ГЛАВА 10 Тим

В камине догорали последние угли, подсвечивая слабыми, усталыми всполохами. Их свет танцевал на бревенчатых стенах, выхватывая из мрака фрагменты комнаты.

Тимофей сидел неподвижно, уставившись в этот угасающий очаг. Но видел он не угли.

Он видел ее глаза. Широко распахнутые, залитые слезами, в которых плавился ужас и оглушительная пустота, которая наступила после. Видел свои руки на ее голове. Слышал приглушенные, давящиеся звуки, которые она пыталась подавить.

Насилие.

Слово, тяжелое и черное, как кусок угля, упало в тишину его сознания. Он не просто взял. Он принудил. Сломал. Осквернил. Она не хотела. Она молила, боролась, пыталась отстраниться.

Физически, и всем своим нутром, каждой дрожащей клеточкой.

Блять…

Голос сорвался с его губ хриплым, нечеловеческим стоном. Он провел огромными ладонями по лицу, надавил на веки так, что в глазах взорвались кровавые звезды. Боль была желанной. Реальной. Наказанием за ту, другую, не физическую боль, что пульсировала где-то под ребрами.

Он ведь мог просто вышвырнуть ее к чертям. Распахнуть дверь и столкнуть в объятья метели. Ее судьба стала бы игрой случая, лотереей стихии. Выживет — молодец, крепкая. Не выживет… Что ж. Станислав Герц получил бы труп дочери и годы траура.

Черного, ледяного, как этот лес. Идеальная месть. Честная.

Но нет. Его зверь. Мохнатая тварь, дремавшая в глубине его души, встал на дыбы при одной этой мысли.

Невыносимый, глухой рык прорезал внутренности, протестуя не против жестокости, а против потери. Против того, чтобы отпустить ее. Этот запах. Этот хрупкий, ломающийся взгляд. Это тепло, которое он чувствовал, даже когда ее тело леденело от страха.

Тима, беги!

Голос матери вспыхнул в памяти внезапно и ярко, как язычок пламени из погасающего очага. Нежный, певучий, и в тот последний миг столь пронзительно-отчаянный. Он стоял в дыму, маленький, и смотрел, как слезы стекают по ее запачканным щекам, оставляя белые дорожки. Он думал, это от дыма. Он еще не знал, что слезы могут быть от чего-то другого.

— Мам, а Лев со мной побежит? — спросил он тогда, кашляя, хватая ее за рубаху.

Ее пальцы, холодные, как лед, даже сквозь жар горящего дома, вцепились в его плечи.

— Да, он уже убежал. Тебе нужно найти его… он ведь маленький совсем, хорошо? Только тихонько. Не кричи.

— А вы?

— А мы вас найдем позже…

Ложь. Самая страшная ложь на свете. Сказанная с любовью. Его нашли через двое суток. Одинокого, оборванного, бродившего по лесу и шепчущего имя брата. Не кричащего. Боялся, чтозлые людиуслышат. Льва нашли в доме. Первая пуля была ему. Красный песок, редкая мерзость в патронах наемников. Она выжигала кровь и он умер моментально. Даже понять не успел.

Родителей на пороге. Они прикрыли собой проход, чтобы дать ему время.

Клык за клык.

Этот принцип выжгли в его душе вместе с пеплом родного дома.

Мирослав Громов, нашедший его, не стал говорить о прощении. Он привел его к себе в семью и познакомил с сыном. Агастус стал его лучшим другом. Братом. Он не прожил у них долго, Арбитр предложил два выхода детский дом или служба у Карателей.

Служба на стороне закона и порядка. Туда принимали с маленького возраста детей и подростков оставшихся без семьи. Без родных.

Тех, кто желал обезопасить людей и оборотней. Искалеченных душой. И Тим свой выбор сделал. Он жил с карателями, учился в одной школе с Гасом и сгорал в желании отомстить. Сила его росла. Настоящая, первобытная. И он знал, что ею можно платить по счетам.

