Глава двадцать первая
Бурый полюбил зиму. Раньше не любил. Раньше если зима — то голод и холод. Дымная тесная изба, потеки дряни у отхожей ямы. Волчий вой по ночам, слабый плач младенчиков и страх: а ну как вынесут братика или сестренку на мороз помирать. Или их илитебя.
Повезло Бурому, что Дедко его отыскал и выбрал. И из Мальца Бурым сделал. Теперь не он волков боится, а они его. И в теплой меховой одежке мороз уже не мороз, а так… бодрит. Нос замерзнет, снегом растереть и добре. А на лыжах по лесу бежать, или еще пуще — по озеру, ой как весело.
— У зверей учись, — говорил Дедко. — Коли сыт зверь, нипочем не замерзнет. Только мех гуще станет. А если уж совсем холод лютый, так побегал и тепло ему. А метель-пургу в снегу пересидеть можно. А то и вовсе в берлогу и до весны, как косолапый. А уж нам с тобой — и того легче. В нас сила живет. Она и согреет и развеселит. И матушка-стужа нам не ворог. В нас своя стынь живет. Во мне побольше, в тебе поменьше, но что признать — хватит. Ни одна нежить зимняя к тебе не подступится, ни тут, ни за Кромкой. Если Госпожу не рассердишь.
Бурый и сам это чуял: силу, что от хлада пробуждается и кипит внутри. А он и рад. Выбежит из дома на простор и летит. Вся озерная снежная гладь следами его лыж исчерчена. Зайца за уши ловил. Как-то оленя загнал. Бежал за ним по сугробам, пока тот не пал. Они с Дедкой того оленя седмицу ели. Еще и серым перепало.
Дедко тоже в стенах не сидел. Люба и ему зима. То ведь Госпожи время. Зима и ночь. Время ее и его силы. Шастал по лесу попроворней ученика. Однако скромничал.
— Я что? — говорил он Бурому. — Вот наставник мой, тот великую силу в холода обретал. Иной раз даже божком прикидывался, Морозкой. Выходил на санный путь: с купцов мыто сребовать.
— И давали? — усомнился Бурый.
Он сам не дал бы. Морозко — не настоящий бог. Измельчавший. Иной леший и то сильнее. Годный оберег от Волоха или иного крепкого бога надень — и не сунется.
— Давали и щедро, — заверил Дедко. — А кто артачился, так дохнуть на него стужей — и делов. Мой пестун в таком горазд был. Давали и нахваливали. Любил он, когда хвалили.
— Так это все любят, — заметил Бурый.
— Все, — согласился Дедко. — Но более прочих те, кого хвалить не за что. А пестун мой — не как я. От него добра люди не видели. Только худое да скверное. Времена тогда были другие. Это нынче князь наш Роговолт на своей земле порядок держит и покон пращуров хранить велит. А тогда всяк, что мог, отнимал, что мог. И скот, и жизнь, и посмертие тоже. Князьки, что за стол бились, пример все казали. Братья братьев резали, бабы — мужей, мужи — баб. Грады огнем горели. Люд по лесам хоронился, нищал, слабел. Не люд, а сыть волчья.
Дедко умолк, задумался. Бурый тоже молчал. Старался представить: каково это, когда ни правду, ни закон, ни покон не чтят.
Получалось плохо. Однако и без того ясно: в хорошие времена он, Бурый, живет.
А потом Дедко о другом заговорил. Об особых днях, кои есть праздники.
Мальцом, еще до Дедки, Бурый тоже праздникам радовался. Праздник — это значит сытым спать ляжешь. Теперь он каждый день ел досыта и праздники для него стали иное значить. Понял он: есть такие, какие сами люди устраивают. Вроде пиров княжьих. А есть те, что от века и суть — единение миров, явных и неявных, мира живых и мира мертвых. А то и того мира, где светлые боги обитают и до солнца, что по небу катится, рукой подать. И те, кто там обитает, могут само солнце-Ярило ладонью прикрыть, а то и остановить потехи ради.
