашка повстречал Алтынай в самом начале зимы. Ходил тогда по аулу в поисках работы, а она то ли проехала мимо в отцовых санях, то ли проплыла по небу ангелицей. Даже глаз на него не подняла, а он загляделся, оступился, утоп в сугробе. Потом везде чудились ее лисья шубка и косы цвета осевшего меда, раскрасневшиеся щеки и пушистые, в семь рядов ресницы.
Отец Алтынай был бай, старшина, первый человек в ауле. Широко жил и по старым, и по новым меркам. Сотни коней ходили в его табунах, десятки поденщиков сажали для него хлеб, арба за арбой везли мед и мясо на ярмарки. К его дочке, взрослой, восемнадцатый год уже, не смели свататься парни из самых добрых домов.
«Зачем мне эта напасть?» — думал Сашка, а сам все глядел и глядел на ворота. В тот час у него было так много: понятный труд, набитый лепешками и кислым молоком живот, бесконечное лето. Вздохнул от позабытой легкости на сердце, и во двор ступила Алтынай. Не девушка, липовый цвет.
К Алтынай с гомоном бросились подруги, а Сашка, наоборот, почти сразу отступил от стены. Хватит с него этого великолепия! Уж он-то знал: с голодухи лучше не наедаться, не набивать жадно брюхо.
Выглянул погодя, когда услышал голос Салимы-енге — сказочницы, певуньи и просто доброй душой. Для каждого в ауле эта старушка находила теплое слово и горсть сухой черемухи. Даже пришлого Сашку звала «улым» («сынок», значит) и подкармливала. Тетка Насима позвала Салиму-енге развлечь девочек и приглядеть за ними.
Странное дело, со старушкой было не видать ее внучку Камилю, тоже Нэркэскину подружку, сладкоежку и хохотунью. Зато следом ступали две другие девушки. Одна — крупная, с нахмуренным лбом, одергивающая на себе узковатое платье. Вторая — тоненькая, смуглая и совсем юная, не старше Сашки.
— Нэркэс, кызым! — позвала Салима-енге дочь хозяев. — Я привела вам подружек. Вот, принимайте Шауру и Хадию.
Нэркэс выглянула из дома, за ней и другие девочки. Из отворенной двери потянуло пшенной кашей, да на молоке, да на масле. Даже цветущие яблони в родной Некрасовке не пахли слаще.
— Ой, проходите-проходите! — разулыбалась Нэркэска, хотя, Сашка видел, не больно-то была рада незваным гостьям. — А где моя дорогая Камиля?
— Приболела, дочка. Переела красного творога.
— Ох, — притворно пригорюнилась Нэркэс.
Шаура и Хадия пропали вслед за Нэркэс и Салимой-енге в дверях. Там, откуда так сладко пахло сытостью и уютом. Вот бы сейчас пойти за ними, поесть каши, послушать песни и сказки, а то и самому что рассказать.
Столов в домах башкирцев не было. Девчата поди расселись на помосте-урындыке, каша в деревянном блюде поставлена восеред, а ложки так и летают, зачерпывая разваренную в масле да молоке крупу.
Сашка рассматривал на свету старые уздечки, откладывал в сторону стертые и почти чувствовал молочный, сладковатый вкус во рту. А потом кто-то запел. Голос был молодой, легкий, вольный. Наверняка Галия с их улицы.
Ласточка черная, пестрая шейка,
Ввысь поднялась и пропала бесследно.
Так вот и дочка, дитя дорогое,
Лишь подрастет — улетит безвозвратно.
Любят эти девчонки о будущем замужестве мечтать!
Еще по осени Сашка ни за что бы не поверил, что приживется в краю башкирцев, научится их понимать, будет вздыхать над протяжными песням. В ту пору он ненавидел эту чужую землю. Да и с чего любить? Сколько надежд здесь рухнуло, столько претерпел папаша, сколько он сам.
Во всем был виноват дядька Игнат, конечно! Нежданно-негаданно явился задолго до сенокосов, внимательно оглядел темную избу, выставил угощенье. Сашка грыз баранки, мужики пили водку, толковали о грядущем посеве, о заработках, да вот о башкирской земле.
— Земля там черна да маслена, — заливался дядька Игнат. — Не удобряй, только паши и сей. А башкирцы — просты, как дети. За самую малую мзду пустят к себе. Своими глазами видел, как самоходы с Вятки обговоривали с ними житье-бытье.
— Чего ж сам не едешь?
— Да я что? Я при заводе, за вас, брат, душа болит.
