За богохульство отмщено мне было сразу же, незамедлительно. Это за хорошим чем, за справедливостью у них на небесах очередь длиннющая, на много веков, небось, расписанная. Но если роптать кто вздумает, то они тут как тут. Вот уж точно, всевидящие, не усомнишься.
Вынырнул я, как привык уже — тридцатого июня. На этот раз вечером, довольно поздно — за окном фонари зажгли. Отдышался, потому как начали мне «прыжки» тяжеловато даваться — голова колоколом гудит, пятна цветные перед глазами плавают, во рту вкус дурной. Видно, в этом деле усталость тоже накапливается, как при тренировках чрезмерных.
Отдышался, гляжу — а квартира-то не моя! Нет, квартира осталась та самая, и сижу я на кухне, где сидел. Стол, клеёнкой застеленный, два табурета, плита с засаленными конфорками, мойка с эмалью облупившейся. Даже занавески на окне те самые, что перед «прыжком» висели. А ощущение — изменилось что-то. Вроде нежилой квартира стала.
Поднялся я с табурета, в комнату пошёл. Та же петрушка — койка застелена аккуратно, не по-моему, стул не на месте. Вернее, на месте, а не там, куда я его задвинул. И часы мои, бесполезными оказавшиеся, с тумбочки исчезли. Открыл шкаф — одни пустые плечики болтаются. Ни костюма с рубашкой, ни башмаков, ни сумки, у майора экспроприированной.
Тут я и сел. И в прямом смысле, и в переносном.
Как-то привык я, что квартира с двадцать девятого числа — моя. И тридцатого всё в ней неизменно оставаться должно, что бы там первого не творилось. Эдакий надёжный плацдарм. Не получилось чёрный день исправить — отступил, успокоился, передохнул, к новой попытке приготовился. Но если разобраться трезво, то чем, собственно, тридцатое от первого отличается? Если там всё пластилиновое, то с чего я решил, что здесь мир железобетонный? В который раз вспомнил и купюры «ненастоящие», лотерейные номера «верняковые», и многое другое, на что внимания сразу не обратил. Ведь если логично подумать — когда я в квартиру съёмную раз за разом возвращался, кого я там встретить должен был? Правильно, себя самого, вчерашнего. Да нас тут целая компания собраться должна! И завтра — первого, то есть — на остановке не протолкнуться бы от Ген Карташовых. А было такое? Нет.
Предположим, первого числа я в единственном экземпляре присутствовал, потому как обманку мне подсовывали вместо настоящего. Но тридцатого? Вещи мои всегда на месте оказывались, после каждого «возвращения». Неувязка выходит!
Как ни старался я найти объяснение, толку от этого получалось чуть. Единственное, чего добился, — голова разболелась. В затылке заныло, будто опять кто-то трубой приложил. И от этой тупой, изматывающей боли я вконец перестал соображать, что дальше делать.
Разумеется, не костюм я жалел и не часы. Даже деньги — чёрт с ними! Паршиво, что паспорт лежал в кармане пиджака. Надо же так опростоволоситься! Таскал-таскал его с собой всю дорогу, а тут оплошал. Больно уж уверовал, что при каждом возвращении во вчера начинаться всё будет одинаково — снова, снова и снова. Как в фильме том американском, «День сурка». А здесь не то кино крутили. Совсем не кино…
Не знаю, долго бы я так сидел, затылок пятерней тёр, но меня поторопили. В двери заскреблось — ключ в замочную скважину вставляют, поворачивают… В первый миг я не испугался, удивился только. С чего бы хозяйке дверь своим ключом отпирать, а не звоночком воспользоваться для приличия? Уверена, что постояльца на месте нет, и решила проконтролировать, что за бедлам он развёл? А потом стукнуло — конечно, уверена! Если нет моих вещей в квартире, то и мне здесь быть не положено. Не снимал я её!
Вскочил, соображая, что делать. Спрятаться где-нибудь? А поздно. Дверь, скрипнув, отворилась.
— Заходи, заходи. Посмотри, как тут у меня чистенько всё, прибрано, — донёсся из коридора знакомый голос. Хозяйка вела свою рекламную кампанию. Не для меня ли, часом?! — По такой цене лучше не найдёшь.
Не знаю, откуда взялась эта мысль, — что в коридоре стою я-другой. Мгновенно холодный пот прошиб. Что же это будет сейчас? Мне хреново становилось, едва себя-тогдашнего издалека видел. А если с нынешним, да нос к носу?
На миг захотелось выскочить на балкон и сигануть оттуда. Был бы второй этаж, так и поступил бы. Но с четвёртого — опасно, без ног останешься.
— Там кухня у меня. Эти двери — санузел, раздельный. А тут комната. Проходи, посмотри.
Первое, что я увидел — светлое коротенькое платье, оставляющее открытыми загорелые коленки. Я перевёл дыхание, и лишь после взглянул на вошедшую в комнату девушку. Круглое личико, волосы каштановые, сумочка на ремешке через плечо.
Девушка тоже меня рассматривала. Улыбнулась неуверенно:
— Здравствуйте.
— С кем ты там здороваешься? — поинтересовалась застрявшая где-то в коридоре хозяйка.
— А здесь у вас кто-то есть.
— Кто у меня там?
Хозяйка выглянула из-за спины девушки. И застыла, уставившись на меня. И всё, что она думала, на лице её нарисовалось.
