16. Постников

Эта история, помнится, сразу стала для меня интересной. И разговорились мы с Геннадием тоже как-то очень быстро. Буквально со второй-третьей встречи. Долго ли, коротко ли объяснять, а он человек в моем вкусе. Но то был еще интерес издалека, увлечение на первом, элементарном уровне. Такой интерес можно, пожалуй, сравнить с курортным романом закоренелого холостяка, который не прочь провести время в «интересном» обществе, но пуще огня избегает к чему то обязывающих шагов. С Геной мне просто свободно дышать, с ним я, что называется, могу не нагибаться до собеседника.

Но курортный вариант отношений как0то не задался. Вернее, он очень быстро и почти незаметно для меня стал превращаться в какие-то, хоть и не скрепленный круглой печатью но все более реальные и, значит, все менее легковесные узы. После первого нашего разговора — о методах руководства, о том, какие бывают начальники, — я уже догадывался, что здесь что-то будет. Что это совсем непохоже на ситуацию «пошумели и разошлись». Старый боевой конь (себя разумею) слышит звук трубы издалека. И даже если он сам не решил, не прикинул даже, так ли ему хочется, так ли вовремя слышать этот самый звук. Звук боевой трубы возникает всегда неожиданно, и старому боевому коню приходится решать, совсем ли уж он стар или как…

Конечно, неделя за неделей все только разговоры, все только нервы… Что Гена с Телешевым не сбработаются, это, положим, я разглядел без труда. Ну, да ведь мало чего… Все это было еще несерьезно, неопределенно. И даже то, что и я вовлечен — всего лишь немного удивляло. Удивляло своей автоматичностью, быстротой и незаметностью, с которой это произошло. Хотя и это служило, вернее, могло послужить симптомом. Ибо раскачать или даже затронуть некоторых могучих, но малоподвижных ископаемых мира науки, заставить их хоть на краткое время покинуть свои экологические ниши — задание чуть ли не безнадежное. А я, к сожалению, все больше представляюсь сам себе именно таким ископаемым, мудрым, но изрядно подряхлевшим крокодилом, слишком уж что-то возлюбившим полеживание на солнышке.

А что же было еще? Скоро стало заметно, что ангажирован вовсе не я один. А, например, и такая умница, как Лилечка Самусевич. И опять подумалось: а почему бы и нет? И что здесь такого? Гена далеко не лишен обаяния, а Самусевич никогда не любила таких людей, как Борисов и Телешов. Знаю ее давно н по прежней работе, и по знакомым общим. Она умна, и при том зрелым, жизненным умом, давно определила, что и от кого ей надо. От работы, скажем, ей надо немного. Она сама очертила себе круг, за который не собирается выходить, невзирая ни на какие посулы или перспективы, невзирая, скажем, на моду на деловых, растущих женщин (а она легко могла бы это сыграть). И вот обладающая такой «остойчивостью» женщина неожиданно стала делать какие-то незаметные, но явно целенаправленные ходы.

Далее: говорю я со Стриженовым как-то. Он мне рассказывает, что Гена привел к нему какого-то чуть ли не богатыря былинного. Высок, собою хорош необыкновенно, волосы русые, глава задумчивые. И программирует вроде бы тоже как а сказке. Я все еще представлял себе, что Гена — это просто смышленый мальчик, которому не подходят его нечуткие воспитатели. Из лучших побуждений и говорю милейшему Григорию Николаевичу: «А вы бы и Гену к себе перетянули. Он вроде забегает к вам насчет транслятора проконсультироваться». И спокойнейший, классически ясный Стриженов вдруг выдает мне: «Да вы что, Иван Сергеевич? Геннадий Александрович не одному мне нужен. Да и мне то не как программист». И твердо, с некоторой уже назидательностью закончил: «Его никуда ни тянуть, ни перетягивать не надо. А надо использовать то, что он делает. Получше понимать и получше использовать.

И вот бродило все это вокруг меня, мерцало, вспыхивало, а долго не зажигало. Чего-то я не понимал. да и не нужно было особенно, потому, наверное, и не понимал. Не хватало чего-то. Что Гена на машине делал, я этого, откровенно говоря, и вовсе не представлял. А остальное… представлялось необязательным. Выглядело недостаточным, чтобы некий имярек, некое малоподвижное ископаемое всерьез обеспокоило себя и потрудилось покинуть свою экологическую нишу.