Дядька Игнат был не многим младше папаши, но жил бобылем и все ходил в малых. Еще отроком наслушался о заводах и ушел на Урал. В Некрасовку приезжал редко — высокий, тощий, но всегда в рубахе из красного ситца и с подарками. Папаша слыхивал, что на заводах жизнь не мед и не варенье: едят непропеченный хлеб, работают без роздыху, но дядька Игнат называл это брехней. Вечно бахвалился, сыпал байками о мастерах горного дела, крутил усы.
Сашка дядьку не любил: тот его с малолетства дразнил девкой, баловнем, пичугой. Причем при матери с отцом слова дурного не говорил, а на улице задирал будь здоров. Верить словам проклятого не хотелось, но с посевами правда сложно было. Сашка знал, сколько папаша позанимал на мамкины похороны. Сам тоже ходил на поденную, чтобы отработать взятые у соседнего помещика Свицкого под заработки деньги.
Папаша хмурил лоб, сдувал светлые волосы со лба, чесал соломенную бороду. Видать по сердцу ему пришлась дядь-Игнатова задумка… Или тяжко было вековать в избе, которая помнила мамин голос и запах ее калинников?
Сходил на кладбище и вернулся со словами:
— Ну, Александр, сбираться будем.
У Сашки ухнуло сердце. До слез жалко было заколачивать избу, прощаться с ребятами, с деревенскими стариками, даже с яблоней у крыльца.
Готовились к дороге сильно загодя. Продали Пестрянку соседу Трофиму, усиленно кормили Сивку и Буяна. В одну повозку надо было собрать весь домашний скарб. Дядька Игнат научил поднять наклески для большей вместимости. Заднюю часть было решено накрыть лыком от дождя и зноя. Сашка самолично сбивал клетки для кур. А ведь еще соху, борону и семена пристроить было надо!
А потом случилась самая долгая дорога во всей Сашкиной жизни — через пол-Расеи. Положим, для бедных путников дорога везде одна: пыль да ухабы, а все же дивные вещи можно увидать.
Сашка видел, как на громадинах-белянах везли тысячи пудов леса через Волгу. Не суда, киты! Глядел на бесконечный простор главной русской реки, поражался человеческой смекалке, набивал брюхо купленной у местных соленой рыбой.
Видал, как мужики строили железную дорогу, рядом были и господа инженеры. Жалко только, что на сами поезда поглазеть не удалось… Видал десятки ветряных и речных мельниц хлебного края. Видал самых разных путников — от каторжан до богомольцев.
А уж Самара! Пускай не мощеные, но широкие и прямые улицы, кружевные, в сотню окон дома, нарядные лавки. Поклонились и будущему собору. Толкавшийся рядом мальчишка рассказал, что строительство сам государь-император посещал и вместе с цесаревичем уложил камни в стену.
Затем и татарские аулы с полумесяцами на мечетях пошли. В одном из них Сашка впервые попробовал кумыс и старался не плеваться. Папаша хохотал: «Привыкай!».
А до Оренбурга они так и не добрались. В степи попали в ливень: вода с небес не лилась, хлестала. Папаша затолкал Сашку под накрытую лыком часть повозки, а сам знатно вымок. Потом кое-как обсушился, но кашлять начал почти сразу. Наутро, после их привычной ночевки под звездами, и вовсе не смог подняться.
Сашка довез его до ближайшего хутора уже в лихорадке. Фельдшера в округе не нашлось, только коновал. Поил отца какими-то настойками, тряс у Сашки деньги, да, кажется, и уморил.
Схоронили отца в том же забытым богом крае, ладно хоть церковка да поп имелись. Растерянный Сашка не успел опомниться и решить, как быть дальше (возвращаться в Некрасовку, искать дядю Игната по заводам или ехать за отцовой «башкирской» мечтой), как хозяин объявил, что лошадей и повозку возьмет в уплату расходов.
Сейчас-то Сашка был другой. Знал, что нужно было остаться в том селе, наняться к кому, заработать денег в дорогу. Распродать то, что не забрал хозяин постоялого двора, а то и отстоять Буяна. Но тогда только и хватило ума поплакать на отцовой могиле и пойти куда глаза глядят.
Вокруг царило лето: сережки на березах, соловьиные трели, крупная малина — только руку протяни. Вокруг лежал новый незнакомый мир. Издали Сашка видел, как башкирцы гнали свои табуны, как ехали за ними повозки с женщинами и детьми, как шагали следом важные верблюды. Будто еще времена кочевий, времена ханов и орды! Но про себя накрепко зарекся: ни к одной живой душе он больше не приблизится, ни в одни двери не постучит.
