Я, выбравшись на берег реки, слушала, как поет лес, встречая осень. Вот лист осины, отяжелевший, покрытый позолотой, летит, прорывает тонкую паутинку. Рыдает журавль, прощаясь с землей. И сходятся в неравном бою дикие туры. Земля гудит под их копытами. Ворочается в груде листвы старый еж, фыркает и вздыхает. А синицы, облепившие рябину — гроздья ее полыхали алым — щебечут о том, что на краю леса вновь люди собрались.
— Какие? — я протянула руку, и синицы спустились на ладонь.
Люди?
Разные. Много.
Считать синицы не умеют, но в голосах их мне видится беспокойство.
При людях железо.
И значит, следом пойдут волчьи стаи, а то и воронье. Воронов синицы боялись.
Удивительно, как переменилась моя жизнь за прошедшие три месяца. И если первый из них прошел будто бы в тумане, то иные два были наполнены ярким живым золотом.
От Тойву мне досталась хижина, стены которой давным-давно ушли под землю, а на крыше раскинулись ковры зеленого мха. Этот ее дом зарос грязью и пропах кровью, запах которой я ныне ощущала остро. Два дня я пыталась очистить его, боролась с плесенью и кружевом волчьих грибов, с рыжими пятнами ржавчины, что проступали сквозь дверь, с мокрицами и жуками, которые давным-давно прижились в гнилых циновках. Я избавлялась от прелой соломы, поеденных молью одеял, благо, подаренная Акку шкура была тепла. Я вычищала из кладовки гниль и перебирала труху лекарственных трав.
Пожалуй, они появились в доме задолго до Тойву.
Но хижина упрямо не желала становиться мне домом.
И тогда лес подарил мне Горелую башню.
Какой она была?
Окруженной сетью зачарованных троп. И не человеку по ним ходить — заведет, запетляет, закружит и, опутав, вытянет силы. Будет водить, пока тот, кто дерзнет нарушить покой, не отступит. Или не ляжет к узловатым корням престарелых дубов. Но я, отмеченная Акку, больше не была человеком. И тропа сама легла мне под ноги, потянула, позвала… куда?
К подножию холма, скрытого в тени леса.
…малинник успел зарастить раны, нанесенные пламенем. И все же я ощущала эхо прежней боли. Земля помнила день, когда был выпущен дикий огонь. И что глодал он не только дом, некогда стоявший на холме, но и саму землю. Что метался он, норовя добраться до лесных стражей, жаром иссушая листья. До сего дня старые вязы хранили следы того пламени.
И спешили рассказать мне про давнюю свою обиду.
Люди злые.
Их можно убить.
…и даже нужно.
Что осталось в этом месте, помимо ожогов? Оплавленные камни. Несколько ржавых гвоздей, которые земля бросила мне под ноги. Старая стена, затянутая сетью хмеля.
И Горелая башня.
Как она устояла?
Чудом.
Она была невысока, кряжиста и, как показалось мне, построена задолго до пожара, во времена давние, полузабытые ныне. Годы слегка накренили ее, но я чувствовала, что башня простоит не год и не два.
Дом?
Когда-то это место было домом.
Дверь сохранилась. И петли отозвались на прикосновение скрипом, словно вздохом.
Внутри сумрачно и, должно быть, сыро… холодно? Я утратила способность ощущать холод иной, кроме того, который поселился внутри. И босые ноги мои считали ступени.
Хрустело стекло.
Желтое и синее. Зачерпнув горсть, я поднесла к узкому окошку. Солнце плеснуло светом, и стекло на миг превратилось в драгоценные камни…
…ценного в башне не осталось.
Здесь и комната была всего одна, под самой крышей. Зато большая и почти не тронутая пламенем. Прорвавшись в окно, огонь растекся по стенам, оставив черные следы копоти, но затем отступил. И кровать не тронул… и камин… и какой-то низкий стол… табурет…
Подмести надо бы.
И паутину снять.
Я задрала голову. На куполообразном потолке, скрытый под тонким слоем сажи, обитал змей. Черные кольца его сплетались причудливым узором, а ромбовидная голова спускалась к самому окну.
Змей смотрел на меня.
Рисунок.
Всего-навсего рисунок, пусть и сделанный мастерски. Я не чувствовала в нем жизни, но… что-то мешало просто забыть о змее. И, поклонившись, я сказала:
— Пустишь переночевать?
Несколько мгновений ничего не происходило. А затем Горелая башня содрогнулась и протяжно застонала. Я же поняла: мне разрешено остаться.
— Спасибо.
Змей не ответил.
А у меня появился дом. Он был странен, но, пожалуй, впервые за все время с моего рождения я чувствовала себя по-настоящему защищенной. Оттого и покидать его я не желала.
Голод заставил.
Не тот, о котором я старалась не думать, но обыкновенный: я все еще была слишком человеком, чтобы вовсе обходиться без еды. Просто теперь ее требовалось меньше.
Все изменилось.
И выйдя за пределы зачарованного круга, я долго вдыхала запахи, которых вдруг появилось превеликое множество. Вот серебристый лисий след вьется по поляне. А под ним медной проволокой заячий лежит. И заяц петлял, кружил, силясь обмануть рыжую смерть.
