Глава одиннадцатая: Цена клина

Часть I: Ставка, Могилев. 1 июня 1917 года.


Воздух в оперативном зале Ставки был густым, как бульон: табачный дым, запах пота, нервного напряжения и крепчайшего чая. На огромной карте Юго-Западного фронта алым карандашом был нарисован тот самый Тарнопольский выступ, клин, вбитый в австро-германскую оборону. Но вокруг него, с флангов, уже нависали синие стрелы — обозначения немецких ударных группировок. Клиновидная победа превращалась в мешок, а его основание сужалось под давлением.

Генерал Алексеев, с лицом, напоминающим высушенную глину, докладывал, опираясь на трость. Его здоровье, и без того подорванное, окончательно сдавало после недели бессонницы.

— Ваше Величество, ситуация на флангах выступа становится критической. Немцы подтянули из-под Вердена и с Итальянского фронта четыре свежих дивизии. Они контратакуют здесь, у Золочева, и здесь, у Бучача. Наши части измотаны двухнедельным наступлением, потери в живой силе — до сорока процентов в ударных дивизиях. Боеприпасы, особенно для тяжелой артиллерии, на исходе. Железные дороги в Галиции разрушены, подвоз идет с черепашьей скоростью.

Николай, стоявший у карты в простом кителе с Георгиевским крестом на груди (который он возложил на себя после взятия Тарнополя), слушал, не перебивая. Его лицо было каменной маской, но в глазах, прищуренных от постоянного напряжения, мелькали отблески того самого лихорадочного огня.

— Резервы? — спросил он одним словом.

— Резервы исчерпаны, — честно ответил Алексеев. — Все, что можно было снять с других участков фронта, уже брошено в бой. Переброска из глубины страны займет недели. У нас нет недель. Немцы будут давить каждый день.

— Союзники? Их обещанное наступление?

Начальник штаба фронта, генерал Клембовский, ответил с горечью:

— Французы наступают. Но не так успешно, как мы. Немцы успели перебросить часть сил на восток еще до начала их атаки. Англичане вообще откладывают свою операцию во Фландрии до июля. Они ждут, чтобы мы… измотали противника.

В зале повисло тягостное молчание. Горькая ирония была очевидна: Россия, взявшая на себя основную тяжесть летней кампании, оказалась в роли «тарана», который должен был разбиться о вражескую оборону, чтобы союзникам было легче. И таран этот дал трещину.

— Что предлагаете, генералы? — спросил Николай. Его голос был ровным, но в нем слышалась стальная нить.

— Два варианта, Государь, — сказал Алексеев, пересиливая усталость. — Первый: продолжать наступление, пытаясь расширить основание выступа, бросив в бой последние резервы. Риск — катастрофические потери и возможный прорыв немцев в самом основании клина с окружением наших войск. Второй: перейти к жесткой обороне на достигнутых рубежах, закрепиться, отражать контратаки и ждать, пока союзники действительно оттянут на себя силы. Риск — мы теряем инициативу, моральный дух войск падает, а политические последствия в тылу… могут быть тяжелыми.

«Политические последствия». Все понимали, что это значит. После триумфальных реляций о прорыве признать, что наступление выдохлось, что победа неполная — значит дать оружие всем врагам режима. И «железному» царю, построившему свою легитимность на силе и победе, придется признать ограниченность этой силы.

— Мы не можем остановиться, — тихо, но четко сказал Николай. Он смотрел на карту, на этот алый клин, который был его личным детищем, его ответом судьбе. — Если мы остановимся, немцы перебросят все освободившиеся силы обратно на запад. Наступление союзников захлебнется. И всё будет напрасно. Мы должны держаться. Любой ценой. Найти резервы. Выдавить из тыла последние силы. Я разрешаю снять еще по одной дивизии с Северного и Западного фронтов. И использовать… штрафные части. Бросить их на самые опасные участки.

Генералы переглянулись. Использование штрафников, людей, уже деморализованных и озлобленных, было отчаянной мерой.

— Ваше Величество, штрафники… они ненадежны. Могут разбежаться при первом же нажиме.

— Тогда расстреливать на месте за трусость, — безжалостно произнес Николай. В его тоне не было злобы, лишь холодный расчет. — Но они отвлекут на себя огонь, дадут время перегруппироваться регулярным частям. Отдайте приказ.

Когда совещание закончилось и генералы разошлись, Николай остался один с Алексеевым.

— Михаил Васильевич, откровенно: каковы реальные шансы удержать выступ?

Алексеев долго молчал, глядя в пол.

— Пятьдесят на пятьдесят, Государь. Если снабжение наладится в течение трех дней. Если союзники активизируются. Если… если солдаты выдержат. Они уже на пределе. Обещание о земле… оно работает, но физические силы не бесконечны. Они гибнут пачками.

