14. Геннадий Александрович

Я бодрый пришел на работу и бодро стал разыскивать Светлану Федоровну Ларионову. Намеки и экивоки Телешова и Борисова, рассказы о фантастических успехах моей новой подчиненной мне надоели, и я сам решил проверить, как обстоит дело. А вдруг я и в самом деле хреновый в общем-то программист? А вдруг и в самом деле у Ларионовой программа пошла? Сейчас это было бы весьма кстати. Неважно, что таким образом Ларионова (а косвенно, верно, и Телешов) выигрывала данный конкретный забег. Все это было слишком мелко по сравнению с мыслью, мелькнувшей у меня, когда я был у Иоселиани.

Как хорошо было бы иметь сейчас действующую программу моделирования. Вся моя возня с «меморандумом по Курилово» (цитата из Иоселиани) приобретала в этом случае совсем иной, вполне симпатичный и уж, во всяком случае, осмысленный оттенок.

Простое критиканство тоже, конечно, хорошо, но слишком по-детски. А на Совете генеральных конструкторов детей не будет. Будут промышленники — люди неустранимо, неотвратимо конкретные. Они пропустят мимо ушей мои жалобы по поводу отсутствия научной теории систем математического обеспечения (это внутреннее дело теоретиков — черт их там разберет, кто прав, кто виноват), вполуха выслушают мои частные замечания по СОМу, и наконец кто-нибудь из них вяло спросит, что я конкретно предлагаю взамен.

Спросит он вяло именно потому, что наперед увидит: нет у меня ничего конкретного для него, и нечего на меня тратить время.

Если же у меня на руках будет программа, о… это другое дело! Один из промышленников все равно задаст свой вяловатый вопрос, потому что промышленники отлично разбираются в людях, а человек (в данном случае — я) за неделю измениться по может. Через неделю я останусь все тем же я, тем самым я, по внешнему виду которого как раз и можно легко заключить, что ничего конкретного у меня за душой нет.

Ан тут-то интуиция промышленника и даст осечку потому, что моделирующая программа и станет тем самым «конкретным».

Разумеется, я не буду кормить серьезных людей несерьезными сенсациями. Я прямо и грубо скажу им, что заниматься внедрением незрелой системы, внедрением, которое затянется на три-четыре года и которое станет очевидно устаревшим и очевидно ненужным раньше, чем оно закончится, что участвовать в таких мероприятиях — вовсе не признак большого ума. И уж, разумеется, не чудо технической политики, а как раз наоборот, самый натуральный ляпсус в зтой политике.

Я не буду даже дразнить гусей, я не выокажу даже очевидней истины, что государству намного выгоднее присвоить докторскую степень Северцеву без защиты, присвоить ему одновременно какое-нибудь этакое почетное и пожизненное звание генерал-академика и с тысячным окладом отпустить на пенсию, чем внедрять на заводах отрасли его систему. Я скажу только, что получены определенные результаты (и буду в это время нежно поглаживать боковой карман пиджака, набухший от пер фоленты с программой моделирования), которые позволят в скором будущем иметь точную теорию оценки систем матобеспечения. Оценки, а значит, и проектирования, и разработки таких систем. И тогда один из них (ого я так уже начинал мечтать) подойдет ко мне после моего выступления и предложит составить команду орлов-программистов для реализации дерзновенных замыслов. П. разумеется, прибавит, что вопросы финансирования он борет на себя.

А что? Есть же меценаты у футболистов. А мне и одиннадцать человек ни к чему, вполне пяти-шести хватит. И дело уж никак не менее важное, чем лупить ногами по мячу или по чьим-то еще ногам.

Пока я все это себе представлял, разыскалась Ларионова. Вернее, не разыскалась, а просто пришла на работу. Опоздала, значит.