— Здравствуйте, — я тоже улыбнулся, кивнул. Улыбка у меня получилась заискивающая, — Валентина Андреевна.
Имя-отчество хозяйки я добавил по какому-то наитию. По взгляду её видел — не узнает она меня, так хоть показать, что я её знаю.
— Здравствуйте. А вы кто такой?
— Я Гена. Я вчера у вас эту квартиру снял.
Ой, зря я так сказал! Должно быть, соврать следовало? Но голова раскалывалась, не придумаешь ничего.
Девушка с недоумением оглянулась на хозяйку. А та нахмурилась.
— Что вы мне сказки рассказываете? Я вас в первый раз вижу. Как вы в квартиру попали?
Раз начал, то отступать поздно, буду жать до конца. Вдруг хозяйка поверит, что у неё амнезия кратковременная?
— Я же говорю — у вас квартиру снимаю. И ключ вы мне сами дали.
— Да? И где он?
Оба-на! Ключик-то я из кармана выложил. На тумбочку, рядом с часами. Ясное дело, провалился он туда же, куда и всё остальное. Неудачно получилось. Будь ключ у меня, может, и дожал бы хозяйку. Увидела бы, узнала, да и в самом деле усомнилась бы в своей памяти?
Я развёл руками.
— Кажется, потерял.
— Так-так, — хозяйка кивнула хмуро. И потянула девушку за локоток. — Мы пошли тогда.
Она не сомневалась, как и зачем я попал в её квартиру. И теперь лихорадочно соображала, как вывернуться с минимальными для себя потерями. Мужик-то я не хилый, сразу видно, и рожа зверской выглядит из-за шрама и зубов выбитых. С таким связываться — себе дороже. Сейчас она выйдет из квартиры, и сразу к соседям — милицию вызывать. Тогда уж мне убегать придётся далеко, через браслет. И фиг его знает, какие ещё пакости у небесной канцелярии наготове. Значит, надо это как-то предотвратить.
— Валентина Андреевна, я не домушник. Мне просто переночевать негде было. Я уже ухожу, я ничего у вас не взял.
Хозяйка вновь провела по мне взглядом, словно рентгеном просветила. Особенно на карманах остановилась.
— Не взял, потому что брать нечего, квартира пустая. Откуда знаешь, как меня зовут?
Она чуть успокоилась. Бомж это тебе не грабитель, чего его бояться?
— Я, вправду, снимал у вас квартиру. Давно. Вы забыли, наверное. Так я пойду?
— Давно, ишь ты! Да я второй год только сдаю. Я бы тебя запомнила.
Моему заявлению она не поверила, но в сторону отошла, освобождая проход. И девчонку, ошалевшую от происходящего, оттащила. Никто не остановил меня и не окликнул пока выходил, пока по лестнице спускался. Милицию хозяйка вызывать не станет: кражи не было. Ну, вскрыл кто-то замок, переночевал — делов? Менты и заявление у неё не примут, посоветуют замок надёжный поставить. Значит, бежать мне из этого времени необязательно. Впереди ночь, успею обдумать, что дальше делать. Потому как завтра — ещё одно первое июля.
Шляться до утра по улицам настроения у меня не было никакого. Искать другую квартиру для ночёвки — ни денег, ни документов. Единственный вариант оставался — лавочка в парке. Хочешь — сиди, думай, хочешь — лежи, дремай.
Лавочку я нашёл быстро. Не поломанная, достаточно чистая и стоит в месте укромном, отгороженном от аллеи стеной высокого кустарника и деревьями — видно, молодёжь перетащила подальше от фонарей и любопытных глаз. Хорошая лавочка. Единственный недостаток — у той же самой молодёжи популярная. Пока я сидел, раза три парочки наведывались, но узрев мою образину, планы меняли, ретировались. Вот и «добренько», как Мишаня говаривал.
Перво-наперво я взялся думать. Но хоть голова болеть и перестала, сочинить план действий на завтра у меня всё равно не получилось. Когда задницу отсидел окончательно, плюнул я на это дело и растянулся вдоль лавки. Локоть под ухо, глаза закрыл — и не в таких условиях кемарить приходилось. С тем, что опять кошмар увижу, смирился заранее. Как говорится, ничего не попишешь.
Но сон не шёл. То ли из-за луны — прямо в глаза светит, стерва, — то ли по какой другой причине не засыпалось, хоть тресни. Я и с закрытыми глазами лежал, и с открытыми — без разницы. А когда силишься заснуть и не можешь, обязательно раздражаться начинаешь. Буквально каждая мелочь мешает. Например, мусор, вокруг лавки набросанный. Казалось бы, какое мне до него дело, не я здесь дворником работаю! Ан нет, лежу, разглядываю. Вон пустая пачка сигаретная. Обёртка из-под мороженого. Даже две. Окурков — вообще не счесть. Это у нас как положено, это везде, в любом месте. Свиньи, а не народ. Мало того, что всякую дрянь в рот тянут, так мусорят вдобавок.
А ещё днём на лавочке кто-то ел вишню. Косточек наплевали и рассыпали полкулька. В лунном свете ягоды казались круглыми блестящими камешками. Я смотрел на них, и думал, что сто лет не пробовал склянки, даже вкус её забывать начал. Кисло-сладкий, доводящий до оскомины… Вкус детства. На миг захотелось протянуть руку, поднять парочку ягод, обтереть, сунуть в рот. Даже слюна выступила от предвкушения. Еле сдержал себя — не хватало с земли подбирать.