Он выяснил после того как его вторую семью уничтожили, что Станислав Герц, судья, был архитектором той «зачистки». А Игнат Громов ему помогал. Мрази. Они даже детей не жалели. Тим помнил похороны родных родителей и брата. Помнил как нес гроб Гаса и как чуть умом не поехал пока копал под этих ублюдков. И как его нахуй сослали в тайгу чтобы дел не наворотил. А потом Гас объявился и в груди у Борзова немного заросла эта мерзкая дыра. И мразь Игнат сдох в страшных муках.

И вот теперь дочь Герца. Соня. Хрупкая веточка, сломанная бурей, которую закрутил он сам.

Как? Как его ярость, чистый, белый, обжигающий гнев, превратился в это? В желание не разорвать, не сломать кости, а… прижать. Ощутить под собой эту хрупкость.

Услышать не предсмертный хрип, а совсем другие звуки. Пометить не кровью, а… собой. Боги явно послали Тима в этот мир, чтобы поиздеваться над его нервами. Иначе какого хера его рвет на части из за дочери человека что его семью уничтожил?!

— Блять! Сука!

Он вскочил с кресла так резко, что оно отъехало с глухим стуком. Его тело, огромное и напряженное, будто выстрелило из темноты. Он вылетел на крыльцо, и ледяной воздух ударил в лицо, как пощечина. Ладони впились в деревянные перила. Не просто ухватились. Вжались. Мышцы спины и плеч взбугрились под тонкой тканью свитера.

Раздался сухой, болезненный треск. Древесина, промерзшая и прочная, поддалась.

Застонала. Под его пальцами балка деформировалась, выпустив наружу щепки и горький запах смолы.

Она рушилась. Как рушилось все внутри. Два существа в одной шкуре рвали его на части.

Человек. Осколок того мальчика, который видел смерть, — кричал от отвращения к самому себе и к ней. Насильник. Он стал тем, кого ненавидел.

А зверь… Зверь урчал глухое, довольное урчание. Потому что добыча была здесь. Потому что ее запах. Весна, как он сам мысленно назвал его, — все еще витал в воздухе, смешиваясь с запахом снега и сосен. Она пахла жизнью, которой его лишили.

И зверь хотел эту жизнь поглотить. Присвоить. Запереть в своем логове и никогда не выпускать.

Зачем она ему? Ради чего этот внутренний шторм? Убить было гуманнее. Чище. Для мести эффективнее. Но при мысли о том, чтобы увидеть ее бездыханное тело в сугробе, внутри все сжималось в ледяной, болезненный ком. А при мысли о том, чтобы снова провести рукой по ее шее, ощутить под пальцами учащенный пульс… Жар растекался по жилам, туманя разум.

Он стоял, сжимая обломки перил, грудная клетка тяжело вздымалась.

Тимофей закрыл глаза. Он проиграл. Проиграл сам себе. Своей же, извращенной, животной природе. Ненависть к Герцу теперь имела новое, уродливое лицо. Лицо обладания его дочерью. Это все её запах и глаза эти блядские. В душу смотрящие.

Он услышал звук. Глухой, мягкий шлепок где-то за углом дома. Потом раздался тихий, почти неслышный стон.

Сердце, бешено стучащее секунду назад, замерло на один удар. Он знал. Он видел, краем глаза, как тень метнулась из окна второго этажа, как неуклюжее, закутанное в его же белье существо шлепнулось в сугроб, замерло, а потом сорвалось с места и, пошатываясь, побежало в сторону леса. Он стоял на крыльце и смотрел.

И думал о том, что это видимо судьба. Ночью минус тридцать. Волки голодные. Концерт окончен. Стихия свершит месть за него. Она и так должна была погибнуть в той аварии.

Он даже развернулся, чтобы зайти в дом, похоронить себя в тишине и дыме. Но дверь, подхваченная порывом ветра, с грохотом захлопнулась прямо перед его лицом. Защелка щелкнула с издевательской четкостью.

Тимофей замер. Стоял, глядя на массивную дубовую панель, которая теперь отделяла его от тепла, от виски в баре, от попытки забыться. А за спиной, в лесу, в этой всепоглощающей, враждебной темноте, была она. Его дикая, необъяснимая помеха. Его проблема. Его… добыча.