Но есть жизнь, а есть праздник. Особенный день, когда Кромка становится тоньше, боги могут сесть с тобой за один стол, а навьи обретают плоть и ходят меж людей, от людей неотличимы.
Ну да праздник на то и праздник, чтобы обычный мир стал другим. А как иначе человеку, смерду ли, холопу, даже и воину выглянуть за ограду мира, который нурманы обоснованно называют Мидгардом, то есть Срединной Крепостью.
Праздник, который нурманы называют Йолем, а словене Солнцеворотом, Дедко решил провести среди людей. И не где-нибудь, а в стольном городе княжества — Полоцке.
А как решил, то счел нужным вразумить Бурого что есть сам праздник.
— Иные думают, что праздность — это безделье, — сказал Дедко, удобно прилегши на застеленную медвежьей шкурой лавку. — Лежи себе и медок попивай.
— А что не так? — спросил Бурый.
— Да все не так! — Дедко даже с лавки привстал и чашу с медом отставил. — Душа человечья свободы хочет!
С этим Бурый спорить не стал. Пусть он более не человек, а ведун, но неволить себя тоже не любил.
— А свобода, она не у всякого есть, — продолжал Дедко. — У кого ее больше, как думаешь?
— У князей, — осторожно предположил Бурый.
Дедко захихикал.
— Хороша свобода, если ты, к примеру, дщерь свою любимую за старого злыдня отдать должен! — заявил ведун, явно подразумевая кого знакомого.
— Зачем же отдает? — спросил Бурый.
— А затем, что не задобрит злыдня, так тот с войском на землю его набежит.
— У князя ж свое сильное войско есть, — осторожно возразил Бурый.
— Сильное, да у врага посильней.
— Тогда сбежать можно, — предложил Бурый. — Князь же, богатый. Прихватил мошну, родных-близких да и утек.
— Так-то да, — согласился Дедко. — Только землю с данниками с собой не заберешь, а от них — сила княжья. Выйдет так, что был ты князем, а стал ватажником. Иному лучше умереть, чем так.
— Тоже ведь выбор, — заметил Бурый. — Жить в беде или умереть в гордости.
— Ну такая свобода у любого холопа есть: башку о камень расколотить, — усмехнулся Дедко. — Тебя послушать, так у обельного холопа ее и больше. Князю о своих родичах, о пращурах-потомках думать надо, а у холопа ничего нет.
Бурый смутился. Не то сказал. Ясно же, что у холопа свободы нет. У холопа нет. А у смерда? А какая у того же смерда свобода? Спину гнуть да хлев чистить? Да головой по сторонам крутить: вдруг набежит ворог и все, что годами нажито, отымет? И самого смерда то ли прибьет, то ли похолопит? И его, и родовичей. Каково так людям жить? А женам каково? Даже и княжнам. Вспомнилось, как купчина один рассказывал. Был у них князь. Не сказать, что добрый, но не зла лишнего не творил. И набежали на их землю викинги. Морской ярл из эстов. Князя убили, сыновей, а жена князева по доброй воле женой ярлу этому стала. А за это ярл ее воям своим не отдал, себе взял. И ее и дочерей.
— Выходит, свобода у того, кто сильнее, — сказал Бурый.
— Что есть сила? — вопросил Дедко, подливая себе из кувшина. И сам же и ответил: — Истинная сила у Госпожи. У богов сила. А у людей — обманка одна. Лишат тебя боги удачи, и будь ты хоть сам великий князь, конец известен. Конь в битве оступится, случайная стрела в глаз ударит, а то и просто хворь в могилу сведет. Хотел бы ты таким князем быть?
— Ну… Я бы не хотел, — пробормотал Бурый.
— Да ты и не будешь! — махнул рукой Дедко, едва не опрокинув чашу. — Ты ведун. Да и разговор не о том. Он — о людях. Каково им так жить? В трудах тяжких и вечном страхе? А всей свободы: женке или холопке подол задрать. А у иных и того нет. И так день за днем, безысходно. Одно и то ж поле, одна и та ж околица.
— Ну… Кому не по нраву, может охотой промышлять, — предположил Бурый.