Никогда Сашка не знал голода, а тут пришлось обходиться без хлеба и день, и другой. Только и оставалось вспоминать залитую щами кашу, бабкины шаньги, да пельмени, что лепили на Заговенье. Одежда к осени тоже сильно сносилась. Когда ночуешь в шалашах да в стогах сена — не сбережешь домотканину.
Но не голод и холод были страшны… Иногда такая тоска накрывала, что Сашка, надрываясь, пел:
Гори-гори ясно,
Чтобы не погасло.
Там птички летят,
Расставаться не велят.
Издали Сашка видел не только стада и кибитки башкирцев, но и небольшие русские хутора.
Как-то в прохладный туманный день набрел на село с десятками домов и церковью. От Некрасовки оно отличалась только шириной улиц (недостатка земли здесь не было) да тяжелыми воротами. А резьба на крышах домов и крашеные ставни, клети и повети, овчарни и конюшни были понятные и родные. Где-то в сердце этого села такие же, как Сашка, мальчишки забирались на печь и накрывались дедовым тулупом, жевали калинники и запивали молоком, по просьбе отца выпускали едкий дым из избы.
Но Сашка не пошел в село, как не шел к одиноким хуторам. Понимал: за каждыми дверями там стоит Федор Михайлович. Мелкоглазый, узконосый, с редкой бородой. Сперва закидывающий добрыми словами и услужливый, а потом… Ох, разве забудешь?
Если бы не ливень, не бьющийся в жару отец, не уставшие лошади, Сашка нипочем бы не въехал в тот двор на отшибе села, у самой дороги. Тогда казалось, нужно скорее к огню, к людям, к помощи.
В доме Федора Михайловича соседствовало понятное и иноземное — лавки и сбитый помост-урындык, сундуки и пестрая занавесь с басурманским узором. В доме Федора Михайловича во всех углах сидели тощие востроглазые кошки. Ни одна не подходила ластиться, все проносились мимо, как злые восточные духи. В доме Федора Михайловича слыхом не слыхали про метлу: всюду были разводы грязи, крошки, мертвые мухи.
Люди здесь тоже жили неприветливые. Облаченное в темное хозяйка была похожа на своих кошек — или они на нее. Узкое лицо и тот же хищный взгляд под пышными бровями. Почти всегда молчала и поджимала рот, но, казалось, откроет его и зашипит. Два брата хозяйки были на одно лицо: крепко сбитые, обритые налысо, наводящие страх на соседей. Могли раздавить Федора Михайловича, но служили ему, как псы. Детей в доме не было.
Все дни болезни отца Сашка был при нем и не особо глядел по сторонам. Только после похорон до конца понял, куда угодил. Он тогда долго бродил по селу и вернулся, когда его не ждали. Но дверь не открыл — услыхал пьяные речи Федора Михайловича:
— Румия, свет мой, мы в своем праве. Телега, может, на 15 рублев выйдет, соха — на пять, косы — по рублю. Переможемся, распродадим — переможемся. Твоих бугаев еще кормить… На нас греха нет… В самую непогоду пустили, не спросили, чем болен проклятый, не спросили, сможет ли расплатиться… Все по-божески… И комнату им отдельную, и харч, как себе, и подмогу… Фельдшера не нашли, но Васька-коновал что ни день заходил, глядел на мужика, нет-нет да каких трав давал… Ваську тоже надо было уважить: чарку поднести, угостить… Я, к слову, расспросил его про лошадок. Вроде здоровые… Румия, свет мой, нет на нас греха… Ведь чужие мы для всех — и твои, и мои гонят, никто руки не подает. Ладно хоть Рахимка с Рахманкой при тебе, выдюжим… Слава небесам, мужик долго не промучился. Слава небесам, никого не заразил. Похоронили честь по чести… Мы в своем праве…
В дом растерянного Сашку втащили Рахим и Рахман, поставили перед Федором Михайловичем. Тот не смотрел в глаза, перебирал пальцы. Сашка слышал только отдельные слова:
— Схоронили по христианскому обычаю…. В немалом расходе, сам понимаешь. Вот, посчитали до копейки… Коли отдашь лошадок да телегу, как раз сочтемся… А за остальным приглядим, только вернись. Тут ведь и могила отца твоего…
— Да как же? — Сашка хотел побежать к лошадям, но перед ним выросли братья хозяйки. В четыре руки вытолкали его со двора, без тычков и ударов не обошлось — будто он и так бы не ушел. Ни следа жалости в глазах, ни следа сомнений: серьезное дело делали, порядок наводили, а не обворовывали мальчишку.