Но вот грянуло: отчет по Курилово. Я, положим, догадывался, почему Борисов ухватился за эту работу, И то, что именно Гене поручили, тоже не удивился. У них в отделе вроде бы и некому больше. Да и сомнительным мне это не очень показалось. В конечном счете мало ли из каких побуждений люди за работу хватаются. Борисов из одних побуждений (смесь почти лихорадочной поспешности и плохого расчета) сделал заказ, Геннадий Александрович из других побуждений (смесь плохо оправданной наивности и хорошо оправданного энтузиазма исследователя) оный заказ принял. Если отбросить эмоции и проявить в оценке должную строгость, то вот и все, из чего возник этот отчет.

И я лично не одобряю Лилю Самусевич, совсем не одобряю, когда она с самого начала, с горячностью скандалезной дамочки (что, в общем-то, совсем не ее, стиль) обрушилась за это на Геннадия Александровича. Когда он не понял причины его явно неделовой горячности, она обратилась ко мне, но при этом упорно придерживалась той же, слишком высокой, а потому и фальшивящей ноты. Она рассказала мне о разговоре с Геннадием (откуда я и знаю об этом эпизоде) и потребовала от меня ни мало ни много, чтоб я раскрыл ему глаза на явную несимпатичность (это я так формулирую, она же употребляла куда более резкие выражения) затеи с отзывом.

Я сразу же ответил ей (и, доводись мне снова оказаться в подобной ситуации, отвечу так же), что на несимпатичяость Борисова у Геннадия Александровича глаза и без меня открыты, а что касается отзыва, то это работа дело объективное, и вообще весь узел проблем, связанных с куриловской системой, куда важнее несимпатичного начальника отдела или даже не слишком разворотливой дирекции нашего института. Лиля с моей аранжировкой вопроса не согласилась, я не согласился с ней, на том мы тогда разговор и покончили.

Итак, Гена подрядился сработать этот отзыв. Я не только не стал ни на что открывать ему глаза, но и оказался номинальным руководителем этой его работы. Так что же, позвольте вас спросить, здесь криминального?

Итак, начало было как начало. А то, что работа заказана явно несимпатичным начальником, то, ей-богу, никак не могу углядеть в этом нечто экстраординарное. Кому-то ведь все равно пришлось бы это сделать. Но вот дальше все начало не совпадать. Я-то ведь прекрасно знал, какого уровня отзыв можно было сварганить по системе Северцева. И то, что общей теории систем математического обеспечения не существует, тоже знал, и считал это естественным. Нет — значит, время еще не приспело для нее. Вот тут и разница. Я знал и считал естественным. Гена не знал, а обнаружил сей факт и удивился.

Ну это, положим, возраст. Я когда-то тоже не которым вещам в оптике удивлялся. Это теперь для меня все действительное разумно. Но я также прекрасо знаю, что некоторые из своих удивлений я как бы забыть старался. Избавиться от них.

Впрочем, это тоже вполне привычная для многих процедура. Не удивляться удивительному. Уметь ужиться с ним, мирно сосуществовать с непонятным.

Разгадке тайны крупных мыслителей посвящен мириады крупных книг. Никто не может прочесть мысли и поэтому я не знаю, упоминается ли в них вот такая идея: творческое мышление — это в значительной стемени личная неприязнь ученого к непознанному к самому факту его существования. Это неумение уживаться с загадками и порождает неудобство, дискомфорт. Человеку просто неудобно (в прямом и переносном смысле слова) жить бок о бок с каким-то непонятным ему явлением. И вот это неутихающее, резкое ощущение дискомфорта порождает неукротимое (человеку со стороны кажущееся просто фанатическим) стремление к его устранению. Стремление к знанию. И какое стремление! Стоит только вспомнить Демокрита: «Я предпочел бы персидскому престолу открытие одной причинно-следственной связи». И если удивительное не удивляет — исследователь в тебе, считай, мертв. Является ли такая смерть процессом необратимым? На этот вопрос я честно говоря, ответа не знаю. Могу провести эксперимент на себе.