Заснуть по-настоящему у меня так и не получилось. Полудрёма-полувоспоминание. Или всё-таки заснул и сам не понял? Провалился далеко-далеко…
Склянки в том году уродило немеряно. Покрытые алой, глянцево-блестящей кожицей ягоды словно светились изнутри. Если аккуратно снять тонкую кожицу, увидишь золотисто-жёлтую, сотканную из меленьких жилок мякоть, исходящую соком. Вся мякоть — один сплошной сок. Придави покрепче губами, и выпьешь вишенку досуха. Гроздья ягод облепили ветви деревьев так густо, что издали те казались не зелёными, а бурыми. Ветви не выдерживали созревшей на них тяжести, клонились к земле. Некоторые, самые старые и хрупкие, обламывались.
Рвать склянку — это было моей работой. И малину, смородину, чёрную и красную, крыжовник, яблоки, груши, сливы, абрикосы — всё, что росло в бабушкином саду. А также полоть грядки, таскать вёдрами воду, рвать на пустыре за домами траву для кур. Большой двор на краю посёлка — наполовину сад, наполовину огород, — это было и моё «море», и мой «пионерлагерь» на всё лето. Дедушка умер весной, перед самыми майскими праздниками и бабушка осталась одна. А двор требовал мужских рук, и кто же поможет, если не родной внук, взрослый почти? У родителей отпуск в августе, а до августа о-го-го сколько сделать всего нужно!
Примерно так я себе объяснял ситуацию. Родители сказали попросту: «Гена, ты бабушке помогай. Ты уже большой». «Большой» и «взрослый» — не синонимы. И когда тебе тринадцать, «взрослый» нравится гораздо больше. Считать себя взрослым мужиком было приятно, и я помогал бабушке изо всех сил. Даже когда она пыталась остановить меня, не поддавался.
— Геня, да ты уморился совсем! — так меня называла только бабушка. Мама — Гена, Геночка, отец — Генка, Геннадий. И только у бабушки получалось мягко и ласково. А я стеснялся этого «Гени». Что за имя для мужика?! — Книжку возьми почитай.
— Ой, ба, на книжки зимы хватит.
— Тогда на ставок иди, скупайся.
— Некогда.
Я получал удовольствие оттого, что весь большой бабушкин двор, считай, на мне держался. Но склянка! Она будто издевалась надо мной. Мы закрыли двадцать бутылей компота, и варенье второй день уваривалось в двух здоровенных эмалированных тазах, и оскомину я набил так, что ни на какие фрукты смотреть не хотелось, а вишня всё не заканчивалась. Три дерева, росших в саду, хоть и с явной неохотой, но вернули себе первоначальный зелёный цвет. Но четвёртое — старая раскоряка возле калитки — не поддавалось. Я сидел на нём с утра, весь грязный и липкий. Знаете, как это, рвать склянку? Ягода мягкая, сочная, а косточка за черенок держится накрепко. Чтобы сорвать аккуратно, надо каждую ягодку брать отдельно, чуть проворачивать, потом отрывать. Если схватить всю гроздь и дёрнуть — половина косточек там и останется, а в руке будет раздавленный комок, годящийся разве что на сок. А сок из вишни мы с бабушкой не гнали, потому что не вкусный он, кисло-терпкий, даже если в него сахара набухать. Так что со склянкой быстро не получалось. Пока каждую вишенку оторвёшь и в ведёрко положишь…
— Эй, пацан на дереве!
Я был так занят склянкой, что не сразу понял, — зовут-то меня.
— Ты чё, не слышишь?
Я посмотрел вниз. За калиткой стоял мальчишка, загорелый, в майке-тельняшке и тёмно-синих штанах, уже заметно коротковатых. Рост и возраст его сверху определить не получалось, но постарше меня. И я его не знал. Я никого в посёлке не знал, времени не было знакомиться. Как привезли меня родители две недели назад, так и впрягся в работу.
Пацан увидел, что я смотрю на него, спросил:
— У тебя двадцать копеек есть?
— Нету.
— Не свисти.
— Правда, нету, — не знаю, зачем, но я вроде как оправдываться начал. Провёл руками по спортивным штанам и футболке: — Не видишь, у меня и карманов нет.
— Тогда из дому вынеси, — тут же предложил пацан.
— Мне что, с дерева слазить, чтобы тебе за деньгами бежать?
— А чё, трудно слезть?
— А я должен, что ли?
— Ты чё, пацан, заборзел? Деньги гони!
Это уже слишком! Конечно, у нас в школе тоже такие водились — сшибали мелочь у младших. Но то в школе. А здесь я был на своей территории, в своём дворе.
Страх и злость — они всегда возникали во мне одновременно. Драться я никогда не любил, не мог заставить себя ударить первым. Вообще ударить, расчётливо и хладнокровно. Потому был страх — страх физической боли, страх перед насилием. И злость — на себя за этот страх, и на того, кто стал его причиной. Злость всегда оказывалась сильнее.
— Не дам я тебе никаких денег.
— Ни фига себе! Пацан, тебя чё, с дерева скинуть?
— Попробуй!
