Глава двенадцатая: Итоги лета

Часть I: Фронт. 20 июня 1917 года.


Конец июня принес долгожданную передышку. Немецкие контрудары, стоившие русским войскам десятков тысяч жизней, постепенно выдохлись. Не из-за нехватки сил или воли у противника, а из-за стратегической необходимости: на Западе наступление Нивеля, хоть и с огромными потерями, всё же сковало германские резервы. К тому же австро-венгерская армия, потрёпанная до предела, демонстрировала признаки полного разложения — участились случаи дезертирства и даже братания на отдельных участках.

Тарнопольский выступ стабилизировался. Это была не линия, а скорее глубокий, окровавленный мешок, удерживаемый из последних сил. Но он удерживался. Русские знамёна стояли в Галиции там, где их не было с 1915 года. Это была не сокрушительная победа, не «русский Верден», как мечтали в Ставке. Это была тяжёлая, кровавая, стоившая невероятных жертв оперативная победа. Тактический успех стратегического значения.

Капитан Свечин, получивший за оборону высоты под Золочевом орден Святого Георгия 4-й степени и звание подполковника, обходил новые позиции своего батальона. Это были уже не окопы, а скорее укреплённая полоса на захваченной территории. Солдаты, измождённые, но с каким-то новым, твёрдым выражением в глазах, копались в земле. Страх перед расстрелом сменился усталой гордостью выживших и горькой скорбью по погибшим. Обещание царя о земле, подкреплённое реальными бумагами, которые уже отправили в тыл семьям некоторых героев, работало. Оно не отменяло усталости и тоски по дому, но давало ту самую «надежду на конец», о которой Свечин говорил государю.

Возле пулемётного гнезда сидел унтер Захаров, теперь уже на костылях, но отказавшийся от эвакуации в глубокий тыл. Он приехал из госпиталя, чтобы «проведать ребят». Рядом с ним, с загипсованной рукой, был Петя, также вернувшийся в строй, но уже в качестве связного.

— Ну что, подполковник, — хрипло сказал Захаров, — отстояли, значит, кусок чужой земли. Теперь нам за свою воевать?

— Теперь нам держать то, что завоевали, — поправил Свечин. — Чтобы было что на стол переговоров положить, когда время придёт.

— Переговоров? — удивился Петя. — А разве мы не на Берлин?

Свечин посмотрел на юношу, на его ещё не утратившее юношеской горячности лицо.

— На Берлин пойдёт тот, у кого больше сил и снарядов останется после всей этой мясорубки, — устало сказал он. — А наша задача — сделать так, чтобы у нас эти силы ещё были. Царь своё слово сдержал. Землю дал. Теперь дело за дипломатами. Если, конечно, — он понизил голос, — их там, в Петрограде, не пересажают все до одного.

Он знал о слухах про аресты в столице. Солдатская почта работала безотказно. И знал, что многие в окопах, получив свои «десятины», начинали смотреть на царя уже не как на далёкого батюшку-царя, а как на строгого, но справедливого хозяина, который свои обещания исполняет. Эта новая, приземлённая легитимность, выкованная в огне наступления и скреплённая земельными наделами, была куда прочнее прежней, мистической. Но и хрупче. Одно дело — дать землю героям. Другое — накормить всю голодную, измученную войной страну.


Часть II: Петроград. Особое присутствие Правительствующего Сената. 25 июня.


Процесс над «группой бывших народных представителей, обвиняемых в государственной измене в военное время» проходил при закрытых дверях. Но его ход и приговор стали достоянием гласности — строго дозированно, через официальные «Правительственные ведомости». Власть не нуждалась в мучениках. Ей нужен был показательный урок.

Зал суда, мрачный и торжественный, с портретами императоров, был почти пуст. На скамье подсудимых сидели семеро человек: Павел Милюков, несколько видных кадетов и октябристов. Они выглядели уставшими, но не сломленными. Милюков, в своём неизменном строгом костюме, с холодной вежливостью взирал на судей.

Обвинение, которое огласил военный прокурор, было составлено виртуозно: не «критика правительства», а «обращение к иностранным державам с призывом к сепаратным действиям, подрывающим единство союзников и боевой дух армии в решающий момент наступления». Фактически — шпионаж в пользу врага. Доказательства — само обращение, перехваченные телеграммы, показания свидетелей о «пораженческих настроениях» в их кругах.