Увидев меня, она чуть смутилась и тут же резким голосом начала говорить что-то объясняющее. Мне неохота было вникать в то, почему она не виновата в том, что опоздала, да и надо было поскорее посмотреть ее программу. Ларионова, заметив, что я не слушаю ее замечательно длинное и замечательно логичное объяснение, говорить перестала и быстро прошла на свое место (место в нашей комнате нашлось ей несколько дней назад).

Я прошел за ней и, взяв второй стул, подсел за стол. Я попросил Светлану Федоровну показать мне контрольные распечатки, которые, как сообщил мне Телешов, у нее должны были иметься. Светлана Федоровна достала контрольные распечатки и показала их мне. Я посмотрел их и… не нашелся, что сказать. Распечатки были те, что нужно. Те самые, которых я не могу получить вот уже почти квартал.

Ларионова начала, конечно, программировать по готовому детальному алгоритму. Но все-таки… все-таки простое чувство реальности не позволило мне поверить, что такую длинную и сложную программу можно было отладить так быстро. Буквально за несколько выходов на Машину. Ведь машинного времени нашему отделу в последнее время почти не давали. Надо было разбираться. А разбираться значило в данном случае лезть в чужую программу.

Я вздохнул и, призвав на помощь мудрость железных мужчин («надо — так надо»), стал просматривать текст программы. Уже при первом проходе она мне показалась что-то уж больно тощей. Я стал спрашивать у Ларионовой ш> блокам, и она мне показывала: вот блок ввода, вот блок печати, вот… Н-да, а где же блок очередей?

Ларионова подарила мне взгляд «па голубом глазу» (да-да, даже бывшие спортивные летчицы на всякий случай имеют в загашнике взгляд «на голубом глазу») и даже не просто, а мило объяснила мне, что блок очередей она еще не сделала. Не сделала совсем, даже еще и не начинала.

Из моего горла рванулся было изумленный вопль-вопрос о происхождении контрольных распечаток, но как-то сам собою иссяк. Я мгновенно понял, в чем дело. А дело было в примере. В контрольном примере, на котором мы гоняли, то есть, пардон, отлаживали свои программы. Пример этот я составил очень давно, сразу, как только был готов первый вариант программы (надо же было на чем-то отлаживаться). Пример был совсем простенький: в нем роль «пакета задач» выполняли всего две задачи, да и задачи-то карикатурно короткие, одна в двадцать, другая в двадцать пять команд. Никаких очередей в таком примере возникать, конечно, не могло. Программа у Ларионовой просто не выходила на блок очередей, а этот блок и был основным логическим механизмом всего процесса моделирования.

Я ощутил слегка пьянящую смесь разочарования и облегчения. Разочарования — что готовой программы все-таки нет, и облегчения — что мои профессиональные достоинства программиста не уничтожены с легкостью необыкновенной.

И тут случилось это. В комнату влетел Телешов. Именно влетел, так что если бы на нем был фрак, то это непременно был бы фрак с развевающимися фалдами.

На нем не было фрака. На нем не было ничего, кроме безвкусных, бесцветных глаз самораспаляющегося садиста и огромного, буравящего пространство огненно-плотоядного носа. Он подскочил прямо ко мне и, но дожидаясь, чтобы я встал, не дожидаясь, пока захлопнется распахнувшаяся от его энергичного рывка дверь, заорал.

Сначала я изумился самому факту. Раньше Телешов на меня никогда не орал, а при посторонних выказывая даже и подчеркнутое невмешательство в мои полномочия как руководителя группы. Боялся, наверное, что я при всех могу указать ему на явную незаконность, необоснованность такого вмешательства. А теперь что-то изменилось, так, что ли? Теперь он не боится?

Затем я попробовал вникнуть, о чем он, собственно, орет. И тогда мое изумление превратилось в горестное, по-детски обидчивое чувство бессилия. Бессилия перед безграничностью человеческого хамства я глупости.

Телешов орал, что ему известно, что я вышел в предыдущую ночь только к утру, что в этом случае и должен был остаться на работе днем, что, вероятно, я уже несколько месяцев вожу его за нос и делаю вид, что не могу отладить программу, с которой начинающий работник (кивает в сторону Ларионовой) справляется за пару недель.

