Глава двадцать вторая


Гостья была мне незнакома, но осанка, черты лица, даже голос — я видела собственное отражение в мутном зеркале много лет спустя. Она вряд ли пришла ко мне с миром, и если бы не отдаленное сходство, я бы предположила, что это клиентка, которой по недосмотру продали не то рваное, не то вшивое платье. С такими пылающими праведным гневом физиономиями в моем прежнем мире влетали в магазины покупатели, готовые порвать продавца в лоскутки за облупившийся логотип бренда с грошовой китайской реплики.

— Мать на порог не пустишь? — желчно осведомилась барыня и, обойдя меня, зашла в квартиру и скривилась, будто очутилась в свинарнике.

Да, скуповатая обстановка. Ни ваз, ни позолоты, ни бестолковых безделушек, лишь новая сбруя висит на крючке для одежды, никак Ефим ее не заберет. Мать тоже задержалась на сбруе, и черт знает, что за мысли мелькнули в ее голове.

— Тебе нечего есть? Дверь сама открываешь, Палашка где, сбежала? Продала ее? — забрасывала меня вопросами мать, а я молчала пока что и радовалась, что не поддалась порыву и не захлопнула перед ее носом дверь. Эта женщина была мне никто, но она явилась не с пустыми руками, она держала увесистый сундучок — наверное, личные вещи, но главное: она приехала с информацией.

— Палашка в магазине, — коротко ответила я, закрывая дверь на засов. — Проходи… — Я прикусила язык, судорожно вспоминая, как обращались сыновья к Трифону Кузьмичу, на «вы», на «ты»? Мои дети говорили сначала мне «вы». — Проходите, прикажу чай подать.

— Чай? — неверяще протянула мать, я кивнула ей на кабинет. Кто-то из детей, кажется, Лиза, не вовремя раскричалась, мать обернулась, посмотрела на плотно закрытую дверь моей спальни, сдвинув брови и осуждающе покачав головой. Я отсоединила звонок и еще раз указала на кабинет.

Никто не забрал у барыни кладь, никто не помог раздеться — у нищих слуг нет. У меня слуги тоже в дефиците, сейчас бы Лукею сюда, но увы, придется самой глядеть в оба. На моем столе лежат деньги, и я напряженно следила, как мать замирает в дверном проеме, привороженная золотом и серебром.

Хорошо, что Марфа унесла горшок, подумала я, или, наоборот, плохо. Я, не выпуская из виду мать, быстро сунулась в спальню и поманила Анфису, разбирающую детские вещи.

Мать окаменела, как перед входом в Сезам, я покашляла, мать очнулась, сделала вперед несколько деревянных шагов и, вероятно, какие-то выводы. Выскочившей ко мне Анфисе я шепнула подать чай с пастилой и орехами и подошла к матери со спины.

От нее несло удушливыми духами — из тех, что в почете у кичливых провинциалок, пара капель сбивала с ног ломовую лошадь, все магазины мои провоняли этими миазмами насквозь. Платье ее было еще крепким, из доброй ткани, но пошили его лет пять назад — как быстро я научилась определять год производства одежды! — оно жало под мышками, сборило на животе и в груди, потертости на рукавах скрыть было сложно даже в полумраке прихожей. Мать, как и Вера, держалась на удивление прямо, задирала высокомерно нос, гордо несла свой крест…

Генетику не обманешь. Особенно в части характера, пока в процесс воспитания и взросления не вмешаются обстоятельства в лице то ли сознания, то ли души человека из мира с другими ценностями, с другой моралью. Без меня Веру с годами не спасли бы ни двор, ни должность статс-дамы, ни коляска с четверкой резвых коней, ни алмазы на шее.

Предвзятость или мой жизненный опыт? У матери явственно подрагивал уголок губ. Охотница, тысячу чертей мне в глотку, уже разевает роток на чужой золотой каравай, нет, дудки.

— Говорят, ты на камень не ходишь, — произнесла таинственно мать, осматриваясь, куда пристроить сундучок. Вариантов у нее было не то чтобы много.

— Не хожу, — легко согласилась я и чуть не пнула ее слегка от нетерпения, но мать сама прошла в кабинет поразительно по-хозяйски. — У меня много дел. Извоз, магазины. Дети.

Я видела, что мать собирается грохнуть сундучком о стол, и удержалась она в последний момент, привитые ей манеры взяли верх над — я не сомневалась — досадой и яростью. Ее это счастье, я бы гаркнула, что она не в кабак пришла. Мать расстегнула кацавейку, в точности как моя, один портной шил, скорее всего, и села, я обошла стол и устроилась напротив. Справа от меня блекло горело золото и серебро, слева ручной кладью лоукостера манил загадочный сундучок — там что-то есть или мать намеревается сгрести туда мои деньги? Лихо в таком случае она взяла с места в карьер.

