Сумеречницу не возьмет холодное железо, да и серебро не причинит ей вреда. Травы, заговоры не остановят. Огонь не отпугнет, а вода не отвратит от порога.
Сумеречница не услышит молитвы.
А услышав, лишь рассмеется в ответ.
Вот только я, Аану Каапо, не молила о пощаде, знала, что не пощадит.
У меня нет ни железа, ни серебра, но есть клыки и когти. Ее же окружает тонкий кокон сумеречных нитей. И дотянувшись до него, я рванула.
Зазвенели.
И прочны оказались, словно из проволоки сплетенные.
— Что, сестричка, поиграем? — сказала Пиркко, опуская крылья. И под пологом их воцарилась темнота. Не ночная, зыбкая, наполненная лунным светом, звездным серебром, но кромешная, густая, словно кисель. Ненавижу такую с детства.
Есть в ней нечто безысходное.
…шелест крысиных лап. Погасшая свеча и запертая дверь: Аану наказана. И сидеть придется долго. Я сжимаю огарок в руке и боюсь отступить от двери хотя бы на шаг. Крысы подбираются ближе… вот что-то сухое, теплое касается ноги и растворяется в темноте.
…скрип половиц. И уже не крысы, но некто, издревле обитавший в доме, подходит, чтобы взглянуть на меня. Он привстает и тянется, дышит в лицо смрадом, и волосы мои шевелятся от его дыхания. Перед глазами мелькает нечто белесое, и тут же исчезает.
…вздохи.
…тишина, которая кажется более зловещей, чем все иные звуки.
…бешеный стук собственного сердца и всхлип, который я давлю.
…смех сестрицы.
Она здесь, рядом, готова наполнить темноту моими страхами. Она ловит их крючковатыми пальцами, вытряхивает наружу и бросает мне же.
— Поиграем, Аану? — спрашивает томным шепотом.
И у меня нет шанса отказаться от игры.
Оскалившись, я рычу, но темнота, меня окружившая, проглатывает голос. И влажные пальцы сумрака лезут в пасть.
— Поиграем…
Я пытаюсь поймать тень.
Хруст.
И стон.
Чернильная кровь сумрака льется уже не на песок — на толстый слой пепла. Каждый мой шаг подымает тучи его. И пепел кружится, словно белые-белые бабочки.
— Не поймаешь, — Сумеречница то подбирается ближе, то отступает, дразня меня. И звонкий ее смех — единственный звук, который остался в темноте. — Не поймаешь…
Она сама касается меня, оставляя рваную холодную рану.
Я разворачиваюсь. Щелкают клыки.
И вновь плачет сумрак. Рвутся нити ее кокона, но Сумеречница тотчас выплетает новые, спешит опутать меня. Нити тонки и крепки, словно струны. Их так много. И чем сильнее я пытаюсь вырваться, тем больше запутываюсь в этой сети.
— Ты проиграла, Аану, — Пиркко склоняется к самому моему уху. — Ты проиграла, но…
Сеть затягивалась, и нити-струны взрезали кожу.
Я подавила стон.
— Еще немного и тебя не станет. Скажи, тебе страшно?
Страшно.
Но не за себя… она ведь не остановится.
Она заберет мою жизнь, а затем — жизнь Янгара. И Олли не пощадит. И никого, кто остался еще в Оленьем городе… человек ли, зверь… она выпьет всю землю, и небо навеки станет серым, цвета ее крыльев. И чем старше она будет, тем более сильный голод станет терзать ее.
Ей всегда будет мало.
— Страшно, — она подвигается ближе, прижимается к моему израненному боку, слизывая капли крови и вбирая страх. — Оч-ш-шень страш-ш-шно…
Ее голос изменяется.
И худая рука касается морды.
Она слишком поверила в собственную силу и мое бессилие.
— У хийси нет души, — шепот Пиркко опутывал меня. — Хийси умрет навсегда…
Как и Сумеречница.
— И ты, — сказала я.
А она зашипела.
— Ты ведь тоже не человек.
Сжалась сеть, пытаясь заставить меня замолчать.
— Ты стала нежитью… уродливой белой нежитью… — каждое слово мне приходилось отвоевывать, каждый вздох, каждый звук. — Ты говорила, что на меня нельзя взглянуть без отвращения. Но видела ли ты себя?
— Замолчи!
— Нет. Ты думала, что ты красива, но зеркала лгали. Они тоже тебя боятся. На самом деле… на самом деле ты… мертва… все это видят.
— Лжешь!
