ГЛАВА 15. Ощущение

Я лежала на постели, уставившись в узор на потолке, который знала с детства. Каждая трещинка, каждый завиток лепнины был частью пейзажа моей тюрьмы. Мысли кружились, бесцельные и тяжелые, как пчелы, отравленные дымом. Как жить дальше? Вопрос был не философским, а сугубо практическим. Я свое отбегала. Это стало ясно, как только захлопнулась дверь дома отца. Побег был не актом свободы, а коротким, истеричным всплеском, после которого тебя ловят, бьют и возвращают на место. Теперь место это казалось еще более тесным.

Сегодня ремня не было. Но это была не моя заслуга, не милость. Это была отсрочка, купленная вмешательством Виктора. И эта отсрочка пугала больше, чем немедленная расправа. Почему отец, всегда такой непоколебимый, такой бог в своем кабинете и в этом доме, боялся его? Я помнила как он его восхвалял, а теперь он его боялся.

Я видела, как кровь отхлынула от его лица, как рука, сжимающая ремень, обмякла. Виктор в нашем доме чувствовал себя уверенным до неприличия. Он входил в пространство отца, как хозяин, и отец отступал. Это нарушало все законы вселенной, которую я знала. В ней отец был вершиной. А тут оказалось, что есть кто-то выше. Или… страшнее.

Дверь в спальню распахнулась без стука. Отец стоял на пороге, его фигура заслонила свет из коридора.

— Где твои документы? — бросил он, не здороваясь, не спрашивая, как я. Голос был ровным, деловым, но в нем вибрировала привычная струна раздражения.

Я вздрогнула, внутренне сжавшись. А ведь Борзов их забрал из моей машины и так мне не вернул. Черт! они так и остались у него в машине. Но говорить об этом нельзя ни в коем случае. Это все равно что признаться во всем остальном. А этого допустить нельзя ведь узнай отец правду… Нет. Тут меня Виктор не спасет. Отец не оставит от меня мокрого места узнав что я была не только в бане с мужчиной и он трогал мое обнаженное тело но и позорную правду о том как он…

Это знание было единственным, что оставалось действительно моим в этом кошмаре. Моей личной тайной, моей раной, которую я не отдам на осмотр.

— Они… остались в машине, — выдавила я, голос звучал неестественно тонко. — Я не успела…

Он вошел, закрыл дверь с тихим, но угрожающим щелчком, и опустился в кресло у туалетного столика напротив кровати. Сидел, не сводя с меня глаз. Его взгляд был как сканер. Холодный, аналитический, выискивающий малейшую трещину во лжи.

— И где ты была все это время? С кем? — спросил он. Каждое слово было отдельным уколом.

Я отвела глаза, уставилась в одеяло, сжимая его пальцами. Ложь нужно было выстроить быстро, хлипко, но правдоподобно. Что может быть правдоподобным в этой глуши? Старик. Одинокий, странный. Не опасный.

— Меня… меня спас старик. Лесничий, — начала я, заставляя голос дрожать. От волнения, от остаточного страха, что было не сложно. — Он увидел аварию. Вытащил меня. Я была почти без сознания… И не смогла сумку забрать. Очнулась уже у него. В домике. — Я рискнула поднять на него глаза, стараясь наполнить их благодарностью и испугом. — Я просила его помочь достать сумку из машины, но… он очень старый, пап. Ему тяжело. Он сказал, что наверное уже все разворовали, пока я была без памяти. Это было… жестоко. Заставлять его идти так далеко, он ведь заболел пока меня на себе тащил..

Я замолчала, ловя дыхание. Ложь висела в воздухе хрупким, стеклянным пузырем. Отец смотрел. Молчал. Его пальцы постукивали по колену. Медленный, мерный ритм, от которого хотелось закричать. Я не выносила таких звуков…

— Вечно от тебя одни проблемы, — наконец произнес он, и в его голосе прозвучало не столько обвинение, сколько усталое, глубокое разочарование. Как будто я была не дочерью, а неудачным, вечно ломающимся активом. — Документы, телефон, машина… Все в труху.

— Прости, пап, — прошептала я автоматически, опуская голову. Эти слова были рефреном всей моей жизни здесь.

Он тяжело вздохнул, скривив губы, будто пробуя что-то горькое.


— Пока документы будут восстанавливаться, — сказал он уже совсем другим тоном — тоном приказа, не терпящего возражений, — будешь ходить на свою работу. Без паспорта уволить не могут, а мы лишнего внимания к тебе привлекать не будем. Сиди тихо, делай, что говорят. Хотя бы какая-то видимость нормальности.


В его словах прозвучала такая едкая, уничижительная ирония, что меня передернуло. Нормальность — это сидеть в конторе под присмотром его людей и ждать, когда решится моя судьба? Но это была хоть какая-то отсрочка. Кусок привычного, пусть и фальшивого, мира.