— Так то да, охотой — веселее, — согласился Дедко. — Но там другие страхи. Там удача нужна. И опаски там свои. Не задобришь лешего, закружит да в топь заведет. Болотнику в подарок. А он того кикиморам отдаст. Сам знаешь, каки в болоте кикиморы. С теми, что по амбарам озоруют да с домашней нелюдью дерутся, даже и не сравнишь. Таки твари: овинника в клочки порвут и всю скотину сгубят.
Бурый кивнул. Он знал. И с болотником у него тоже не ладилось. Как раз из-за такой кикиморы…
Прошлой осенью сие случилось. Послал его Дедко травку одну взять. Травка простая, да только брать ее не всегда и не везде можно, а только чтобы рядом непременно болотная бочага была. Тогда в травке должная сила и будет. И брать следует непременно до первого света, потому что от света та сила уйдет. До света, но незадолго до него, поелику чем сильней она тьмой болотной напитается, тем гуще выйдет из нее снадобье.
Место Дедко указал. Бывали уже там. Путь неблизкий, но за полдня добежать — пустяк. Бурый, однако, отправился уже к ночи. Без опаски. Кто его в своем лесу тронет? Мишка ему свой, волки — Дедковы. Разве кабан какой сдуру, есть Бурый на него наступит. Только ведь не наступит. Ну и нелюдь лесная тоже его замать не рискнет. С кем сам не управится, того Дедко, случись что, после отыщет, из шкурки вытряхнет и голышом на солнышко выложит. А шкурку на стену повесит и заговорит, чтобы после через нее из духа глупого силу тянуть, пока весь не истает.
Так думал Бурый, потому что привык быть при ведуне. Забыл, что сам еще не ведает, а только учится. Вот и не ведал, что ждет.
Поспел затемно. Травку сыскал в неудобном месте. Зато сильном: меж двух бочажин. И тропка к ней непростая. Вроде от края и близко, шагов двадцать, зато кочек мало и все ненадежные. Время позволяло, так что рисковать зазря Бурый не стал. Вырезал слегу, заговорил на легкость и прочность и пошел, не поспешая.
Как и ожидал, травка оказалась сильная. Такой для зелья раза в три меньше надо. И силу такое снадобье будет держать не седмицу, а полный месяц. Рвать траву полагалось голыми руками, с приговором: виноватясь, что забираешь. Будь тут не болото, а лес, довольно было бы лешему подарок поднесть, но с болотником не так. С ними по-хорошему нельзя. Ненависти в них много. Не задарить. Но и сил у них поменьше, чем у полевых да леших. Как раз потому, что не дарят их.
Травка собиралась, поясной кошель толстел, Бурый успокаивался. Считай, закончил уже… И едва не оплошал.
Выручил волчок.
Как оказалось: Дедко предчуял недоброе, ведун же, и отправил за Бурым пригляд.
Волчок взвизгнул, Бурый встрепенулся, поднял голову… И на полпяди только разминулся с когтистой лапой, метившей в шею.
Кикимора болотная. Невеликая тварь с россомаху размером. Но не в размере дело, а в том, что быстрая и лютая. Когти рысьи, зубы волчьи…
Ну может и поменьше, если с тем сравнить, что с берега на нее рычал. Только не сунется серый в топь.
Да и не надо.
Он же Бурый!
Как зверя удержал, и сам не понял. Видать, оберег кто. Зверь бы тут, в топи, и сгинул. Утоп.
Удержался. Только рявкнул.
От рявка того кикимора шарахнулась: трусливы они. Бурый же подхватился на ноги, слегу взял половчее и когда тварь снова бросилась, вдарил с двух рук, всей силой.
Отбросил. Кикимора плюхнулась в топь, но, ясное дело, не утопла. Кто утоп, вдругорядь утопнуть не может. Но пока выбиралась, Бурый успел на твердое отбежать и теперь ждал: пойдет к нему иль нет? На сухое-то.
Пошла. Даже оборотиться не поленилась. В красну девицу в мокром сарафане. Ой, хороша! Грудка торчком, сосочки — как два грибочка малых ткань топорщат. Добрый морок. Сильна кикимора. Но глупа.