А вот Геннадию Александровичу никаких экспериментов проводить не надо: то, что он жив и даже находится в неплохой форме, факт слишком очевидный.

Судите сами, человек удивился, что ему надо составить какой-то паршивый отзыв по некоей вполне обычной системе, а он может только воды налить в этот отзыв. Потому что теории таких систему почему-то никто не разработал. Удивился человек и даже обиделся. Как это нет? Ну значит, надо сделать. Так ведь сроки конкретные даны, и при этот сроки только на сам отзыв. Начальство видиом, так и понимает, что ты ему водный раствор из гремяших терминов преподнесешь.

Ну он и преподнес «Меморандум по Курилово», как он его сам назвал. Кажется, его шефы ничего толком не поняли. Молоток, мол, парень. Работа толстая, формул много, принес в срок — чего душе еще надо?

Я когда прочел, прежде всего не поверил. Содрал, думаю, откуда-нибудь Гена. И то, конечно, хорошо, что хоть нашел, откуда содрать, и точь-в-точь по теме ложится. И наконец дошло, что он сделал простую и по идее вполне естественную вещь. Сделал то, что все мы, во всех наших громадных НИИ просто обязаны делать. За что и зарплату получаем. Он сделал то, чего раньше не было. Сделал новое.

Конечно, какая там теория… абрис, эскиз, над всем этим еще годы и годы… Но ядро, но смысл, но вся проблематика! Как все угадано! Как четко поставлен сам вопрос! Готовая, совершенно конкретная программа исследований для коллектива людей. Для ученых.

Эскиз да. Но не несколько гениально-неразборчивых страничек. Солидный фолиант, где от начала до конца все — содержательность н продуманность. Где нет места только общим местам.

В общем, глаз у меня наметанный, прикинул я и так и эдак — работа, которой хороший отдел вполне мог бы отчитаться если уж и не за полгода, то за квартал смело. А он — за те несколько недель, что отзывом занимался и на машину еще регулярно выходил. И сразу все стало на свои места: и почему Лиля Самусевлч от своей остойчивости как бы отказалась, и почему для Стриженова нелепой показалась моя мысль подключить Гену к работе над транслятором. И еще: неуютно стало. Я никогда и не думал над этим, как аксиома было: вижу раньше чем другие. Раньше, чем, окажем, нормальные люди, не провидцы. И приходится себя поздравить (а что делать?): подошел н смотрит в упор другой час. Час, полоса, период, когда не раньше, а позже других замечаешь некоторые вещи.

Позже узрел и уяснил, позже, чем такие вполне нормальные люди, как Самусевич и Стриженов. Сам не мог свести концы с концами — дешевого и грубого чуда ждал. Чтобы некто гору сдвинул молитвой или в перерывах между выходами на машину отгрохал за несколько недель нечто с нелепым названием «Меморандум по Курилово».

Подошел другой час и смотрит в упор. Но с этим разберусь позднее. Мой другой час — все это, как говорится, из другой оперы. Из оперы, где я, кажется, безбожно пускаю петуха и, освистанному, мне остается только одно: с независимым видом удалиться за кулисы.

Геннадий Александрович петуха вроде бы пока не пускает. Да и рано ему. Он не прошел еще ни искуса больших денег, ни тихой паники, когда во взгляде шествующей навстречу юной грации читаешь: «Папаша чего ты под ногами путаешься?» Ему доступна еще пока роскошь самому раздвигать стайку юных граций почти брезгливой гримасой торопливости, безразличия.

Геннадий Александрович петуха вроде бы пока не пускает. Да и рано ему. Он не прошел еще ни искуса больших денег, ни тихой паники, когда во взгляде шествующей навстречу юной грации читаешь: «Папаша чего ты под ногами путаешься?» Ему доступна еще пока роскошь самому раздвигать стайку юных граций почти брезгливой гримасой торопливости, безразличия.

Да и во мне не все же тихая паника. Я недаром люблю шахматы, я люблю еще и все, что похоже на них. И, несмотря на неумолимое «папаша», предельно ясно читающееся в очах юных граций, я люблю свой возраст. Мне нравятся моя опытность, знания, мое хладнокровие и расчетливость. Словом, мне просто интересно, интересно жить со всем моим врожденным и благоприобретенным.