Сашка шагал из села, рыдая. Никаких сил не было унять слезы, перестать трястись всем телом. Горечь жрала его изнутри: как будто не у него украли, а он украл. Чем-то сплоховал, повел себя недостойно, людей обидел.
Закрывал глаза и видел, как задыхался отец, падала чужая земля на наскоро сколоченный гроб, визжали кошки, глядела из тьмы Румия, перебирал пальцами Федор Михайлович, вставали перед конями Рахим и Рахман.
Переходил на бег.
Знал: никогда сюда не вернется.
В тот день мулла Агзам возвращался из Уфы — возил туда сыну запасы на осень. Возвращался в печали: очень уж худым и уставшим выглядел его Закир после первого лета вдали от дома. Матери, сестре да и всем аульским он говорил, что учил детей в казахских степях. На деле же работал с друзьями на золотых приисках купцов Рамиевых — там деньги были надежнее. Знал об этом только отец…
Сердце Агзама-хазрата сжималось: отчего даже самым толковым парням так дорого обходится ученье? Да и разве потом станет легче? Мулла в ауле — первый поденщик. Молись, воспитывай, хорони.
Поэтому и не смог проехать мимо бредущего вдоль дороги тощего и оборванного Сашки.
— Мальчик, ты не голоден? Возьми хлеб…
Тот смотрел затравленно, несколько раз переводил взгляд на рощу невдалеке. Наверняка думал, не дать ли стрекача.
— Подвезти тоже могу, — продолжал мулла. — Еду в аул под той горой.
Мальчик опять взглянул на рощу, потом на свои сгнившие лапти, потом на хлеб в тряпице — и полез на арбу.
Ехали какое-то время молча, Сашка потихоньку ел полученный хлеб, ловил каждую крошку и отправлял в рот.
— Ты из русского села, да? Прилично прошел… От нас далеко, мы ваших редко видим. Иногда только на ярмарку в Аксаит торговцы приезжают… Я сам там, в Аксаите, учил русский язык. Платили с другими шакирдами одному местному куриными яйцами за науку. Перво-наперво он научил нас говорить «Без блинов не масленица, а без вина не праздник». Пошутил над нами, но потом хорошо учил, грех жаловаться… Называл нас «люди-волки»… Знаешь, почему? Легенда такая есть, будто бы башкир в эти края привел волк-вожак.
Сашка присмотрелся к дядьке. Тот бы правда похож на волка: во-первых, мастью (темные волосы были уже пересыпаны сединой), во-вторых, поджаростью, а, самое главное, взглядом, полным одновременно тоски и свободы.
— Если тебе некуда податься, оставайся у нас. Поденщики старшине Муффазару всегда нужны, может, и еще кому… Подкормишься… Не хватало еще замерзнуть, когда снег пойдет…
Сашка сидел, низко опустив голову, иногда кивал.
Куда он ехал? Как мог верить случайному встречному? А верить хотелось…
Как оказалось, аул, в котором жил мулла Агзам, был огорожен от мира со всех сторон. По одну руку высились поросшие деревьями склоны гор и бежала речка, по другую — росли сосновые леса. Немногочисленные темные домишки встали в три неровных улочки, почти за каждым виднелся свой выгон для скота — невиданная роскошь для Некрасовки. «Как же здесь должно быть покойно, — подумал Сашка. — Никаких перекати-поле… кроме меня».
— Раньше тут было наше зимовье, а сейчас почитай весь год живем. Совсем мало выезжаем на летовки… Учимся сажать хлеб, как вы, русские. Да и что говорить, табуны сейчас не те, что в прежнее время, — рассказывал хазрат.
Жена муллы, тетка Рабига, сперва не больно обрадовалась нежданному гостю, но не подала вида. Достала старую одежду сына. Налила столько же жирного супа с кусками мяса и теста, как и мужу. Подала похожей на кумыс молочной болтушки с пузырьками. Люди-волки ели чудную еду, но Сашкин изголодавшийся живот вполне ее принимал.
На нового человека робко поглядывала и дочка муллы — худощавая Зайнаб. Кто же знал, как потом она разговориться! Как засыпет Сашку вопросами про его пути-дороги!
Именно Зайнаб первой взялась его учить местной речи: ат — лошадь, бал — мед, дус — друг. Башкирцы говорили, будто нанизывали баранки на ниточку. Слога скромно ладились за другими слогами, и коротенькие слова обретали новый смысл. Ат — лошадь, ат-тар — лошади, ат-тар-ыбыз — наши лошади, значит.