Бурый слегу положил, руки раскинул: приди ко мне, девица.
«Девица» и сунулась. На берег, где силенок у нее впятеро меньше. Пришла. На нож, который силу пьет. И на тот, который жизнь вымает.
Жизни в кикиморе не было, нежить же, но острое железо никто не любит. Если вскрыть им шею от одного острого уха до другого. Сила из кикиморы ушла и нож срубил гнилую голову не хуже топора. Покатилась голова, зубищами щелкая, к болоту, но не докатилась. Волчок раньше успел: метнулся, ухватил и только ошметки в стороны разлетелись. Есть у серых особая сила: против нежити. Не зря Дедко Волчьим Пастырем стал.
Вот только не ушла навьина сила к Госпоже. Вся Бурому досталась. По справедливости.
А болотник тогда так и не показался.
Но обиду затаил.
Да и пускай. У него этих обид, что у паршивого лиса — блох. Его же самого и жрут.
… — Праздники для людей — это время вкусить то, чего у них нет, — продолжал между тем Дедко.
— А чего у них нет? — спросил Бурый, уйдя в прошлое, забыл, о чем они говорили.
— Свободы у них нет! — сердито сказал Дедко. — Забыл, о чем речь моя? А свобода нужна. Без нее жизнь не жизнь, а тоска смертная. Радость-свобода всем нужна. Даже корова иной раз по лужку скачет-пляшет. Вот и праздник для людей — для пляски. Чего весь год желал да нельзя, то в праздник можно. Хоть подраться всласть, хоть с чужой бабой возлечь, если той тоже охота. Напиться без меры, наесться до отвала, не думая, что завтра пусто будет. Сам князь с дружиной в праздник спляшут, богам на радость, людям на потеху. Деды старые в снежки станут играть, как детишки, женки мужние распустехами хороводы закружат… В праздник людям все можно! — Дедко аж прижмурился, предвкушая.
— Всем можно? И мне? — с надеждой спросил Бурый.
Дедко перестал жмуриться, глянул строго:
— Тебе — нет.
— Почему ж нет? — не удержался Бурый.
— Так ты и сам, считай, нелюдь! — сообщил Дедко и захихикал.
— Шутки твои… — пробормотал Бурый.
Хотя не был до конца уверен, что ведун шутит.
— Мои, — согласился Дедко. — Они, когда уйду, и твоими станут. Потому то пред тем я шутить перестану.
— Что ж тогда переменится? Ты ведь и нынче близ смерти ходишь. Иль собой быть перестанешь?
— Что ж я, по твоему, хуже дохлого смерда, что в чуры вышел? — возмутился Дедко. — Как был ведуном, так и буду. Что там под Госпожой, что здесь. Однако и разница имеется.
— И какая? — спросил Бурый напряженно.
— А сам скажи!
— Сил у тебя прибавится? — предположил Бурый: — Мертвый колдун сильнее живого?
Дедко снова захихикал.
— Сказка сие есть, — сообщил он. — Мы ж, близ Кромки ходящие, ее и придумали. А зачем, сам понимаешь
Бурый понимал. Надо же как просто. И как полезно.
— А что тогда за отличие? — повторил он.
— Так мертвый же буду, — воскликнул Дедко, раздосадованный несообразительностью ученика. — Кто смеется, тот живой, запомни, дурень! Нежить, нечисть никогда не смеется. Смех значит жизнь твоя. Людь сие знает. Иные думают: от смеха девка понести может. Суженый пошутит, она посмеется и — непраздна. Оттого коли влюбится, так всякому слову лады своего смеется. Другие и не поймут, отчего так, а вот.
— Что, правда? — заинтересованно спросил Бурый.
— Про «понесет» нет, а вот про жизнь да. Готовься, Младший. Завтра в путь.
И Бурый отправился в сарай: собирать дорожное пожитье. Собирал и думал: а ведь и с Дедкой так же: сам пошутит, сам же и посмеется. Получается: он сам в себя влюблен, что ли?