И тогда, почти не думая, движимая тем самым жгучим, опасным любопытством, что грызло меня изнутри, я спросила:


— Пап… а что сказал Виктор?


Эффект был мгновенным и пугающим. Отец не просто вздрогнул. Он дрогнул всем телом, как от удара током. Его лицо, и так напряженное, исказилось на миг чем-то похожим на паническую гримасу. Он вскочил с кресла так резко, что оно отъехало назад с противным скрипом. Его губы искривились, обнажив сжатые зубы. Он не кричал. Он даже не посмотрел на меня. Просто вылетел из комнаты, хлопнув дверью с такой силой, что дрогнула хрустальная подвеска на люстре, и в ушах на несколько секунд остался оглушительный, унизительный грохот.

Я осталась одна в звенящей тишине. Сердце колотилось где-то в горле. Ответ был получен. Более чем красноречивый. Виктор был не просто партнером, не просто «перспективным человеком». Он был тем, перед кем трепетал сам Станислав Герц. Темной силой, в чье присутствии даже этот домашний тиран превратился в испуганного мальчишку. А ведь пока была жива мама отец был похож на распушившего хвост павлина и сиял величием и высокомерием. Конечно… Я вообще не понимала, что такая красавица нашла в этом человеке. Грязь и жестокость. Именно благодаря моей матери он обрел статус и смог закончить институт.

Я легла на кровать думая о том, что мама была прекрасным человеком. Очень богатой девушкой и умной. Она влюбилась в деревенского паренька который учился с ней в одном институте… А сейчас он живет в доме который достался маме от родителей и использует меня как разменную монету… Ведь если бы она его не полюбила он так и остался бы деревенским парнем и даже образования не потянул. Даже бабуля говорила что он никогда учиться не хотел… Все какая то муть на уме у него была. Он хоть и был ее сыном но бабуля не любила когда он приезжал. Маму мою любила и меня, а вот своего собственного сына не привечала. Но так и не говорила почему.

Возвращаясь к мысли о том, что отец так боится Виктора, то что ждет меня? Теперь, когда я вернулась в клетку, а охранник у клетки оказался куда страшнее, чем я думала? Холодный пот выступил на спине. Я снова натянула одеяло с головой, пытаясь спрятаться, стать невидимой. Даже ключей от квартиры маминой секретной не было. И черт от несекретной тоже… Мама, ну почему так рано..

Но от этого нового знания, тяжелого и ядовитого, спрятаться было невозможно. Окно в побег захлопнулось. А дверь в еще более страшную реальность только что распахнулась. И прихлопнула за отцом, оставив меня наедине с леденящим предчувствием.

***

Я вытерла пот со лба тыльной стороной ладони, оставив на коже легкий след пыли от старой папки. Последняя. История болезни некоего Петрова И.И., хронический бронхит, аллергия на пенициллин. Бездушные строки, штампы, подписи. Я аккуратно поставила папку на полку, в строй к другим таким же безымянным для меня судьбам.

Архив частной клиники был моим местом подработки. На пары я пока не ходила и не знала смогу ли вообще доучится и был ли в этом смысл?

Я устроилась администратором на ресепшн. Меня взяли как живое лицо для богатых пациентов. Но через три дня меня «перевели» сюда. Отец, конечно. Его незримая рука всегда подворачивалась под меня, будто поправляя криво висящую картину.

Чтобы меньше видели. Чтобы меньше вопросов. Обязанности были не пыльные: обойти в конце дня кабинеты врачей, собрать подшивки новых карточек, утром разнести по местам, принести что-то по запросу. Работа для призрака. Идеально.

Платят неплохо. Деньги с карты я снимаю сразу. Отец отслеживает мои пополнения на карту но я не оставляю там ничего и всегда говорю, что потратила на какую нибудь мелочь. А сама коплю. Хотя.. Накопленное конечно это жалкий фонд для будущего побега, которого, кажется, уже не будет.

Но эта монотонность, это тихое шуршание бумаг не заглушало главного. Не помогало выкинуть из головы. Мысли возвращались, как приливы, смывая хрупкие дамбы из цифр и фамилий. Они накатывали по ночам, влажные и жгучие, а днем витали фоновым шумом, готовые прорваться в любой момент тишины.

Чертовы мысли о том, что сделал Борзов.

Он надругался. Над телом, которое до него принадлежало только мне. Над ртом, который никогда не целовал никого.

Я до сих пор чувствовала, как его плоть, огромная и чужая, распирает горло, давит на корень языка, перекрывает воздух. Как его запах заполнял не только рот, но, казалось, проникал в легкие, въедался в слизистую, становился частью моего дыхания. От этих воспоминаний в груди возникала не боль, а тупая, рвущая изнутри пустота, как после потери органа.

