Ночь — твой друг, если глаза видят даже в полном мраке, а кожа имеет цвет сажи. А если к тому же тебя зовут — Ночная…
Деревья скользят навстречу и мимо. Звуки тёмного времени дрожат вокруг, рисуя свои простые истории, звёзды сеют свет, кажущийся ярким. Ветер кружит около, как верный пёс. Иногда забегает вперёд, иногда ложится на плечи, а то вдруг принимается ласково вылизывать лицо, путаясь в волосах. Если движение вызывает какой-то шум, пусть даже столь лёгкий, как шорох шагов в траве, ветер ловит его и растирает в прах, в мутную тёплую пыль беззвучия. И сама Ночная поэтому была — как ветер. Тихий чёрный ветер со звёздными просверками в зрачках.
Только вот тишина эта была обманчива. Чтобы не отстать от Ночной, человеку пришлось бы бежать со всех ног.
Впереди встал ещё более чёрный, чем ночь, заросший лесом склон. Горы были близки — и в воздухе, в земле, в деревьях и даже небе кружилось что-то особое. Горы меняли мир своим молчанием. Похоже, но иначе меняет мир близость моря — вечным движением, солёным дыханием, иногда взмывающим до ярости шторма. Ночная читала знаки душой и шла на зов: новая жизнь в ней росла и требовала всё большего. Рождение есть таинство; рождение со всем, что сопутствует ему во времени, не должно свершаться где угодно. Место его обязано быть должным — и на языке людей не скажешь об этом точнее. Осколок былого, немногие сородичи Ночной остались позади. Она не могла позволить себе двигаться с ними.
Она торопилась.
На склоне сквозь ветви колет глаз искра света: прирученный огонь. Кто здесь живёт? Ночная не знала — но чувствовала нужду, притяжение, близость. Она повернула и полетела к огню.
Тягучее время ещё покачало её на ладонях и выпустило перед приземистым домом, что врос в траву у начала крутого подъёма. Стоя в тени, Ночная послушала его, смотрящего во тьму жёлтым глазом окна. Но не успела узнать много, когда одинокие шаги проскрипели к двери — и та распахнулась, доверчиво махнув ладонью плотно сбитых досок.
— Не стой у порога, — проворчал хозяин, слепо моргая. Он явно не видел никого во тьме, и так же явно не нуждался в зрении, чтобы поймать чужое присутствие. — Входи и пребудь в покое.
Ночная впервые слышала язык, на котором изъяснялся отшельник, но без труда читала смысл его речей. Повинуясь чутью, она шагнула вперёд.
— Вы звали, ваше величество.
Агиллари смотрел на вошедшего, и глаза нового короля Равнин понемногу сужались.
"Вот ты какой, Огис… Советник трона, почётный член Бархатной Коллегии, кто там ещё — глава корпуса Говорящих? Главный болтун, грамотей и законник.
А ведь я тебе не нравлюсь…
Впрочем, это взаимно".
Имея привычку к внутренней честности, столь редкой среди правителей, новый король попытался разобраться, почему Огис пришёлся ему не по вкусу. Вот, например, капитан Моэр: холодная прямота, ни следа подобострастия, верность с налётом безумия — причём верность идее и стране, а не ему, Агиллари, лично. Не особо приятное сочетание качеств — но Моэр раздражает куда меньше. Айкем? Слишком умный, слишком многознающий, откровенно эгоистичный и даже дерзкий… но вполне симпатичный. Ум предостерегает, а сердце не тревожится.
Зато этот, подобный древней черепахе…
— Знаете ли вы, зачем я вас вызвал? — не выдержал король.
— Нет, ваше величество.
Глаза Агиллари сузились ещё больше.
"Моэр говорит мне "ваше величество", потому что так велит долг. Король есть король, и не важно, все ли церемонии были соблюдены. Стражами правят не правила болтунов-законников, а факты или то, что они принимают за факты. Айкему наплевать на всё, он звал бы меня "владыкой девяти небес и семи морей", если бы это мне польстило или сыграло ему на руку.
А этот говорит "ваше величество", словно милостыню протягивает. Снисходит, делает то, что не вызывает радости. И о чём легко забыть.
Моэр и Айкем считаются со мной. Этот — нет.
Ну, ничего. Не хочет, заставим".
— Не знаешь? — протянул Агиллари. — Отрадно слышать. Объясни-ка, мастер Огис, в чём польза от тебя и всей твоей компании, именуемой учёными братьями? Даю минуту.
