Глава 11

Звон в ушах не прекращался. Тонкий, назойливый писк, словно комар застрял где-то глубоко в черепной коробке — эхо вчерашнего звукового шторма. К акустическому похмелью примешивался запах. Густой, осязаемый смрад хлорки, давно не мытых тел, перегара и прокисшей капусты. Камера предварительного заключения на Петровке, 38, по уровню комфорта напоминала трюм невольничьего судна, а не гостиницу «Россия».

Макс открыл глаза. Потолок — грязный бетон в потеках сырости. Решетка на лампочке, дающей тусклый, желтушный свет. В голове шумело, но это была не боль, а скорее ватная тяжесть. Ощущение, будто мозг завернули в войлок.

Рядом, на широких деревянных нарах, зашевелилась гора тряпья. Гриша Контрабас. Басист застонал, пытаясь принять вертикальное положение. Лицо отекло, под левым глазом наливался фиолетовым цветом роскошный синяк — сувенир от дружинников, полученный уже за кулисами.

В углу сжался Толик. Без очков математик напоминал слепого крота, выброшенного на асфальт. Колени подтянуты к подбородку, плечи вздрагивают. Взгляд расфокусирован, устремлен в одну точку на полу.

«Обезьянник» был переполнен. Человек пятнадцать на десять квадратных метров. Мелкие карманники, взятые с поличным в трамвае. Профессиональные тунеядцы в растянутых свитерах. Мрачные алкаши, подобранные у пивных ларьков и теперь страдающие от абстиненции. Храп, кашель, матерная ругань и звон алюминиевых кружек сливались в монотонный гул.

— Живые… — прохрипел Гриша, ощупывая челюсть. — Севка, мы живые? Или это уже тот свет?

— Тот свет выглядит иначе. Там не пахнет портянками и «Беломором».

Макс сел, прислонившись спиной к холодной стене. Тело ломило. Ребра ныли после дружеских объятий милиции при погрузке в «воронок». Но внутри царило странное спокойствие. Пустота выжженного поля после битвы.

— Нас расстреляют? — голос Толика был едва слышен. Математик поднял голову, щурясь в полумраке. — Хищение в особо крупных… Диверсия на идеологическом мероприятии… Это вышка. Статья 93-прим.

— Отставить панику. — Макс потер лицо ладонями, пытаясь стереть остатки грима и копоти. — Расстреливают в подвалах, в одиночках. Тихо и без свидетелей. А здесь проходной двор. Свалили в кучу с бытовухой — верный знак, что не знают, что с нами делать. Скандал никому не нужен.

Гриша хмыкнул, сплюнув на грязный пол:

— Скандал уже есть. Ты видел рожу Златоуста? Феофана чуть кондратий не хватил. У него глаз дергался, как у паралитика.

Басист вдруг улыбнулся — криво, разбитой губой, но искренне. В глазах мелькнул бешеный огонек.

— А как мы врезали… Мама дорогая! У меня струны плавились. Реально, пальцы обожгло. Это был не звук, это был кузнечный пресс.

— Акустический резонанс в замкнутом пространстве, — пробормотал Толик, немного оживая при упоминании физики. — При мощности *Regent* и объеме зала возникла стоячая волна. Инфразвуковая составляющая вызвала вибрацию внутренних органов. У половины партера должна была начаться тошнота и головокружение.

— Их и так тошнило, Толя. От страха.

Макс оглядел камеру. Сокамерники не обращали на троицу внимания. У каждого здесь была своя беда. Кто-то спал, накрывшись пиджаком, кто-то курил, пуская дым в потолок.

Курить хотелось нестерпимо. Легкие требовали никотина, чтобы окончательно прийти в себя.

— Курево есть? — спросил Макс.

Гриша похлопал по карманам джинсов. Пусто. Милиция выгребла всё: деньги, ключи, расчески, даже шнурки (чтобы не повесились, видимо).

— Голяк. Зажигалку и ту отобрали, волки.

Но тут лицо Контрабаса озарилось хитрой гримасой. Басист согнул ногу, подтянул ступню к себе. Запустил пальцы под резинку грязного носка, куда-то в район щиколотки.

На свет божий была извлечена сигарета «Прима». Мятая, сплющенная в лепешку, немного влажная от пота, но целая.

— НЗ, — гордо объявил Гриша. — Чуял сердце, что пригодится.

Он распрямил сигарету толстыми пальцами, стараясь не порвать бумагу. Табак сыпался на нары.

— Огня бы.

Сосед слева — мрачный мужик в кепке, похожий на слесаря, — молча протянул коробок спичек.

Чиркнула серная головка. Огонек вспыхнул, осветив усталые лица.

Сизый дым потянулся вверх, к решетке. Первая затяжка показалась слаще самого дорогого коньяка. Горло обожгло, в голове слегка помутнело, но мысли стали четче.

