Глава 22

А покидали мы Вильно уже под конец ноября, пробыв не слишком долго, так как Михаил Илларионович всеми путями хотел избежать новых встреч с Александром. Мороз еще не стянул дороги намертво, но грязь уже схватывалась ледяной коркой, и обозы тряслись, ломая колеса, а кони падали прямо на рытвинах. В реальной истории здесь ступали бы сапоги остатков французов, но теперь по нашим следам уходила сама война. На выезде из города нашу процессию сопровождал глухой звон колоколов. В монастырских дворах еще лежали груды брошенных шинелей, оружия, грязных бинтов, за стенами хрипели раненые, и запах гари с трупным духом не отпускал нас до самой заставы. Постаревший хозяин сидел в карете, мерзнувший и усталый, лишь изредка приподнимал занавеску, окидывая взором мелькающих мимо людей. Неугомонный Прохор, такой же постаревший как и сам барин, по-прежнему совал тому под ноги то тулуп, то грелку с углями, пытаясь согреть. Внутри кареты нас ехало четверо. Иван Ильич и я сидели напротив.

— Извольте, вашсятество, — бурчал под нос Прохор, — ножки окутать, благослови вас господи…

И совал валенки, от которых тот морщился.

— Вот суну в рыло тебе, Прошенька, тогда и отстанешь. Не приобвык я еще, стало быть, в валенках хаживать, а то солдаты засмеют. Будут сказывать: гляьте-кось, а наш-то фельдмаршал в таких же обувках, как у мого соседа в деревне…

Так и ехали. До Ковно путь оказался тяжелым. Снег то валил хлопьями, то превращался в дождь, сбивая с ритма. Впереди ехали казаки, разгоняя встречные обозы с крестьянами. Те везли домой трофеи, всякие французские ружья, сапоги, даже целые бочки с порохом, найденные в покинутых лагерях.

На ночевку становились в заброшенных селениях, в избах без крыш, с закопченными печами, где от тепла оставались только угасшие на морозе угли. Павел Андреевич Резвой, Кайсаров, штабной адъютант Граббе и юный Саша Голицын ехали в соседней карете. За ней следовали две коляски с обслугой, а замыкали процессию конногвардейцы Давыдова. Караульный отряд грелся у костров, никто не пел, только курили трубки и слушали, как трещат сучья.

Когда на третий день показались леса над Неманом, впереди блеснули башни Ковно. Здесь француз оставил переправы в виде сожженных мостов, исковерканных пушек, брошенных понтонов. На льду еще торчали замерзшие тела, скованные вместе в последнем бою. Михаил Илларионович велел осмотреть остатки переправы, собрать донесения, устроить госпитали в монастырях. Я прошел по улицам и видел, как город, едва избежав гибели, теперь оживал. Женщины у ворот монастыря смотрели на нашу процессию, иногда бросая вопросительный взгляд, как бы спрашивая: не вернется ли война вновь в их родной город?

— Эх, чума им на голову, этим ляхам и пруссакам, — вздыхал Саша Голицын, подмигнув миловидной монашке. — И натворили же бед, паршивцы…

Из Ковно двинулись к Двинску. Дорога тянулась через леса и пустоши, где еще недавно стояли французские обозы. Теперь на каждом шагу встречались следы сломанных колясок, брошенных сундуков, иногда человеческие тел, замерзших в нелепых позах. Мороз сковал землю крепче, а обозы так и остались торчать, напоминая о бегстве. Кавалергарды эскорта молчали, и только колокольчик на упряжке генерала Волконского звенел как-то нарочно весело, будто насмехался.

В Двинске нас встретили чиновники с купцами, напуганные недавними слухами о французах. Их глаза блестели от облегчения, благодарили, кланялись в пояс, а сами поглядывали, сколько у нас людей, много ли сабель, долго ли пробудем в их городе.

Ночевать остались в доме военных. Фельдмаршал сидел у стола, грея руки над свечой, и все повторял нам, самым близким из его окружения:


— Опять оставили войска, господа. Армия-то должна отдохнуть, я понимаю. Однако ж, кто там сейчас вместо нас? Государь со свитой чиновников…

— Витгенштейн еще с Чичаговым… — насмешливо хмыкнул Голицын.

— Тоже мне нашел полководцев, — едва не расхохотался Кайсаров. — От них тактики, как от меня минует графине Потоцкой: под ногами всегда только путаться…

— Надобно признать, что рано мы покинули своих солдат, голубчики. Ни Витгенштейн, ни тем паче Чичагов, не смогут заменить лаской солдата. Эти будут как раз муштровать, а войскам надобен отдых.