— Вы даёте мне минуту, ваше величество? — переспросил Огис, глядя как-то странно.
"Ах ты, старый хрыч!"
— Да. На объяснения. Или тебе даже соврать нечего?
Старый хрыч улыбнулся едва-едва, не трудясь хоть немного выпрямиться перед юнцом в короне. Чуть склонил голову.
— Врать надо тогда, когда враньё принесёт больше пользы, чем правда. — Сказал он. — Когда и враньё, и правда, и вообще любые слова бессмысленны, подобает молчать.
Король почувствовал, как кровь бросилась ему в лицо. И если поначалу Огис всего лишь не нравился ему, то теперь неприязнь переродилась в нечто более глубокое, более чёрное.
— Ваше величество, — продолжал меж тем Огис с размеренностью, выдающей привычку к диктовке вслух, — нашли пользу в служении Серых стражей. Ваше величество нашли пользу в служении чиновников. Ваше величество нашли пользу в служении шпионов. Всё это было правильно и разумно, ибо кто-то должен защищать страну, собирать налоги и распределять собранные средства, разбирать споры, доносить о замыслах врагов. Однако при этом получалось, что реставрация была актом гордыни, а ненавистные вашему величеству красноглазые делали для Равнин лишь добро. И возможно — повторяю: возможно — делали это успешнее предков вашего величества. Поэтому вашему величеству было совершенно необходимо для успокоения своей души найти в действиях тастаров хоть одну ошибку, притом ошибку крупную, после чего…
— Замолкни, — приказал Агиллари свистящим шёпотом. И Огис замолк.
Молчание натянулось покорно, готовое лопнуть. Король тяжко, с присвистом, вздохнул.
— Вы… вы!
Агиллари отвернулся, унимая вспышку бешенства. А когда повернулся к Огису снова, заговорил даже тише обычного. Но тон его разве что Моэра не вогнал бы в дрожь.
— Я интересовался отчётами "полезных государству чиновников". Оказалось, что нужды учёного братства поглощают почти четверть отчислений из казны. Четверть! Даже стража обходится дешевле! — Сжав руку в кулак, Агиллари вернулся к размеренно-ледяному тону. — Я не намерен терпеть дармоедов, плодящих на бумаге закорючки, не интересные и не понятные никому, кроме писавших. Я не намерен терпеть дармоедов, даже не пытающихся объяснить, какую пользу они приносят стране. Я не намерен терпеть дармоедов, тратящих своё время на изучение магии в попытках уподобиться тастарам! Говорят, красноглазые подались на запад, в горы. Так слушайте: я даю вам и вашим… коллегам три дня, чтобы убраться из Столицы, и три декады, чтобы покинуть страну. Можете топать следом за любимыми своими нелюдями или куда угодно ещё. Но Равнины — не для вас. Ясно? Пошёл вон!
Молча поклонившись, Огис вышел. Пока за ним не закрылась дверь, Агиллари давил в себе жгучее желание швырнуть в сутулую спину чем-нибудь поувесистее.
Причитания висели в воздухе тёмной тучей, набрякнув слезами.
— Как же так? Ну как же так, а-а?
— Не хнычь. Лучше подумай, как собираться будем.
— Собираться? Собираться? Помилуйте, духи!.. — Коротенькая пауза, однако, не стала началом тишины. — Ты разве учёный брат? Может, тебя это всё и не касается вовсе! Ты — травник, ты же людей лечишь, разве это не польза? Может, мы…
Сумрачный взгляд заставил жену замолчать.
— Я слушал лекции в Белом Доме. У меня на полках стоят непонятные книги. А на других полках — непонятные банки с непонятно чем. Может, я людей не лечу, а травлю. Ночами. Иначе с чего бы это у меня горел свет, а сам я куда-то бегал, когда все честные горожане спокойно спят? Так что я — учёный, ещё какой учёный. И поэтому мы должны убраться из Столицы в три дня, а из страны — в тридцать.
Недолгое, густое молчание.
— Впрочем, это я должен оставить свой дом. А ты с детьми, конечно, можешь остаться. Если хочешь.
— Вы возвращаете плату? Почему? Если надо, я могу дать больше, чем…
Мягкий жест.
— Успокойтесь, прошу вас. Дело совсем не в плате. Просто обстоятельства сложились так, что я должен уехать и не могу больше давать уроки вашим детям. А брать неотработанное мне не позволяет совесть. Простите великодушно.