Зверь внутри взревел. Не в ярости. В нетерпении. Он рвался в лес. Рвался по следу.

Чуял ее страх, ее беспомощность, этот сладкий, дразнящий запах «весны», который теперь был отмечен и его собственным.

Тимофей выдохнул. Длинно, медленно. Пар от дыхания вырвался облаком и растворился в ночи. В этом выдохе сдалось все: логика, ярость, остатки человеческого сопротивления.

Борзов спустился с крыльца. Не спеша. Босиком по снегу, но холод не доходил до сознания. Его шаги были бесшумными, хищными. Он обошел дом и остановился у того места, где она упала. В снегу вмятина. От нее, петляя и спотыкаясь, уходила цепочка следов. Мелких, неглубоких. Следы того, кто бежит, не разбирая дороги, движимый одним инстинктом.

Страхом.

Тимофей поднял взгляд. Лес стоял перед ним черной, безмолвной стеной. Глаза его, адаптируясь к темноте, уже улавливали не просто черноту, а оттенки: синеву снега, чернильную густоту стволов, сероватые пятна просветов. И там, в глубине, едва заметное движение. Светлое пятно на темном фоне, мелькающее между деревьями.

Он тронулся с места. Не бегом. Нет. Он шел той же спокойной, размашистой походкой, что и всегда. Но каждый его шаг покрывал двойное расстояние по сравнению с ее жалкими, паническими прыжками. Он был гармонией силы и тишины, растворяющийся в ночи. Охотник. И его зверь, наконец получивший то, чего хотел, мурлыкал внутри темным, удовлетворенным гулом.

Он шел за ней. Чтобы вернуть. Не чтобы наказать. Он шел, потому что не мог иначе.

Потому что ее побег был частью его новой, чудовищной реальности. И где-то в глубине, под грудой ярости, стыда и животного влечения, копошилось крошечное, почти неуловимое семя чего-то другого. Любопытства? Вызова? Признания в том, что эта «кукла», дочь его врага, только что, на коленях и в слезах, выиграла у него первый раунд, выторговав себе каплю милосердия в аду.

Он шел, и лес принимал его, как своего. А впереди, все дальше и отчаяннее, бежала его весна. Его проклятие. Его безумие.

***

Он стоял прижимая к себе её хрупкое тело, а внутри все снова рвалось на части. Как разорванный мешок, из которого сыплется разное, несовместимое содержимое. Острые осколки ярости, тяжелые камни стыда, липкие клубки животного желания и тонкие, холодные нити чего-то, что смахивало на... жалость? Нет, не то. На осознание ее абсолютной, беззащитной глупости.

Идиотка.

Отчаянная, малолетняя дура. Стояла, запрокинув голову, и смотрела ему прямо в глаза.

Не в сторону волка, чьи серые огни еще тлели, а в его, Тимофея, лицо. Будто видела не человека, а зверя, что выл внутри него. И в этом была своя, извращенная правота. В этом лесу он и был опаснее любого хищника. Он бы, не оборачиваясь, позвонки той голодной твари переломал если шагнула в ее сторону. Но это знание не делало ее взгляд менее невыносимым.

Она замерзла. Буквально. Стояла и молчала, а губы у нее посинели, и мелкая, непрекращающаяся дрожь ходила по телу, заставляя трястись даже ресницы. Она решала. В ее затуманенном холодом и страхом мозгу шла своя, жалкая борьба: что лучше? Отдать тело ему или отдать его на растерзание зверю? Позор или смерть?

Она опустила голову, сжалась вся, будто пытаясь стать меньше, незаметнее. И запах от нее пошел другой. Перебивая весенний, цветочный шлейф, в нос ударила густая, терпкая горечь абсолютного отчаяния. И тихий, сдавленный всхлип.

— Ты отпустишь меня потом?