Утром, оставив Двинск, через несколько дней мы добрались до Полоцка. Там еще чувствовалось дыхание войны, но уже меньше, хотя на улицах валялись доски от сожженных домов, а в монастыре устроили склады для армии. Мы с Голицыным обошли старые валы крепости.

— Все еще пахнет порохом, — сказал он, облокачиваясь о камень.


Переночевали, потом от Полоцка направились к Пскову. Мороз крепчал, снег лежал глубокими сугробами, обозы едва продирались. Дорога тянулась бесконечно: то лес, то поле, то деревня, где крестьяне выходили с хлебом-солью. Встречали без укоров, с радостью, с надеждой. Колокола в Пскове били громко, торжественно, но лица горожан оставались тревожными. Те, что поумнее, понимали, что дальше будет решать не войско, а император и его министры в кулуарах двора.

— Пусть теперича царь даст миру быть, — шептались в толпе.

— Какой мир, коли на троне такой же вояка, как из меня ентот, как его там… советчик министра.

— Советник, а не советчик, дурья башка.

— Ну, да… ентот советник.

— Цыц, ты! Аль не видишь, как Кутуз наш недоволен?

В трактирах говорили, что Александр хочет вести армию дальше, в Польшу, в Германию, и что Европа ждет Россию не как спасительницу, а как распорядителя чужих земель.

— Вот оно, батеньки, — сказал Кутузов, слушая эти пересуды. — Народ устал, а верхам все мало.

Мы задержались в Пскове всего на день, и снова в путь, теперь уже к Гатчине, ближе к столице. Дорога пошла ровнее, но морозы усилились так, что кони покрывались коркой инея. В обозе подолгу не зажигали костров, сухой ветер свистел в лесу и гнал снег, превращая в острые иглы. Все чаще стали встречаться партии раненых, возвращавшихся в лазаретах на восток. Их сани тянулись цепочкой, а в каждой телеге слышался стон.

— Вот они, сыны отечества, покалеченные государевой властью, — со злобой сплюнул в снег Резвой.

К вечеру четвертого дня показались башни Гатчины. В самом дворце было пусто, император здесь не жил, но оставил гарнизон. Нас встретили холодно, почти настороженно. Я заметил, что даже чиновники, отряженные приветствовать фельдмаршала, перешептывались между собой, оглядываясь.

— Вот, приехали их благородие, накось тебе. И жития теперь не дадут…

Вечером подошел Голицын:


— Слыхал, Григорий Николаич? В столице говорят, будто Кутузов слишком медлил, слишком жалел армию, а победу-то одержал мороз.


— Старая песня, — ответил я. — Ему ли теперь оправдываться?


— А все ж заговоры плетутся, — Голицын поморщился. — Уж больно Аракчеев зачастил к царю.

Я задумался. Имя Аракчеева последнее время снова завитало в воздухе как дурное предвестие. Говорили, что он не прочь выставить Кутузова старым, слабым и мешающим делу, а под это дело подтянуть своих людей. Там же, в Гатчине, опять мелькнула фамилия Зубова. Местный офицер проговорился, мол, граф Платон ищет влияния при дворе, пользуясь покровительством государева фаворита.

Кутузов, услышав эти слухи, усмехнулся, однако взгляд оставался тяжелым.


— Помилуй бог, да пускай. Они все думают, что война им игрушка, забава в баталии. А война, это поле, снег, кровь, и наш русский солдат, хотящий дожить до весны.

Как забрезжил рассвет, наш эскорт покинул неуютную Гатчину. Дорога вела прямо к столице. Чем ближе становились ее пригороды, тем больше попадалось саней с чиновниками, курьерами, купцами. Петербург жил своей суетой, не похожей на опустошенные города Литвы с Белоруссией. В лавках начало попадаться масло, хлеб, свечи, а уличные мальчишки кидались снежками, как ни в чем не бывало. У Нарвской заставы нас встретили не радостные толпы, а молчаливое оцепление солдат. В окна домов выглядывали люди, но кричать «ура» никто не спешил. Казалось, столица ждала решения, а не героев.

Кутузов нахмурился, но виду не подал. Только сказал мне вполголоса:


— Вот и приехали, мил мой. Теперь начнется война без пушек.

Въехали в город в сером рассвете. Не ярмарочным ликованием, не базарными бабами и зазыванием в шутовские балаганы встретила столица, а тишиной, в которой чувствовалась недобрая настороженность. Дома вдоль Невского были украшены черными разводами дыма от печных труб, на набережной люди спешили по своим делам, не оглядываясь на карету фельдмаршала. Казалось, каждый боялся показать лишнее чувство. Ей богу, как при Павле-царе, мелькнуло у меня в голове.