А еще Сашка приметил, что в речи башкирцев было много воздуха. Аульские здоровались словом «Хаумы» — как ветер выдыхали. Звук «х» вообще часто звучал вокруг. Мулла Агзам объяснил, что по словам можно прочитать судьбу народа. Его соплеменники веками гнали табуны по степи, и свистящий в ушах воздух вошел в их речь.
Немного отогревшись и отъевшись в доме муллы, Сашка почему-то стал вспоминать дядьку Игната. Как тот уезжая, сперва потрепал племяша по плечу, а потом стянул картуз с его головы на нос со словами «Не киселься, пичуга!». Не любил Сашка дядьку Игната, но вот поди ж ты… Припомнил и слыханные от дядьки прозвания заводов в уральских горах — и потом боялся забыть.
Нет-нет, даже мысли не было искать дядьку и опять брести по пустым дорогам, по чужим краям. Просто Сашка хотел сохранить в душе как можно больше из прежних, теперь почти сказочных времен.
Аул, кажется, тоже не хотел отпускать Сашку. Во всяком случае, работа для него всегда находилась. Дольше всего продержался пока тут, у дядьки Миргали, и, что скрывать, прикипел душой к его двору с соснами до неба.
Мулла Агзам частенько навещал здесь Сашку, спрашива про житье-бытье. Да и с семьей дядьки Миргали они были не чужие: Нэркэска — невеста его сына Закира, о том давно сговорено. И праздник был, где Закир и Нэркэска, еще малолетние, кусали друг другу уши. Пообещали себя друг другу, получается. Уж тетка Насима Сашке все в подробностях рассказала! Гордилась предстоящим родством!
Дочка муллы Зайнаб тоже была сегодня на ауллак-аш. Наверное, девчонки заставят ее рассказывать сказки и загадывать загадки. Она в этом деле считалась мастерицей.
Сколько Сашка себя помнил, дядька Игнат был чистый аспид. Вроде на другой конце света жил, вроде приезжал в Некрасовку только гулять да куражиться, а пил кровя будь здоров. Вот как увидал, как малолетний Сашка плох в игре в «плетень», так и взъелся на него.
Сашка тогда только начал выбираться из-под вечного мамкиного пригляда. Только начал примечать, какой лихой жизнью живут соседские мальчишки. Только раз или другой становился в общий ряд в «плетне». Каждый раз сердце билось так, будто хотело выскочить из ворота рубахи. Каждый раз молился, чтобы не выпало убегать от ребят — и быть битому потом! — ему. Каждый раз просто бегал в общей толпе и ликовал, что вот, вместе со всеми…
Именно за игрой в «плетень» и увидал его дядька Игнат. И что ему папаша работы не нашел? Что берег его? Силы гулять на «улицах» до самых петухов у дядьки завсегда были, на это бабушка Праскева не забывала пожаловаться.
Так вот, дядька Игнат встал с подсолнухом у плетня Винокуровых и ну смотреть за детской игрой. В тот раз «поджигать» «плетень» из сцепившихся руками ребят выпало Аниске, дочке вдовой Зозулихи. Она смело ходила вдоль туда-сюда, улыбалась во весь беззубый рот, то подносила палочку с «огоньком», то отводила… Ух, вот кто знал толк в игре! Наконец, «подожгла» и как даст деру. Мальчишки и девчонки за ней, шум, визг, суета. Сашка то в одну сторону бросался, то в другую. Поймать лихую Аниску и не мечтал.
Уцепить девчонку смог только Иван Меньшой, хотя какой он «меньшой», десятый год уже. Уцепил за сарафан, толкнул на землю и первым высыпал на нее несколько пригорошней уличной пыли. Аниска закашлялась, и в этот миг на нее, как гуси, набросились остальные и ну щипать-колотить. Сашка в ужасе отступил, держаться от такого хотелось подальше. А вот самой Аниске было хоть бы что: ругалась на всю улицу, хохотала, отвешивала соседской ребятне оплеухи.
Сашка отступал, отступал и вдруг поднял глаза. На него смотрел хмурый дядька Игнат — да так, будто Сашка пролил простоквашу на его алую рубаху. С чего бы?! Обидно стало страх.
Тут дядька Игнат сплюнул на землю шелуху от семечек, отвернулся к Дуньке Винокуровой и притворился, что знать не знает Сашку. «Никудышная» и «карахтерная» Дунька в то лето была главным врагом бабушки Праскевы. Очень она не хотела в невестки девку, которая плохо прядет, плохо ткет, плохо работает в поле. Хотела рукодельную и смирную, как Сашкина мать Аксюта.