Гриша сделал глубокую затяжку, зажмурился, передал сигарету Максу. Тот вдохнул едкий дым, задержал дыхание, передал Толику. Математик, обычно некурящий, вцепился в окурок дрожащими пальцами, затягиваясь неумело, но жадно.

Ритуал. Трубка мира в бетонном вигваме.

В этом вонючем, тесном мешке вдруг стало уютно. Странная, парадоксальная «ламповость».

Снаружи остались хрустальные люстры, фальшивые улыбки, комсомольские значки и предательство. Снаружи остался Лебедев со своими играми.

А здесь были только свои.

Здесь не нужно было врать. Не нужно было притворяться «легальным клапаном».

Маски сброшены. Будущее туманно, но совесть чиста.

— Знаете, что? — Макс выпустил струю дыма. — Я ни о чем не жалею. Даже если посадят. Мы сделали главное. Мы не прогнулись.

— Не прогнулись, — эхом отозвался Гриша. — Мы их сломали. Ты слышал, как зал затих? А потом — хлопки. Кто-то хлопал, Севка. На галерке.

— Это была Лена, — тихо сказал Макс.

Повисла тишина. Имя прозвучало как пароль.

Толик снял запотевшие, чудом уцелевшие очки, протер их краем рубашки.

— Значит, она не уехала?

— Вернулась.

— Это хорошо, — кивнул математик. — Статистически маловероятное событие. Но обнадеживающее. Значит, система не всесильна.

Окурок догорел, начав обжигать пальцы. Толик, пискнув, выронил его. Гриша аккуратно подобрал «бычок», затушил о край нар, спрятал остатки табака обратно в карман — привычка экономить.

Дверь камеры лязгнула. Тяжелый засов с грохотом отодвинулся.

В проеме возник дежурный сержант, молодой, скучающий.

— Эй, музыканты! — гаркнул он, сверяясь со списком. — Морозов, Контрабасов, Шерман. На выход. С вещами. Хотя какие у вас вещи… Руки за спину, лицом к стене. Следователь ждет.

Макс встал. Ноги затекли, но держали крепко.

— Пора, — сказал он друзьям. — Не дрейфить. Говорить правду. Или молчать. Главное — не подписывать ничего, не читая.

— А если читать не дадут? — спросил Гриша, поднимаясь и расправляя плечи.

— Тогда тем более не подписывать.

Они вышли в коридор, выстроившись цепочкой. Трое против системы. Лысеющий лабух, очкарик-математик и продюсер из будущего, потерявший всё, но нашедший себя.

Коридор пах казенной краской и бедой. Но страха больше не было. Был только звон в ушах — напоминание о том, что даже бетонные стены могут рухнуть, если взять правильную ноту.

Сосед по нарам, до этого момента казавшийся просто грудой ветоши в углу, зашевелился. Из недр потертого драпового пальто показалась рука — тонкая, с длинными, музыкальными пальцами, дрожащими мелкой, но благородной дрожью. Следом вынырнуло лицо.

Лицо это не вписывалось в интерьер КПЗ. В нем не было ни уголовной хитрости, ни пролетарской тупости. Высокий лоб, скорбные складки у рта и глаза — большие, влажные, похожие на перезрелые сливы, полные вселенской печали и невыплаканных слез. Рядом с человеком стоял маленький, видавший виды фибровый чемоданчик, перевязанный бельевой веревкой.

— Прошу пардону, господа, — голос незнакомца звучал тихо, бархатно, с легким пришепетыванием, словно он боялся спугнуть ангелов, витающих под закопченным потолком. — Не вы ли будете те самые геростраты, что вчера пытались обрушить своды Дома Союзов посредством электричества?

Макс повернул голову. Глаза незнакомца смотрели на него с пониманием и какой-то детской доверчивостью.

— Слухами земля полнится, — осторожно ответил Макс. — А вы, простите, кто? Местный летописец?

— Я? — человек грустно улыбнулся. — Я всего лишь пассажир. Еду из Москвы в Петушки. Но, как видите, застрял на перегоне. Курский вокзал — место гиблое, там ангелы пьют херес, а милиционеры — кровь христианских младенцев. Взяли за нарушение общественной нравственности. Я читал стихи фонарному столбу.

Он сел, аккуратно расправив полы пальто.

— Венедикт, — представился он просто, без фамилии. — Можно Веничка.

Макс замер. В голове щелкнуло.

Венедикт Ерофеев. Тот самый. Автор поэмы, которая в двадцать первом веке станет классикой постмодернизма, а сейчас ходит в слепых машинописных копиях по кухням, как священное писание алкогольного подполья.

— Слышал о вас, — кивнул Макс, стараясь скрыть трепет. — «Москва-Петушки». Читал. Сильная вещь.

Веничка оживился. В глазах плеснулось тепло.

— Читали? Надо же… А я думал, мои каракули только тараканы в общаге разбирают. Приятно. Чертовски приятно встретить читателя в казенном доме. Это облагораживает атмосферу.

Ерофеев потянул к себе чемоданчик. Веревка поддалась не сразу.