Голос был таким тонким, таким разбитым, что слова казались не звуком, а ледяной пылью на губах. И он знал. Знал же, черт побери, что нет. Что обманывает. Что «отвезу отцу» — лишь жестокая усмешка судьбы, последний акт мести. Но сказать «нет» сейчас, глядя в эти глаза, он не смог. Не смог вынести, чтобы в них окончательно погас последний огонек. Ему нужно было, чтобы он тлел. Чтобы было на что смотреть, когда он…

Он промолчал. Просто развернулся и пошел к дому, зная, что она поплетется следом.

Так и вышло.

Когда они пришли, вернее, когда он принес ее, потому что последние метры она просто шла, спотыкаясь, а потом ее ноги подкосились.

Он отправил её наверх. Она послушно побрела в спальню. Он же спустился и занялся баней.

Это была не просто пристройка, а отдельный сруб. Он растопил печь и замочил веники, натаскал воды. Это хоть немного остудило пламя в голове. Жар разгорался быстро, пожирая сухие поленья. Когда пар уже начинал виться над черными камнями, он вернулся в дом и поднялся в спальню.

Она сидела на краю кровати в его термобелье, которое теперь было мокрым от снега и облепившим тело. Сняла только носки. Комья грязного снега лежали на полу. Сидела, сгорбившись, и смотрела куда-то в пространство перед своими босыми, синеватыми ногами. В глаза ему не смотрела.

— Пошли, — сказал он просто.

Она вздрогнула, но поднялась. Покорная. Словно все силы, вся воля ушли на тот побег, на тот выбор в лесу. Теперь внутри была только пустота и лед.

В бане пахло хвойным жаром, деревом и дымом. Воздух был густым, обжигающим.

Она замерла на пороге, ослепленная светом единственной лампы и волной тепла.

— Ты в бане-то хоть раз была? — спросил он, скидывая с себя свитер. Голос прозвучал хрипло, но без той звериной угрозы, что была раньше.

Она медленно покачала головой, не глядя на него.

— Раздевайся.

Она вскинула на него взгляд. Полный такого чистого, животного ужаса, что у него внутри что-то дрогнуло и налилось свинцом. Она отступила на шаг, снова замотала головой. Хлипкая, наспех заплетенная в лесу коса окончательно распалась, и волосы, темные и влажные, рассыпались по плечам.

— Раздевайся и иди грейся, — повторил он, уже с легким, привычным раздражением.

Он наклонился, проверяя температуру воды в деревянной кадке.

— М-можно я так? — ее голос был едва слышен сквозь шум крови в его ушах и потрескивание поленьев.

— Нет.

Одно слово. Окончательное. Он выпрямился и посмотрел на нее. Она стояла, прижав руки к груди, будто его термобелье было последней крепостью. Мокрая ткань липла к телу, обрисовывая хрупкие плечи, тонкую талию, изгиб бедер. Она дрожала. От холода, от страха, от всего.

Он шагнул к ней. Девочка зажмурилась, вжалась в стену. Но он не стал тянуться. Просто остановился в двух шагах.

— Сама снимешь, или помочь? — спросил он ровно. Вопрос не содержал угрозы. Это был просто выбор. Как там, в лесу.

Она открыла глаза. Ее пальцы, синие от холода, с трудом разжались. Соня потянула за низ мокрого лонгслива, сдирая его с себя. Движения были неуклюжими, медленными. Ткань сопротивлялась, цепляясь. Потом она сбросила его на пол. Плечи, ключицы, маленькая, упругая грудь с потемневшими от холода сосками все обнажилось перед его взглядом. Она не пыталась прикрыться. Просто стояла, глядя в пол, и дрожала теперь еще сильнее.

Штаны снять оказалось сложнее. Они прилипли к ногам. Она едва не упала, пытаясь стащить их. Он видел, как напряглись мышцы ее ног, как побелели костяшки пальцев.

Внутри что-то сжалось. Не желание, а что-то другое. Досада? Раздражение на эту беспомощность?