Я пытался объяснить, что мой выход на машину с полночи ничто потому, что и длительное время работал и ночью и днем и что начинающий работник пустил не программу, а только ее оболочку — ввод н печать информации, но логическая дискуссия явно не входила в планы Телешова. Он только успел начаты «Какой еще там блок очередей?» — как я снова перестал его слышать. Я видел перед собой беззвучно шевелящиеся губы и чувствовал себя, как ныряльщик, ушедший от ураганного грохота поверхности в безмолвие глубины.

Одно ощущение, предательское, сладим ощущение ожило во мне, и я почувствовал его, как чувствуют будущие матеря первые толчки еще не родившегося ребенка. Мысль тенькала, тенькала, и наконец я е неудовольствием вынужден был назвать ее себе: мысль о спокойствии. О его привлекательности, О неоправданности усилия.

Все кончилось, и исчезла мысль, и исчез Телешов. Дамы смотрели на меня с сожалением, но и с любопытством. Как естествоиспытатели: что объект предпримет? Объект (я то бишь) отключился от дам и сидел, как ни странно, с весьма сосредоточенным видом.

Дело в том, что я начинал понимать ход событий. Вернее, их взаимосвязь, их зависимость. Я начинал понимать, откуда мне начинать, чтобы сделать себя. Сделать счастье Лиде. Судьба благосклонно указала мне седловину моего падения-скольжения. Буйство Телешова было недвусмысленным указанием: критическая точка уже достигнута или где-то совсем рядом.

Сейчас или никогда. Я бродил в окрестностях чего-то очень важного, гораздо более важного, чем Телешов, программы, даже чем Лида. Но дотронуться до этого очень важного я мог только через все остальное: Телешов, программа, Лида, Комолов, Витя Лаврентьев…

Стихия иррациональных ощущений породила во мне, как ни странно, предельную логичность и собранность дальнейших действий.

Прежде всего я пошел к начальнику отдела и высказал ему свое «фе» но поводу Телешова. Борисов слушал меня довольно спокойно, но как только я дошел до своего стандартного недоумения, на каком вообще основании Телешов лезет (и причем так беспардонно) в мои дела, Леонид Николаевич, поглядывая на меня с явным пренебрежением, сказал: «На правах начальника лаборатории. Телешов — начальник лаборатории, в которую входит ваша группа, Геннадий Александрович».

— Да какой он начальник лаборатории, — начал было я, но осекся. Я уже знал, что скажет мне Борисов. И он сказал именно это; — Приказ подписан только вчера, Геннадий Александрович. Вас вчера не было на работе, поэтому вы этого в не могли знать. Карцев подписал при мне, так что теперь у нас, слава богу, отдел как отдел. Как у людей. Кстати, Геннадий Александрович, вы не забыли, что отзыв о СОМе должен быть закончен через два дня? Ведь в пятницу — Совет генконструкторов.

— Не забыл, Леонид Николаевич. К пятнице все будет сделано, — ответил я и вышел в коридор. У меня уже был план, мой план, и то, что он был именно мой, было гораздо важнее того, в чем он, собственно, заключался. Я должен был выйти в открытое плавание. Меня вынудили к этому. Климат на берегу стал мне полностью противопоказан. На берегу я мог потерять все (Лиду) и не приобрести ничего (ничего). На берегу ждала смерть, тонкая академичность Коли Комолова. Но я не был создан для нее. Я должен был попытаться. Внутри было весело, пусто, уверенно.

Я зашел к Постникову, и мы обсудили состояние отчета по СОМу. Материала было уже вполне достаточно для вполне приличного отчета. Я не стал разъяснять Постникову связь между СОМом, будущей теорией систем матобеспечения и программой моделирования. Но он заметил некий излишний налет энтузиазма в моих рассуждениях, некий излишний полет фантазии, некие горизонты, мне видящиеся.