— Раз уж мы тут собрались, коллеги по несчастью, грех не отметить знакомство. Душа, знаете ли, требует полета, а тело заперто в клетку. Диссонанс. Нужно гармонизировать.

Крышка чемоданчика откинулась.

Внутри, среди носков и мятых бумаг, лежала бутылочка из-под микстуры от кашля, наполненная мутноватой розовой жидкостью.

Гриша, почуяв запах спирта, ожил мгновенно, как боевой конь при звуке трубы.

— Это что? — с надеждой спросил басист. — Сэм?

— Фи, моветон, — Веничка поморщился. — Самогон — это для скотов. А это… — он поднял пузырек на свет, любуясь игрой оттенков. — Это «Слеза комсомолки». Авторский рецепт. Лаванда — 15 грамм, вербена — 15 грамм, лосьон «Лесная вода» — 30 грамм, лак для ногтей — 2 грамма, зубной эликсир — 150 грамм и лимонад — 150 грамм. Смесь должна настаиваться на щепках жимолости, но здесь, увы, пришлось обойтись без них.

Толик, услышав состав, позеленел и вжался в стену.

— Это же яд… Химический ожог пищевода гарантирован.

— Вздор, юноша, — мягко возразил Ерофеев. — Это не яд. Это музыка сфер. Пить её нужно не для пьянства окаянного, а для просветления духа. Чтобы забыть про решетки и увидеть небо в алмазах.

Веничка отвинтил крышку. По камере поплыл сложный, тяжелый аромат парфюмерии и безысходности.

— Прошу, — он протянул флакон Максу. — Первый глоток — самому смелому. Тому, кто не побоялся плюнуть в лицо Златоусту.

Макс взял бутылочку. Стекло было теплым.

Отказать — значит обидеть гения. Выпить — рискнуть здоровьем.

Но сейчас, в этой яме, где время остановилось, обычные законы физиологии не действовали.

«Была не была», — подумал Макс.

Он сделал глоток.

Жидкость обожгла рот, провалилась в желудок раскаленным свинцом, а потом… потом вдруг взорвалась в голове странной, звенящей легкостью. Вкус был чудовищным — смесь мыла и одеколона, — но эффект наступил мгновенно. Стены камеры словно раздвинулись. Вонь хлорки исчезла, сменившись запахом цветущей сирени.

Макс выдохнул, утирая выступившие слезы.

— Мощно. Как удар молотом по рельсу.

— Именно, — кивнул Веничка, забирая флакон. — Теперь вы, маэстро басовых частот.

Гриша выпил не морщась, как воду. Крякнул.

— Забористая штука. Градусов семьдесят, не меньше. Спасибо, отец.

Толик, поколебавшись, тоже пригубил. Закашлялся, замахал руками, но глаза за стеклами очков вдруг заблестели.

Ерофеев допил остатки, аккуратно закрутил крышку и спрятал пустую тару обратно в чемодан.

— Вот так, — сказал он, откидываясь на стену и прикрывая глаза. — Теперь можно и поговорить.

— О чем? — спросил Макс, чувствуя, как по венам разливается сюрреалистическое спокойствие.

— О свободе, конечно. О чем же еще говорить в тюрьме?

Веничка помолчал, слушая храп соседа.

— Вы вчера устроили шум. Акустический бунт. Это прекрасно. Но шум проходит. Тишина возвращается. Система, молодые люди, она как сфинкс — пожирает всех, кто не разгадал её загадку.

— А какая загадка? — спросил Толик.

— Загадка проста: как остаться пьяным, будучи трезвым? И как сохранить трезвость духа, когда вокруг все пьяны от лжи?

Ерофеев открыл один глаз, посмотрел на Макса пронзительно, почти трезво.

— Вы пытались разбить стену головой. Стена устояла, голова болит. Классика. Я вот выбрал другой путь. Я иду в Петушки. Это не географическая точка, это состояние души. Там не отбирают паспорта, там всегда цветут жасмины, и никто не спрашивает прописку.

— Мы не можем уйти в Петушки, — возразил Макс. — Нас ждут стройбат и лопата.

— Стройбат… — Веничка вздохнул. — Это тоже путь. Лопата — инструмент философский. Копая землю, можно докопаться до истины. Или до могилы. Тут как повезет.

Он почесал щетину.

— Главное, не дайте им высушить вашу душу. Они будут стричь волосы, отбирать шнурки, заставлять ходить строем. Пусть тело ходит. А душа пусть едет в Петушки. Пусть пьет херес с ангелами. Пока внутри звучит музыка — вы свободны. Даже в кирзовых сапогах.

Гриша, которого развезло от «Слезы», вдруг всхлипнул:

— А ведь красиво сказал, черт подери. За душу берет.

— Искусство, — констатировал Веничка, снова закрывая глаза. — Жизнь дается человеку один раз, и прожить её надо так, чтобы не ошибиться в рецептах…

Разговор затих.

