Я вспомнил мою сомнамбулическую беседу с Исидорой Викторовной. Беседу на квартире у Лиды. Вспомнил (выставил на свет сознания) не всю эту беседу, я оставил в надлежащей для них темноте свой сомнамбулизм, свою грусть перед пустотой телефонных будок у дома Вероники, я оставил все это лежать и нежиться в ночи неопределенных волнений. Оставил до поры до времени, которые, может быть, и не настанут вовсе. Я вспомнил только то, что было необходимо в данный момент. Финальный аккорд, последний совет Исидоры Викторовны. Ее безошибочный перст указал тогда на Витю Лаврентьева. Исидора Викторовна не могла знать, что в данной, ситуации Витя Лаврентьев реально означает для меня Григория Николаевича Стриженова. Этого (именно фамилии Стриженова) она знать не могла, но точным было ее указание, что Витя Лаврентьев означает что-то реальное.
Я отказался от предложения Стриженова о превращении моделирующей программы в испытательный полигон для новых вариантов транслятора. Я отказался от предложения Исидоры Викторовны замолвить за меня словечко перед академиком Котовым. Давиду Иоселиани отказали в лаборатории.
Мои два отказа были решениями правильными. В обоих случаях я сделал правильный выбор, но в обоих случаях выбор был чисто негативен и потому не разрешал ситуации. Относительно отказа Давиду я ничего не знал о его правильности или неправильности, обоснованности или случайности. Об этом отказе я не знал ничего, кроме того, что он действительно имел место. А это, наверное, единственное, что мне о нем и надо знать. Этот отказ как раз и создал ту ситуацию, которую были призваны разрешить мои разговоры со Стриженовым и с Исидорой Викторовной. Разговоры, в которых я сделал правильный выбор, но которые принесли только отрицательный эффект.
Только отрицательный? Да, если не считать единственно позитивного: последнего совета Исидоры Викторовны. Реально все это означало, все это указывало на Григория Николаевича Стриженова. Все-таки и еще раз на Стриженова.
Я зашел в отдел транслятора. В большой комнате отдела находился один Витя, спокойно углубившийся в изучение гигантского рулона с распечатками. Я поздоровался с ним и вопросительно взглянул на дверь, отделяющую комнату начотдела.
— Шеф сегодня трудится на дому, — сказал Лаврентьев. — Вот его телефон. Он просил позвонить, если у кого что к нему будет.
Я позвонил Стриженову и на его по-обычному внимательный вопрос, помявшись, ответил, что у меня, пожалуй, нетелефонный разговор. Получалось немного смешно: позвонить человеку только для того, чтобы сообщить, что к нему имеется нетелефонный разговор. Но мне было не до смеха. Григорий Николаевич, наверное, что-то сообразил, что-то сопоставил (в общем-то, он мог сообразить и сопоставить почти все — наш отнюдь не рыцарский поединок с Борисовым в кабинете Карцева, мои разговоры с Постниковым и с Леоновым, он вполне мог знать все, вплоть до подачи заявлений об уходе, все кроме безжалостной неудачи, прихлопнувшей ни в чем не повинного Давида Иоселиани), что-то он даже промурлыкал, как бы для себя, а не для собеседника, а затем предложил мне приехать к нему. И не после работы или в какое-нибудь удобное для меня время, а по возможности немедля. «Ко мне кое-кто тут пришел, Гена, — дополнил Стриженов свое приглашение, — тебе будет небезынтересно. Наверняка даже полезно. Ну а заодно и нетелефонный твой разговор провернем». Я пообещал приехать через полчаса и, сделав вид, что не замечаю любопытно поглядывающего Лаврентьева (некогда, некогда, Витя, как-нибудь при другой погоде поговорим), вышел из комнаты.
У Григория Николаевича сразу выяснилось (сразу — после нескольких фраз еще в прихожей, еще до знакомства с теми, чьи голоса доносились из комнаты), что мой нетелефонный разговор один к одному подходит к разговору, который велся у Стриженова до моего прихода. И мне ничего не оставалось, как только присоединиться к нему. Вначале, конечно, просто посидеть и послушать, И поволноваться изрядно. Фамилии двух собеседников Стриженова были мне известны, они вообще были хорошо известны в мире кибернетики. Велик Норберт Винер, и среди пророков его были эти двое. Какое-то время я, правда, колебался: те или не те? То есть те самые или только однофамильцы? Но по мгновенной реакции, по обнаженной сути дела, которая сверкала из-под слов, которая, и это было очевидно, одна только и была им важна, одна только ими и замечалась, и принималась во внимание, наконец, по свободе, с которой упоминались крупные имена, крупные идеи, направления, проекты, — по всей этой внушительной совокупности косвенных улик уже очень скоро мне стало ясно: не однофамильцы, а те самые.