Он всё не решался отрыть калитку, войти во двор. Возможно, и не решился бы? И все его угрозы были просто запугиванием? Не знаю. Внизу живота растекалась противная слабость, и хотелось, чтобы он вошёл и полез, — скорее! Чтобы закончился страх, и осталась одна злость. Чтобы накатило, как обычно. Чтобы не думать, не бояться, а только бить, бить, бить — куда попало. Я всегда дрался исключительно так, не чувствуя боли и не жалея противника. Потому второй раз ко мне никто никогда не задирался.
— Геня, к нам кто-то пришёл?
Бабушка шаркала по дорожке, стелящейся через весь двор от летней кухни. Пацан оглянулся в её сторону, презрительно цыкнул сквозь зубы:
— На улицу теперь не выходи, поймаю…
Разумеется, на улицу я вышел на следующий же день. Бабушка хотела идти за хлебом и сливочным маслом, но я и эту работу на себя взвалил. По большей части затем, чтобы доказать самому себе — не боюсь я ни чьих угроз.
Вчерашний пацан встретил меня на площади, перед магазином. Он оказался по крайней мере на голову выше меня, остроносый, тонкогубый. И стразу видно — злой. Человека легко определить, злой он или нет, — по глазам. По тому, как смотрит на тебя.
— Я же предупреждал вчера, чтобы со двора не высовывался. Опять скажешь — денег нет?
Сегодня деньги у меня были, а врать — значит бояться, трусить.
— Есть, но тебе всё равно не дам. У меня на хлеб и на масло сливочное.
Это страх говорил во мне, пытался оправдываться. Со страхом я ничего не мог поделать. Но вслед за ним просыпалась злость.
— Сдачу отдашь. — Пацан будто не услышал моего отказа.
— Не отдам.
— Чё, борзый? Пошли поговорим.
Он кивнул на клуб, стоявший по другую сторону площади. Вернее, на сквер за клубом. Сквер был неухоженный, заросший. И совершенно безлюдный. Какого типа «разговор» предстоял, сомнений не оставалось.
— Чего я должен с тобой идти?
— Ссышь? Так я тебе могу и здесь врезать.
Вряд ли он решился бы исполнить свою угрозу. К площади сходились три улицы, и по двум из них шли люди. И люди были в продуктовом магазине, и из окон близлежащих домов могли увидеть. Затевать драку средь бела дня посреди посёлка, это полным дураком надо быть. В сквере за клубом — другое дело.
— Сам ты ссышь… — прошептал я почти не слышно. И повернул к клубу.
— Чё ты там вякнул? — пацан поспешил следом. — А? Не слышу?
Наверняка расслышал он всё прекрасно, просто собственную злость распаливал. И надо было повторить — смачно, с оттяжечкой. Но духа на это у меня не хватило.
Мы обогнули клуб, прошли мимо памятника — солдата с опущенным знаменем, — мимо густых кустов сирени, и оказались на небольшой аллейке с двумя облезшими, давно не крашеными лавками. Тут противник мой и остановился, огляделся по сторонам, удостоверился, что с площади нас не видно. Цыкнул под ноги, шагнул ко мне.
— Так что, борзый, да?
— Сам ты борзый!
— Я?! Да, я борзый…
— Фитиль, ты зачем на малого наезжаешь?
Откуда они появились?! Я и не заметил. Четверо. Тот, что впереди — парень почти. Ростом как мой противник, но в плечах шире и крепче, в брюках со стрелками, в рубашке клетчатой. А светлые волосы вроде даже расчёсаны! С ним ещё трое. Толстяк, смуглый крепыш, а третий — обыкновенный пацан, ничем не примечательный.
— А чё он мне деньги должен и не отдаёт? — обернулся к подошедшим мой противник.
— Не свисти. Я же предупреждал, чтобы ты на малых с моей улицы не наезжал. — Блондин взглянул на меня. — Ты ведь на Щорса живёшь? В четвёртом доме?
— Да.
— Врёт! Городской он!
— Ну и что? Значит, у него бабушка на Щорса живёт. Всё равно наш.
Тот, кого назвали Фитилём, зло цыкнул в сторону, но возразить не посмел. Блондин продолжал меня разглядывать.
— Давай знакомиться. Я — Грин. Это Жир, потому что жирный, но он не обижается. Турок, Пашка, а тот, что денег с тебя требовал — Фитиль. Ты ему не давай, это он борзеет.
— Назовёшь Фитилём — в зуб получишь, — хмуро пообещал мне мой недруг. Но как его можно называть, не уточнил.
— А тебя как зовут? — спросил парень.
— Гена.
Не знаю, что в моём имени могло показаться смешным, но пацаны заржали. И Грин улыбнулся. Протянул руку:
— Так что, Гена, по петухам?
Оказывается, руку не пожать нужно было, а звонко, с размаху шлёпнуть ладонью по ладони. С первого раза у меня не получилось, промазал, и пацаны опять захохотали. Но ничего, наловчился. Когда здоровался с последним — с Пашкой, — шлёпнул уже вполне уверенно. А Фитиль мне руку так и не подал. Злой. Единственный злой в этой компании.
— Гена, а ты чего на улицу гулять не выходишь? — поинтересовался Грин, когда со знакомством покончили.
— Он даже на ставке ни разу не был, — заметил Пашка. И добавил ехидно: — Плавать, наверное, не умеет.