В камере стало тихо, если не считать храпа и бормотания.

Макс сидел, чувствуя, как дикая смесь внутри растворяет страх перед будущим.

Этот странный человек с чемоданчиком дал ему больше, чем все учебники по политологии.

Не бойся тюрьмы. Бойся стать пустым.

Пока у тебя есть свой внутренний маршрут, своя музыка, свой «коктейль» из веры и безумия — система бессильна.

Она может запереть тело, но не может отменить рейс Москва-Петушки.

Лязг засова прозвучал снова.

— Морозов! На выход!

Макс встал. Голова кружилась, но ноги стояли твердо.

— Спасибо, Веничка, — шепнул он на прощание.

Ерофеев не открыл глаз, лишь слабо махнул рукой:

— Ступайте. И не забывайте закусывать. Хотя бы надеждой.

Макс шагнул к двери.

Впереди был следователь, армия, два года бетона. Но теперь он знал: это просто перегон. Длинный, темный перегон. А в конце обязательно будут жасмины. Или хотя бы гитара.

Кабинет следователя на третьем этаже Петровки, 38, был полной противоположностью «обезьяннику». Если в камере кипела жизнь — пусть грязная, вонючая, но настоящая, — то здесь царила стерильная бюрократическая мертвечина.

Стены, крашенные в унылый шаровый цвет, словно впитали в себя тысячи признательных показаний. Портрет Феликса Эдмундовича над сейфом смотрел не с революционным огнем, а с усталостью завхоза, у которого опять украли швабры. В воздухе висела тяжелая взвесь пыли и запах дешевого табака «Прима», въевшийся в шторы.

Следователь, капитан с одутловатым лицом и водянистыми глазами, даже не поднял головы, когда конвой ввел троицу. Он медленно, с садистской тщательностью вкручивал новый лист бумаги в каретку пишущей машинки «Москва».

— Садитесь, — буркнул он, не указывая куда.

Стульев было всего два. Гриша и Толик сели, Макс остался стоять, прислонившись плечом к косяку. В голове всё еще шумело после «Слезы комсомолки», придавая происходящему легкий оттенок театрального абсурда.

— Граждане Морозов, Контрабасов, Шерман, — капитан наконец поднял взгляд. — Понимаете, где находитесь?

— В сердце советской законности, — ответил Макс.

Капитан юмора не оценил.

— Вы находитесь в шаге от расстрельной ямы, Морозов. Статья 93-прим. Хищение государственного имущества в особо крупных размерах. Плюс статья 206, часть вторая. Злостное хулиганство, совершенное с особым цинизмом. Плюс организация массовых беспорядков.

Толик, сидевший на краешке стула, мелко задрожал.

— Но позвольте… Какое хищение? Нам дали эту аппаратуру…

— Кто дал? — рявкнул капитан. — Документы есть? Накладная, которую я вижу в деле, говорит, что техника украдена со склада завода «Красный Богатырь». А нашли её у вас. С поличным. На сцене.

Он ударил пальцем по клавише машинки. *Дзынь!*

Дверь кабинета открылась без стука.

Макс даже не обернулся. Он знал эту походку, этот запах дорогого одеколона, который теперь едва пробивался сквозь запах стресса и перегара.

Игорь Петрович Лебедев.

Куратор выглядел плохо. Если вчера он был лощеным хозяином жизни, то сегодня напоминал побитую собаку. Серый цвет лица, мешки под глазами, идеально выглаженный костюм сидел как-то мешковато, словно владелец за ночь сдулся.

Скандал в Доме Союзов не прошел бесследно. Лебедев явно получил нагоняй от такого начальства, по сравнению с которым сам был мальчишкой.

— Оставьте нас, капитан, — тихо сказал Лебедев.

— Товарищ полковник, я только начал оформлять протокол допроса…

— Вон, — не повышая голоса, произнес куратор.

Капитан, мгновенно потеряв всю спесь, сгреб бумаги и выскочил за дверь.

Лебедев прошел к столу, сел в кресло следователя. Поморщился, увидев полную пепельницу.

— Ну что, герои? — голос был сухим, скрипучим. — Довольны?

— Концерт удался, Игорь Петрович, — сказал Макс. — Акустика в зале отличная.

— Удался… — Лебедев усмехнулся. — Златоуста увезли с гипертоническим кризом. У двух ветеранов сцены — слуховая травма. Западные радиостанции с утра вопят о «звуковом протесте в Москве». Вы прославились, Морозов.

Он достал из папки лист бумаги.

— Я должен был бы вас посадить. Сгноить в лагере. Честно говоря, руки чешутся.

Гриша напрягся, сжав кулаки на коленях.

— Но, — продолжил Лебедев, — наверху решили иначе. Суд над вами превратит вас в мучеников. В икон стиля. Молодежь начнет делать из вас святых. Нам это не нужно.

Он разорвал лист, который держал в руках. Это был протокол задержания.