Заметил и усмехнулся. Не стал выяснять причину, а посоветовал мне не очень-то выкладываться в подготовке отчета. «Еще неизвестно, насколько все это пригодится», — заметил туманно. Затем Иван Сергеевич спросил, знаю ли я об утверждении Телешова начлабом. Я ответил, что знаю. И Иван Сергеевич посмотрел на меня с грустной хитрецой, словно говоря: «Так-то вот».

Интересно, как чувствует себя один человек ж роли целого древнегреческого хора? Как чувствует себя Ива в Сергеевич Постников?

Я решил действовать. Чтобы действовать, надо было не обращать внимания (отважиться не обращать внимания, настроиться так) на все, что не было делом. Я перестал обращать внимание на Телешова (перестал объяснять ему, почему и когда я отсутствую или присутствую на работе и что я вообще делаю), на время суток (день, ночь — какая разница? Потребность во сне — просто нелепая условность), на собственные настроения, самочувствие и т. п.

Все презрев, я вышел на дистанцию. Дистанция была невелика — до пятницы двое с половиной суток. Я сделал это слишком поздно. Почти слишком поздно. Партия уже полти заканчивалась. На это «почти» и была вся моя надежда. Так что всякие согласования и политес с начальством, всякая легальность и постепенность стали для меня уже непозволительной роскошью.

Я сыграл роль стартовой площадки, с которой Борисов и Телешов вышли на столь желанные для них должности. До моего прихода у Борисова была только группа Леонова, группа координаторов. Да имярек Телешов, занимающийся неизвестно чем. Это было, конечно, не густо и на отдел даже отдаленно не тянуло. Когда образовалась группа программистов, у Борисова появилась структурность: мол, есть координаторы, есть экономисты, есть и математики. И хотя значение моделирующей программы было Борисовым не понято, но перед директором и ученым советом института ее весомость всячески раздувалась. Под темы (ведущиеся или только заявленные) набирались люди, и вот уже группа математиков могла рассматриваться как ядро одной лаборатории, а экономисты и координаторы — как ядро другой. С двумя мощными (по крайней мере, по количественному составу) лабораториями Борисов имел все основания считать себя начотделом, и Карцеву в конце концов не оставалось ничего много, как признать эти его права.

А после приказа на Борисова оформление Телешова начлабом прошло уже почти автоматически. Ведь он возглавлял (по словам Борисова, возглавлял. Но чья еще слова были произнесены?) самый продуктивный коллектив в отделе — математиков. Все это делалось за моей спиной, и руководству института я был представлен как принятый на должность руководителя группы без веских оснований, как молодой, еще не вошедший в работу и т. д.

Теперь Борисову и Телешову я был ни к чему. Напротив, даже несколько мешал. Во-первых, нужные им приказы были уже подписаны, во-вторых, они явно считали распечатки Ларионовой решающим успехом, а в-третьих — в-третьих, сделал дело — гуляй смело. Пора было подумать о будущем. Будущее представлялось им в виде келейного коллектива, где в системе «вы — наши отцы, мы — ваши дети» им отведена естественная роль отцов, где упорно трудится на ниве ничегонеделания и процветают ежеквартально премируемые.

Мне в этой схеме места не находилось, и наступало самое время свести меня на нет. Даже Серега Акимов и Лиля Самусевнч, вероятно, смущали бы в дальнейшем их покой, во с ними можно было не спешить. Я же явно не давал воцариться благолепию во человецех.

Утренняя самонндукцирующаяся истерика Телешова — это, конечно, только цветочки. Уж больно не терпится иногда крикнуть: «Власть переменилась». Они, конечно, подождут, пока я своим отчетом внесу посильную лепту в разгром (хотя реален ли он?) СОМа. И только тогда тандем Борисов — Телешов разовьет полную скорость.