Встретив у парадной лестницы без шума, без оркестра, нас провели в высокие, холодные залы. Николай Салтыков, старый генерал, склонил голову, приветствуя Кутузова, но его взгляд был сух и недоверчив. Александр задержался в Вильно, не желая явиться в столицу прямо вслед за Кутузовым. Говорили, что он намеренно держит дистанцию, выжидает.

И только к вечеру, под звуки отдаленного боя курантов, в Зимнем открылись двери, и мы вошли в зал, где стоял Аракчеев. Я заблаговременно смешался с группой других офицеров, продолжая наблюдать из-за их спин. Несколько разукрашенных графинь склонились в реверансе перед победителем Наполеона.


— Князь Михаил Илларионович, Россия благодарит вас за победу! — напыщенно провозгласил Аракчеев.


Хозяин мой поклонился, и мне на миг показалось, что ледяная корка недоверия треснула. Но всесильный фаворит тут же продолжил:


— Однако война не окончена. Француз бежит, а Европа глядит на нас. Теперь от России ждут решимости.

Старый полководец ответил спокойно:


— Европа ждет не решимости, а рассудительности. Без того мы потеряем больше, чем приобрели, ваша светлость.

Тот отвернулся. Грянули запоздалые фанфары. Фельдмаршала принялись поздравлять с Георгием первой степени, с викторий, с благополучным возвращением в родные пенаты. Вот только родные они были, эти пенаты? — вспомнился мне тоскливый взгляд хозяина, когда он покидал войска. Позднее, уже в частных беседах, я слышал, что Аракчеев почти не выходит из дворца, сделав исключение только для победителя Наполеона. Сам же за спиной науськивал государя в депешах о слабости Кутузова, о том, что войско изнуренно, а Россия нуждается в «новом дыхании». Говорили также, что Платон Зубов, не довольствуясь своей тенью, вновь поднимает голову, шепчась в кулуарах с придворными дамами и старыми знакомыми.

Покинув негостеприимный дворец, мы вернулись в усадьбу хозяина, где его с радостью встретила Екатерина Ильинична и все домочадцы. Потом настали серые будние дни. В одну из ночей Голицын разбудил меня:


— Письмо от Матвея Иваныча. Платов пишет о новых донесениях из Европы, будто в Вене замечены чертежи наших орудий. Кто-то упорно их переправляет.

Я сразу подумал о Люции и тех двух незнакомцах в меховых шубах из Вены. Но называть имя вслух не решился.

А между тем, с первого же дня стало заметно, что вокруг государя в Петербурге образовался плотный круг, в который Кутузова пускали нехотя, а меня и вовсе старались не замечать. И в центре того круга стоял все тот же сухой, худой Аракчеев, с лицом недовольного властелина. Он считал своим долгом напоминать всем, что война еще не окончена и что заслуги полководца Голенищева-Кутузова слегка преувеличены.

— Победы графа, — говорил он в узком собрании министров, — суть плод случайностей. Не он, а мороз и голод сокрушили Бонапарта.


Эти слова доходили до нас. Хозяин лишь усмехался:


— Что ж, пусть мороз получит орден Андрея Первозванного, а голод, к примеру, табакерку с алмазом.

Однако шутки мало чем помогали. В Зимнем дворце все чаще задерживался постаревший, но не утративший ни амбиций, ни коварства Зубов. Еще недавно опальный граф появлялся под руку с придворными красавицами, шептал что-то в уголках залов, умел распустить слухи яда, а эти пересуды грозили ударить по самому больному месту. По доверию государя.

Тем временем я заметил странную деталь, что в гостиных у Зубова все чаще мелькали австрийские дипломаты. И хотя официально речь шла о брачных делах и бальных удовольствиях, я слишком хорошо знал, где проходят невидимые нити, ведущие к моим чертежам.

Голицын, как всегда знающий все на свете, шепнул мне после одного вечера у Салтыкова:


— Слыхал? Аракчеев собирается учредить «военный совет», где старика нашего оставят лишь в роли почетного председателя. Все решать будут молодые да угодные фавориту.


— А государь? — спросил я.


— Государь-то еще в Вильно. Вроде бы слушает. Но кого? Не нашего же хозяина, а своего любимца.

Михаил Илларионович в это время делал вид, что все идет своим чередом, хотя чувствовал опасность не хуже нас. И когда в один из вечеров, откинувшись в кресле, он тихо сказал мне:


— Войну за Россию мы выиграли. Теперь начнется война за Россию при дворе… — мне стало холодно, словно я снова стоял на ветреных валунах под Смоленском. Хотелось возразить, но слова застряли в горле. Старик говорил негромко, почти устало, и в этом спокойствии чувствовалось куда больше силы, чем в громких речах его противников.