— Уголовное дело закрыто за отсутствием состава преступления. Аппаратуру списали как неисправную.

Толик выдохнул так громко, что звук, казалось, ударился о стены.

— Мы… свободны?

— Свободны? — Лебедев посмотрел на математика как на идиота. — Вы отчислены, Шерман. И вы, Контрабасов. И вы, Морозов. Приказы ректорами уже подписаны задним числом. А что делает советское государство с молодыми, здоровыми тунеядцами, которые не учатся и не работают?

Дверь снова открылась. На этот раз вошел военный — майор с петлицами цвета хаки. В руках у него была папка с личными делами.

Макс все понял.

— Призыв, — констатировал он.

— Именно, — кивнул Лебедев. — Священный долг. Защита Родины. Правда, оружие вам доверять нельзя. Вы и гитарой умудряетесь теракты устраивать. Поэтому…

Куратор встал, подошел к Максу вплотную.

— Стройбат. Военно-строительные отряды. Там служат лучшие люди страны. Уголовники, дегенераты, диссиденты. Вы там будете своими.

— Всех троих? — спросил Гриша.

— Разумеется. Только в разные концы необъятной Родины. Чтобы не создали там ансамбль песни и пляски.

Военком раскрыл папку:

— Рядовой Контрабасов — команда 20А. Северодвинск. Строительство аэродрома. Бетон, мороз, романтика.

Гриша скрипнул зубами, но промолчал.

— Рядовой Шерман — команда 75. Железнодорожные войска. Укладка шпал где-то под Читой. Физический труд полезен для математиков.

Толик поправил очки, которые чудом держались на носу. В его глазах читался ужас интеллигента перед лопатой.

— А рядовой Морозов… — Лебедев взял последний лист. — Рядовой Морозов остается в Московском военном округе. В/ч 55204. Спецстрой.

Макс удивленно поднял бровь.

— Оставляете при себе, Игорь Петрович? Не можете отпустить?

— Держу врагов ближе, чем друзей, — холодно ответил Лебедев. — Это очень интересная часть, Севастьян. Там строят дачи для генералитета. И там очень… специфический контингент. Если выживете — поумнеете. Если нет — спишем на несчастный случай на стройке.

Лебедев застегнул пиджак.

— Вы хотели ломать стены, Морозов? Теперь вы будете их строить. Два года. С лопатой в руках и кирзой на ногах. Без музыки. Без славы. Без Лены.

При упоминании Лены у Макса сжалось сердце, но он не подал виду.

— Музыка звучит в голове, гражданин начальник. Её вы не отнимете.

— Посмотрим, что останется в вашей голове после общения с «дедами» из уголовников, — усмехнулся Лебедев.

Он кивнул военкому.

— Забирайте. Стричь под ноль. Форму выдать третьей категории. И сразу в эшелон.

Лебедев пошел к выходу, но у двери остановился. Обернулся.

В его глазах на секунду мелькнуло что-то человеческое. Не жалость, нет. Уважение игрока к игроку, который красиво проиграл.

— А за «ягнят» спасибо, — тихо сказал он. — Сильно было. Жаль, что вы идиот.

Дверь за ним закрылась.

Военком посмотрел на часы.

— Ну что, бойцы? Пять минут на сборы. Ах да, собирать нечего. Вперед. Родина-мать заждалась.

Макс отлепился от косяка. Тело болело, но в душе была странная легкость.

Тюрьмы не будет. Будет ад, но другой. Армейский.

А в армии, как известно, квадратное катают, а круглое носят.

С этим можно работать.

Он подмигнул поникшему Толику и хлопнул по плечу мрачного Гришу.

— Выше нос, мужики. Стройбат — это те же звери, только в профиль. Прорвемся.

— Лишь бы кормили, — буркнул Гриша.

— Кормить будут, — пообещал Макс. — Перловкой.

Они вышли из кабинета под конвоем.

Впереди была Угрешка, стрижка наголо и два года вычеркнутой жизни.

Но они были живы. И где-то там, на свободе, крутилась кассета с их последним концертом.

Легенда начинала жить своей жизнью, пока её авторы шагали навстречу кирзовым сапогам.

Сборный пункт на Угрешской улице напоминал скотобойню, работающую в режиме аврала. Длинное, выстуженное помещение с кафельным полом. Запах хлорки, дешевого табака и мужского пота, настоянного на страхе. Сотни голых тел. Розовых, белых, смуглых. Дрожащих от холода и неизвестности.

Здесь заканчивалась биография и начиналась статистика. Личность стиралась, уступая место учетной карточке.

— Одежду в мешки! — рявкал прапорщик с багровым лицом, расхаживая вдоль шеренги. — Гражданку упаковать, бирку с фамилией — на узел. Кто хочет отправить мамке — адрес пишем разборчиво. Кто не хочет — пойдет на ветошь.

Макс стянул джинсы. Ткань, еще хранящая пыль подвала и сцены, упала на бетон. Следом полетела белая рубашка — та самая, в которой планировалось петь про Ленина, но пришлось орать про стены.