Но, пожалуй, сегодняшнее нетерпение новоиспеченного начлаба должно ему дорого обойтись. Если только Ганнадий Александрович не окончательно желеобразен и медузоподобен. Если только не окончательно. А почему, собственно, и должен быть чем-то уже окончательно? Окончательно — значит у конца. Но конца еще явно не видно. Пусть кому-то кажется, что он может поставить форсированный мат. На мой взгляд, в партии настудил только миттельшпиль. И тяжелые фигуры еще не разменены.

Чтобы идти в бой с поднятым забралом, мне не хватало одного — действующей программы. Во-первых, для выступления на Совете генеральных конструкторов, а во-вторых… это вообще была некая короста в моих отношениях с Телешовым и Борисовым.

Пусть и программа очень сложная, пусть и объективные условия сложились хуже чем по закону бутерброда (мало машинного времени, плохое качество магнитных. лент, залепы в трансляторе…), но… все-таки программа не была еще пущена. А прошло уже действительно порядком времени, и эти бесконечные разговоры о программе, бесконечные несбывающиеся ожидания, что она все-таки пойдет, — все это превратилось уже в какую-то моральную коросту. Она угнетала, и надо было ее сковырнуть. Надо было пустить программу. Пустить до пятницы.

Прежде всего у меня были две половинки ночей — это время официально принадлежало мне. Днями, к сожалению, только оба раза по 40 минут. Я осведомился, кто претендует на эти сорокаминутки. Оказалось, что в среду — Самусевич, а в четверг — Ларионова. Я застал в комнате обеих одновременно и сообщил им, что в среду и четверг время днем занимаю я. Именно сообщил. До увещеваний снисходить было нельзя. Я должен был беречь заряд решимости, в кои-то веки явно ощущаемый внутри. «А ночь?» — слабо удивилась Самусевич. «До пятницы мне нужно все машинное время, и дневное и ночью. Займитесь пока чем-нибудь другим. Почитайте пока систему команд «Урал-4». Для общего развития, так сказать. Подготовьте информацию получше. В общем, вы тут найдете, чем заняться».

— Это что, распоряжение Телешова? Или Борисова? — спросила Ларионова. — Ковальчук уже ставит на ЛПМы мои ленты.

— Можно и переставить.

Ларионова полузлилась, полупроверяла, что стоит за моими словами. Но мне уже надоели мелкие выходки мелкого противника, и я решил закончить разговор как попроще.

— Вы можете пойти к начальству и пожаловаться на меня, — сказал я, — но пока вы пожалуетесь и пока тяжелое на подъем начальство соизволит лично пройти с вами на машину, сорок минут будут на исходе. Это насчет дневного времени. Ну а ночное с самого начала заказывалось для меня, и вряд ли вам удастся уговорить операторов снять мою задачу ради вашей. Так что умерьте вашу активность, Светлана Федоровна, по крайней мере, до пятницы. Засим привет.

— И я побежал на машину. Начиналось мое время.

Но что можно успеть за 40 минут? Всего лишь обнаружить, что при последних исправлениях в телетайпной неправильно склеили ленту, переклеить ее правильно и еще раз оттранслировать новый вариант. На работу оттранслированной программы времени уже не оставалось. Я записал машинный вариант программы на одну из свободных зон магнитной ленты (чтобы ночью снова не транслировать, а начинать сразу работу), сложил все хозяйство в холодильник и поднялся из машинного вала.

Полночи у меня было, но мне не помешала бы и вся. В расписании значилось, что вторая машина на всю ночь сдана в аренду МАИ, а вот первая половина ночи на моей машине записана за отделом Григория Николаевича Стриженова, за отделом транслятора.

Раньше трансляторшики редко заказывали себе ночь, поэтому я логично рассудил, что «порезвиться» на машине на этот раз решил не кто иной, как Витя Лаврентьев. Я вызвал Витю в коридор и, проведя ладонью по шее, показал таким образом без дальних слов, насколько мне нужны его полночи. Без дальних слов и договорились. Договорились, что Витя спустится к операторам и скажет, что вместо него на машину выйду я. Вот и все. Просто и без всяких переоформлений. Вторая ночь полиостью повторяла первую. То есть половина принадлежала мне, половина Лаврентьеву. Витя сказал, что я могу рассчитывать на обе ночи.