Защита пыталась говорить о свободе слова, о праве на своё мнение, о том, что обращение было призывом не к сепаратному миру, а к активизации дипломатии союзников. Но её голос тонул в казённом, неумолимом ходе процесса. Судьи, суровые сановники в мундирах, слушали, не проявляя эмоций.

В последнем слове Милюков, отказавшись от услуг адвоката, поднялся. Его голос, обычно сухой, звучал с достоинством и глухой горечью:

— Господа судьи! Меня обвиняют в измене. Но измена — это когда действуешь против интересов своей страны. Всю свою жизнь я служил России как учёный, как политик, как гражданин. Я и мои товарищи, увидев, что страна истекает кровью, а победа, купленная такой ценой, может быть утрачена из-за непосильного напряжения, попытались указать на иной путь. Путь разума и дипломатии. Мы обращались не к врагу, а к союзникам. Мы хотели прекратить бойню. Если это измена, то что же тогда патриотизм? Слепое послушание, ведущее к гибели нации? История рассудит, кто из нас был прав. А вашего приговора я не боюсь. Ибо совесть моя чиста.

Приговор был оглашён на следующий день: лишение всех прав состояния, ссылка на вечное поселение в Сибирь. Не расстрел. Не каторга. Ссылка. Жёстко, но не кровожадно. Царь, утверждая приговор, заменил «вечное поселение» на «сроком на десять лет». Он проявил «милосердие», о котором тут же трубили все подконтрольные газеты. Посыл был ясен: критика власти равносильна измене, но Государь милостив к заблудшим. Общество, ещё пребывавшее в эйфории от военных успехов, восприняло это по-разному. Кто-то возмущался произволом. Но многие, особенно средний класс, уставший от хаоса и жаждавший порядка, вздохнули с облегчением: «Наконец-то навели порядок и с болтунами. Сейчас не время для разговоров».

Генерал Иванов, наблюдавший за процессом из своей ложи, остался доволен. Враг обезглавлен и дискредитирован. Страх перед всевидящим оком МВД достиг новых высот. Но в его холодных глазах не было торжества. Была лишь удовлетворённость хорошо выполненной работой. Он уже составлял списки следующей очереди — тех, кто мог попытаться поднять голову после этого удара.


Часть III: Царское Село. Кабинет императора. 30 июня.


Летний вечер. Сквозь открытое окно кабинета доносился запах скошенной травы, цветущих лип и далёкий, едва уловимый гул города. Николай стоял у окна, держа в руках итоговую сводку Ставки. Потери: убитыми, ранеными, пропавшими без вести — более трёхсот тысяч человек. Территориальные приобретения: выступ глубиной до 40 километров по фронту около 100. Стратегический результат: австро-венгерская армия окончательно потеряла боеспособность, германское командование вынуждено держать на Востоке значительные силы, что облегчило положение союзников на Западе. Это была победа. Дорогая, страшная, но победа.

Дверь открылась. Вошла Александра. Она была спокойна, величава, в её глазах светилось торжество пророка, чьё предсказание сбылось.

— Ники, — сказала она тихо. — Ты это сделал. Ты спас Россию. Ты доказал всем.

— Я залил Россию кровью, Аликс, — так же тихо ответил он, не оборачиваясь. — И купил этим кусок земли и передышку.

— Ты вёл её как должно! Как сильный царь! Смотри: фронт держится. Враги внутренние посрамлены и наказаны. Народ с тобой. Армия тебе верит. Твой сон… он больше не повторится. Ты изменил судьбу.

Николай наконец повернулся к ней. Его лицо было непроницаемым, но в глубине глаз таилась такая усталость, что даже Александра дрогнула.

— Судьбу? — он усмехнулся. — Я отодвинул одну судьбу, чтобы столкнуться с другой. Теперь у меня есть армия, которая ждёт мира и земли. И есть тыл, который держится на страхе и обещаниях. И есть я… — он сделал паузу, — который каждую ночь видит не тот подвал, а лица. Лица тех, кому я вручал бумаги на землю в госпитале. Или тех, кому вручить было уже нечего. Я стал тем, кем должен был стать. Железным. Но, Аликс, железо имеет свойство ржаветь изнутри. От крови.

Александра подошла к нему, взяла его руки в свои. Её пальцы были холодными.