— Давай, — буркнул он и, не дожидаясь, наклонился, схватил мокрый край термобелья у ее щиколоток и резко дернул вниз. Ткань со скрипом соскользнула, обнажив длинные, стройные ноги, посиневшую кожу бедер. И его боксеры на ней. Она так отчаянно пахла стыдом. Что он решил что промолчит. Но черт. Она напялила его трусы. Сказать что Борзов ахуел, значит промолчать . Подцепил их и тоже стянул. Обнажая.

Выпрямился. Она стояла перед ним совершенно голая, ноги скрестила, грудь ладонями прикрыла. Дрожь била ее, как в лихорадке. Соня была прекрасна. Хрупкой, нежной, незащищенной красотой, от которой перехватывало дыхание. Его зверь заурчал глубоко внутри, довольный зрелищем.

Человек в нем смотрел и чувствовал только тяжесть.

— В кадку. Быстро.

Она покорно шагнула, погрузилась в большую деревянную кадку с теплой водой. Она аж простонала от контраста температур. Ледяное тело встретилось с почти горячей водой. Съежилась, пытаясь погрузиться по шею, спрятаться. Вода была мутной от сошедшей с нее грязи и снега.

Тимофей отвернулся. Подошел к печи, плеснул на раскаленные камни ковшом воды. Шипение было оглушительным. Влажный, обжигающий пар волной накатил в маленькое помещение, скрыв ее на мгновение за белой пеленой.

Он разделся сам, быстро, без стеснения. Его тело, мощное, исчерченное татуировками и старыми шрамами, было полной противоположностью ее хрупкости. Он накинул на плечи простыню и обмотал бедра полотенцем, сел на лавку напротив кадки.

Пар рассеялся. Она сидела в воде, поджав ноги, обхватив колени руками. Лицо было скрыто влажными волосами, но он видел, как по ее красным искусанным морозом щекам, наконец, потекли слезы. Бесшумные. Она даже не всхлипывала. Просто плакала, уткнувшись лицом в колени, а тело ее время от времени содрогалось от остаточной дрожи и рыданий, которые она не в силах была сдержать.

Он сидел и смотрел. На эту картину горя и унижения, которую создал своими руками.

Жар бани обволакивал его, но внутри оставался холодный, твердый ком. Он добился своего. Она здесь. Покорная. Раздетая. В его власти. Но победа отдавала пеплом. И где-то в глубине, под грудой гнева и животного влечения, шевелилось смутное, неприятное понимание: сломив ее, он сломал что-то и в себе. Окончательно стер ту грань, за которой месть перестает быть правосудием и становится просто грязью. Герц причинил ему боль и он хотел, жаждал дать ему равноценную боль в ответ. Боль за родного человека. Когда тебе сука так больно что орать хочется и кожу себя содрать в попытке добраться до сердца и вытащить и вышвырнуть. Но сделать ничего не можешь. Потому что болит внутри. Рвет на части до безумия и ослепительных бликов там. За зрачками.

Он молча налил еще воды на камни. Пар снова взвился, скрывая ее, скрывая его, растворяя в белом, обжигающем тумане этот невыносимый взгляд ее мокрых, темных глаз, который, он знал, будет преследовать его даже здесь, в этой адской жаре.

Пар сгущался, превращая баню в белое, душное подземелье. Тим взял из деревянного таза веник и встряхнул его над камнями. Воздух с шипящим воплем рванулся вверх, ударив волной обжигающей влаги.

— Ложись, — его голос прозвучал приглушенно, сквозь гул в ушах и шум крови.

Она не двигалась, сидя в кадке, как затравленный зверек. Он вздохнул, раздраженно, и шагнул к ней. Руки, привыкшие ломать и подчинять, обхватили ее под мышки и вытащили из воды. Она вскрикнула. Коротко. Испуганно. И попыталась вырваться, но ее силы были ничтожны. Он перекинул ее через плечо, ощутив всей кожей спины прикосновение ее мокрого, горячего тела, и усадил на широкую дубовую лавку, покрытую простыней.

— На живот.

Она замерла, глядя на него снизу вверх. Глаза, огромные в полумраке, блестели не от пара, а от слез. Щеки горели алым румянцем. Руки инстинктивно прикрывали грудь, ноги были сжаты вместе. Вся она была одним сплошным, дрожащим комком напряжения.