Впрямую я не участвовал в разговоре, но оказывалось, что все-таки я в нем и участвую. Участвую весьма своеобразным способом и с самой что ни на есть интересной для меня стороны. Конечно, разговор шел о проблемах автоматизации управления, и конечно, как и подобает такого ранга людям, мысль их пробегала но всей широченной шкале этих проблем: от технических новинок в системах с разделением времени до вольного философствования по поводу возможностей и самого смысла системы «человек — машина». Конечно, разговор шел обо всем этом, в общем-то о том же, о чем мы в институте витийствовали во время перекуров, громогласно и зачастую тяжеловесно спорили на производственных совещаниях, о чем загадочно улыбался и на что зачастую намекал Иван Сергеевич Постников. В общем-то о том же. Но здесь не улыбались и не намекали, здесь не громогласничали и не витийствовали. Здесь знали. А если не знали чего-то, то это было так мучительно, что тут же, буквально на глазах, теснили, гнули и отодвигали границу незнания. Они свободно и точно перебрасывались идеями, определяющими десятилетия развития. За каждым тезисом следовал перекрестный допрос, в котором беспощадно конкретизировалась завлекательная абстракция, и резкая, как графика, мысль вычленяла живое тело проблемы из мишуры модных терминов. Им не надо было подтверждать репутации (репутации остроумия, учености или чего-то там еще), не надо было тратить времени на опровержение вздора собеседника, потому что собеседник не нес вздора, все это было позади, позади и внизу, как мутные хлопья облаков с вершины семитысячника. Короче, если разговоры во время перекуров в нашем институте сравнить с дачным волейболом, то сейчас передо мной шла игра явно на уровне сборных СССР — Япония.
Северцев органически не мог ничего видеть дальше своего носа, то есть дальше своей системы. Цейтлин мог, но не хотел. Собеседники Стриженова и могли и хотели. И уже через несколько минут я стал улавливать, что каким-то образом участвую в их разговоре. Не я, а моя программа. И программа, и отзыв по куриловокой системе, и моя романтическая тоска по точному сравнению различных систем матобеспечения. Разговор каким-то непонятным мне, но захватывающим дух образом все время объединял, делал зависимым одно от другого самое абстрактное и самое земное. Как-то так получалось, что от доказательства ряда теорем из теории автоматов зависело расширение производственной базы ЭВМ в Минске, что отсутствие в университете отдельного факультета по дискретной математике может обесценить миллионную технику, уже качающуюся в товарных вагонах где-то по дорогам страны. И наконец, что моя программа моделирования (уж куда конкретнее — я просто чувствую, как перфолента оттягивает карманы пиджака), понятая вполне корректно, есть не что иное, как один из разделов высокоабстрактной общей теории систем.
И уж как я разозлился на себя! Я не знал общей теории систем. Я не знал теории автоматов фон Неймана. Я не знал, я прошлепал… Неизвиняемо! Ибо не от отсутствия талантов. Я просто не понял времени, не понял, на что его надо тратить. Я полгода доказывал Телешову и Борисову, что они никуда не годятся по сравнению со мной, но я увлекся… Я забыл, насколько выгодны были для меня такие сравнения.
А люди, сидящие передо мной, прекрасно, наверное, знали, что вот уже пришла пора и должен уже появиться некто вроде меня, они прекрасно понимали и необходимость моей программы и то, что она именно сейчас уже должна быть сделана в одном из коллективов, занимающихся АСУ.
И все-таки… этим человеком оказался я. Это не было тщеславием, нет, просто это было единственным результатом, а значит, и единственным оправданием шести прошедших месяцев. Все значение моделирующей программы — догадки, которыми я так гордился, — все это оказалось почти изобретением велосипеда.
Но я не испытывал разочарования. Совсем напротив, рядом с сожалением о временном ослеплении и утрате настоящих масштабов роста во мне была гордость, что в моем уме самостоятельно возникли столь безошибочные движения мысли. Что я и догадался правильно, и сделан все точно.
Горечь и гордость. Гордость и все-таки горечь.
