Долговые расписки… я кину в печь. В сундучок, несмотря на малый размер, влезут пять пачек формата «А-четыре», к чертовой бабушке, явятся кредиторы, свалю на мать, пусть она отвечает, но не мог же мой муж такие важные документы оставить у тещи? Он мот и последняя дрянь, но бумаги держал в порядке.
— Но больше ты не нуждаешься, — торжественно продекламировала мать и перевела взгляд на гору золота. Я подобралась — я как Смауг, протяни руку — пыхну огнем. — Ты ловко торгуешь своим благородством. Что там осталось от него.
Я сплела пальцы, похрустела ими — жест, подсмотренный у супруги купца Аксентьева, хороший жест, безмолвный плевок в лицо снобке, которая — да я поставлю половину заработанных денег! — лебезила бы сейчас перед княжной Вышеградской и разве что пол рукавом перед ней не мела. Мать дернула уголком губ, но лишь вздохнула. Ей нужно на ходу изобретать новую тактику, думать, чем меня зацепить. Мне проще.
Лицо матери сделалось грустным и всепрощающим. Чего у нее не отнять, так это потрясающей эмоциональной мимикрии, хотя вряд ли ее умение сработало бы не только со мной, но и с любым зрелым человеком. То, на что поведется молоденькая глупая дочь, не проймет никого более опытного, да и я и сама убедилась в этом, пока выпрашивала отсрочки платежей.
Вдова-купчиха пожалела, остальные, Аксентьев в том числе, искали исключительно выгоду.
— Что же, Вера… живи как знаешь, не люди, Всевидящая тебе судья, — милосердно позволила мать, налепив благостную, постную улыбку. — Мы с отцом всегда желали тебе одного блага. Может быть, сумей твой покойный батюшка настоять на браке с Грушневым или корнетом Вершковым еще до того как ты опозорилась…
Рука моя дрогнула, чашка с уже остывшим чаем звякнула о блюдце, мать ничего не заметила, она была увлечена.
— Грушнев не молод, но богат, поместье у него доброе, человек строгих правил… — Она то и дело возвращалась взглядом к деньгам, косилась, а когда я отвлекала ее внимание, стервенела. — Вершков… Беден, а знать бы, что его, ублюдка, признает родной отец и передаст титул…
«Да какой он князь», — обронила Лукея, и теперь до меня дошло. Ублюдок, байстрюк, незаконнорожденный сын, а Лукея наверняка слышала больше, чем мне сказала. Ее необходимо дожать, а потом ехать к Вышеградскому, или наплевать на Лукею и мчаться к князю, все это выглядит как одна огромная куча дерьма. Вершков сватался не только к княжне, но и ко мне. Вершкову от меня все еще что-то нужно.
— Какой он князь, — поморщилась я, удачно копируя интонации Лукеи.
— Кто знал, кто знал! — воскликнула мать. В коридоре кто-то завозился, открылась и закрылась входная дверь, я вслушалась — пришел Лев Львович, и как назло в тот момент, когда от визита матери появился какой-то толк. — Но поздно рыдать, Вера, поздно. Ты пропащая, что тебе говорить, из шести моих детей одна ты живой осталась, и та…
А генетика у меня в не мать, самодовольно подумала я. Из пяти беременностей — четверо здоровых детей, все же мой покойный супруг умел великолепно делать хоть что-то, пусть не руками и не головой.
— Людям в глаза не взглянуть! — Платочек мать уже запихала обратно в декольте, руки держала у груди, и, видимо, терпение у нее было на исходе. К чаю она не притронулась, пастилу доедать не стала, от мысли гнобить меня отказалась, но не все средства давления еще испробовала. — Я заберу у тебя детей, Вера. Увезу в имение, воспитаю как должно. Мальчиков отправлю после в корпус, Лиза вырастет, замуж отдам. Должность свою при дворе ты потеряла, с мужичьем скоро совсем опустишься, хоть дети вырастут с добрым именем и не вспомнят ни тебя, ни отца.
— Нет.
— Вера, живи как знаешь, — мать подалась вперед, и я отчаянно вгляделась в ее лицо, закусив губу.
В пятьдесят ты имеешь обличие, которое заслужил… ей примерно столько же лет, сколько было мне, когда я погибла. Я надеюсь, что когда мне и в этом мире исполнится пятьдесят, я буду такая, как Прасковья Саввична — уверенная, полная жизни, смотрящая в завтрашний день. Пусть не разодетая, не завитая, не в шелках. Пусть я раздобрею с годами и покроюсь сплошной сединой, или вовсе начну прикрывать темным чепцом поредевшие волосы. Я надеюсь, что у меня не хватит смелости загнать себя в гроб из предрассудков и превратиться в несчастного человека. Я надеюсь, что во мне больше Веры другой.