До конца рабочего дня оставался час. Я зашел к Постникову и попросил его довести до кондиции отзыв по СОМу. Материал был уже весь собран. Было установлено, что по сравнению с системой Цейтлина в СОМе не хватает столь же эффективной процедуры сортировки. По сравнению с системой Кудряшова в СОМе излишняя дробность процедур, и поэтому их слишком много. И наконец, по сравнению с армянской системой в СОМе недостаточно абстрактная, а значит, недостаточно универсальная операционная система.

Иными словами, мы с полным основанием могли делать вывод: несмотря на то, что СОМ — это большая и нужная работа, что это определенный шаг вперед и т. д, и т. п., в Системе обработки массивов имеется ряд конкретных, принципиальных ограничений, не позволяющих принять ее за систему типовую. По крайней мере, на данном этапе.

Да, вся эта работа была уже проделана, и мина под ванино-северцевское честолюбие была подведена достаточно грамотно и документировано. Оставался монтаж мины. Еще раз проверить композицию частей, перепечатать, сверить, вычитать и тому подобная техника.

Чтобы все это сделать за два дня, нужна была значительная энергия, но энергия уже не моя. Чтобы уговаривать, координировать, настаивать, требовалась как раз аккуратистская, методическая иван-сергеевич-постниковская энергия.

Я опять рубанул ладонью по шее. Постников пообещал, что к пятнице отпечатанный отчет с утра будет ждать моего прихода на работу. Мы попрощались, и я побежал к себе готовиться к вечернему выходу на машину.

Я обеспечил себе тылы, и, если бы программа к пятнице и не пошла, я бы оправдался вполне солидным «меморандумом по Курилово» (цитата из Иоселиани). Правда, это не решало проблемы Телешова — Борисова, это не решало проблемы Лиды — Геннадия Александровича, это вообще ничего не решало. Я обеспечил себе тылы, но они мне не нравились, и отсиживаться в них я не собирался.

Только бы пустить программу… Знакомая ситуация. Сколько раз уже, как только я решал начать так называемую новую жизнь, обязательно что-нибудь мешало, что-то висело гирей, что-то, о чем всегда и говорилось и думалось именно так: «Только бы разрешить это, а уж там…» Уж не самообман ли все это? Тривиальные уловки перед богом нашкодившего священника?

Нет, на сей раз это, кажется, действительно кое-что решает. На сей раз действительно: только бы пустить программу…

По крайней мере, пока я все делал последовательно, делал все, что нужно было делать.

Первая ночь, как и следовало ожидать, не принесла успеха. Собственно, успеха как раз следовало ожидать в любой момент, но моментов проскользнло мимо уже столько, что просто так это скольжение закончиться не могло.

В воздухе висели предчувствия и суеверия. Они предсказывали, что если эта скрипучая арба, эта программа наконец и покатится, то это произойдет в самый предельный, в самый невероятно-последний момент.

Но… предчувствия предчувствиями, а работал я всю ночь как зверь. (Странное выражение, ибо никто не знает, как работают звери и работают ли они вообще. Уж по крайней мере, «птичка божия не знает ни заботы, ни труда». Но… раз все так говорят, говорю и я.) Фотоввод барахлил, магнитные ленты сбоили, перфолента рвалась, и даже АЦПУ мяло и рвало бумагу. Словом, все стихии мира на мою голову…

Но… «в хоккей играют настоящие мужчины». Я отбросил идею древнеперсидского царя Кира в наказание за неудачную переправу отстегать море плетьми. Обвинять технику, операторов, весь мир, кого бы то ни было за несовершенство — это была ловушка. Ловушка, которую расставило расслабление. Мягкие толчки усталости.