— Получше тебя умею, — возмутился я. — Я в плавательной секции занимаюсь.
— Это чё, в этом, как его… в бассейне да? Чё там плавать! Там же мелко.
Ох, деревня! Пашка представления не имел, что такое бассейн. Но Грин посмотрел на меня уважительно.
— Ты плаванием занимаешься? Давно?
— Три года. У меня второй юношеский.
— Ого! Молоток. — Грин насмешливо взглянул на моего противника: — Фитиль, а он спортсмен. Побил бы тебя.
Фитиль с готовностью повернулся к нам, сжал кулаки.
— А давай проверим.
Внизу живота у меня опять проснулась гадская слабость, опять — страх и злость. Грин что-то такое заметил в моём лице, пожал плечами:
— Перебьёшься. Гена, тебя в магазин послали, да? Беги, а то бабушка ругать будет. А вечером гулять выходи. Мы тут, возле солдата, собираемся.
— Приходи, у нас весело. Музыка есть своя, — тут же поддержал Пашка, очевидно, мой ровесник. — С нами даже девки гуляют. И никто не дерётся. У нас один Фитиль дурак.
— Ты чё?!
Фитиль дёрнулся в его строну, замахнулся, но Пашка проворно юркнул за спину Турка. Тот хоть и был моего роста, но от одного вида его квадратных плеч желание драться пропадало у любого. Фитилю осталось только в очередной раз цыкнуть себе под ноги. Нет, он не пользовался здесь уважением. И от этого ребята понравились мне ещё больше.
В тот день я, против обыкновения, работать закончил пораньше. Тщательно смыл в душе трудовые пот и грязь, переоделся в праздничное. Пусть мои брюки и не топорщились такими стрелками, как у Грина, но клетки на рубахе были не хуже.
— Ба, можно, я пойду погуляю? К клубу. Там ребята собираются, звали меня.
Бабушка не возражала, ещё и денег дала — на кино. Только попросила, чтобы возвращался не поздно.
Компанию я застал в указанном месте — они оккупировали лавку слева от каменного солдата. Были почти той же компанией, что и днём, только Жир отсутствовал. Зато посреди лавки восседали две девочки, почти взрослые, сверстницы Грина или Фитиля. Одна — со светло-русыми, распущенными по плечам волосами, с правильным овальным личиком, наряженная в бело-зелёное цветастое платье на тоненьких длинных бретельках. Вторая — с двумя тёмными короткими хвостиками, торчащими за чуть оттопыренными ушами, вздёрнутым острым носиком, круглыми щёчками и большими, чуть выпученными глазами. Эта вырядилась в юбку и жёлтую футболку с короткими рукавами. О музыке Пашка тоже не наврал — в руках сидящего на краю лавки Турка поблёскивал антрацитово-импортным пластиком транзистор с длиннющей антенной. Турок блаженно улыбался и медленно проворачивал колёсико, отчего в приёмнике шипело, кряхтело, а иногда из него вырывались невнятные обрывки фраз.
— О, а вот и Гена пришёл, — заметил меня Грин. Он сидел рядом со светловолосой, и рука его лежала то ли на спинке лавки, то ли на плечах девушки. — Знакомься. Это — Лена, а то — Чебурашка.
— Меня Ирой зовут, — поправила тёмноволосая. На лавке дружно засмеялись. Девочка недовольно хмыкнула, но, не удержавшись, тоже улыбнулась. И щёчки её стали кругленькими румяными яблочками. — Чего ржёте, как лошади?
Почему-то она мне показалась красивее, чем подруга. Хотя, конечно, не прав я был. Как раз у Лены личико было симпатичное, а у Иры — просто забавное.
— Я думала, он постарше, — смерила меня взглядом Лена.
— Ага, мелковатый, — согласилась Чебурашка. — Гена, ты в каком классе учишься?
— В седьмом, — я насупился. «Мелковатый»! Можно подумать, сама большая выросла. Наверняка не выше меня ростом.
— Закончил, или перешёл? — тут же уточнила девочка.
— Перешёл.
— Маленький.
— Чего это маленький?! — вступился за меня сидящий рядом с Чебурашкой Пашка. — Я тоже в седьмой перешёл.
— И ты мелочь.
— Подумаешь, сама на два года всего старше. А брат твой вообще в шестом учится.
— Потому брата мамка и не пускает со взрослыми гулять. В отличие от тебя.
— Ой-ей-ей, «взрослая»! Это не мамка, а ты сама брата сюда не пускаешь. Чтобы не наябедничал, чем ты тут занимаешься.
— Фи! — Чебурашка вздёрнула свой и без того вздёрнутый носик. — Подвинься лучше, пусть Гена сядет.
Пашка послушно отодвинулся. Но по другую сторону от него с независимым видом расселся Фитиль, не желающий уступать ни сантиметра занятой территории, потому места между Пашкой и девочкой освободилось не очень много. Меньше, чем требовалось для моей задницы.
— Спасибо, я постою.
— Садись, Чебурашка не кусается, — настаивал Грин. А Ира попросту схватила за руку и потянула, вынуждая сесть.
Я кое-как втиснулся. Сидеть так близко с девчонкой — не одноклассницей даже, с почти взрослой девушкой — мне раньше не приходилось. Было неловко. Впрочем, Чебурашка постаралась мою неловкость рассеять:
— Гена, а у тебя правда, разряд по плаванию есть?