— Я знаю, — прошептал Николай. — Я поеду к ним. Сегодня же. В 8-ю армию. Мне нужно увидеть их. И… мне нужно выполнить обещание. Хотя бы для некоторых.


Часть II: Полевой госпиталь № 217, близ Тарнополя. 2 июня.


Госпиталь располагался в полуразрушенном здании бывшей гимназии. Длинные коридоры, пахнущие карболкой, йодом, гноем и кровью, были заставлены носилками с еще не обработанными ранеными. Стоны, хрипы, тихий плач, отрывистые команды врачей и сестер — всё это сливалось в один сплошной, мучительный гул человеческого страдания.

Николай вошел в сопровождении начальника госпиталя, полковника медицинской службы, и небольшой свиты. Он был без парадного мундира, в том же простом кителе, только без погон. Его появление не вызвало немедленного узнавания — слишком неожиданным оно было здесь, в этом аду, и слишком неузнаваемым стал царь за эти месяцы. Он казался просто высоким, очень уставшим офицером с нездоровым цветом лица.

Он шел мимо рядов коек, останавливаясь, чтобы поговорить с ранеными. Он спрашивал, откуда родом, как ранен, слушал сбивчивые, полные боли ответы. Он видел оторванные конечности, перевязанные головы, пустые глаза контуженных, тела, залитые коричневой жижей антисептика. Это был не парадный смотр. Это была бездна. И он смотрел в неё, не отводя глаз.

В одной из палат, где лежали тяжелораненые офицеры, он узнал знакомое лицо. Бледное, с запавшими щеками, но с ясными, умными глазами — подпоручик Яновский. У него было прострелено легкое, и он дышал с хрипом.

— Ваше… Ваше Величество… — попытался приподняться Яновский, узнав государя.

— Лежи, лежи, — мягко сказал Николай, садясь на табурет у койки. — Я слышал о твоём подвиге. Захват того дома с пулеметом. Молодец.

— Служил… как мог, — прохрипел Яновский. — Только… жаль, не довелось дальше… за землю…

— Землю ты уже заслужил, — сказал Николай. Он вынул из внутреннего кармана сложенный лист плотной бумаги с гербовой печатью. — Вот. Именное свидетельство. Десятина земли в Саратовской губернии, в вечное пользование тебе и твоим наследникам. Подписано мной.

Он протянул бумагу. Рука Яновского дрожала, когда он взял её. Он смотрел на печать, на императорскую подпись, и по его исхудавшему лицу катились слезы.

— Государь… я… не знаю, что сказать… Спасибо. За себя… и за всех…

— Это ты заслужил, — повторил Николай. Он положил руку на лоб молодого офицера. — Выздоравливай. Твоя война окончена. Теперь строй новую жизнь.

Дальше, в общей палате для нижних чинов, он нашел унтер-офицера Захарова. У того была ампутирована нога по колено. Захаров лежал, уставившись в потолок, его лицо было бесстрастным, как камень. Но когда он увидел царя, в его глазах вспыхнула искра.

— Ваше Величество… — попытался встать по стойке «смирно» даже на койке.

— Не вставай, герой, — остановил его Николай. Он знал о четырёх Георгиях Захарова и о его подвиге в первые часы наступления. — Служил верой и правдой. Принес много пользы. — Он достал еще один документ. — Пятнадцать десятин в Тамбовской губернии. И пенсия полная. Чтобы жил достойно.

Захаров взял бумагу, сжал её в своей огромной, грубой руке. Его каменное лицо дрогнуло.

— Государь… а землю-то… землю мы отвоевали? Ту, что тут, в Галиции?

Николай замер. Прямой, солдатский вопрос бил прямо в цель.

— Отвоевали кусок, — честно ответил он. — Не весь. Но отвоевали. И удержим. Твоя нога… она за эту землю.

— Ладно, — кивнул Захаров. — Значит, не зря. Спасибо, что помнишь.

Были и другие. Пулеметчику Пете, с перебитой рукой, он вручил пять десятин и Георгиевский крест 4-й степени. Петя, еще мальчишка, плакал, не стыдясь слез. Смертельно раненому Деду, который всё ещё держался, он вручил бумагу на двадцать десятин для его сына. Дед уже не мог говорить, только кивнул и слабо сжал руку государя.

Но были и другие встречи. Солдат с ампутированными руками, который спросил: «А как я землю пахать буду, Государь? Без рук?». Юный мальчишка, умирающий от газовой гангрены, который бредил о матери и просил: «Скажите ей, что я не струсил…». Офицер, сошедший с ума от контузии, который всё время кричал: «В атаку! Вперед!» и бился головой о стену.