А ведь этот сильный, страшный мужчина… спасал. Не раз. Вытащил из разбитой машины. Защитил от волка. Пригрел в своем доме, когда я была ледышкой. Он ненавидел моего отца лютой, животной ненавистью. И мог просто вышвырнуть меня в сугроб, отдав на растерзание стихии или зверю. Месть была бы чистой, почти поэтичной. Но он не сделал этого.

И это было хуже всего. Потому что эта двойственность в нем разрывала сознание. Насильник и спаситель, тюремщик и защитник она не давала собраться в цельную ненависть. Ненависть была. Горячая, ядовитая. Но она тонула в трясине других, непонятных чувств.

Но хуже воспоминаний было сейчас. Его запах. Он приходил ко мне ночами. Не во сне. Наяву. Я просыпалась от того, что комната наполнялась им. Тяжелым, мужским, узнаваемым. И тело… мое предательское тело отзывалось на этот несуществующий запах.

Между ног возникала та самая влажность, теплое, стыдное пятно возбуждения. Противное, непрошенное, против моей воли. Я лежала, стиснув зубы, ненавидя его, ненавидя себя за эту физиологическую измену самой себе.

Шея, в том месте, чуть ниже уха, где он оставил тот быстрый, почти неосязаемый поцелуй-метку, горела. Не болела. Горела, как будто под кожей тлел крошечный уголек. И с каждым днем жар нарастал, становясь назойливым, постоянным напоминанием.

Это было невыносимо. Мерзко.

Ненавижу его,— шептала я себе, умываясь по утрам ледяной водой, пытаясь смыть следы ночных кошмаров и собственного стыда. Ненавидела за то, что сделал. И за то, что даже здесь, в этой безопасной, стерильной клинике, он все еще владел частью меня. Против моей воли.

Час окончания работы. Я надела свое скромное пальто, взяла сумку, погасила свет в архиве и вышла в длинный, белый, ярко освещенный коридор. Путь к выходу лежал через главный холл.

И тут мир резко качнулся на оси.

Я замерла, вжавшись в стену, будто пытаясь стать частью штукатурки. В двадцати метрах от меня, у стойки администратора, стоял он.

Тимофей Борзов.

Его широкая спина в темной, дорогой куртке была мне так знакома, что сердце на миг остановилось, а потом рванулось в бешеной, панической пляске. Он был здесь. В моем городе. В моем укрытии. Он говорил с девушкой за стойкой, его голос, низкий и глухой, доносился обрывками.

Но не это приковало меня к месту, высасывая из легких воздух.

Рядом с ним, слегка операясь на его руку, стояла девушка. Хрупкая, почти воздушная блондинка с идеальными волосами, уложенными в мягкую волну. Ее лицо было утонченным, красивым, с большими светлыми глазами. И на ней было свободное платье из мягкой ткани, которое не могло скрыть явного, округлого живота. Она была беременна. Сильно беременна.

Он что-то сказал ей, наклонившись, и в его профиле, обычно таком суровом, мелькнуло выражение… нежности? Заботы? Осторожности. Он положил свою огромную ладонь ей на спину, легкий, оберегающий жест.

У него есть девушка. Женщина. Та, что носит его ребенка.

Внутри у меня все сжалось. От какого-то более страшного, леденящего понимания. Я была для него ничем. Даже не вещью. Мимолетным орудием. Способом нагадить моему отцу. Пылью на сапогах. Он спасал меня не потому, что видел во мне что-то. А потому, что так было нужно его зверю. А потом использовал, потому что мог. А его настоящая жизнь, его заботы, его нежность — были здесь, с этой хрупкой красавицей, ждущей его ребенка.

Стыд, который я чувствовала все эти дни, вспыхнул новым, ослепительным огнем. Я не только жертва. Я — дура.

Горло сжалось спазмом. Я почувствовала, как предательский жар на шее вспыхнул с новой силой, будто отвечая на его близость. Меня затрясло. Ненависть, наконец-то, стала чистой, как лезвие. Острой и беспощадной. К нему. И к себе.

Я резко развернулась и почти побежала в противоположную сторону, к служебному выходу, не оглядываясь. Мне было физически плохо. Воздух в легких стал густым и ядовитым. Я выскочила на холодный, темный двор, прислонилась к мокрой кирпичной стене и, закрыв лицо руками, подавила рыдание, которое рвалось наружу.

Он не просто надругался. Он показал мне мое место. Самое дно. Ниже которого уже не было. И теперь я должна была с этим жить. С этим знанием. И с этим огнем на шее, который, казалось, горел теперь не от его прикосновения, а от моего собственного, беспросветного унижения.


Загрузка...