— Я заклинаю тебя, не губи детей, Вера.
Прямо мать не заявит — «дай денег», намеки и экивоки придуманы на балах. Любопытно, здесь есть язык веера или мушки, или можно не беспокоиться, когда над губой появится бородавка?
— Вы нуждаетесь, матушка? Вам нужны деньги?
Я уже повидала богатых, зажиточных, бедных и очень бедных людей — торговля подержанными вещами способствовала. Нередко можно запутаться, но не в случае матери. В моем мире одна из самых богатых женщин страны выглядела соседкой по этажу — ни маникюра, ни балаяжа, ни макияжа, но еще лет тридцать назад все было иначе… Мать — наследница, промотавшая доставшийся на дурачка капитал. То ли Манилова, то ли Коробочка. Она никогда не пыталась чего-то добиться сама, никогда не принадлежала к высшему свету — иначе Вера блистала бы на балах не среди прикипевших к деревне помещиков и байстрюков, а среди местной знати, и партий для отличного брака имела поболее; у матери не оказалось хоть сколько-то значимого влияния, она его не получила даже через единственную выжившую неудачницу-дочь — была статс-дама, да вся вышла; дети так себе стартап, а вот внуки, если вырвать их из моих рук…
— Я никогда не просила ни у кого денег, — алчно оскорбилась мать, сверкнув глазами. — Тем более денег, заработанных как… я не возьму.
Актриса погорелого театра, не просила она, так я и поверила. Следующий акт: Вера умоляет ее взять деньги, мать кривится, брезгливо шарахается, может, снова трагично ревет, в итоге, чтобы не обижать дочь, так и быть…
— Я и не предлагаю, я спрашиваю, — пожала я плечами. — Вас не тревожило, маменька, нуждаюсь я или нет, я вот спросила, чтобы не вышло, что в своем глазу я бревна не замечаю. Кроме того, должна же я знать, на что вы намерены содержать внуков, раз уж хотите с их помощью получить то, что с моей не получили? Не то чтобы я кинулась собирать детей и куда-то их отсылать. Мои дети будут со мной, я живу ради них, все делаю ради них, и, как их мать, я воздержусь от того, чтобы отправлять их в имение к вам на лето… Не нахожу это хорошей мыслью. Ничему доброму они от вас не научатся.
За время моей короткой речи выражение лица матери поменялось раз пять. Я не стала заканчивать как задумывала — что мне плевать, даже если мать в имении жует лебеду. Я отношусь к людям так, как они ко мне, и явись мать пусть без желания и возможности мне помочь, но хотя бы без списка претензий с порога, без намерения унизить и уязвить, я не встала сейчас и не посмотрела выразительно на дверь. Да, намек, а не поймет, за мной не заржавеет сказать все что нужно словами через рот.
Мать не поняла или не захотела. Сложно принять, что деньги как локоток, а казалось, что сами плывут в руки.
— Не скажу, что рада была повидаться, матушка. Надеюсь, в ближайшее время вы не приедете поглазеть на чужое добро и передать, что обо мне еще говорят. Мне без разницы. Мое честное имя — слово купчихи, вот чем я горжусь…
Мать исчезла в двери, затем хлопнула дверь входная. Я постояла, отыскивая в себе хоть капельку сострадания. Бесполезно. Но время я потратила с ней не зря — Вершков со своим сватовством, загадочно… и опасно, возможно, да.
Анфиса заглянула ко мне, зашептала:
— Там Лев Львович пришли, барыня.
— Да, позови, — рассеянно кивнула я. — Минут через десять пускай зайдет. И можешь идти, Феврония с детьми побудет. Пока дверь закрой.
Мне нужно посчитать все, что я должна лихачам, Аксентьеву, за одежду, которую приняли не на продажу, а на комиссию… а в голове крутятся комбинации человека, которого я не знаю в лицо. Ему отказали в браке со мной, я вышла замуж, я овдовела, он тут как тут — но близко я не ставлю никакую любовь. Во-первых, Вершков ясно дал мне понять, что ждет меня, если я решу возвращаться ко двору. Во-вторых, он так же наивен, как Леонид, раз полагает, что мне достаточно кинуться ее императорскому величеству в ноги. Упасть на колени мне позволят, подтолкнут даже, но после поднимут, развернут лицом к выходу и расшитой туфелькой пнут под зад, что будет значить «легко отделалась».
Лев Львович с расчетами подсобит, раз пришел. Я дошла до двери, подумала, закрыла засов, подошла к сундучку.
Сложно отважиться его открыть. В нем, вероятно, находится нечто, что всю мою жизнь повернет снова так, что я опять буду в отчаянии, холодной дрожи, мучительной панике, но оттого что я медлю, ничего не изменится. Я сильная, я справлюсь, потому что никто не спросил меня, насколько я умна, чтобы за это вообще не браться.