И вот я снова стою перед домом Григория Николаевича Стриженова, верчу в руках листок с телефоном и вспоминаю напутствие, с которым он был мне передан: пройдешь в тот кабинет, что на пропуске написан будет. Там все и расскажешь… Ты же умеешь рассказывать?
Только будь попочтительней. Посдержанней. В общем, окажись в наилучшей форме. Все-таки тебе предстоит встреча… с государственным человеком. Этажность мышления здесь иная, понимаешь? Учитывай это каждую минуту при разговоре. Опыта общения на этом уровне, как я понимаю, у тебя нет. Впрочем, особой дипломатии от тебя, может быть, и не понадобится. Да и выбора у нас нет. Он хочет обязательно на тебя сам посмотреть, что, на мой взгляд, кстати, вполне естественно.
Особенно-то не мелочи, не детализируй. Все необходимые слова, где надо, уже сказаны. Твое дело — не испортить впечатления. Всего-навсего. Но в разговоре иногда неизвестно, куда занести может. А в этом случае любые «заносы» должны быть исключены. Вот это и контролируй, Ну и… ни пуха.
…Государственный человек от кибернетики. От автоматизированных систем управления. Так Стриженов для меня это определил. У меня были только весьма смутные представления, связанные с этим словосочетанием. Если свести их к одному, то это были представления о чем-то крупном. И вот оказалось, что смутные представления иногда стопроцентно соответствуют действительности.
Внешность мужчины, в чей кабинет я вошел, можно сказать, образцово соответствовала моим ожиданиям. Конкретизировала их.
Разумеется, далеко за пятьдесят. Красное, слегка набрякшее, с резкими складками лицо. Уши почему-то воспринимались отдельно. Тоже красные, крупные, поросшие седыми волосками. Авторучка в руке — как Дюймовочка в пальцах бронтозавра. Властность распространялась от него невидимая, но реальная, как радиоволны от передатчика. Судя по спокойно-хитроватым глазам, посверкивавшим из-под набухших век, он мог аргументировать далеко не только с помощью густого голоса. Но все-таки только с трудом можно было представить себя в роли возражающего. В роли неподчиняющегося — невозможно.
Передо мной сидел тяжелый человек. На него должен был пойти материал поинтересней металла: сплав науки и политики. Научная политика — вот такая у человека профессия. Нет, не профессия (не существует такой), а род деятельности.
Про себя я называл его командором (имя-отчество записано на листке вместе с телефоном и названо при рукопожатии, но тут же напрочь вылетело из головы и… не посматривать же в бумажку. Совсем уж неприлично было бы).
Он принимает меня после звонка к нему нашего бывшего директора Карцева. А Карцеву позвонил Стриженов. Но сейчас это все неважно. Это все подробности, которые могут оказаться к тому же и ничего не значащими подробностями. Все зависит от предстоящего разговора.
А разговор и не начинался. И командор, кажется, и не спешит особо его начинать. Что-то мне буркнул-пророкотал односложное. Но я понял, что меня приглашают садиться. Подошел к столу и сел в кресло, в которое сразу и погрузился чуть не до ушей. Кресло оказалось гораздо мягче, чем на вид: его податливость скрывалась холодным блеском кожаной обивки малахитового цвета. Командор посмотрел на меня из-за стола сверху вниз: сам-то он сидел не в кресле, а на жестком стуле. Посмотрели недружелюбно, отрывисто бросил:
— Значит, не нравится тебе северцевская система? Нехороша, что ли?
Я еще раньше решил, что разговор буду вести предельно четко, без эмоций и перегибов, а теперь только укрепился в своем намерении.
— У Северцева много интересного, — ответил я, — много хороших отдельных программ. Но это не типовая система. И типовой она быть не может. И это принципиально, а не из-за недоделок. Я специально эту систему изучал. Есть и отзыв, у меня экземпляр лишний.
— Не нужно экземпляра, — прервал он меня. — Пока не нужно. Мне вчера уже о нем докладывали. У нас тут мнения, в общем-то, похожие выходят. Так что, и кроме тебя, не все спали, учти это.
(Ага, значит, не просто так мне только через день назначили. Значит, здесь времени не теряли. Тогда можно, наверное, и покороче.)