Я сперва положила руки на бумаги, подумала и отложила записи в сторону. Молчание начинало тяготить.

— Как растут мои внуки, Вера? Как ты живешь? — вздохнула мать после долгой раздражающей паузы. — Извоз, магазины… — Она шумно выдохнула и невыносимо страдальчески, утихомиривая прорывающиеся визгливые нотки, перечислила: — Мне сказали, что моя дочь торгует рваниной, как старьевщица. Мне сказали, что моя дочь держит притон для лихачей. Мне сказали, что моя дочь гуляет с детьми и нянькой, и мои внуки ведут себя как вздорная дворня, которую мало бьют. Визжат, кидаются снегом, гоняются друг за другом… и Лиза. Барышня. Я не поверила. Я решила, что все оговор. Мне ответили, что я могу все увидеть своими глазами и дали адреса твоих магазинов. Я ехала сюда и видела коляски «Апраксина и Аксентьев, столичный извоз». Я не могла сдержать слез, Вера. Дворянская фамилия на извозчичьей телеге. Как низко ты пала.

На столе горели свечи в подсвечнике — целых пять. Я не притерпелась к полумраку, и если огонь не грозил ничего подпалить, я старалась, чтобы света вокруг меня было как можно больше. Блажь, которую теперь я могла себе позволить, обличала притворство и ложь: если мать и давила на жалость, то только сию минуту, не раньше.

Мать не унималась, продумала обвинительную речь, пока тряслась на дешевом ваньке через весь город.

— Твое жилье — две комнаты, как у белошвейки. На всю квартиру несет супом. — Отлично же пахнет, и суп был отменный, наваристый суп, прежде я такого не ела. — В прихожей седло. Дети вопят, как в деревенской избе. Ты сидишь, как купчиха за самоваром. Где твоя осанка, где стать, Вера?

С прежней Верой тычки, должно быть, работали, и мать никак не могла взять в толк, почему дочь не бьется в повинной истерике, а сидит истуканом, как будто у нее пришли просить в долг.

В дверь постучалась Анфиса, дождалась, пока я ей позволю войти, и матери пришлось подвинуть свой сундук к самому краю. Судя по оскорбленно поджатым губам, это делать должна прислуга, но Анфису, простую девушку, не обучали ходить за барыней, я не требовала от нее ничего сверх присмотра за малышами. Я кивком поблагодарила Анфису и отпустила, сама разлила по простым, грубым чашкам настоящий крепкий чай, сама положила щипцами свежайшую пастилу на блюдечки. Губы матери все еще дергались, руки она сцепила до побелевших костяшек.

Что же, начнем, время дорого.

— Мой муж оставил меня в долгах, — с ухмылкой сказала я, откусывая пастилу, — без крыши над головой. Я вдова, дети сироты. И знаете, матушка, почему? Он оскорбил мать своего лучшего друга, княгиню Вышеградскую. Он намеренно нанес оскорбление так, чтобы князь не смог оставить его выходку без ответа. Он полагал, что опытный дуэлянт и в этот раз одержит верх над соперником. Он ошибся.

Странная все же история, очень странная. Князь говорил, что мой муж дрался на дуэли сорок три раза, и ни один поединок не кончился чьей-то смертью…

— Меня с детьми домовладелец выгнал на улицу. Куда мне было идти? Я пришла сюда. Плохая квартира? Мне так не кажется. Я не растерялась. Я не оказалась ни под забором, ни на площади перед камнем с протянутой рукой, я не стала содержанкой за краюху черствого хлеба.

Мать открыла рот, я сунула ей в пальцы ломоть пастилы, и возражения застряли у нее в горле. Пастила, впрочем, выпала, и мать, исподлобья на меня зыркая, начала кромсать ее ложечкой.

— Мои дети спят в теплой постели, одеты, обуты, едят хорошо и вдосталь, я учу их читать, писать, у меня есть время заниматься с ними, — продолжала я и сама удивлялась: я сделала, я смогла. Я невероятная. — Я убедила кредиторов отсрочить выплату долга, я уговорила их вложиться в мое начинание, и его императорское величество знает, кто такие «Апраксина и Аксентьев, столичный извоз». «Дамское счастье» работает от зари до зари, и мне снова не хватает ни магазинов, ни приказчиц. Види… те деньги, матушка? Я их заработала. Была ли я хорошей женой? Не знаю, не знаю. Дрянная ли я вдова? Возможно. Хорошая ли я мать? Прекрасный ли я делец? О да, с этим никто не осмелится спорить.