Вечером дядька Игнат затеял с Сашкой разговор:
— Саньша, брат, ну-ка похвастай, чем живет село. Собираетесь с парнями в гурт? Проказите? Позорите отцов-матерей? Вот мы и яблоки из помещичьего сада таскали, и пазухи огурцами на «задах» набивали, и даже гуся у мельника стащили и изжарили на костре. Мать меня тогда отходила всем, до чего руки добрались: хворостиной — раз, крапивой — два, веревкой — три. Обеда и ужина, ясное дело, тоже было не видать… Ну, продолжаете наше славное дело?
Сашка захлопал глазами, дядька Игнат поглядел на него с какой-то тоской, а посмаривающая на них мать начала громко звать отца к столу.
В другой раз дядька Игнат увидал, как Сашка обходил стороной злого бычка Перепелевых. Через несколько дней подловил его одного на дворе и достал сверток: «Подарок у меня тебе, Саньша. Как раз такому орлу». Сашка с радостью развернул, а там искусно сшитая кукла. Явно не Дунька Винокурова шила, зря бабушка боялась… Но зачем Сашке девчоночья игрушка? Так и замер с ней в руках, а дядька уже уходил с извечной своей усмешкой на губах. Только погодя Сашка сообразил что к чему и побежал топить куклу в речке.
Сашка подозревал, что дядька же подговорил некрасовских мальчишек поколотить его. Хотел поди, чтобы племянник умел драться. Но Сашка легко убежал от Ивана Меньшого, Савки и Макарки, ноги к той поре отрастил быстрые.
Но как маму схоронили — как отрезало. Дядька Игнат отстал, бросил свою науку. Только иногда поглядывал с той же тоской, возвращаясь со своих гуляний. Бабушка Праскева к тому времени тоже была на кладбище, а Дунька Винокурова вышла замуж в соседнее село и нежданно-негаданно оказалось попадьей. «Греши и кайся, кайся и греши», — усмехался папаша, когда кто-то вспоминал бывшую соседку.
Сашке бы радоваться свободе от дядь-Игнатовых «уроков», но он почему-то не забывал про них. А еще частенько вспоминал его давнишний разговор с мамой:
— Что ты не оставишь мальца в покое, окаянный?
— Надо мужика растить! Как я его на завод заберу?
— Вот удумал! Отец вовек не отпустит, единственный сын! Да и я!
— Ох, Аксюта, если бы вы с Никишей видали Урал! Горы каменные режут небо, деревья стоят старше мира, озера как океаны. Когда ехал туда впервые — зима шла со мной. Проеду сколько-то, а там лужи замерзают. Еще проеду, снег идет. Вечно помнить буду…
— Вовек мне ничего не надо! В этой избе у меня есть все!
— А тамошние мастеровые! Думаешь, каждый с крепкими руками сможет взяться за нашу огненную работу?..
— Тьфу! Девкам своим рассказывай! — мать уже ставила хлеба в печь и не глядела на дурного деверя. Почему-то Сашка чуял, что она сильнее этого рослого и видавшего уральские горы парня.
Дядька Игнат пропадал на год или два, но всегда возвращался к сенокосу. Только в год смерти матери приехал зимой — его тогда с одного завода на другой сманили. Успел привезти Аксюте в подарок легкий пушистый платок из Оренбурга.
Работы у Сашки на день было немало: закончить с косами, перебрать упряжь, собрать кизяк, починить забор у выгона. Но послушать девичьи разговоры тоже было страх как любопытно. Не выдержал — понес в дом воду. Вроде как заботился о гостьях. Прошмыгнет по чистой половине за шаршау — его и не заметят.
Только зашел, Нэркэска окинула недобрым взглядом, но, увидав ведра, верещать не стала. Алтынай, понятно, даже не оглянулась на него. Другие девушки сперва уставились с любопытством, но быстро вновь обернулись к Салиме-енге. Только Зайнаб сказала «Здравствуй, Саша». По-русски, чтобы покрасоваться перед подругами.
Дом был тот же и одновременно чуточку другой. Накануне Нэркэс отскоблила и отмыла дожелта пол. С урындыка исчезли одеяла и подушки — лежал только палас. А еще, несмотря на раннее лето, пахло смородиной (наверняка среди угощения была пастила).
А бабка Салима в ту пору рассказывала про страшное — про болото Малики, что к югу от аула.