Рядом раздевался Гриша. Огромное, рыхлое тело басиста белело в полумраке, покрытое редкой рыжей порослью. Синяк на лице расцвел новыми красками, став почти черным.

Толик, лишившись одежды, казался совсем прозрачным. Ребра торчали, как у узника Бухенвальда, позвоночник можно было пересчитывать вместо четок. Без очков математик щурился, пытаясь разглядеть, куда кидать ботинки.

— Следующий! На весы! Рост, вес, объем груди!

Конвейер работал без сбоев.

Медицинская комиссия была формальностью. Врачам было плевать на плоскостопие, гастриты и близорукость. Если есть две руки и две ноги — годен. Для стройбата годились даже те, у кого конечностей не хватало, — лишь бы лопату держать могли.

Макс шагнул к столу хирурга. Женщина в белом халате, с усталым, равнодушным лицом, даже не подняла глаз.

— Жалобы?

— На жизнь.

— Не по профилю. Повернись. Нагнись. Раздвинь ягодицы. Годен. Следующий.

В момент, когда штамп с грохотом опустился на личное дело, пальцы врача вдруг коснулись руки Макса. Холодные, пахнущие спиртом. В ладонь скользнул маленький бумажный шарик.

Макс вздрогнул. Встретился глазами с женщиной.

В её взгляде на секунду мелькнуло что-то живое. Понимание? Сочувствие?

— Одевайся, — буркнула она, отворачиваясь.

Шарик жег ладонь. Развернуть сейчас нельзя — заметят. Пришлось сжать кулак до побеления костяшек.

Дальше — парикмахерская.

Громкое название для закутка, где стояли три табурета и гудели электрические машинки для стрижки овец. На полу лежал ковер из волос. Черные, русые, рыжие пряди. Кудри, хипповские «хаеры», аккуратные проборы отличников. Всё смешалось в одну грязную, мертвую кучу.

— Садись! Голову ниже!

Первым пошел Гриша.

Машинка взревела, врезаясь в густую гриву басиста. Длинные рыжие локоны падали на плечи, на колени, на пол.

Минута — и на стуле сидел другой человек. Огромный лысый череп с шишковатым затылком и оттопыренными ушами. Уголовник. Рецидивист. От доброго увальня-музыканта не осталось и следа.

Гриша провел ладонью по макушке. Глаза стали пустыми.

— Как коленка, — прохрипел он.

Следом — Толик.

Машинка прошлась по нему безжалостно, обнажая бледную, в бугорках, кожу. Без прически голова казалась непропорционально большой на тонкой шее. Очки, которые он держал в руках, теперь некуда было надеть — казалось, они соскользнут с этого гладкого шара.

Очередь Макса.

Жесткий табурет. Холодный металл машинки коснулся шеи.

Жужжание отдалось вибрацией в зубах.

Пряди падали на лицо, щекотали нос.

Это было похоже на казнь. Срезали не волосы. Срезали свободу. Срезали рок-н-ролл. Срезали прошлое.

Продюсер из двадцать первого века, знавший цену имиджу, видел, как этот имидж уничтожается ржавыми ножами казенного инструмента.

— Свободен.

Макс встал. Посмотрел в мутное, засиженное мухами зеркало на стене.

Оттуда смотрел волк.

Скулы заострились. Глаза запали. Щетина на щеках и голый череп делали лицо хищным, опасным.

— Красавец, — сплюнул парикмахер, стряхивая волосы с накидки. — Хоть сейчас на плакат «Не болтай».

Дальше — каптерка. Выдача обмундирования.

Лебедев не обманул. Форма третьей категории. Б/у.

Вместо новых гимнастерок — застиранные, выцветшие до белизны хэбэшки. На некоторых виднелись заплатки. Галифе с пузырями на коленях. Кирзовые сапоги, стоптанные чьими-то ногами, жесткие, как колодки.

Запах. Тяжелый дух казармы, старого пота и гуталина.

Макс натянул гимнастерку. Ткань неприятно холодила кожу. Воротник натирал шею.

Наматывание портянок — отдельная наука, но память тела (или армейская смекалка) сработала. Нога вошла в сапог туго. Удар каблуком об пол.

Готов.

Рядовой стройбата. Черные петлицы. Эмблема: якорь, перекрещенный лопатой и киркой (в народе — «греби и копай»).

В углу, пока остальные возились с пуговицами, Макс наконец развернул бумажный шарик.

Клочок тетрадного листа в клеточку.

Почерк знакомый. Летящий, острый.

Два слова:

*«Я жду».*

И подпись — маленькая нота. Синкопа.

Дыхание перехватило.

Не уехала. Не бросила. Не забыла.

Даже после всего. После лжи, после подвала, после скандала.

Она нашла способ передать весточку сюда, в чистилище.

Макс сунул записку за голенище сапога — самое надежное место.