А командор что-то загрустил. Невероятно, но это же было видно. Загрустил и куда-то устранился. Что-то калькулировал про себя, грустно выстукивая но нежной, лакированной поверхности стола мощными квадратными ногтями. Потом продолжал, обращаясь и ко мне, и как бы к самому себе:
— Нн-да… вроде бы не получается, Мне о твоем отзыве давно Карцев уже говорил. Надо было бы давно разобраться. Да как-то все критику на потом откладываешь, Ну а позавчера. Карцев когда позвонил, я своих здесь расшевелил…
— Н-да… Ну что ж… Жаль, Жаль, конечно. Я планировал на наше министерство курнловскую систему ставить. Уже через год. Была идея собственную разработать, да тут начали со всех сторон: типовая, типовая… Это, мол, прогрессивно, это наш завтрашний день, в общем, давление было массированным, можешь мне поверить.
— Это действительно прогрессивно, — сказал я. — Нужна именно типовая система: без нее никак. Но дело-то в том, что куриловская не типовая. Не с того конца Северцев ее начал делать.
— А ты знаешь, с какого надо? — вопрос, которого следовало ожидать.
— Я знаю, без чего типовая система вообще невозможна. Без каких исследований. И знаю, как эти исследования надо начинать. — Я помолчал и, не понимая, какое впечатление произвели мон слова, добавил: — И самое главное, что медлить нельзя. Работа сложная, и работы много. И ее никак не обойти.
Командор, кажется, все еще слушавший меня вполуха, откликнулся меланхолическим эхом:
— Да, да, медлить-то нельзя. Вот в чем штука. Нам-то уж никак нельзя медлить.
Он имел явно огорченный вид, и казалось, что это я, именно только я один так огорчил его. А он замолчал н какие-то полминуты в выматывающих душу тишине и неподвижности разглядывал меня. Что он хотел разглядеть? Может, просто проверял, не притупилась ли его интуиция и сходится ли, так сказать, наглядное впечатление с информацией от Карцева и Стриженова? И нравится ли ему это наглядное впечатление?..
Было ли это переломным моментом? Вряд ли, Наверное, у него все было решено заранее.
Он встал из-за стола и подошел к сейфу, который стоял у него за спиной в двух-трех шагах. Громыхнул ключом, который уже торчал в замке, и толстенькая дверца сейфа мягко распахнулась. Командор стоял ко мае спиной, и я не видел, что он там перебирает и чем шуршит. Да я и не старался ничего разглядеть.
Я смотрел на его бритый, упрямый (обветренный какими ветрами?) затылок. Это был мужчина, пренебрегавший кашне или поднятым воротником, и его затылок уже давно презрительно не реагировал на метеорологические условия планеты Земля.
До встречи с ним я мог наблюдать только разные участки спектра научности. От Комолова и до Лаврентьева (они же — взаимодополнительны, как точно определила Лида). Но сейчас передо мной был совершенно новый для меня (а если два-три десятка лет в истории — мгновенье, то новый и для всего человечества) материал: сплав науки и политики. При первой этой встрече я мог воспринимать его (пытаться понять для себя) только внешне. Только через его скульптурность.
…Новые времена — новые песни? Нет, нет, командор, ничего не случилось. Ничего не случилось, что обесценило бы ваш нечувствительный к ветру затылок. Вашу нечувствительность ко всяким «массированный давлениям». Мужество и терпение все еще не анахронизм, командор!
И никакие полу— и четвертьинтеллектуальные торопыги не отменят настоящей мужской работы. Подтяните резервы, командор. Если вы хотите реального продвижения, а не парадных маневров вдоль фронта,
Когда мне отметили пропуск и я вышел на улицу, я смог наконец последовательно разобраться, как же теперь обстоит дело. И решил, что дело обстоит вовсе неплохо.
Нас брали в лабораторию математического обеспечения какого-то всесоюзного объединения с жутким громыхающим названием. Самостоятельное подразделение (отдел иди даже сектор) вот так, с ходу, организовать было сложно. Но мне обещали полную самостоятельность от будущего начальника лаборатории, и если через квартал-другой мы сможем представить что-нибудь реальное, твердо обещали выделить нас во что-то уже и официально самостоятельное. Тем более когда я сообщил, что в составе команды имеется «свой» кандидат наук — Давид Иоселиани.
Когда все уже было решено и на руках у меня оказались необходимые телефоны и адреса, командор перешел на «вы» и, провожая меня до дверей, напутствовал неожиданным холодно-официальным тоном:
— Геннадий Александрович, поспешайте, не торопясь. Ясно?
А уже весна, весна вовсю. И всюду. И оказывается, что уже и летом даже вот-вот обернется.
А завтра приезжает Лида.
Не ко мне, правда. Просто возвращается в Москву. В большой город.