И, сказав самому себе все это, я вынужден ответить и на следующий, совершенно неизбежный и простой вопрос: что же я намереваюсь сделать, как употребить все мое врожденное и благоприобретенное?

Прежде всего я намерен с большим тщанием использовать свои статус наблюдателя с совещательным голосом, намерение, бесспорно, вполне логичное, но для начала желательно и понимания побольше. Я поразмыслил над двумя вещами: во-первых, как два таких антипода, как Геннадий Александрович и Телешов (а они антиподы — это точно. Каждый считает про другого, что тот ходит на голове и, следовательно, вверх ногами), все-таки оказались одном отделе; и, во-вторых, почему им до поры до времени была предоставлена возможность вариться в собственном соку. И оказалось, что эти две вещи — как бы одно и то же. Одно и то же, но на разных уровнях.

Говорят, что один дурак может столько вопросов назадавать, что сто умных не ответят. Но есть и другое: один экстраумный (заменим этим неудачным словом другое неудачное слово «гений») может задать работу, которую сто тысяча умных не сработают. И не то что иногда может, а почти неизбежно так и получается.

Вот — идея! Проверяют ее со всех сторон, и на вкус, и на ощупь, чуть ли не зубом, как монету, не фальшивая ли. Нет, не фальшивая, стоящая идея, смелая идея, перспективная идея, дух захватывающая. Горизонты открывает такие, что… Словом, генерируется сразу целое научное направление, новое, небывалое досель. Общество уже прикинуло и подсчитало: нет, нельзя отказываться от идеи, уж больно много пользы в будущем обещает. Не отказываться — значит создавать надо. Идея, она ведь и есть идея. Чтобы ее воплотить, незабудем, целое научное направление разрабатывать придется. А кому создавать? Направление-то ведь действительно новое. Значит, нет пока ни соответствующих ученых и специалистов, ни оборудования, ни опыта, ни коллективов.

Что ж, взялись, значит, надо делать. И все это создается в в пожарном порядке. Спускаются средства, учреждаются НИИ, переучиваются старые и готовятся новые кадры. один задает работу тысячам. И это случается время от времени, и это нормально.

Так Норберт Винер выстрелил греческим словечком «кибернетика» и намертво подсек общество броской картиной грядущего кибернетического всемогущества. Покосились походили вокруг, но специалисты высказались непререкаемо: дело стоящее, дело реальное. И началось; философы спорят, что же такое кибернетика, самих кибернетиков нет, программистов нет или они слабы, Машины есть, но они так дороги, что неизвестно, где же их использовать. Начался здоровый и, как всегда, бурный процесс вовлечения средств и кадров в воронку нового направления. Впрочем, именно, не как всегда, а как никогда, бурный.

Особая бурность (сплошные водовороты, прямо-таки брызги интеллектуального и финансового шампанского) определялась вовсе не особым темпераментом участников событий. Она определялась абсолютно объективно, вытекала из самой сущности дела. А конкретно говоря — ив комплексного характера самой новой науки. Кажется, всем было до нее дело. И интерес проявлялся вовсе не из досужести (отдельные случаи не в счет, ими пусть занимаются родные и близкие околонаучных мальчиков). Сама кибернетика странным образом требовала, чтобы в ней принимали участие все и всё. Первым заветное слово сказал профессиональный математик. Кибернетика — это некий гибрид из теории алгоритмов, математической логики, теории автоматов и теории игр. Казалось бы, все ясно: математикам и карты в руки. Но развивать кибернетику — это ведь значит что-то кибернетизировать. Давайте сделаем автоматизированную систему управления предприятием. Но ведь для этого надо знать само предприятие и как оно управляется. А это знают экономисты и производственники. Давайте автоматизируем поиск научно-технической информации. Но ведь для этого надо знать закономерности реального процесса поиска информации. А это знают библиографы, работники информационных центров и служб. И так во всем и везде. Сами математики могли, оказывается, выступать только под девизом «на тебе, боже, что мне негоже». Возьмите алгоритм, который заведомо не отражает реального положения дел в вашей области науки или техники, автоматизируйте, хотя результат автоматизации (стоящей, кстати бешеных денег) не улучшит, а ухудшит, а то и дезорганизует уже налаженную деятельность. Все это всплыло буквально при первых попытках, еще в конце пятидесятых. Оставалось одно: буквально всем заинтересованным лицам стать кибернетиками, а кибернетикам стать людьми, разбирающимися буквально во всем. (Ну, точнее, как минимум, разбираться в той области, которую ты собирался кибернетизировать, автоматизировать, короче говоря — осчастливить.)