— Это цена власти. Цена спасения. Ты нёс этот крест, и ты нёс его достойно. Теперь нужно идти дальше. Закрепить успех. Закончить войну с победой. А потом… потом ты сможешь быть милостивым. Ты сможешь простить, помиловать, построить новую Россию. Но сначала нужно добить врага. И внутри, и снаружи.

Он смотрел на неё, на эту женщину, которая была его самой верной союзницей и самым страшным искушением — искушением абсолютной, ничем не ограниченной властью. Она верила в это. Искренне. И часть его верила вместе с ней.

— Я поеду в Ставку через неделю, — сказал он, высвобождая руки. — Нужно готовить планы на осень. И… нужно подумать о следующих шагах. О земельной реформе. Хотя бы для солдат. Чтобы они знали, за что воевали.

— Это мудро, — кивнула Александра. — Но осторожно. Нельзя обещать слишком многому. Порядок прежде всего.

Она вышла, оставив его одного. Он снова подошёл к окну. Где-то там, за парком, в своих покоях, был Алексей. Мальчик, который спрашивал, не становлюсь ли я другим. Николай не решался пойти к нему. Он боялся того вопроса, который мог прозвучать снова. И боялся того, что не сможет на него ответить.


Часть IV: Детская половина. Та же ночь.


Алексей не спал. Он сидел в кровати, при свете ночника, и что-то чертил карандашом на листе бумаги. Когда дверь тихо открылась и вошёл отец, он не удивился.

— Я знал, что ты придёшь, папа.

— Почему? — Николай сел на край кровати.

— Потому что сегодня важный день. Я слышал, как мама говорила с фрейлиной. Война почти выиграна. Врагов наказали. Значит, твоя железная работа… она закончилась?

Николай взглянул на рисунок. На нём был всё тот же рыцарь. Но теперь доспехи на нём были не просто тяжёлыми, а покрытыми какими-то тёмными пятнами. И лицо под забралом было не видно.

— Не закончилась, Алешенька. Она… изменилась. Теперь нужно не ломать, а строить. Но строить, всё ещё нося эти доспехи.

— А ты снимешь их когда-нибудь? — спросил мальчик, глядя отцу прямо в глаза.

— Я… не знаю. Возможно, они уже приросли. — Николай опустил голову. — Я сделал много страшного, сынок. Чтобы защитить тебя, маму, сестёр. Чтобы спасти Россию от хаоса. Но иногда мне кажется, что я спасал её, превращая в нечто… чудовищное. И себя тоже.

Алексей долго молчал, разглядывая отца. Потом он протянул ему рисунок.

— Смотри. Я тут подумал. Рыцарь — он может быть железным снаружи. Но внутри у него должно быть сердце. И оно должно оставаться живым. Даже если его защищает железо. Ты говорил, что для нас ты всегда будешь папой. Значит, твоё сердце живо. Оно просто… очень устало и болит.

Николай взял рисунок. Его рука дрогнула. Эти детские слова, эта простая метафора ранили его сильнее любых докладов о потерях. В его глазах выступили слёзы. Он не плакал с той ночи, когда сидел у ног Александры.

— Оно болит, Алешенька. Очень. За каждого убитого солдата. За каждого сосланного. За каждый страх, который я посеял.

— Тогда, может, теперь, когда ты победил, ты можешь начать его лечить? — спросил Алексей. — Не снимая доспехов, но… давая лекарство и другим? Тем, кто пострадал? Чтобы и у них перестало болеть?

Простая детская логика милосердия. Победа даёт право не на новую жестокость, а на милость. Николай смотрел на сына, и впервые за долгие месяцы в его душе, закованной в железо, что-то дрогнуло. Не слабость. Не отказ от пути. А понимание, что путь этот может иметь не только одно направление — к ужесточению. Что сила, завоёванная в бою, может быть использована не только для подавления, но и для исцеления. Хотя бы частичного.

— Ты мудрый не по годам, — прошептал Николай, обнимая сына. — Я попробую. Обещаю, что попробую.

Он уложил Алексея, погасил свет и вышел. В коридоре он остановился, прислонившись к стене. В нём шла борьба. Железный царь, выкованный кошмарами и необходимостью, требовал идти дальше по пути силы, закрепить победу новыми репрессиями, раздавить всех, кто шевельнётся. Но голос сына, голос той самой человечности, которую он боялся потерять, говорил о другом. О милосердии. Об исцелении.