Больше шалости ради, чем чтобы позлить мать и вывести ее на эмоции, я все-таки облизала пальцы так, как Прасковья Саввична. Мать уставилась на меня едва ли не с ужасом.

— Ну и фамилия моего покойного мужа, — вспомнила я. — Лучшее применение, что ей можно найти.

— Да лучше бы ты продалась! — чуть не подавившись, фальцетом пискнула мать и разрыдалась, немощно разжав пальцы и выронив ложечку с куском пастилы прямо на стол. Я морщилась, терпеливо ждала, пока ей надоест, и задумчиво мочила губы в горячем чае. Вот откуда у Палашки повадки кладбищенской плакальщицы, с такой барыней немудрено волком завыть. У Лукеи господа были натурой покрепче.

Мать исходила слезами, добавляя в нужных местах душещипательное «ы-ы», и задирала голову, будто ей поводья тянули со спины. Чем дальше от столиц, тем больше спеси, мне ведь еще выпадет шанс проверить это?

Надеюсь, что нет.

Князь Вышеградский вельможа до мозга костей, княжна — изнеженная пугливая змейка, мать выпустили с площадки халтурного сериала, где бедная, но гордая волоокая героиня, родившись в сарае и не делая ни черта, становится княгиней, обласканной императором. Что-то я не уверена, что в реальности императору есть дело до глазок долу и милой мордашки. Кстати, мой покойный супруг хоть раз на тещу взглянул, прикинул, что его ждет в семейной жизни лет через двадцать, или мыслить так наперед он был в принципе не способен?

— Дети спят, — подпустив металлические нотки, напомнила я, и мать смекнула, что выть лучше потише, неизвестно, на что способна новая дочь, может на улицу выгнать, и реви там сколько влезет, шугая блудниц и повитух.

— Дочь Андрея Воронина с купцами! С мужичьем! — мученически простонала мать, выкопала из декольте платочек и промакивала реки горя на щеках, словно вбивая тональный крем, как учит авторитетная бьюти-гуру. — С извозчиками! Отец не дожил, а дожил бы, скончался сей миг от горя!

— Какая печаль, — дернула я плечом. Мать хотела усовестить опустившуюся дочь и наставить ее на путь истинный, только вот не учла, что усилия пропадут втуне. У меня работа, у меня дети, я хочу поспать хоть пять-шесть часов, я встаю с петухами. — Маменька, я задам вам вопрос?

В моем голосе зазвучали просительные, робкие интонации. Я тоже не новичок в социальных ролевых играх. Я не люблю, когда людей ценят за чистоту крови. Я люблю, когда каждому по трудам его, а барынька, оплакивающая свое никому не важное, ничего не стоящее дворянское имя, в своей жизни сделала меньше, чем любая из куриц Марфы. Те хоть яйца несут, а мать несет дичь.

Мать ухом не повела, продолжая орошать безутешными рыданиями мой рабочий стол. Возможно, слезами она не единожды помогала горю, но на мой счет она заблуждалась. Ее не спасет.

— Почему вы пришли сейчас, маменька, когда у меня есть дом, есть деньги, есть имя, о котором даже в вашей деревне прослышали? Честное имя торговки и извозчицы. Вас не было, маменька, когда я ушла с детьми в ночь на мороз, когда мой муж лежал в гробу и пастырь читал над ним… — черт, что читал? А, неважно. — Вам, маменька, какая-то честь, что, как видно, пустое слово, важнее, чем дочь и внуки. Не деньги, как кредиторам Григория, и не дом, который дядя Григория удачно и быстро продал, — вопрошала я, строя мину — нет во всем свете для меня обиды сильней. — Мне нечего было есть и негде преклонить голову. Даже семья моего покойного мужа проявила участие. — Не суть какое, но хотя бы видимость сострадания имелась. — А моя мать где была, когда мне впору было лезть в петлю? И что стало бы тогда с моими детьми?

Проникновенная речь вышла не напрасной, мать в одночасье перестала ронять слезы, выпрямилась, словно я дала ей пощечину, и сверкнула глазами так, что будь на моем месте кто другой, дрогнул.

— Сама выбрала, сама и хлебай! — прошипела она, раздувая капюшон. — Пошла против воли родительской за кутилу нищего? Так что жалуешься? Вон что он тебе оставил, этим теперь и живи! — и она, театрально развернувшись, ткнула как базарная баба на сундучок.

Загрузка...