Догонит ли?
Я могу пойти по следу и узнать.
Или могу остаться и слушать голоса птиц, которые расскажут обо всем, что в лесу творится. Вот застрекотала всполошенно сорока, спешит упредить о новой хозяйке…
Обо мне?
Разве у леса бывают хозяева?
В тот раз я дошла до реки. И лещина, выросшая у самого берега, поклонилась старыми орехами. И черничные кусты поспешили поделиться ягодами. Я ела, не заботясь о том, что испачкаюсь.
…кого мне теперь бояться?
…нет больше Ерхо Ину, нет братьев и сестер.
…нет Янгхаара Каапо, которому я подарила новое имя и камень.
…и меня, прежней, тоже нет.
Склонившись над водой, я вглядывалась в свое отражение. За прошедшие дни шрам не исчез, напротив, он стал словно бы больше, и теперь перечеркивал лицо жирной красной линией.
— Прелестненько! — сказал кто-то, — Хочешь, волосики расчешу?
Отпрянув от воды, я обернулась.
На тонкой ивовой ветке, которая с трудом-то собственные листья удерживала, сидела девушка.
— У меня и гребешочек есть, — она показала мне деревяшку с тремя кривыми зубами. — Прелестненький.
— Кто ты?
— Я и косичку заплести смогу, прелестненько будет. Не бойся. Тебя не трону.
И тут я поняла, что вижу перед собой лаакье-водяницу.
Белая, с прозеленью кожа. Волос светлый, вьющийся, так и тянет прикоснуться. Сидит лаакье у воды, держит гребешок да людей ждет. Увидит женщину и начнет жаловаться, дескать волосы в ветвях запутались. Помощи просить будет. Плакаться… обещать сокровища немалые. Но стоит поддаться, коснуться волос и враз опутают они сетью, утянут на дно.
Мужчины же сами к лаакье устремляются.
Им-то кажется, что не видели они девы краше…
— Не бойся, — водяница провела гребнем по космам. — Ты хозяюшка.
— А ты?
— А я живу тут.
— Давно?
— Давненько, — она зажмурилась… — Как утонула, так и живу. Прелестненько здесь. Садись.
И я, цепенея от собственной смелости, села под ивой.
— Я тебе рыбки потом принесу, — сказала лаакье, касаясь моих волос. И языком зацокала горестно: — Что ж ты с ними делала-то? Совсем запустила. Волосики беречь надобно. Прелестненько чтобы…
Руки ее были холодными и мокрыми, а шеи нет-нет да касались острые коготки. И тогда вспоминала я, что не просто так тянет лаакье людей под воду, но чтобы кровь их пить.
— Я тебе волосики чешу-расчесываю, — голос ее убаюкивал. — Разберу прядочку к прядочке, ниточку к ниточке… прелестненько будет… принесу тебе со дна беленьких жемчужинок… заплету косички… одну или две?
— Семь, — ответила я.
— Семь косичек мужчинки носят… — неодобрительно произнесла лаакье, выглаживая мои космы. И распадались колтуны, рассыпались от прикосновений водяницы слипшиеся пряди, и даже боль в заживающем шраме утихала. — У тебя есть мужчинка?
— Был.
— Друг?
— Муж.
— Му-у-ж, — вздохнула лаакье. — Я себе тоже мужа завести хотела. Раньше. Давно.
— Не вышло?
Она покачала ногой, и тонкие пальчики скользнули по водяной глади, ее не потревожив.
— Тонут, — лаакье вернулась к моим волосам. — Не прелестненько.
Семь кос она заплела, украсив каждую ивовыми листьями и тонкими полосками коры.
— А здесь я не помогу, — она коснулась своего лица.
— Знаю.
— Ты еще придешь? — в темно-зеленых глазах жила надежда. — Тут скучно очень. Сижу, сижу и нет никого…
— Приду, — пообещала я, еще не зная, сдержу ли слово.
Но на следующий день появилась у заводи, принесла лаакье новый гребень, обнаруженный мной среди вещей Тойву. Этот гребень был обыкновенным, деревянным, и украшал его нехитрый узор. Но лаакье взвизгнула от радости и, соскользнув с ветви, обняла меня.
— Прелестненько!
Лаакье была холодной. И пахло от нее нехорошо, речною рыбой.
— Мне давненько ничего не дарили, — сказала водяница, пуская гребень по золоту волос. — Старуха была злой. Ты — добренькая. Прелестненько, да? Будем дружить?
— Я не умею.
Лаакье только рассмеялась.
Над чем? Я и вправду дружить не умела.
Те дети, что жили в Лисьем логе, сторонились меня, не зная, как себя со мною держать. Ведь я была и хозяйской дочкой, и бастардом. Оттого и сами они стояли одновременно и выше меня, и несоизмеримо ниже. Пожалуй, не возвышайся за моей спиной грозная тень Ерхо Ину, тяжко мне пришлось бы.
— Расскажи, — водяница присела на старом камне, поверхность которого тотчас заблестела водой. — Расскажи про людей. Ты еще помнишь.