— Твое лицо… ты сама… омерзительно… не веришь — взгляни сама… попроси темноту сделать зеркало. Или в мои глаза загляни, если не боишься. Увидишь.
Она поднялась и, тряхнув копной черных волос, вернула себе прежнее обличье. Наклонилась, выгнулась, пытаясь рассмотреть себя же в моих глазах.
Я не хотела умирать.
И все же… нити кокона растаяли беззвучно, только меня окатило живым огнем.
Его было так много… слишком много для меня одной. И я отдала огонь Пиркко. Обняла ее нежно, как дорогую сестру, и когти, как некогда во сне, пробили грудную клетку, раскрыли шкатулку, в которой медленно стучал камень ее сердца.
Еще живого…
…еще немного человеческого.
Оно выпало на мою ладонь и, вздрогнув, замерло.
— Глупая Аану, — Пиркко ладонью закрыла дыру в груди. — Зачем мне теперь сердце? Оставь его себе.
И она оттолкнула меня. А темнота зазвенела на тысячу голосов. Их было так много, что…
…я упала с сердцем в руке. И бабочки из пепла укрыли меня от солнечного света. Вернувшийся, он был слишком ярок. И я закрыла глаза.
— Аану…
Я слышала голос, такой родной и такой далекий.
— …вернись…
Не могу.
Брухва открыл новую дорогу, и как бы я того ни желала, свернуть с нее не выйдет. В моей руке лежало черное человеческое сердце. А под ногами цвел бессмертник.
Пора, Аану.
И я ступила на путь, прочерченный травой.
— Аану… пожалуйста…
Я бы хотела вернуться. К нему и Горелой башне. К собственным наивным мечтам, в которых есть дом и семья… к брату, которого слышу, пусть бы он не произнес ни слова.
Но если я здесь, то пришла пора?
— Аану… — тяжелый пряный аромат бессмертника дурманил. И травы оплели ноги, удерживая на месте: мое время иссякло.
— Я не уйду, — сказала я, но разве кто-нибудь когда-нибудь слушал Аану?
И дорога сама нырнула мне под ноги. Она несла меня, и голос Янгара слабел.
Мне жаль.
Безумно жаль, что все так получилось.
И кто теперь зажжет лучину в окне Горелой башни?
А он, кому он станет рассказывать истории о благословенной стране Кхемет, что лежит за морем?
Дорога вывела к реке, воды которой были черны и тяжелы, словно деготь. Водорослями лежали на них тонкие женские волосы, и берега поросли не рогозом, но костями. Из них же был сделан мост.
Из черной воды поднимались столпы бедренных костей. Переплетались хрупкие фаланги пальцев, создавая ажурную решетку, на которой лежал настил из ребер.
Мост манил меня. Но стоило сделать шаг, как раздался голос:
— Аану.
В нем звучало эхо бури, и сама река вздрогнула, попятилась, не желая становиться на пути той, что явилась по мою душу.
На ее волосах — седина зимних гроз. И лицо ее выбелила стужа. Бледные губы иней расписал, и его же бледные узоры виделись мне в глазах Акку. Босая, стояла она на берегу Черноречки. И дикие ветра терлись о ноги ее. Скулили, не смея отступить от хозяйки.
— Подойди ко мне, Аану, — она протянула ладонь с бледными ногтями, словно вырезанными из белого лунного камня. И я послушно шагнула навстречу. Бессмертник побелел, подернулся инеем. И облетели розоватые его цветы, не вынеся дыхание мороза.
— Отдай, — велела Акку, протянув бездонную корзину. Прочны были ее стены, сплетенные из пустых надежд и несдержанных обещаний.
И я отдала черное сердце моей сестры.
— Так будет лучше, — Акку опустила крышку и, взяв меня за руку, сказала: — Пойдем со мной.
Куда?
В ледяные чертоги, куда не заглядывает солнце.
Я ведь убила.
Ладонь Акку холодна, а пальцы нежны. Идет печальная жница, и вьюги спешат расстелить перед хозяйкой искристый ледяной ковер.
— Тебе страшно? — спросила Акку, одарив меня взглядом, в котором прорезались отблески молний. Зимой бури особо свирепы.
— Да.
Я не смела лгать ей.
— Но ты не станешь просить меня о милосердии?
К чему? Свирепую зимнюю бурю можно умолять, но послушает ли буря? Сомневаюсь.
— Не станешь, — Акку сама ответила на свой вопрос. — И слез не будет. Что ж… спрашивай.
— О чем?
— О чем-нибудь.
Позади остались ковры бессмертника, и волглые туманы, что подымались с костяных берегов, сама Черноречка, за которой правил хозяин подземного мира…
Мы шли.