Я презрел эту ловушку. Я сделал вид, что даже не замечаю ее. Я превратился в тысячерукое индийское божество — клеил перфоленту, перематывал бобину, нажимал кнопку блокировки сбоя, вручную тащил рулон бумаги из щелкающей пасти АЦПУ и, когда наконец добирался до настоящего останова, настоящего тупика, стирал оперативную память, выключал все устройства и несколько минут проводил в странном мире: в мире, где существовали только двое — я и ошибка. Ошибка не выдерживала моего неучтивого, упрямого внимания и начинала выплывать на свет. Я видел ее.

Тогда все начиналось сначала: я мчался в телетайпную, перебивал кусок перфоленты, ставил новый вариант на фотоввод, и мои тысячи рук и глаз одновременно нажимали и видели то, что обычно нажимается и видится только последовательно.

И так до утра. До того момента, когда внизу первый раз хлопнула входная дверь, и голоса и шарканье ног, как по капиллярам, досочились до меня, и выспавшийся, выбритый юноша положил руку мне на плечо.

Я обернулся, и он кивком головы указал мне на часы. До начала профилактики оставалось пять минут. Я молча кивнул и пошел к ЛПМам снимать свои ленты. Я вывалился на улицу, и вид у меня был, как после дикой ночной оргии. Красные глаза, потерянный взгляд, осунувшиеся щеки. Впереди была еще одна ночь, во она будет уже последней. Не предпоследней, а последней. Значение этого слова я понимал в тот момент очень хорошо.

Весь день я был, что называется, смурной: тыкался во все стороны, вышел на сорок минут на машину, пытался при случае немного соснуть и разглядывал, разглядывал, разглядывал последний, полученный под утро текст программы. Мелочь, цепляющаяся за колеса. Конечно, мелочь. Всего лишь. Но благодушествовать было нельзя. Я не благодушествовал. Я превратился в педантичнейшего и подозрительнейшего из двуногих. Я уже не принадлежал к гомо сапиенс потому, что педантичность моя и подозрительность далеко превзошли все границы разумности. Это меня не беспокоило. Червь сомнения спрашивал о другом: может, еще, еще, еше подозрительней? Еще окончательно-бессмысленно-подозритедьней?

На участке программы, который все еще не шел (оставалось всего два блока, два таких небольших, маленьких таких блока), я исследовал не токмо каждый значащий символ, но, кажется, и каждое волоконце бумаги, ва которой все это было напечатано.

Весь день я был как смурной, но, кажется, кое-что все-таки успел.

Вторая ночь… Она должна была бы чем-то отличаться, она была последней. Но я знал, что нужно забыть об этом. Надо было работать в режиме предыдущей ночи, ибо он был оптимален. Нельзя было бояться утра. Нельзя было думать об этом. Плакать по утекающим минутам. По ускользающему финишу. Все эмоции надо было отложить до мгновения, пока очередной выспавшийся юноша не положит мне руку на плечо в не заявит свои права.

Я делал все так, как нужно. Всю ночь. Вторую подряд. Последнюю. Мне не в чем было упрекнуть ни себя, ни моих родителей, ни более отдаленных предков. Они подарили мне неплохой организм, который в решающий момент оказался у меня под рукой и которым я воспользовался наилучшим образом.

Хороший инструмент, использованный наилучшим образом… Программа не шла. Мелочи, цепляющиеся за колеса. Колесам все равно, что за них цепляется, мелочи или что другое. Им оставалось сделать всего один оборот: они вяло буксовали в метре от места назначения.

Наступало утро. Утро наедине с «дневным человеком» Гришей и готовой, но не работающей программой. Оставалось время для еще одного прогона. Я попросил Гришу отперфорировать новый пример, а сам стал проверять устройства ввода и вывода.

Гриша принес перфоленту и даже сам поставил ее па фотоввод. Включил фотоввод. Я набрал на счетчике нужный адрес и нажал кнопку «Пуск». Машина засвиристела. Пошла.