В груди, под грязной гимнастеркой, разлилось тепло. Тот самый «ламповый» огонек, о котором говорил Веничка.

С этим можно жить. С этим можно выжить.

— Строиться! — команда разрезала гул голосов.

В огромный зал вышли «покупатели». Офицеры и прапорщики. Хмурые, деловитые работорговцы.

Началась сортировка.

— Команда 20А! Северодвинск! — выкрикивал капитан в бушлате. — Контрабасов!

Гриша шагнул вперед. Сапоги гулко ударили по бетону.

Он обернулся. Взгляд растерянный.

— Бывай, Севка. Бывай, Толян. Не поминайте лихом.

— Команда 75! Чита! Шерман!

Толик вздрогнул. Поправил очки, которые теперь сидели криво (дужка была сломана).

— Прощайте… — прошептал он.

Их разводили по разным углам зала. Как скот в разные загоны.

Макс рванулся. Нарушая строй, нарушая устав.

— Стоять!

Он подбежал к друзьям.

Прапорщик замахнулся, но Макс перехватил его взгляд — такой бешеный, что тот опустил руку.

Секунда.

Трое лысых, в нелепой форме, они стояли треугольником.

Макс схватил Гришу за плечо, притянул Толика.

— Слушать меня! — прошипел он. — Никаких «прощайте». Мы не умираем. Мы идем в отпуск. Длительный, хреновый отпуск.

— На два года, — всхлипнул Толик.

— Плевать на время. Время — это просто ритм. Мы его собьем.

Макс сжал их плечи так, что пальцы впились в ткань.

— Ровно через два года. День в день. В двенадцать ноль-ноль.

— Где? — спросил Гриша.

— В Москве. На Гоголевском бульваре. У памятника Гоголю. У того, который грустный.

— Замётано, — басист кивнул.

— Я… я постараюсь дожить, — выдавил Толик.

— РАЗОЙДИСЬ!!! — заорал майор с трибуны. — Куда сбились? По местам!

Их растащили.

Гришу увлекли в толпу, уходящую в левые ворота. Его широкая спина в линялой гимнастерке мелькнула в последний раз и скрылась.

Толика увели вправо. Он шел, спотыкаясь, маленький, нелепый, похожий на воробья в военной форме.

Макс остался один в центре зала.

— Команда 55! Морозов! Ко мне!

Он развернулся.

Четко, по-военному.

Каблуки ударили в бетон.

Походка изменилась. Исчезла вальяжность музыканта. Появилась тяжелая, упругая поступь солдата.

Он шел к своему офицеру, чувствуя, как бумажка в сапоге жжет ногу.

«Я жду».

Он вернется. Он выживет в этом бетоне, перегрызет глотки, построит дачи всем генералам, но вернется.

И Гоголь улыбнется.

— Рядовой Морозов по вашему приказанию прибыл!

Офицер — лейтенант с цепким взглядом — оглядел его с ног до головы.

— Борзый? — спросил он беззлобно.

— Музыкальный, — ответил Макс.

— Это мы вылечим. В машину.

Кузов грузовика «ЗиЛ-130» был накрыт тентом. Макс запрыгнул внутрь.

Темнота. Скамейки вдоль бортов. Лица попутчиков — угрюмые, злые. В углу кто-то уже выяснял отношения, кто-то курил в кулак.

Макс сел у заднего борта.

Машина дернулась и поехала.

Сквозь щель в брезенте он видел кусок серого московского неба и грязный снег на обочине.

Гражданская жизнь кончилась. Начался Стройбат-рок.

Макс закрыл глаза и начал отбивать ритм пальцами по прикладу автомата… стоп, автомата не дали. По черенку саперной лопатки, которая валялась под ногами.

*Тум-ц-та. Тум-ц-та.*

Ритм поезда. Ритм судьбы.

Кузов грузовика мотало из стороны в сторону, словно шлюпку в шторм. Брезентовый тент хлопал на ветру, пропуская внутрь ледяные иглы февральского ветра пополам с выхлопными газами.

Внутри сидело человек тридцать. Теснота была спасительной — тела грели друг друга. Но это было единственное, что объединяло эту разношерстную массу.

Здесь не было того братства, что возникло в камере на Петровке. Здесь царил закон джунглей, спрессованный в пять квадратных метров кузова.

Макс сидел у самой кабины, прижавшись спиной к металлической переборке. Вибрация двигателя передавалась позвоночнику, выбивая из головы остатки мыслей.

Напротив него, сплевывая сквозь зубы шелуху от семечек прямо на сапоги соседям, развалился парень лет двадцати. На его бритом затылке синела свежая ссадина, а на костяшках пальцев виднелись кустарные наколки — «перстаки».

— Эй, лысый! — гаркнул он, толкая сапогом деревенского паренька, который дремал, уронив голову на грудь. — Чё разлегся? Подвинься. Барину ноги вытянуть надо.

Паренек испуганно вжался в соседа. Уголовник — а это был явно он, из тех, кого военкомат выгреб после «химии» или условного, — усмехнулся, оглядывая кузов хозяйским взглядом.