Николай выходил из каждого барака, из каждой палаты всё более бледным, всё более согбенным. Эти встречи стоили ему больше, чем любое совещание, любой доклад. Он видел не абстрактные «потери», а конкретных людей, изуродованных, искалеченных, убитых его волей, его приказами. Его обещание о земле было глотком воздуха для умирающих, но оно же было и страшным упреком. Он покупал их страдания и смерть — землей. И был ли этот торг честным?

На выходе из госпиталя его ждал капитан Свечин. Тот самый, что вел батальон в атаку. Он был на ногах, хотя рана еще не зажила, и прибыл сюда, узнав, что государь здесь.

— Ваше Величество, капитан Свечин, 17-й Сибирский полк.

Николай посмотрел на него. Усталое, но волевое лицо, глаза, видевшие слишком много.

— Капитан. Ваши люди дрались как львы. Вы — молодец.

— Служим России, Ваше Величество. Но… — Свечин сделал паузу, собираясь с мыслями, — разрешите доложить откровенно.

— Говори.

— Люди на пределе. Физически и морально. Мы держимся на честном слове и на… на вере в вас. В ваше слово о земле. Но если будет ещё одна такая неделя боев… я не уверен, что они выдержат. Они не трусы. Они просто… кончились.

Николай молча смотрел на него. Он видел в этом офицере не лакея, не подхалима, а честного солдата, говорящего правду.

— Я знаю, капитан. Я только что видел, во что это выливается. — Он кивнул в сторону госпиталя. — Но отступать нельзя. Если отступим — всё будет напрасно. Их жертва, твоя рана, мои… мои кошмары. Всё.

— Тогда, Государь, дайте нам хоть какую-то надежду, кроме земли. Надежду на конец. Хоть намёк. Что это не бесконечно.

— Конец будет, — сказал Николай с внезапной, страстной убежденностью. — Если мы продержимся ещё месяц. Максимум два. Союзники должны добить немцев на западе. Тогда… тогда будет мир. Победоносный мир. И земля, и мир. Передай это своим солдатам. От моего имени.

Он не был уверен, что это правда. Но он должен был во это верить. И заставить верить других.


Часть III: Петроград, частная квартира на Фонтанке. 3 июня.


Собрание было более чем скромным. Не в богатом особняке, а в съемной квартире одного из профессоров, сочувствующего кадетам. Здесь, в гостиной, заставленной книжными шкафами и пахнущей старым переплетом и пылью, собрались уцелевшие после арестов думские деятели: Павел Милюков (чудом избежавший ареста, но находившийся под негласным надзором), несколько октябристов и прогрессистов. Обстановка была конспиративной, разговоры — шепотом.

— Итак, господа, мы видим две новости, — начал Милюков, его острый интеллект работал, несмотря на страх. — Первая: военная. Наступление выдохлось. Немцы контратакуют. Наши несут чудовищные потери. Победа, о которой так трубили, оказалась пирровой и, возможно, временной. Вторая: политическая. Царь, воодушевленный первым успехом, раздает раненым бумажки на землю. Это тонкий ход. Он пытается купить лояльность армии, превратить солдат в своих личных кредиторов.

— Это работает, Павел Николаевич, — мрачно заметил один из октябристов. — Солдаты верят. А народ в городах… народ все еще пьян от победы. Иванов давит любые признаки сомнения.

— Именно поэтому мы должны действовать сейчас! — страстно прошептал Милюков. — Пока иллюзии не рассеялись, пока царь не успел превратить эту частичную победу в инструмент для дальнейшего закручивания гаек. Мы должны предложить мирную инициативу.

— Какую? — удивились собравшиеся. — Мы же не правительство. Нас разогнали, наших лидеров арестовали.

— Мы — остатки легитимного представительного органа. Мы можем составить обращение. Не к царю — его не переубедить. К союзникам! К общественному мнению Европы! Мы должны заявить, что Россия выполнила свой союзнический долг сполна, пролила моря крови. Что теперь настал момент для дипломатии. Что дальнейшее кровопролитие без ясных целей преступно. Мы потребуем от Англии и Франции начать немедленные мирные переговоры с Центральными державами на основе status quo ante bellum, с некоторыми корректировками в пользу России. Это разумно! Это гуманно!

В комнате повисло напряженное молчание. Идея была дерзкой, почти самоубийственной. Но и логичной. Используя волну патриотического подъема, предложить мир — это выглядело бы не как пораженчество, а как государственная мудрость.

— Иванов арестует нас всех, как только этот документ станет известен, — сказал кто-то.

— Возможно. Но он станет известен сначала в Лондоне и Париже. Через наших контактов в посольствах. Пусть союзники узнают, что в России есть силы, желающие мира. Это создаст давление на царя. И если наступление действительно захлебнется… тогда наш голос станет голосом разума.