Я не с первого раза смогла подцепить загрубевший кожаный ремешок, протолкнуть его через пряжку. Руки тряслись, пальцы отказывались повиноваться, будущее зияло темнотой, полной пожелтевших обрывков, исчерканных быстрым почерком.
«Перси полные, нежные длани,
Стан изгибом изящным лани,
Глас серебряный, локон крутой,
Я в полон взят навек тобой…»
— Господи, что это, — выдохнула я, смаргивая привидевшийся кошмар, не то чтобы графомания не попадалась мне прежде, но за этим веком я рассчитывала оставить хоть призрак изящной словесности.
«Увижу профиль дивный и не сплю ночами,
Преследуемый томными очами!»
Почерк принадлежал моему покойному мужу — его характерное начертание букв, наклон, даже ошибки. «Не все стишки Гришкины читать», — уколола меня Лукея. Вот чем купил проныра и кутила юную наивную красивую девочку, оставался вопрос — зачем? Ни денег, ни титула, ни ума, неужели надеялся, что родители ее скоро умрут и можно будет спустить еще и имение? Образование у Веры было таким дрянным, что она не смогла отличить приличных стихов от набора бессвязных слов в рифму.
Стихи, конечно, на растопку. Я пришлепнула в себе бывшего книжного магната, напомнив, что лучше стишки, чем долговые расписки, а эти опусы могли прикрывать долги на тысячи и тысячи. Время, отпущенное мне самой себе до того, как придет и без того истомившийся Лев Львович, истекало, я быстро ворошила сундук, обалдевая от того, сколько бумаги и чернил успел извести мой муж на не то наследство, не то наследие.
Какого черта мать не бросила это в печь? Огонь все стерпит.
Стихов было много, но хватало и прозы, такой же бездарной. Отрывки с описаниями любовных сцен в пределах допустимого рейтинга, меблировки, природы… В самом низу лежали прошитые цветными лентами альбомы, я вытащила один наугад, открыла, перелистнула. «Серафима Рогнольдовна стояла перед ним, трепеща как пойманная свирепым котом за тонкую шейку пташечка, и злодей наслаждался ее заячьим дребезжащим страхом…» Полукролик-полуптиц, гибрид неуемного пристрастия к украшательству и вечного недосыпа. «”Мой батюшка продал меня вам!” — вскричала она, ломая руки». Членовредительство. «Отныне я ваша безмолвная крепостная!»
Я подцепила пальцем выцветшую закладку.
«Поликарп, глядя на Эсмеральду: “Или замуж за меня пойдешь, или в рабы продам, негодная!” — Эсмеральда, убегая на другой конец сцены, кричит исступленно: “Да лучше бы я умерла! За что мне это?” — Поворачивается к Поликарпу, подходит к нему медленно, прячет лицо в ладонях, шепчет, затем кричит: “Сердца у вас нет! Я согласная!”»
Я положила альбом на стол, погладила разрисованную перекошенными от стыда дамскими головками обложку. «Он говорил громким голосом, кричал, махал руками, смотрел странно… а тебе нравилось, мама, ты называла его “гиений”…»
Мне в голову не могло прийти, что скрывалось за признанием моего сына. В лучшем случае я полагала, что муж передавал Вере последние светские сплетни, а он делился с ней результатом трудов праведных. Маловато как-то в таком случае писанины, неужели остальное он сжег?
Пунктуальный и ответственный Лев Львович тщетно скребся в дверь, я, ломая руки… Черт! Я просто отмахнулась, хотя видеть он меня не мог, разумеется, прости, дай мне еще пару минут, дружище. Руки я не ломала, но была близка к тому, чтобы забегать, как Эсмеральда, по сцене… по кабинету.
«Гиений…» Хорошо, что дети слишком малы, чтобы их развитию нанесли этими литературными потугами непоправимый вред. Хорошо, что я знаю, что делать с альбомами.
Вера, Вера, у тебя копи царя Соломона! Это сокровище. Во все времена главное угадать потребительский спрос, не пытаясь при жизни стать классиком. Княжна Алина щедро платила автору, переводчику и издателю, чтобы потосковать над пресным образом Ловеласа и фыркнуть свысока на неотесанную родню.
Авторов время расставляет на книжных полках. Двести лет назад эмоции называли «сантиментами», но точно так же считали сентиментальные барыши и Ричардсона издавали огромными тиражами, а Пушкин жил, как и я, по уши в долгах и прогорел с журнальным начинанием.
«Что он тебе оставил, этим теперь и живи!»
Моя мать предположить не могла, что она меня озолотила.