— Я сказал, на живот, — повторил он, и в голосе зазвучала привычная сталь.

Она медленно, будто через боль, перевернулась. Спина тонкая. С выступающими позвонками, гладкая, загорелая. Ягодицы, уже порозовевшие от жара и, как он с отстраненным удивлением отметил, весьма красивые. Вид этой хрупкой, беззащитной плоти, вызвал внизу живота такой резкий, болезненный спазм желания, что он стиснул зубы. Полотенце на его бедрах безнадежно выдавало его состояние.

Он наклонился, занеся веник наполненный паром. Но прежде чем опустить его, другой ладонью, широкой и шершавой, он накрыл ее голову, аккуратно прижал лицо к влажной простыне.

— Не открывай, — бросил он. — Пар глаза обожжет.

Под его ладонью она замерла, затаив дыхание. Он взбил пар. Облако горячей, влажной пытки накрыло ее спину, ягодицы, ноги. Она вздрогнула всем телом, мышцы на спине заиграли под кожей, но звука не издала. Только тихий, подавленный стон вырвался у нее из-под его ладони.

Он парил ее методично, жестоко, как самого себя когда-то парил после долгих переходов по зимней тайге. Веник хлестал по коже, оставляя красные полосы, сгоняя грязь, стресс, остатки холода. Он лил на нее теплую воду из ковша, смывая пот, и снова взбивал пар. Она лежала неподвижно, только мелкая дрожь выдавала, что она не камень. Ее кожа под его руками была обжигающе горячей, живой, и каждое прикосновение веника отзывалось в нем глухим, животным эхом.

И тогда, сквозь шум пара и собственное тяжелое дыхание, он услышал ее голос. Тонкий, как паутина, запутавшийся в складках простыни и его ладони.

— Это будет… сегодня?

Дыхание щекотало его ладонь. Слова были такими тихими, что он едва разобрал. Но смысл вонзился, как шило.

Он замер, веник застыл в воздухе. Голос его, когда он заговорил, прозвучал странно хрипло и глухо даже для него самого.

— А что, уже не терпится?

Она не ответила. Только под его ладонью он почувствовал, как напряглись мышцы ее щек. Он убрал руку с ее головы. Она не подняла лица, уткнулась лбом в лавку. Мокрые волосы раскинулись темным веером.

Он видел, как сжались ее плечи. Как пальцы вцепились в край простыни. Стоял над ней, и его собственное тело было одной сплошной раной от желания. Вид ее алой, отшлепанной кожи, капли воды, скатывающиеся по впадине поясницы к запретному, гладкому изгибу, сводили с ума. Он представлял, как ставит ее на колени, как прогибает, как входит в эту глубину. Желание было острым, физическим, до тошноты. Отчаянно не понимал почему его так ведет от нее.

Но от нее не пахло возбуждением. Только страхом, мылом, горячим деревом и ее собственным, цветочным ароматом, который теперь казался ему самым сильным афродизиаком в мире.

И это бесило.

Бесило до скрежета клыков. Он хотел не просто взять. Он хотел, чтобы она хотела.

Чтобы дрожала не от ужаса, а от нетерпения. Чтобы сама просила. А она… она его боялась. И это опять будет насилие. Чистое, неприкрытое. И осознание этого обжигало сильнее пара.

— Я просто… — ее голос снова сорвался, едва слышный. — Просто попросить хотела…

Он увидел, как она закусила губу. Как сломались брови, сдвинувшись в мучительной гримасе стыда и злости. На самой себя? На него?

— Чего хотела попросить? — его собственный голос прорвался наружу рычанием, грубым и неожиданно громким. Он сам не понял, откуда в нем столько злобы. — Лепестков роз и шампанского?

Она вздрогнула, как от удара. Помолчала, глотая воздух.

— Н-нет… Вы не могли бы быть… аккуратнее? Когда… ну…

— С чего мне быть с тобой аккуратным? — перебил он, и каждое слово было как плевок. — Трахать буду как мне нравится.