И ведь это было: было, что крупнейший советский математик, академик, входящий в первую мировую десятку, на несколько лет с головой ушел в изучение физиологии мозга. Было, что, заслуженные, остепененные лингвисты, авторы монографий и учебников, засели, как школьники, за парты, чтобы слушать лекции студента-третьекурсника по элементарной алгебре высказываний. Было, когда на предприятих, в НИИ и КБ чиновные и нечиновные, пожилые и юные оставались после рабочего дня и ухлопывали заслуженные часы отдыха на изучение программирования — этого дурацкого и непривычного, но совершенно необходимого языка, ибо только этот язык понимала ЭВМ, эта дурацкая и непривычная машина, но такая дорогая, что простаивать она не могла, и которая обещала так много, только поговори с ней как надо, а программистов никто и нигде еще не готовил.

Было, было все это и еще много всякого диковинного, и не так уж давно, какой-то десяток-другой лет назад.

Так и возникли невиданные и немыслимые раньше коллективы. В одной комнате, в одном отделе, в одной упряжке, буквально стол в стол сидели люди абсолютно несхожих профессий, страшно далекие не только по жизненным или даже бытовым привычкам, но, самое главное, по складу ума, по манере работать, просто даже по представлениям о том, что же такое работа. И не только, конечно, сидели, а им приходилось срабатываться приходилось, как говорится, контактовать, они просто шагу друг без друга не могли сделать. Потому что все они вместе поднимали что-то одно, неделимое, выпекали какой-то общий блин, выдавали на-гора какую-то пусть несовершенную, но все-таки действующую систему.

Иерархии должностей и окладов, конечно, никто не отменял, но часто, очень часто доктора и кандидаты, начальники лабораторий и отделов выслушивали, чуть ли не ловя каждое слово, импровизированную получасовку какого-нибудь молодого специалиста, неделю назад прибывшего по распределению из вуза. Выслушивали, и переспрашивали, и конспектировали, потому что они сами кончали в свое время совсем не тот институт, что докладчик. Потому что нельзя объять необъятное, а комплексность новой науки именно этого и требовала.

И вот Телешов и Геннадий Александрович — коллеги. Разные люди, совсем, а не только по образованию, разные. И никого это не удивляет. И это сплошь и рядом. По крайней мере, в нашем институте. И во многих таких, как наш.

О Геннадии Александровиче особо. Он рассказал мне многое о своем зигзагообразном пути образования (которое, кстати, в значительной степени было самообразованием).

Три года на одном факультете, два года на другом. Совсем на другом. Филология и математика. Физики и лирики. А ведь, если разобраться, как это смешно, все эти фишки. А вот же вам человек — не физик и не лирик, а просто человек. Очень хорошо образованный. Очень, я бы сказал, своевременно, очень «в струю» образованный. Думал ли он об этом тогда? В далекие, в решающие студенческие, когда принимал свои, такие странные для всех окружающих решения? Нет, конечно.

Разве мог он знать, что существуют такие НИИ как наш, что существует такая комплексная проблема, как автоматизированные системы управления, что как дырки Дирака ждут своих электронов, так ждет эта проблема своих, как будто специально созданных для нее людей?

Он стал средним, но вполне профессиональным филологом и средним, но вполне профессиональным математиком. И слава богу, что не увлекся решающим образом ни тем, ни другим. Он приобрел несколько образований, и, что не менее важно, он терся среди разных кланов, он работал, «контактовал» и с физиками и с лириками и получил благодаря этому неоценимую возможность не замыкаться в одной логике, в одном, определенном взгляде на вещи. И приобрел редкую, но совершенно необходимую в комплексных задачах эластичность мышления, понимание относительности любых, пусть здорово отработанных, но чересчур специализированных методов.