— Правда.
— Ой, здорово. А я плавать почти не умею.
— Потому что ты трусиха! — поспешил вставить Пашка, высунувшийся из-за меня.
— Не трусиха. Просто страшно, когда под ногами дна нет.
— Трусиха, трусиха! Это и называется — трусиха.
И заговорили все. Спрашивали о городе, о школе, об одноклассниках, о новых фильмах, идущих в кинотеатрах. Сами рассказывали — и анекдоты, и истории из собственной жизни. У Грина получалось здорово и смешно. У Пашки — скорее глупо, и тогда он сам начинал первым смеяться. Чебурашка анекдоты рассказывать вовсе не умела, начинала и путалась, и приходилось кому-нибудь продолжать. Фитиль вставлял изредка реплики, едкие и злые. Он тоже хотел рассказывать, но сбивался на маты. Тогда все дружно кричали «фууу!» и он замолкал, только цыкал на асфальт и губы кривил. Лена говорила неожиданно остроумно и по делу. Почему-то мне казалось раньше, что девочки с такими правильными смазливыми личиками должны быть дурочками, вроде Мальвины из «Приключений Буратино». А эта оказалась совсем не дурочкой. Один Турок молчал. Он нашёл, наконец, какую-то мелодию, то ли узбекскую, то ли индийскую, и теперь любовно прижимал транзистор к пузу, мечтательно улыбаясь.
Когда начало темнеть, пришёл Жир.
— Принёс? — сразу подхватился навстречу ему Фитиль.
— Спрашиваешь!
Жирный вытянул из-за пазухи пивную бутылку, заткнутую туго скрученным куском газеты. Фитиль тут же отобрал её, выдернул пробку, понюхал.
— Чё нюхаешь? Первак, тёплый ещё. Мамка тока гнать начала. Пока пошла в дом, я и отлил себе.
— Мало.
— Куда мало? Ты сдохнешь, если это выпьешь.
— А на всех мало будет.
— Не жадничай, — оборвал его Грин. — Пашка, ситро где?
— Тута! — Пашка наклонился, достал из-под лавки авоську с тремя бутылками.
— Химичь давай.
— Ага.
Фитиль и Пашка юркнули за лавку, и на их место опустился Жир. Точно, жирный! Задница — как у тех двоих вместе взятых.
— У меня «Ява» сегодня. Все будут? — поинтересовался Грин.
— Спрашиваешь!
О чём идёт речь, я понял, когда в руке у Грина появились чёрная бумажная пачка и спичечный коробок. Закурил он мастерски, по-взрослому. Передал сигарету Лене. И та взяла! Никогда не видел, чтобы девчонки курили.
Грин раскурил следующую, передал Чебурашке. И она тоже взяла, поднесла ко рту, смешно выпятив губки, потянула. Затем выпустила струйку белого дыма. А Грин уже передавал сигарету и коробку Жиру.
— Вам на двоих с Фитилём. — Повернулся к Турку: — И вам с Пашкой.
— Грин, дай мне целую, — подал голос из-за лавки Фитиль.
— Пойди и купи, — последовал лаконичный ответ.
Все засмеялись. Кроме меня — я не понимал, в чём шутка, пока Жир не предложил:
— Фитиль, хоч, меняю твою половину на три целые «Ватры»?
— Да пошёл ты…
Они опять засмеялись. Теперь и я сообразил — сигареты у Грина были дорогие и дефицитные. Во всяком случае здесь, в посёлке, дефицитные.
Через минуту все, сидящие на лавке, курили. Грин и Лена — по очереди. У них это красиво получалось. Когда была очередь Грина, он выпускал изо рта дымное колечко. Пока оно расплывалось, вслед пускала струйку дыма девочка. Иногда попадала, и все начинали хихикать. И я хихикал, не совсем понимая, над чем.
— Держи, — толкнули меня в бок.
Я недоуменно уставился на сигарету в пальцах Чебурашки. Взял почти автоматически.
— Ну? — Девочка ждала. Потом поторопила: — Кури!
До меня дошло! Сигарет было мало, поэтому курили одну на двоих. Грин с Леной, Жир с Фитилём, Турок с Пашей. Чебурашка — со мной.
Я отрицательно покачал головой.
— Я не курю, спасибо.
— Что, вообще не куришь? Никакие? — недоверчиво повернулся ко мне Жир.
— Вообще.
— А чуть-чуть, за компанию? — просительно посмотрела на меня Чебурашка.
— Он маленький ещё, не приставай, — хихикнула Лена.
— Попробуй, это же «Ява», а не «беломорина» какая! — продолжала тыкать мне сигарету Ира.
— Да курит он конечно. — Фитиль нарисовался прямо за нашими спинами. — После твоих губ брать брезгует.
А вот это была ложь! Наглое, подлое вранье, за которое бьют в глаз.
— Правда? — лицо Чебурашки сделалось обиженным. Неужели она поверила таким глупостям? И остальные молчат. Как же им объяснить, что Фитиль врёт? Что вовсе мне не противно, наоборот…
— Если за компанию.
Сигаретный дым был горький. И едкий — сразу же запершило в горле. Невыносимо запершило, вырвалось хриплым кашлем.
— Ты сильно не затягивайся, если раньше не курил, — сочувственно посоветовал Жир. — Подержи дым во рту, привыкни.