Он не знал, кто победит в этой внутренней борьбе. Но он знал, что у него теперь есть не только кошмар подвала как ориентир. У него есть этот разговор. И рисунок рыцаря с живым сердцем внутри железных лат. Это был его новый компас. Ненадёжный, хрупкий, но единственный, который мог вывести его из тьмы.


Часть V: Эпилог. Петроград. 1 июля 1917 года.


Утро было ясным, солнечным. На Дворцовой площади выстроились для парада части Петроградского гарнизона, в том числе и гвардейские полки, вернувшиеся с фронта. На трибуне, установленной перед Зимним дворцом, стоял Николай II.

Он был в парадном мундире, при всех орденах. Но народ, собравшийся на площади, отмечал не блеск регалий, а другое: его осанку, его лицо. Оно было строгим, но не жестоким. Уставшим, но не сломленным. И когда он начал говорить, его голос, усиленный репродукторами, звучал твёрдо, но без привычной уже металлической ноты.

— Воины! Граждане! Сегодня мы празднуем не просто военную победу. Мы празднуем торжество русской воли, русской стойкости!.. — Он говорил о подвиге солдат, о единстве нации, о долге перед павшими. И затем произнёс слова, которых от него не ждали: — …Великие жертвы, принесённые Россией, обязывают нас к великой мудрости. Скоро, с Божьей помощью, настанет час мира. Мира достойного, который скрепит нашу победу. И в преддверии этого мира я объявляю: все солдаты, награждённые за храбрость в летних боях, а также семьи павших героев, будут наделены землёй по особому указу. Это — первый шаг к возрождению России. К возрождению, в котором будет место и порядку, и справедливости, и милосердию!

В толпе пронёсся сначала недоуменный гул, а потом — взрыв аплодисментов. Солдаты, стоявшие в строю, вытянулись ещё прямее. В словах царя была не только сила, но и обещание. Обещание того, что пролитая кровь не была напрасна. Что железная рука, спасшая страну, теперь откроется, чтобы дать награду.

На балконе британского посольства сэр Джордж Бьюкенен наблюдал за происходящим вместе с военным атташе.

— Удивительная метаморфоза, — заметил атташе. — Месяц назад он громил всех и вся. А сегодня говорит о милосердии.

— Он не стал мягче, — задумчиво ответил Бьюкенен. — Он стал умнее. Он понял, что одной силой нельзя править вечно. Особенно после такой войны. Он даёт надежду. И надежда — страшное оружие. Иногда страшнее страха.

В толпе, у Гостиного двора, стоял инженер Соколов. Он слушал речь и чувствовал сложную смесь эмоций: облегчение, осторожную надежду и глубокую усталость. «Начало возрождения»… Хотелось верить. Но он помнил и ночные облавы, и кровь на снегу, и страх в цехах. И понимал, что путь назад, к нормальной жизни, будет долгим и трудным. Если он вообще возможен.

В своём особняке князь Юсупов, слушая трансляцию по телефону (такую услугу теперь предоставляли самым важным персонам), усмехнулся.

— Милосердие, — проговорил он. — Интересный тактический ход. Страх устал. Пора дать немного мёда. Но пчеловод-то остался прежним. С тем же железным сердцем и ульем, полным жал.

Николай, закончив речь, отдал честь войскам и скрылся во дворце. Его ждала работа. Переговоры с союзниками о мире. Планы земельной реформы. Борьба с инфляцией и разрухой. И постоянная, изматывающая борьба с самим собой — с тем железным царём, которого он создал, чтобы выжить. Он спас империю от немедленного краха. Но спас ли он её душу? И свою собственную?

Он подошёл к зеркалу в своём кабинете. В отражении смотрел на него человек с седыми висками, с глазами, в которых жила глубокая, неизлечимая усталость, но и твёрдая решимость. Железный царь. Но теперь, возможно, царь, который помнил, что внутри доспехов должно биться живое сердце. Пусть израненное. Пуста усталое. Но живое.

Он повернулся к столу, где лежала карта России. Не фронтовая, а обычная. Огромная, многострадальная, вынесшая невероятное напряжение страна. Теперь ему предстояло править ею не в огне войны, а в грозовой, неустойчивой тишине преддверия мира. С железной волей. И с новой, хрупкой надеждой на то, что этой воли хватит не только чтобы сломать, но и чтобы построить. Хотя бы что-то.

Загрузка...