Кем же он стал в конце концов? Как я понимаю теперь, на это можно дать вполне определенный ответ: идеальным системщиком.

Вопрос второй: ну а почему эта двоица антиподов так долго варится в собственном соку?

В институте, который задействован в «нормальной», классической науке, каждый, пусть приблизительно, но представляет, чем заняты остальные. Рывок или пробуксовывание одного отдела довольно точно могут быть оценены остальными. Задачи разные, но все-таки же из одной, пусть н широкой, области. Всё это все когда-то «проходили», и какой-то явный авантюризм долго не может оставаться незамеченным.

У нас — другое. Если уж в одном отделе зачастую совмещается несовместимое, то разноплановость, разностильность между отделами и вовсе бывают вопиющими. Один отдел, например, изучает документооборот на предприятии, другой занят уплотнением информации при записи на магнитную ленту, а третий — частотой и распределением иностранных терминов в научно-технической литературе. Совершенно непохожие задачи, совершенно различные коллективы, и объединяет их достижения только то, что все они необходимы и все они служат одному божеству — АСУ, что в переводе на человеческий язык и означает: автоматизированная система управления.

Ни судить, ни оценивать друг друга они не могут. Как говорится, взглянуть — страшно, понять — невозможно. Конечно, начальники отделов и ведущие специалисты встречаются регулярно на ученом совете. Но и на нем разговоры вертятся главным образом вокруг формальных моментов, от которых зависит движение всего громадного колеса общей задачи.

Существует координационный план, и существует план-график, и вот на выполнении этих планов и сосредоточено основное внимание.

Все это, конечно, не совсем, не на сто процентов так, и существует естественная диффузия информированности на всех уровнях, от молодых специалистов и до членов ученого совета. Но все-таки, все-таки отдел, максимум два-три отдела составляют как бы замкнутое хозяйство, отдельную епархию.

Как мог возникнуть такой разноперый гигант, как наш НИИ, — вопрос другой. Наверное, на том этапе другого организационного решения у министерства просто не было. Да и недолго ему осталось существовать, этому неуклюжему гиганту в его современном облике: об этом я уже прослышал как о деле решенном. Что ж, слияния и разукрупнения у нас не так уж редки и свидетельствуют только об одном: о трудном, неуклонно продолжающемся процессе оптимизации, приспособления аппарата управления — от Госплана до министерства и главков — к живой стихии кибернетического прогресса.

Но все это перспективы, и все это глобально. Слишком глобально для одного отдела, для одной истории, для одного человека. А история, начавшаяся осенью в отделе (тогда лаборатории) Борисова, пришлась как раз на время… как бы это сказать, как раз на время, когда к соседям особо никто пе заглядывал. Да знал ли бы и я о ней, не разговорись я в свое время с Геннадием Александровичем в коридоре о шахматных этюдах и не сиди я некоторое время в одной комнате с этой командой? Когда-нибудь что-нибудь и дошло бы в виде неясных слухов. Не больше.

Но до меня дошло больше. И затыкать уши поздно. Все основное уже услышано. И пожалуй, как ни прикидывай, а для меня во всем это действии тоже заготовлена ролька. Кажется, приходится произнести сакраментальное изречение: если не я, то кто же?

Лиля Самусевич любит действовать издалека. Прирожденный «солдат невидимого фронта».

Она и от природы не способна находиться в эпицентре, а в данном случае имеются и дополнительные соображения. Она боится (и не без причины, совсем не без причины), что в любой момент ей могут сказать: «Знаем, чего стараешься».

Классически ясный Стриженов — слишком классически ясен. Он не понимает пустот и неясностей в человеке. Не понимает неустойчивости. А в Гене ее сейчас…

Стриженов с ходу разобрался, что перед ним очень тонкий и полезный механизм, но на чем этот механизм работает, кажется, вне его компетенции. И милейший Григорий Николаевич будет искреннейшим образом удивлен, если вдруг (для него — вдруг) у этого механизма будет нарушена балансировка, он задребезжит, сбавит обороты, а то и вовсе остановится.

Загрузка...