— Если не затягиваться, то и кайфа нет, — хмыкнул Фитиль. — Перевод продукта.
— Я тоже сильно не затягиваюсь, — постаралась утешить меня Чебурашка. Отобрала сигарету. — Вот смотри, как надо.
Будто видно, что там у неё внутри делается! Затягивается она или нет.
— Коктейль готов! — выскочил на свет божий Пашка, покачивая в руках двумя откупоренными бутылками. Отдал одну Грину, вторую — Турку, в обмен на сигарету.
Следом за ним на дорожку вышел и Фитиль, тоже с двумя бутылками. Презрительно посмотрел на меня, сунул одну в руки.
— На ситро, запей.
И сам подал пример. Приложился из горлышка, глубоко запрокинув голову.
Жир тут же протянул к нему руку:
— Дай попробую.
Завладел бутылкой, тоже приложился. Чмокнул удовлетворённо.
— Хорошо шибает. А ты говорил — мало! Первак же, а не казёнка.
Я посмотрел на этикетку. Хоть и темнело в сквере, а прочитать можно: «Напиток «Саяны»». Понюхал. Странный какой-то запах, не похож на «Саяны». Ничего не понятно!
— Ты пей, пей, — легонько подтолкнула меня Чебурашка. — Маленькими глотками.
Ясное дело, глотать залпом я не собирался. Сигарета научила, попробовал.
Всё-таки это были «Саяны», только привкус неправильный, и в желудке разлилось неожиданное тепло. А через минуту оно пошло и дальше, вниз, и особенно вверх, к голове.
— Курни чуть-чуть, — распорядилась Чебурашка, и вложила сигарету мне в губы. Теперь и дым не казался едким. — Так самый кайф — глотнуть, курнуть, глотнуть, курнуть. Только не спеши.
Это и в самом деле оказалось приятно. И весело. Вновь все о чём-то говорили, смеялись. У Турка отобрали приёмник, и музыка стала нормальной, советской. Фитиль рассказывал анекдоты с матюками, но на него уже не фукали — просто не слушали. А Пашка сидел прямо на асфальте, перед лавкой и смеялся всему подряд. Я показал ему палец — он и этому смеялся! Затем он показал мне, и я тоже заржал — это впрямь оказалось смешно. А Чебурашка толкала меня плечом в спину и спрашивала, отчего я ржу, словно лошадь. И это тоже было приятно, потому что когда она прижималась, я чувствовал сквозь рубашку мягкий бугорок её груди…
Я и не заметил, когда стемнело. На площади перед клубом горели фонари, а над нашими головами — яркие деревенские звезды. И было так хорошо! Отличные ребята, даже Фитиль, хоть он и злой.
— Гена, отдай бутылку! Ты что, всё сам выпил? — Чебурашка пыталась отобрать у меня ситро. А я не отдавал, потому что Пашка снова показывал мне палец, и я хохотал.
— Да пусть пьёт, тебе что, жалко? У нас тут осталось, бери, если хочешь. — Грин тыкал ей свою бутылку.
— Перестань! — возмущалась Лена и отталкивала в сторону его руку. — Вы что, споить его хотите?
Всё происходящее было смешно и здорово. А Чебурашка — красивая. Лена тоже красивая, но она девочка Грина, а Чебурашка ничья, и сегодня я сижу рядом с ней, и она касается грудью моей руки, значит — она моя, значит, я взрослый, у нас в классе ещё не один мальчишка не гуляет с девочкой, тем более, со старшей, у которой грудь, а Лена и Грин уже, кажется, обнимаются, и может, поцелуются, при всех?! А я хочу, чтобы они поцеловались, потому что никогда не видел, как целуются — вот так, близко, что дотронуться можно, а не в телевизоре и не на картинке, я бы тоже поцеловал Чебурашку, но конечно, боюсь даже подумать о таком, мне вполне достаточно касаться её и смотреть, как рядом целуются другие…
Потом мне стало плохо. Это накатило медленно, но неотвратимо, как поезд, уже разогнавшийся и не способный мгновенно затормозить. Я понял, что не могу больше сидеть на лавке, что сейчас упаду. И хорошо, если вниз на асфальт. Но скорее всего, упаду вверх, и улечу, и потеряюсь там, в темноте. Поэтому нужно встать, немедленно встать, уцепиться ногами за землю. Но встать я тоже не мог…
— Что, напоили малого, довольны? — Оказывается, на лавке сижу я один, а Лена — на корточках, передо мной. Трясёт за руки. — Эй! Эй! Очнись! Тебе плохо?
За Леной — Грин и Чебурашка. Грин виновато отводит взгляд, а Чебурашка таращится испуганно, прижимает кулачки к губам.
— Встать можешь? Иди в кусты. Тебе вырыгать надо всё, что выпил, понял?
А это запросто! Стоило Лене сказать, как желудок послушно вывернулся. Упал — вверх. Повезло, что желудок, а не я весь!
Добежать до кустов я не успел, первую порцию выплеснул на асфальт. Хорошо, что не на Лену! А уж остальное — в кусты. Вышло из меня не только выпитое на лавочке, но и бабушкин борщ, котлета с картошкой — всё, съеденное за обедом. В желудке давно опустело, а я так и стоял, раскорячившись, оглашал сквер трубным рёвом. И мне казалось, что внутренности оторвутся, и я умру. Кто-то держал меня за плечи, и правильно, что держал, а то я бы свалился в собственную блевотину. А Лена командовала — получается, она была главная в этой компании? Или самая трезвая? — «Пашка… а, ты тоже готовый. Турок, сбегай за водой. Да беги, а не вразвалочку иди!»