Она сжалась еще сильнее. И тогда, в полный голос, но все так же тихо, словно признаваясь в страшном грехе, она выдохнула:

— Просто у меня это… первый раз.

Первый раз.

Слова повисли в парилке, а Тима будто вышвырнуло прямиком в сугроб. Жар сменился ледяным ожогом осознания. Воздух перехватило.

— Первый? — он тупо переспросил, мозг отказывался обрабатывать.

— Да…

— Тебе двадцать лет, — он говорил медленно, вытаскивая слова, как занозы. — И хочешь сказать, тебя никто не трахал?

Она вздрогнула всем телом, будто он ударил ее по открытой ране.

— Нет. Я ни с кем… никогда.

— А пальцами? Или ртом? — спросил он, и его собственное дыхание сбилось. Взгляд, против его воли, упал на ту гладкую, влажную впадину между ее бедер, скрытую теперь от его глаз, но всплывшую в памяти. Никто. Никто не прикасался. Не пробовал.

— Нет… — она сбилась, запуталась. — Только вы… туда…

Она не договорила. Ему и не нужно было. Он все понял. Внезапно, с полной, ослепляющей ясностью. Его насилие в спальне было не просто осквернением. Оно было первопроходчеством. Он был первым, кто вошел в ее рот. И теперь желал быть первым, кто войдет… туда.

Желание внутри него не утихло. Оно стало другим. Острее. Темнее. Ответственнее. Проклятие.

Он выдохнул. Долго. Пар вышел из его легких белым облаком.

— Я буду аккуратен, — сказал он. Голос был чужим.

Он больше не парил ее. Просто плеснул на нее теплой водой из ковша, смывая остатки мыла и пота. Потом накинул на нее большую простыню.

— Иди, отдохни.

Она молча поднялась, не глядя на него, закуталась в ткань и, пошатываясь, вышла в предбанник, оставив его одного в клубящемся, горячем мареве.

Тимофей остался стоять среди пара. Его возбуждение никуда не делось, оно было тяжелым, налитым свинцом узлом внизу живота. Но теперь к нему примешивалось что-то еще. Что-то тяжелее и неприятнее простого желания. Он смотрел на пустую лавку, где только что лежало ее тело, и впервые за долгие годы чувствовал не ярость, не жажду мести, а смутную, невыносимую тяжесть. Тяжесть того, что он собирался сделать. И осознание, что «аккуратно» — это всего лишь слово. И оно не отменит главного. Он все равно возьмет то, что ему не принадлежит. И будет первым. Но не сейчас.

Он вышел следом. Они мылись в тишине, каждый в своем водовороте мыслей, отделенные друг от друга всего парой метров и целой пропастью намерений и страхов.

Воздух был густым от несказанного. И эта тишина была громче любого крика.

Он вышел из бани первым, ощутив, как ледяная игла воздуха впивается в раскаленную кожу. Пар от него валил клубами, смешиваясь с морозной дымкой. Затем, не оборачиваясь, он шагнул назад, в теплый сумрак предбанника, где она сидела на лавке, закутанная в простыню до самых глаз.

Он даже не спросил. Просто наклонился, поддел ее легкое тело под колени и спину, и взметнул на плечо, куда осторожнее чем раньше. Она вскрикнула — негромко, удивленно-испуганно:

— Что вы делаете?!

— Ты ноги застудишь, — отрезал он глухо, удерживая ее за ноги, которые действительно опять были ледяными.

Она притихла, замерла, будто поняв бесполезность сопротивления. Ее влажные пряди щекотали его поясницу.

Он вынес ее на улицу. Резкий, чистый холод обжег легкие, прояснил мысли, затуманенные жаром и ее тихим признанием. Подошвы босых ног шипели на снегу, но он даже не поморщился. И замер.

На его территории, посреди заснеженной поляны перед домом, стоял чужой, агрессивного вида синий джип, колеса тонули в сугробе. Облокотившись на капот, курил мужчина. Высокий, поджарый. Куртка расстегнута, несмотря на мороз. Короткие, слегка вьющиеся темные волосы, острые скулы, усмешка на губах, не достигающая холодных, желтых глаз. Кинг.