Они работали всю ночь. Текст обращения был составлен в осторожных, но твердых выражениях. В нём не было ни слова критики царя или армии. Только констатация гигантских жертв, выполненного долга и призыв к союзникам проявить такую же решимость за столом переговоров, какую проявила Россия на поле боя. Это был тонкий, почти виртуозный политический ход.

На рассвете, когда документ был переписан начисто и подписан всеми присутствующими (это был акт огромного личного мужества), его тайно переправили в британское и французское посольства. Милюков знал, что это, возможно, последнее, что он делает на свободе. Но иного выхода он не видел. Железный каток царя и Иванова нужно было остановить, пока он не раздавил окончательно и страну, и армию, и саму идею России как европейской державы.


Часть IV: Царское Село. 5 июня. Телеграммы.


Николай вернулся из Ставки глубокой ночью. Он был измотан до предела, но спать не мог. В кабинете его ждала стопка телеграмм. Отчеты с фронта — положение стабилизировалось, но ценой чудовищных потерь. Немцы временно приостановили контратаки, но это затишье было обманчивым. Отчет Иванова — спокойно, арестовано несколько «паникёров», распространявших слухи о тяжелых потерях. И две особые телеграммы. Одна — от короля Георга, другая — от президента Пуанкаре. Обе — на одну тему.

Король Георг писал сдержанно, но твердо: *«Дорогой Ники, мы восхищены стойкостью и успехами русской армии. Однако до нас дошли тревожные сигналы из Петрограда о том, что некоторые круги высказываются в пользу сепаратных мирных переговоров. Уверен, что это лишь мнение маргиналов. Прошу тебя подтвердить незыблемость нашего союза и твою решимость довести войну до победного конца. От этого зависит успех наших общих операций»*.

Пуанкаре был более прям: «Ваше Величество, французское правительство крайне обеспокоено распространением в некоторых российских политических кругах идей о преждевременном мире. В момент, когда германский зверь получил, наконец, сокрушительный удар от русского меча, любать talk of peace является ударом в спину Франции. Мы рассчитываем на вашу железную волю, чтобы подавить такие настроения и продолжить совместное наступление до полного разгрома врага».

Николай отложил телеграммы. Его лицо исказила гримаса бешенства и горькой усмешки. Они боялись. Боялись, что Россия, истекая кровью, выйдет из игры. И они требовали от него продолжать гнать его солдат на убой. А эти «некоторые круги»… Он прекрасно понимал, кто это. Остатки Думы. Либералы. Те, кого он не добил окончательно.

В этот момент вошел дежурный адъютант с новой телеграммой. От Иванова. Кратко и ясно: «Перехвачено и предотвращено распространение антигосударственного обращения группы бывших депутатов к иностранным державам с призывом к миру. Все подписавшиеся арестованы. Ожидаю указаний по мере пресечения. Иванов».

Так вот оно как. Не просто «высказываются». Прямое обращение к союзникам. Измена. В самый критический момент. Николай сжал кулаки так, что костяшки побелели. Его первым порывом было приказать Иванову устроить показательный процесс и расстрелять всех, как изменников родины. Но что-то остановило его. Может, память о глазах раненых в госпитале. Может, усталость. Может, понимание, что это только подольет масла в огонь.

Он сел за стол и начал диктовать телеграммы.

Первая — королю Георгу и президенту Пуанкаре: «Россия верна союзу. Все разговоры о мире — провокация внутренних врагов, которым не будет пощады. Русская армия будет выполнять свой долг до конца. Ждем такой же решимости от союзников на Западном фронте».

Вторая — генералу Иванову: «Арестованных содержать в строгой изоляции. Никаких публичных процессов пока. Жду подробного доклада. Сохраняйте максимальную бдительность. Любые новые попытки — пресекать на корню».

Он не дал волю гневу. Он снова выбрал холодную, расчетливую жестокость. Изоляция, а не расстрел. Чтобы не делать мучеников. Чтобы не отвлекать внимание от фронта. Но чтобы и у врагов не осталось иллюзий.

Он откинулся на спинку кресла и закрыл глаза. Перед ним снова стояли образы: капитан Свечин с его правдивым докладом, умирающий Дед, хрипящий Яновский, искалеченный Захаров… И над всем этим — алый клин на карте, который надо было удержать любой ценой. Ценой, которую он теперь знал в лицо. Ценой, которая давила на него тяжелее любого сна о подвале. Он спас себя и свою семью от одной смерти. Но чтобы сделать это, он обрек на смерть и страдания тысячи других. И теперь должен был идти по этому пути до конца. Потому что остановиться — означало признать, что все эти смерти были напрасны. А этого он допустить не мог. Никогда.

Загрузка...