Его глаза остановились на Максе.

Макс не отвел взгляд. Он смотрел сквозь полумрак спокойно, с той усталой отрешенностью, которая бывает у человека, пережившего крушение поезда.

— А ты чё зыришь, интеллигент? — осклабился уголовник. — Очки где потерял? Или пропил?

Макс медленно достал из кармана мятую пачку «Примы», которую успел стрельнуть у кого-то на сборном пункте.

— В карты проиграл, — ответил он ровно. — Вместе с совестью.

Ответ был нестандартным. Уркаган ожидал страха или оправданий.

— Борзый… — протянул он с уважением, смешанным с угрозой. — Откуда такой нарисовался?

— Из филармонии.

В кузове кто-то хихикнул. Уголовник нахмурился, решая, обидеться или поржать.

— Музыкант, значит? На скрипочке пиликаешь?

— На нервах, — Макс чиркнул спичкой. Огонек осветил его лицо — жесткое, с глубокими тенями под глазами. — Хочешь, на твоих сыграю?

В кузове повисла тишина. Слышно было только рычание мотора и вой ветра.

Уголовник подался вперед. Его кулаки сжались. В тесном пространстве драка была бы короткой и кровавой.

Но Макс не шелохнулся. Он курил, глядя в глаза противнику. В его взгляде не было вызова. В нем была пустота. Та самая страшная пустота человека, которому нечего терять. Лебедев и его кабинет выжгли в нем страх перед мелкой шпаной. После дьявола черти не страшны.

— Ну ты, бля… — Урка сплюнул, но откинулся назад. Инстинкт зверя подсказал ему: этого лучше не трогать. Этот может и горло перегрызть. — Артист. Посмотрим, как ты в роте запоешь. Там смычки быстро ломают.

Макс отвернулся. Разговор был окончен. Маленькая победа. Первая в череде тысяч таких стычек, которые предстояли в ближайшие два года.

Он закрыл глаза, прислушиваясь к шуму дороги.

Колеса отбивали ритм.

*Тра-та-та… Тра-та-та…*

Это был не блюз. И не рок. Это был индастриал. Музыка механизмов, перемалывающих человеческое мясо.

Он пошевелил ногой в сапоге. Бумажный комок у щиколотки кольнул кожу.

«Я жду».

Всего два слова. Но они весили больше, чем весь этот грузовик с его грязью и безнадегой.

Пока она ждет — он не сломается.

Он построит эти чертовы дачи. Он перетаскает тонны бетона. Он научится бить первым.

Но он не забудет, как звучит *Regent* на пределе мощности.

Грузовик резко затормозил. Людей качнуло вперед.

— Приехали! — раздался голос снаружи. — Выгружайся!

Откинули задний борт.

В кузов ворвался свет прожектора — яркий, слепящий, холодный.

— Живее! Строиться по трое! Бегом!

Макс спрыгнул на землю. Ноги скользнули по наледи.

Он поднял голову.

Перед ним возвышались ворота. Тяжелые, сварные, украшенные красными звездами. По верху бетонного забора вилась колючая проволока. На вышках по периметру стояли часовые.

Это была не воинская часть. Это была зона.

В/ч 55204. Спецстрой.

На плацу, под светом фонарей, уже стояли другие «коробки». Черные бушлаты, шапки-ушанки, опущенные головы.

Запахло дымом котельной и щами.

— Рота! Смирно! — заорал встречающий офицер.

Макс встал в строй. Рядом плечом к плечу встал тот самый уголовник. Теперь они были равны. Оба — «духи». Оба — рабсила.

Над плацем, из хриплого репродуктора, висящего на столбе, вдруг полилась музыка.

Марш. Бравурный, фальшивый, неуместно бодрый.

«Не плачь, девчонка, пройдут дожди…»

Макс усмехнулся. Ирония судьбы.

Он посмотрел на свои руки. Пальцы, привыкшие к грифу гитары, покраснели от холода. Скоро они покроются мозолями от черенка лопаты. Кожа огрубеет. Ногти сломаются.

Но это только руки.

А внутри…

Макс начал тихо, едва слышно отбивать ритм ногой по мерзлому асфальту.

*Бум. Бум. Цак.*

Синкопа. Сбой ритма.

Вся его жизнь теперь была синкопой. Паузой перед сильной долей.

Этот стройбат, этот забор, эти два года — это просто затянувшаяся пауза.

А потом он вступит.

И это будет фортиссимо.

— Шагом… марш!

Колонна двинулась к казармам.

Серые стены, о которых он пел, теперь окружали его со всех сторон. Но Макс знал секрет: стены нужны для того, чтобы на них писать. Или чтобы их ломать.

Он шагнул в темноту ворот, унося с собой в сапоге записку, а в сердце — музыку, которую не заглушить ни маршами, ни приказами.

Стройбат-рок начался.

Загрузка...