Потом мне лили воду на голову, и давали полоскать рот и горло. И чтобы выпил. И я пил, и меня опять рвало. Но уже легче, водой.
Потом Грин и Лена отводили меня домой. Пашка тоже был пьяный, и его отводил Турок. И Чебурашка была пьяная, но не так сильно и жила она рядом с клубом, её отпустили саму. И Жир ушёл домой — испугался, первак ведь его был. А куда Фитиль делся, никто не видел.
Меня довели до калитки. Дальше я уже сам мог, осторожно, по стеночке. Больше всего хотелось, чтобы бабушка спала. Пробрался бы тихонько к себе, лёг…
Бабушка не спала, ждала меня. И сразу всё поняла — по лицу моему белому, по походке. По пятнам непереваренного борща, засыхающим на недавно ещё новой рубахе. Ничего спрашивать не стала, помогла раздеться, умыться и молча ушла.
Проснулся я больным. И голова, и желудок чувствовали себя отвратительно. Но хуже всего чувствовала себя моя совесть. Что сказать бабушке, я не знал. Лежал, пока она сама не заглянула в комнату.
— Геня, как самочувствие?
— Ничего.
— Я тебе чайку крепкого заварила, попей с сухариками. Крепкий чаек сейчас самое полезное, желудок сразу на место станет.
— Ба, не надо, я встаю уже. Малину рвать нужно…
— Успеешь с малиной. Отдыхай.
Бабушка принесла чашку горячего, дымящегося чая, тарелку с сухариками, поставила на тумбочку у изголовья кровати. Сама села на стул.
— Курил, наверно, вчера?
— Курил, — вздохнул я, вылезая из-под одеяла.
— И самогонку пил, — утвердительно добавила бабушка.
— Я чуть-чуть, с ситром.
— Ещё и с ситром! Кто же это придумал, мешать?
Я сидел и смотрел на свои голые коленки. Поднять глаза выше, на бабушку, стыдился.
— Ба, там все пили. У них так принято, правила такие. Если бы я отказался, они обиделись бы, не стали со мной водиться. А они хорошие, правда. Я же не знал, что так получится! Ба, ты маме не говори, пожалуйста.
— О-хо-хо. Теперь-то уж что говорить? Не скажу.
— Ба, если хочешь, я с ними больше гулять не буду. Никогда.
— Зачем же никогда? Ты не монах, чтобы взаперти сидеть. Гуляй, раз хорошие. Только, Геня, не всё за другими повторять нужно. Чужие порядки и правила уважай, но живи по своим собственным. Которые вот тут, — она ласково погладила меня по голове. — Если у человека свой закон имеется, никто не заставит его против воли идти. Никто и ничто…
Всё же я заснул. Потому как открыл глаза — а ночи-то нет? Рассвет занимается. Солнце ещё не взошло, но небо уже посветлело, звезды погасли.
Я сел, поёжился от утренней прохлады. И удивился — тихо вокруг как! Только соловей трели выводит. Будто далеко-далеко я оказался, в том крошечном посёлке, где когда-то жила моя бабушка. На той самой скамейке… Скамейка, кстати, была точь-в-точь такая, даже цвет совпадал. А на крайней доске должно быть вырезано: «Лена + Грин =» и сердечко…
Надписи, разумеется, не было. Я встал, потянулся, разминая кости. Впереди меня ждал трудный день — первое июля. И я знал, что буду делать. Я буду беречь свою дочь. Не отчаиваться, не психовать, не падать в обморок. Буду спокойно и рассудительно выискивать новые каверзы, придумывать, как их обойти. Я смогу, я упрямый. Пусть мне для этого придётся прожить хоть сто первых июля, хоть тысячу. Да хоть миллион! Другого пути у меня нет.
Правильно бабушка говорила — чужие законы уважать нужно, а жить по своим собственным. Я так и старался всегда. А тут вдруг воздаяния захотелось, высшей справедливости. Сам себе придумал, что за хорошие дела, за великодушие дурацкое и мне помогут. Вот и отхватил по полной. Нет, не существует никакой справедливости, никаких воздаяний. Нечего рассчитывать, что где-то там что-то зачтётся. Глупости это, не зачтётся и не воздастся. По своему закону жить следует. Нужно убить — убей, украсть — кради, прелюбодействуй, ври, клянись и нарушай клятву. Лишь бы своего добиться, лишь бы сделать то, что тебе нужно…
Усмехнулся я криво эдаким рассуждениям. Вроде правильно всё, логично, а не сходится. Когда я жену и сынишку майора из огня вытащил — на душе хорошо было! Когда на Светлану злость прошла — хорошо. И когда дурочку эту, Мандрыкину, простил, тоже хорошо. Даже когда Мазур из окна выпрыгнуть успел, когда за Вороном скорая приехала, когда я монтировку из рук выпустил, так и не приложившись лейтенанту по темечку — радовался. И не из-за того вовсе, что испытание какое-то выдержал. Просто мне было хорошо, легко и свободно.
По моему собственному закону — хорошо.