— Что помню?
— Как быть человеком.
— Помню. И помнить буду.
— Нет, — водяница переложила гребень в левую руку. — Все забывают.
Быть может.
Но я не забуду.
— Расскажи…
…и я рассказала о том, как однажды появилась на свет в Лисьем логе, и мой отец, спеша сдержать слово, признал бастарда…
Лаакье слушала. Ей нравились сказки.
Мой лес был велик, пожалуй, много больше Лисьего лога с прилегавшими к нему полями. Его края, отороченные молодыми березняками, были наполнены светом и жизнью, а Горелая башня, сердце, темное, упрятанное в грудную клетку старых дубов и елей, спрятано так, что ни человек, ни зверь не мог до него добраться. Впрочем, люди предпочитали держаться окраин.
И я подумывала о том, чтобы выйти к ним, заговорить, но всякий раз останавливала сама себя. Что я скажу вот этой женщине, которая, склонив колени у старой сосны, собирает бруснику? Пальцы ее красны и неуклюжи, а ягода в этом году мелкая, что бисер.
Я могу провести ее туда, где брусника уродилась крупной, но…
…женщина вскидывает голову, сдвигает красную косынку, повязанную узлом вперед, чтобы ниекке-лесной человек голову не закружил, и хмурится.
А я вижу в ее глазах болотную гниль.
…вчера она тайком подбросила соседской корове паслену, потому что корова эта давала молока вдвое больше, чем любая другая. И соседка этим хвасталась.
Ерунда какая…
…но мне противно. И я отворачиваюсь.
Ухожу.
А на следующий день встречаю молодого охотника. Он доволен: четырех зайцев добыл. И на олений след стал, но…
…я подаюсь ближе и вновь цепляюсь за взгляд.
Не болото, скорее озерцо, которое только начало зарастать илом. Нравится ему девица одна, но она, гордячка, и смотреть в его сторону не желает. Других женихов ждет… и вот если распустить сплетню, что гордячка не так уж и горда, что готова она за бусы или браслеты серебряные с любым пойти, то поразбегутся женихи. И ничего-то ей не останется, кроме как выйти замуж за охотника. А там он уже сумеет припомнить ей былое унижение.
И сердце его, срываясь вскачь от радости — хорошо придумал — зовет меня.
Это ведь правильно будет — остановить зло.
Убить?
Даже если так… я ведь хийси…
…но еще помню, как быть человеком. И снова ухожу.
Останавливаюсь, встретив совсем юную девушку, глаза которой чисты.
И почти решаюсь сделать шаг навстречу, когда чистота сползает: маска.
Все люди носят маски.
И я умею видеть сквозь них. Вот только это умение обрекает меня на одиночество. Ведь и вправду не считать же подругой водяницу?
— Прелестненько! — зевнула лаакье и сонно потерла глаза. — Люди… вкусненькие. А что думают… какое тебе дело? Тебе есть надо, а то слабенькой будешь.
— Я не хочу есть людей.
По гладкой коже водяницы катились капли воды. Дождь шел второй день кряду, и моя шкура промокла насквозь. Я сбросила ее наземь, а сама забралась на ветку.
И наверное, мы с лаакье были похожи сейчас: нагие, белокожие и… неживые.
— Почему? — она расчесывала мои волосы, вплетая в них тонкие жемчужные нити. — Люди вкусненькие. Попробуй.
И она снова зевнула.
Подступала зима, и омут, в котором она жила, уже расстелил перины ила.
Скоро ляжет моя подруга на дно, позволит укрыть себя палой листвой, опутает волосами старую коряжину, чтобы весенним паводком не унесло, да и заснет.
И мне так поступить советует.
Но я все же не медведица…
…в тот день, когда лаакье не вышла из воды, я поняла, что осталась совсем одна. И звонкая многоголосица леса теперь вызывала только неясную печаль.
Ко всему вернулись сны.
И в них мое одиночество оставалось за границей рук, таких надежных.
И таких жестоких.
И утром, силясь отогнать наваждение, я склонялась над водой. Она — тоже зеркало. И отражала она мое лицо, перечеркнутое белой полосой шрама.
Лекарства хватало до вечера. А затем сны возвращались. И утром я просыпалась в слезах и с шестигранной монеткой в руке. Следовало бы выбросить ее, но… я не находила в себе сил расстаться с подарком Янгара. А также не знала, чем занять себя.
И если первое время я радовалась от понимания того, что мне нет нужды делать что-либо, то постепенно я стала сама искать работу.
…собрать стекло.
…избавить старую березу от вывернутой, иссохшей ветви.
…снять шары омелы с молодого дуба, у которого есть еще шанс выжить.
…просто обойти свои владения, убеждаясь, что все в них по-прежнему. Как вчера. Позавчера. За день до того… отныне и навсегда. Я стала хозяйкой леса, пусть на поясе моем и не висели ключи от него. Да и пояса у меня больше не было.
Зато была неизъяснимая тоска.
Потому, когда синицы сказали, что на опушке моего леса появились люди, я решила взглянуть на них.