— Не Бонапартий нам страшен теперь, Гришенька. Страшны Аракчеев с его железом да Зубов с его шепотом. Они рвутся управлять так жадно, как тот запечный таракан рвался к России.

Я молчал, ощущая в полумраке черты хозяина, и только зрячий глаз блестел в отблесках огня.

— Вы думаете все, я стар и глух, мил-соколики? — спросил он Ивана Ильича и Резвого, сидящих у камина. — Нет, слышу каждую сплетню, каждое слово против меня. Но знаете, что худше всего? Государь сомневается. И не потому, что я ошибался на поле брани. А потому, как ему все времечко нашептывают: Кутузов популярен, Кутузов нужен народу, Кутузов с Россией.

Сказать по чести, это была правдой. Люди на улицах крестились, узнавая его карету, купцы кланялись в землю. Он стал символом той эпохи, куда я попал в тело Довлатова. А символов всегда боятся сильнее, чем каких-то врагов. Все просто, как максима Декарта, отметил я про себя.

— Потому, — добавил он, — у нас толечка все еще впереди, батеньки мои.

Откинулся на спинку кресла, прикрыл глаза и задремал. Мы тихо покинули зал, оставив бурчащего Прохора греть таз с горячей водой.

— Все совесчания да переховоры, чума им на голову. А когда ножки-то парить изволят?

…На следующий день залы Зимнего сияли так, как будто война и бедствия были лишь дурным сном. Хрустальные люстры слепили глаза, оркестр выводил менуэт за мазуркой, дамы щеголяли в платьях цвета морской пены и розового жемчуга. Все казалось торжеством мира, хотя сразу чувствовалось в этом блеске что-то фальшивое. Когда я вошел в числе других офицеров, внимание гостей скользнуло по мне, будто по случайному гостю. Откуда, мол, такой франтоватый щеголь? Хотя, как по мне, мой мундир был не таким уж и броским, как у прочих офицеров, да и походка выдавала привычку к полевым дорогам. Но вдруг из толпы выступила Люция. Тонкая, изящная, в серебристом платье, она буквально проплыла на крыльях любви, и прежде чем я успел поклониться, прошептала:

— Господи, как же я ждала! — голос дрогнул. — Я знала, что ты вернешься. Верила, даже когда все говорили о погибших под Смоленском, но ведь ты писал письма.

Я почувствовал, как сердце толкнулось в груди. Бал, музыка, свет, все мигом исчезло. Остались только мы двое, и ее глаза, полные радости.

— Люция… — прошептал я как идиот, и не нашел больше слов. Так всегда бывает, когда ты можешь громить врага, зато не в состоянии что-либо ответить женскому полу, черт побери.

— Я должна сказать, — продолжала она шепотом, коснувшись рукой груди, — все это время я… я не только гордилась тобой. Я… — она запнулась, дрогнув улыбкой, — я… люблю тебя, Гриша.

Пауза. Немая сцена. Глупый взгляд в пустоту.

А вот тут стоп! Вот тут я взлетел в небеса. Точнее, не я сам, а тот Григорий Довлатов, в теле которого я находился. Но разница-то какая, если посудить, черт возьми? Потому и ответил хриплым от дрожания голосом:

— Нет, Люция, это я люблю! Люблю больше жизни, всем сердцем, всей душой, и если ангелы на небесах сейчас видят нас, то знай…

…Излияния с внезапно пробудившимся фонтаном моего красноречия продолжались бы и дальше, но тут нас прервали самым бесцеремонным образом.

— А-а, любезный поручик Довлатов! Давненько мы с вами не виделись…

В круге танцующих, на полшага в стороне от молодых офицеров и жеманящихся дам, стоял Зубов. Все тот же, постаревший, с лицом человека, привыкшего к власти, к падению, и снова к власти. Его глаза скользнули по залу, потом задержались на мне. Улыбка стала кривой, в ней читалось: «Я помню, я знаю, а как же? Ведь мы еще встретимся, господин тайный инженер…»

Наклонился к кому-то из дипломатов, прятавшихся в тени колонн, и шепнул что-то на ухо. Музыка звенела, кружились пары, Люция крепче сжала руку, разделяя тревогу со мной.

— Не смей отдаляться, — шепнула она. — Граф Платон неспроста тебя выискал. Будь со мной, и давай потанцуем… любимый.

Загрузка...