Акку впереди, я же — за нею.
Она не отпустит. Был договор, но в нем ни слова не сказано о том, что станет со мной, если я умру до окончания срока. У хийси нет души и… в пустых глазах Акку нет ответа. Сейчас они — седое зеркало льда, что покрывает реки и озера. В нем даже я не отражаюсь.
— Моя сестра, — я опустила взгляд на корзину, в которой томились проклятые души. Им до скончания мира суждено пребывать в плену, а после сгинуть на обломках его. — В ней ведь остался человек?
— Немного.
Акку склонила голову.
— Что с ней станет? — мне было тяжело говорить.
Удивленно приподнялась белесая бровь.
— Она сама выбрала свой путь, — сказала Акку и морозный румянец вспыхнул на ее щеках. — И без принуждения попробовала кровь на вкус. Она убила брата. И пожелала смерти отцу. Она…
…погубила многих.
И радовалась, пила чужие жизни.
Я знаю.
— Она и твою жизнь забрала.
Да, верно.
— Лишила шанса стать человеком, — голос Акку — голос ветра, который спускается с гор, чтобы оседлать темное зимнее море. И оно, чувствуя близость наездника, спешит подняться на дыбы. Бьет водяными копытами скалы. — Она ведь заслужила кару?
Не мне решать.
— Что ж, — Акку склонила голову и, сунув руку в корзину, вытащила сердце. — Я отнесу его кузнецу, пусть попробует перековать…
Она смотрела на сердце, которое все еще билось.
— Знаешь, души тоже способны испытывать боль. И пламя небесного горна их обжигает, а удары молота — ранят. Они кричат так громко, что… Таваалинен Сёппо давным-давно оглох. Он сам сунул раскаленный прут в уши, чтобы не слышать их голосов.
Сердце замерло.
— И время там идет иначе… Я ответила на твой вопрос?
Хозяйка бурь бросила взгляд на меня, а я сумела его выдержать.
— Да.
— Но и тебе будет очень больно, девочка. Это справедливо. Боль за боль. Душа за душу.
И она толкнула меня, земля же расступилась.
Я падала.
Долго.
Целую вечность, а может и две… я раскрывала руки, силясь бездну обнять, и та проскальзывала сквозь пальцы. А холодный ветер, догнав меня, мурлыкал колыбельную. Наверное, я все-таки уснула, поэтому и пропустила миг, когда падение прекратилось.
Даже у бездонных пропастей бывает дно.
И я ударилась о него.
Больно.
Невыносимо. До того, что я вдохнуть не способна. Словно кожу сняли, а тело… мое тело кричало, вот только я не в силах была разомкнуть губ.
— Аану… — голос доносился из-за завесы боли, и я пыталась отозваться, но…
…почему так холодно?
…и сердце стучит быстро, еще немного и надорвется.
— Дышит, — сказал кто-то очень близкий и за руку взял. Его прикосновение вызвало новую волну боли, светло-зеленой, с седою пенною гривой… цвета зимнего моря. — Аану, ты слышишь…
Еще да…
Пока да…
Пытаюсь ответить, но стоит раскрыть губы, как судорожный кашель обрывает мое дыхание. И что-то горькое, терпкое льется изо рта. Меня подхватывают, поворачивают голову, не позволяя захлебнуться.
Но снова больно.
— Я тебя не отпущу.
Мой муж злится. У него голос меняется, становится глуше и тише.
— Осторожно, ее спина… — это Олли.
…они оба живы, и разве это само по себе не чудо?
— Держи ей голову. Аану, пожалуйста, послушай. Ты должна это выпить.
Он раздвигает губы, и всовывает между зубов острие ножа, солоноватое и грязное наверняка. Его прикосновение вызывает новый приступ рвоты, и лезвие исчезает.
— Аану, умоляю, потерпи. Всего глоток…
Снова пальцы. И лезвие. И мне открывают рот, чтобы влить густое горькое варево. Оно обжигает разодранное нёбо, и я пытаюсь откашляться, выплюнуть, но жесткие пальцы Янгара закрывают рот.
— Глотай, Аану.
Он запрокидывает мне голову.
И поневоле приходится сделать глоток.
— Вот так… и еще давай… ну же, Аану.
И я пила, давилась, но пила, позволяя едкому вареву растекаться по моим внутренностям. Оно было подобно смоле, и я чувствовала, как плавлюсь.
Жарко было.
Когда жар стал нестерпим, я позволила себе спрятаться в беспамятстве.