— Привет, Тим, — голос у него был глуховатый, сиплый от мороза и, возможно, чего-то еще. — А я-то думал, ты меня игноришь просто так. Ан нет. Ты с девочкой в берлогу забился и всласть трахаешься, пока мы, грешные, по лесам упахиваемся как черти.

Тим почувствовал, как тело на его плече напряглось до дрожи. Он не поставил Соню на ноги. Прижал ее к себе еще крепче, одной рукой удерживая талию, другой — как щитом, прикрывая ее укутанную в влажную простыню попку от взгляда пришельца.

— Кинг, тебя не звали, — произнес Борзов ровно, но в голосе зазвучала сталь. — Ты прекрасно знаешь, я сейчас прикреплен к арбитру. Отчет ждешь? Получишь. Не здесь.

— Бля, ну я вижу, как ты прикреплен к арбитру, — Кинг усмехнулся, выдохнув струйку дыма в морозный воздух. Сделал театральную паузу, его глаза, как сканеры, медленно прошлись по контуру закутанной фигуры на плече у Тима, остановившись на полоске голой, влажной щиколотки. — Телку сочную в бане натягиваешь. Ублюдок. Хоть бы пригласил на вкусный перекус. И в баньку с девочкой. — Он бросил окурок в снег, где тот с шипением угас. — Поделишься красоткой? А то смотрю, она у тебя вся из себя дрожит. Небось, замерзла, бедняжка. Я бы отогрел.

Слова повисли в воздухе, острые и грязные, как осколки стекла. И тело на его плече содрогнулось. Не просто вздрогнуло. Задрожало. Мелкой, частой, абсолютно неконтролируемой дрожью настоящего, первобытного ужаса. Он почувствовал это каждой клеткой, которой касалась ее кожа через простыню. Ее пальцы вцепились в складки ткани на его спине.

Тимофей не двигался. Но что-то в нем щелкнуло. Сдвинулось. Ярость, всегда закипевшая где-то у поверхности, вдруг остыла, превратившись в нечто гораздо более опасное. В абсолютный, леденящий холод.

Он медленно, очень медленно повернул голову и посмотрел на Кинга. Не сверху вниз. Они были почти одного роста. Он посмотрел сквозь него. Взгляд, обычно скрывающий зверя, теперь и был этим зверем. В нем не было золотых искр. Была пустота. Черная, бездонная пустота ледяной пропасти.

— Кинг, — произнес Тим тихо, почти ласково. Но от этого тихого слова у самого Кинга дрогнула усмешка на губах. — Ты сейчас сядешь в свою консервную банку. И уедешь. По той дороге, по которой приехал. Если я увижу тебя на этой поляне через пять минут, я оторву тебе голову и насажу ее на антенну твоего джипа. Понял?

В воздухе запахло снегом, хвоей и чем-то металлическим. Предчувствием крови. Кинг замер. Его легкомысленная наглость испарилась, лицо стало маской, желтые глаза сузились, оценивая не шансы в драке — он знал, они неравны, если Тим по-настоящему взбесится.

— Не кипятись. Я по делу приехал, а не на человечку твою слюни пускать.

Он почесал затылок нервно и посмотрел на темноту в лесу.

— По какому? Давай быстрее уже.

Тим неосознанно прошелся рукой по спине Сони, согревая.

— Командир умирает. Меня отправили за тобой. Время выбора на его место пришло.

Тимофей знал, что Степан болел и болел сильно. Но и не думал, что тот умрет… Это было неожиданно.

— Когда нужно явиться?

Кинг Выдохнул и серьёзно посмотрел в глаза своему коллеге.

— Сейчас.

От автора: мои дорогие девочки спасибо вам за то, что комментируйте эту книгу мне безумно приятно читать каждый ваш комментарий, огромное спасибо вам за звёздочки и поддержку этой книги! Вы самые лучшие) Сегодня глава получилась большая потому что завтра у этой истории выходной)

Загрузка...