— Но может быть…
— Ещё раз простите, но — нет. Мне очень жаль.
Вздохнув, отец семейства взял деньги. Однако впоследствии он долго ругал себя за то, что не попросил объяснений. Если бы он знал, ни за что не позволил бы возвращать остаток. Чай, не обеднел бы, а хорошему человеку — помог.
Впоследствии он ругался уже по другому поводу, но вполголоса и с оглядкой. Потому что как ни старался, а нового учителя истории, языков и манер, хотя бы и за двойную плату, найти не сумел.
Ему ничего не объяснили. Просто вломились без стука, когда дело шло к полуночи, без единого слова вытащили из нагретого кресла и прямо как застали, в домашнем халате, поволокли вон. Робкая попытка закричать принесла лишь умелый жестокий удар под ребро, от которого всё внутри скрутилось, дыхание перешибло на полувздохе и возникла ватная слабость в ногах. Домашние шлёпанцы куда-то исчезли, но вторгшимся не было до этого дела. Его выволокли на улицу как есть, босым.
Потом ему повезло. Под фонарём навстречу попался поздний прохожий. Увидев серую форму, он отважился на новый слабый крик, похожий на всхлип.
Встречный в сером как-то сразу оказался рядом. Что-то мелькнуло неразличимо, кто-то охнул — и он почувствовал, что его больше никто не держит.
— Уматывай из города, парень.
В первый момент ему показалось, что он ослышался.
— По…почему?
— За тобой пришли эти, — скривясь, объяснил прохожий. — Ты думал, грабители? Нет. Это наймиты короля. Так что уматывай.
— Но как это? Я же не учёный!
Хмыканье.
— Книги пишешь?
— Ну да… а вы как?..
— Догадаться просто. У тебя, — кивок, — пальцы в чернилах. Если же дело и дальше пойдёт так, как идёт, в этой стране на подозрении будет всякий, умеющий просто читать.
Помолчав, ночной собеседник отступил в тень.
— Домой не возвращайся, — посоветовал он напоследок еле слышно. — Ты у них в списках — такую грамоту они приветствуют. Даже к знакомым идти опасно: какая-то тварь ведь донесла… так что лучше — беги, как есть. Беги, парень!
— Постойте! Что…
Но в тени уже никого не было.
Новый король опробовал размеры доставшейся власти — и нашёл, что они велики. Травля Грамотеев, как окрестили результаты указа Агиллари, быстро набирала силу.
Правда, Серые стражи напрочь отказались ловить учёных. Даже обещание солидных премий не соблазнило их поступиться принципами. Как заявил Моэр, бесполезность человека ещё не означает, что он вреден. Но и без Серых нашлись охотники. Почти четверть поступлений в казну — это вам не кот начихал! А уж как ими распорядиться, Агиллари нашёл быстро.
…Самой первой жертвой новой политики пал первый из Грамотеев, мастер Огис. Он так и не покинул город за три дня. Перед выездом из Столицы человек, осмелившийся дерзить королю, очень неудачно упал с лестницы и сломал шею. Несчастный случай.
Посетовав на прихоти судьбы, Агиллари велел описать имущество покойного, продать и деньги от распродажи, за неимением у Огиса прямых наследников, передать в казну.
Другие учёные, почему-либо задержавшиеся с отъездом, отделывались легче: конфискация, штраф, высылка. Король был милосерден и не хотел ничьей крови.
А то, что некоторые Грамотеи из-за непомерных сумм штрафа оставались в застенках на случай государственной надобности… целители, например, или знатоки законов и цифр, что могли ловить чиновников за руку при проверке документов, знатоки строительного дела, придворного протокола, а также некоторые иные, понятно полезные…
На то государственная надобность и существует, не так ли?
Ночная сидит. Не шевелится: слушает.
Немногие из людей умеют слушать ТАК — а если детьми и умели, то чаще всего годам к десяти забывают, как: торопятся жить. Но бывает ещё, что родится на свет тот, которого люди назовут великим менестрелем; и мерой величия его станет умение пробудить забытое, на время вернуть остылой недвижной душе то волшебное сейчас, когда слушающий ещё умел весь уйти в то, что слышит. Уйти, как в сон… или в смерть.