Гриша убедился, что информация с перфоленты ввелась, и пошел за ЛПМы. Досыпать. Чем кончится дело, его не интересовало. А меня уже не интересовало, что его это не интересовало. Для ненависти не оставалось уже ни сил, ни времени.

Машина свиристела недолго, всего несколько минут (ведь я работал уже с оттранслированной программой), и вот застучало АЦПУ.

Несколько секунд я не трогался с места: пусть постучит, пусть. Я знал, что времени у меня больше нет, что это последняя попытка. И еще я знал, что на этот раз АЦПУ печатает все правильно, что на рулоне бумаги, ползущем из широкой металлической щели, неизбежно появляются те самые контрольные распечатки, которые… и т. д. Те самые. Пусть постучит, пусть.

Потом я все-таки сорвался из-за пульта, подскочил к АЦПУ и… узрел. Вот уж иногда пожалеешь, что не родился слепым. Вместо контрольных распечаток, которые я должен, должен был получить именно сейчас, вместо их подобия, которое я получал десятки раз и последний раз получил несколько минут назад, — вместо этого машина печатала «грязь». Да, да, самую беспардонную, безнадежную грязь, то есть бессмысленный набор символов, рассыпанных в беспорядке по всей ширине строки. Буквы, цифры, черточки… Буквы, цифры, черточки…

Я остановил машину, выключил все устройства и погасил МОЗУ — оперативную память. Все. Скачки окончились, и утро обошло меня на самом финише. Подсвеченные солнцем тонны воздуха за окном говорили об этом так же недвусмысленно, как и часовая стрелка. Без десяти восемь. На работу, которая не получилась почтя за квартал, мне оставалось десять минут.

Только чтобы перебить пример, нужно минут пять. Но ведь еще нужно найти ошибку. Опять и опять…

На этот раз пошла грязь. А ведь программа почти работала. Тут и последний наив сообразит: дело в чем-то внешнем, в какой-то совершенно нелепой, случайной небрежности. Я снял перфоленту с примером с фотоввода и прочитал первые цифры. Не понял. Стал читать дальше.

Пример, который я записал на бумажке, состоял из матрицы, то есть прямоугольного массива цифр. Его надо было набивать построчно. Сначала первую строку, потом вторую и т. д. Гриша набил по столбцам, первый столбец, второй и т. д. Для такого открытия моя реакция оказалась на удивление вялой: сказалась все-таки бессонница.

Я позвал Гришу и почти спокойно сказал ему: «Если ты, сучий потрох, через пять минут не набьешь мне вот эту, видишь ты ее, вот эту матрицу…» Говорить, что я в таком случае сделаю, оказалось излишним. Гршпа взял бумажку с цифрами и быстро ушел в телетайпную. Я сел ва пульт и стал ждать. Теперь он набьет правильно. Человек не машина. Человек работает безошибочно. Когда ему ничего больше не остается.

Гриша принес перфоленту. Гриша поставил ее на фотоввод. Включил фотоввод. Я снова набрал на счетчике нужную комбинацию. Нажать «Пуск» я не успел. На мое плечо опустилась рука. Прежде чем обернуться, я посмотрел на часы. Они показывали 8 часов 00 минут. Потом я оглянулся. За спиной стоял Витя Лаврентьев.

— Ты?

— Я. Ты что, не успел?

Рубить ладонью горло я не стал. Сказал просто: «Дай время».

— Сколько тебе? — спросил Витя. — Ну сколько? Полчаса, час?

Мне нужно было десять минут. Я сказал: «Не знаю».

— Давай, шуруй. Я еще к своим в отдел не заходил. Приду минут через двадцать, — сказал Витя.

Витя Лаврентьев ушел. А я пустил машину, и программа проработала. Проработала, конечно. Что ей еще оставалось, если уж даже Гриша Ковальчук правильно набил пример? Вот так.

Я аккуратно оторвал бумагу с контрольными распечатками, смотал перфоленту с примером, перфоленту с самой программой, сложил все это в целлофановый мешочек, положил его в портфель и покинул машинный зал.

Загрузка...