— Случилась та история в те стародавние времена, когда я еще толком не умела говорить. Да-да, козочки, в года сразу после Адама и Хаввы. Как-то по осени Гарифулла-агай из нашего рода вышел на охоту. Ничего не добыл за целый долгий день, а потом еще и угодил в какие-то болотистые места. Когда он стоял и раздумывал, как бы выбраться из этой трясины, перед ним появилась девочка — красивая, нарядная, на ногах ладные сапожки. «Агай, сведи меня домой», — попросила она. Гарифулла не поверил, что это настоящая девочка, принял ее за бесовку и разнес ей голову топором. Спрятал труп девочки и отправился домой. Когда вернулся, узнал, что у человека с соседнего кочевья пропала дочь Малика, и признался во всем. С тех пор то топкое место зовут болотом Малики.
Сашка шел как можно медленнее, но все-таки дослушал историю уже из-за двери. Эх, обидно как… Вот что дурного, если бы он посидел со всеми?
Гасли сумерки, на выгоне за домом остро пахло молодыми травами, теплый ветер расцеловывал щеки. Но сердце нехорошо сжималось. Интересно, бродит ли призрак Малики у болота? Почему-то жалко было и Гарифуллу-агая…
А девушки никак не унимались! Уже при первых звездах стали выбегать одна за другой из дома, скрипеть воротами, выглядывать на улицу… Игра у них что ли была такая?
С одной, той мелкой Хадией, Сашка столкнулся во дворе. Шел по малой нужде, а она была тут как тут. Навела на него свои блестючие глаза и не отводила. Вот такую и можно принять за бесовку!
Но это что! Последней, уже в ночи, из дома выплыла Алтынай. Сашка увидал из хлева, что во дворе она задерживаться не стала — поспешила на улицу. А там начала почти танец: то повернется в одну сторону, то в другую, то сделает несколько шагов к Нижней улице, то — к соседним домам… Мавка! Прекрасный дух в свете звезд!
Сашка понимал, что ее звучное имя значит Золотая луна. Вот откуда ее отец и мать, взяв в руки новорожденного младенца, знали, какой она вырастет? Что плечи ее будут по-царски разведены, брови гордо подняты, лицо прохладно и загадочно? Даже произносить ее имя — Алтынай — было честью. Но в глубине души Сашки мечтал звать эту девушку иначе — по-простому Алтушей.
Потом не мог заснуть, грыз кислый корот, думал о посиделках, которые устраивали подросшие парни и девушки дома, в Некрасовке. Сосватали ли уже кого-то Николке, ведь тому уже семнадцать? Какая дивчина приглянулась сверстнику Ивану? Может быть, веснушчатая Варя? Или бойкая Анюта, считавшаяся первой рукодельницей среди подруг?
Затем повторил, как у него водилось: «Сатка, Куса, Златоуст. Сатка, Куса, Златоуст».
И вдруг понял, почему не засыпает. Прислушался. Вокруг было удивительно тихо: ни едва слышного треньканья наскомых, ни уханья совы, ни блеянья овец, ни суеты духа хлева — башкирской родни домовиков.
Сашка с духом хлева давно сжился. Вот как узнал от дядьки Миргали про старика Занге, так и стал оставлять ему что-нибудь подкрепиться: крошки хлеба, плошку молока. Привык к скрипу досок под ногами духа, к его играм с животными, к ворчанью в вечерний час. А тут тишина…
И только когда опять уютно зашумели собравшиеся на ауллак-аш девушки (закрывались и открывались со скрипом двери, звенели голоса) — Сашка провалился в сон. Ночью ему снился золотой огненный круг в темном небе.
Просыпаться летом было самое сладкое. Солнечные лучи лезли из каждой щели в стене. Пчелы и мухи танцевали в воздухе башкирские танцы, жужжали — подыгрывали себе на варганчике. Пахло молоком, пахло сухой травой, пахло теплым деревом. Будто не на испревшем сене спал, а на перине, на облаке… да что там — на печке в отцовом дому.
Сашка так бы и лежал в покое и неге, кабы не голод. Живот у него был князь и барин, вечно просил съестного, самодовольно грохотал. Будь любезен, встань и подай чего.
Сашка развязал тряпицу с запасами и отправил в рот шарик курута.
— Эй, старик Занге! — позвал тихонько. — Ты где? Будем есть?
Но овечий тулупчик не показывался на глаза, хозяин хлева и правда куда-то пропал. Надо будет спросить у дядьки Миргали, пора ли волноваться и искать чертяку.
Сказал бы кто Сашке с год тому, что он привыкнет к еде башкирцев, а сейчас было ничего, даже вкусно. Тот же курут — соль и свежесть, острота и сила. Разломил к нему пресную лепешку, осмотрел подвядшие листья борщевика… И тут пчелиным наигрышам пришел конец. Воздух, полный солнца и травяной пыли, дрогнул от крика. Истошного, задыхающегося, дурного.