Хозяин дома на склоне не пел — говорил напевно, и притом о самых простых вещах. Как растут травы и как растут горы, откуда приходит ветер, что рождает облака. Говорил о рассветах и закатах, о разнице между великим и малым и о том, что кажется, а что — есть. Говорил о паутине незаметных сил, не дающих миру рассыпаться бессмысленной пылью. В рассказе находилось место войнам муравьёв, тайнам, хранимым деревьями в своей влажной сердцевине, неохватным просторам, разделяющим миры, превращениям цветка в плод, воды в пар, камня в глину и гусеницы в бабочку. Не многие могли бы так говорить, но для умеющего слушать хозяин делал больше, чем просто рассказывал: он рисовал словами.
Ночная сидит. Слышит, видит — и внутри у неё бьётся печаль. Со времён Исхода она ещё ни разу не проводила время так, как сейчас: мастеров Оживающего Слова не оказалось среди спасшихся. А люди — что они понимают в настоящем искусстве!
Но никакое дело не может делаться вечно. Пошептав немного напоследок, хозяин затихает уже совсем. Молчит.
Ночная молчит с ним вместе. Долго. Грубостью было бы ломать такую тишину.
И тишина понемногу кончается сама.
Хозяин встаёт, потирает мех на тыльной стороне широких ладоней, уходит в угол и, поворочавшись там немного, возвращается к столу с немудрёной едой: мёдом, кореньями, орехами. Потом на столе оказывается жбан пенистого настоя, отдающего ягодами, зерном, дымом и ещё чем-то малопонятным, с лёгкой кислинкой. Напиток разливается по деревянным кружкам, хозяин приподнимает свою, молча пьёт. Молча-то молча, но Ночной сразу становится тепло от беззвучного пожелания добра. Она тоже пьёт, не проронив ни слова — и хозяин пыхтит сочувственно, поймав предназначенный ему ответ. Потом он берёт соты и принимается неспешно обсасывать их, откладывая в сторону комочки воска; гостья берёт орехи по одному, небрежно ломает пальцами твёрдую скорлупу и отправляет ядрышки в рот.
Наконец Ночная задаёт вопрос на тастар-мид.
Ответ хозяина — напевный рык, сплетающий из кружева чужих звуков понятные образы:
— Я плохо понимаю твой язык. Говори по-людски, если можешь.
— Могу. А ты можешь говорить, как люди?
— Только понимать.
— Тогда я спрошу снова: кто ты? Я больше века живу в этом мире, но никогда даже не слышала о похожих на тебя.
— У каждого мира много тайн, и немногие тайны с готовностью раскрываются пришлым. А мы, Бурые — тайна скромная и незаметная. Мы — одни из тех, кого много сезонов назад создали люди-маги. А скорее, даже один маг, живший на очень далёком западе. Там, где наша родина. Если когда-то мы знали, для чего он создал нас, время стёрло начертания судьбы. Оно и к лучшему: теперь мы вольны искать свой собственный смысл.
— И много вас всего?
— Нет. Нас никогда не было особенно много — как и вас, Чёрных.
Память — укол. В памяти — боль, печаль, пустота.
"Не вернуть…"
И согласное движение когтистых пальцев.
— В этом мире нас действительно не много.
— Если это печалит тебя — новая жизнь, зреющая в тебе, будет тебе утешением.
— Спасибо, Бурый, но для настоящего утешения этого мало.
Хозяин порычал неодобрительно.
— Похожа на человека? — удивилась Ночная. — Чем?
— И ты, задавая такие вопросы, удивляешься. — Глаза-пуговки, подслеповато глядящие с мохнатого звериного лица, моргают. — Я немало слышал о вас, пришлых-из-моря. Тот, кто правит людьми, не может не походить на тех, кем правит.
— Что ж, во многом ты прав. — Новый укол памяти. Горечь, бессильное пламя… — Но не думай, что мы всегда были такими.
— А какими вы были в своём мире?
Ночная не умела оживлять сказанное. Ни в пении, ни в леос, монологе-из-души — искусствах, входящих в область "сотворения смысла" — она также не могла похвастать успехами. Но память её, как у всякого мастера майе, была цепка и глубока.
Создавать образы силой искусства и воображения она не стала бы и пытаться. Другое дело — поделиться памятью о прошлом.
…Ночная сидит, закрыв глаза. Не шевелится. Бесшумная метель тающих образов летит сквозь её душу. И хозяин, Бурый, не шевелится тоже. Умение слушать — непременная часть умения говорить.
В доме на склоне танцует тишина.