Сашка вспрянул, выбежал из хлева. Перед ним плыл все тот же двор дядьки Миргали: летняя кухня, баня, клеть, загон… арба, еще не распряженная лошадь. Так хозяева вернулись!
Сашка несмело заглянул внутрь дома и увидел странную картину: полог был одернут, дядька Миргали и тетка Насима стояли на коленях перед урындыком. Девчонки-раззявы, понятно, еще спали, лежали рядочком, но зачем было так становиться и глядеть на них?
В голове Сашки сложилось, что кричала, стало быть, тетка Насима. Он подошел ближе. Посмотрел на замершую спину Миргали-агая, на раскачивающуюся, будто в молитве, спину его жены.
Другое диво: у урындыка была выставлена снедь, которую девочки принесли на ауллак-аш. Золотились подтаявшие кругляши масла, бледно-голубым казалось молоко в кадке, высыпалось зерно из деревянных чаш. Но ведь накануне сварили целый котел каши — с чего оставаться таким богатствам?
Наконец, Сашка решился поднять глаза на спящих девочек. Но смущаться было нечего — все они были в тех же платьях, что и вчера. Синяя и красная пестрядь, домашняя холстина с вышивкой, алый ситец. Много алого ситца, любимая ткань у них. Косы тоже были не расплетены, в них змейками поблескивала тесьма с монетами. Никто не снял нагрудники из монет, ожерелья из кораллов.
Всего отличия от вчерашнего дня — зола на щеках некоторых девочек. Но и тут можно было догадаться: кто-то решил пошалить и вымазал спящих товарок.
Ну бледноваты были, ну заспались… Но почему тут оказались не все? Где его золотая луна? Где добрейшая Салима-енге? Сашка обернулся, и вдруг его сшибло с ног. Он полетел на пол и понял, что толкнула тетка Насима. Кто же знал, что в этой неповоротливой, разъевшейся бабе живет такая сила.
— Ах ты ж, приблудыш, — кричала она. — Что с девочками? Что здесь было вчера? Что вы натворили?!
— Сашка, что с ними? — он урындыка повернулся Миргали-агай, лицо которого потемнело, будто его тоже измазали золой.
Сашка во все глаза смотрел на них и ничего не мог сказать. Язык отяжалел, сердце ухнуло куда-то внутрь, подняться на ноги не было мочи.
— Босяк! Зимогор! Убийца! — летело над аулом.
— Хватайте его! — кричала тетка Насима. — Убил, убил наших деточек!
На дворе к тому часу толпился весь аул. Мужчины в одной стороне, женщины в другой.
— Нужно послать в волость! — шумели мужчины.
— И Алла, что же делается? — причитали женщины.
— Страшное дело!
— За какие грехи?..
Молчал мулла, повторял и повторял «Бисмилляхи рахмани рахим» муэдзин.
Ошалевший Сашка выполз из дому и замер в притоптанной пыли у крыльца. Глядел во все глаза, особенно пристально — на выживших девочек.
Отец Алтынай — высоченный мужчина с темной бородой — свою дочку, конечно, не привел на двор, а других допытывал рьяно. Мотала головой бледная зареванная Хадия, твердила «Да ушли мы, старшина-зуратай» растерянная Шаура, что-то подробно рассказывала, сыпала словами решительная Зайнаб.
А тетка Насима наревевелась, выдохнула и опять набросилась на Сашку.
— Куда смотрит Аллах! — кричала она. — Почему гибнут наши любимые дети, а этот пропащий, никому не нужный живет да здравствует? Он, он — приспешник злых сил!
Дядька Миргали с тоской взглянул на Сашку, но не нашел сил заступиться на него.
Тут на мальчика обратил внимание старшина, навис горой:
— Собирайся, малай. Посидишь у меня в летней кухне, пока суд да дело.
— Погоди, Муффазар, — подошел встревоженный мулла. — Давай сейчас его послушаем. Саша столько живет с нами — как можно ему не верить?
— Не будем спорить, хазрат. Все помнят, кто привез мальчишку в аул.
Тут как тут были Мурат и Касим — раскосые крепкие парни из тех, что выходят драться на кушаках в дни праздников. Мурат и вовсе на одно лицо с Рахимом и Рахманом из Сашкиных кошмаров. Хочешь не хочешь пойдешь.
Сашка только и успел оглянуться на любимый двор Миргалия-агая: баня, клеть, загон, сосны до неба… Вздрогнул — на него внимательно смотрела эта странная Хадия. Ее глаза казались еще зеленей на опухшем, раскрасневшемся от слез лице.