— Ты что, собираешься всю ночь смотреть на звезды и пить пиво? Или ляжешь в постель?
Голос Дары доносится через москитную дверь до веранд очки, где сидит Ник, глядя сквозь просветы между кронами старых сибирских вязов на крохотный лоскуток позднеавгустовского неба. Ночной воздух полнится треском насекомых, звуками телевизоров и стереоустановок из соседних домов и — время от времени — воем сирен с далекой Колфакс-авеню.
— Есть и еще вариант, — говорит Ник. — Ты приходишь сюда и садишься ко мне на колени, а я тебе показываю кое-какие созвездия.
— Я слишком толстая, чтобы сидеть на коленях, — говорит Дара, но выходит через скрипучую москитную дверь.
И правда, толстая… Дара почти на девятом месяце и не скрывает этого. В руке она держит еще одну банку «курса», но отдает ее Нику. Во время беременности она очень осторожна.
Ник похлопывает себя по колену, но Дара целует его в лоб, садится на старый металлический садовый стул рядом с ним и тихо говорит:
— Что-то я не вижу много звезд, тем более созвездий.
— Нужно, чтобы глаза приспособились к темноте, детка.
— Здесь не очень-то темно из-за городского освещения. Ты бы не хотел жить за городом… где-нибудь в горах… где звезды яркие? И тогда можно купить телескоп, который ты с таким вожделением разглядываешь в каталоге.
— Мы бы свихнулись в деревне, — говорит Ник, срывая крышечку с пивной банки и кладя ее на подлокотник, а не бросая в темноту. Он гордится чистотой их маленького дворика и веранды. — И потом, городские копы должны жить в городе. Это закон.
Он прихлебывает пиво и продолжает:
— Но ты права, хорошо, если есть телескоп и темные небеса… где-нибудь в высокогорье, скажем в Эстес-парке. Там всегда есть отблеск от Передового хребта,[32] но окружающие пики или высокие предгорья на востоке блокируют большую часть светового потока.
— Может быть, Санта-Клаус вспомнит, что ты хочешь телескоп, — говорит Дара, по-прежнему глядя в небо. Над крышами кружит полицейский вертолет.
Ник отрицательно качает головой. Он тверд:
— Нет. Слишком дорого. Есть сотня вещей, на которые можно потратить эти деньги, более важных… если осенью будет сверхурочная работа.
— Будет, — печально говорит Дара.
Ник знает, что она ненавидит его сверхурочную работу по выходным, хотя плата за переработку, которую отстоял профсоюз, для них очень важна. Но в этот уик-энд — а сегодня вечер пятницы — в этот уик-энд Ник свободен и проведет его с Дарой.
Ник (ему так хочется, чтобы его прежнее «я» перестало смотреть на эти дурацкие звезды и повернуло голову к Даре, которая видна в мягком свете, льющемся из кухонных окон и москитной двери, — хотя он с точностью до секунды знает, когда его прежнее «я» сделает это) понял, почему он, приобретя сорокавосьмичасовую ампулу, так часто выбирал именно этот уикэнд, когда Дара была беременна. Его ждал своеобразный секс (и очень сладострастный, без проникновения, но донельзя насыщенный ласками), однако причина заключалась не в этом. Дело было в простоте их отношений именно в эти выходные, за несколько недель до рождения Вэла, после чего вся жизнь так сильно изменилась. И еще в том, что Ник, заново прокручивая все это, каждой летней ночью засыпал, положив голову на располневшую грудь Дары.
— Ты был бы счастливее, став астрономом, Николас.
Сонный, расслабленный голос Дары, как всегда, возбуждает Ника.
— Ты хочешь сказать, что была бы счастливее, будь я астрономом, а не копом?
Он прихлебывает пиво и ищет на небе Альдебаран. Легкий ветерок шевелит листья вязов и более крупные листья соседских лип. Их шелест, еще не ломкий, — часть этого позднеавгустовского вечера.
— Понимаешь, — говорит Дара, — будь ты астрономом, мы бы жили где-нибудь на вершине горы. Может, на Гавайях. По крайней мере, далеко от всего этого.
Ник поворачивается…
Ник знает, что вот сейчас он должен повернуться, и именно в этот момент он поворачивается.
…смотрит на жену и кладет большую руку на ее увеличившийся живот.
— Не думаю, что ты захотела бы жить на вершине гавайского вулкана, детка, когда настает время рожать, а ближайшая больница и акушер — в двух милях ниже и за двумя островами.
Ник пожалел о сказанном, еще не успев закончить фразу. Беспокойство Дары в связи с беременностью — после трех выкидышей — может сравниться разве что с его собственным.
«Все будет в порядке», — подумал тот Ник, который находится как внутри, так и снаружи этой реальности. Он слабо ощутил — или ему показалось, что ощутил, — как его другие флэшбэчащие «я» думают то же самое в то же мгновение, хотя обычно флэшбэкер не может фиксировать присутствия самого себя во время предыдущих посещений. Он, конечно, не мог уловить мыслей своего другого флэшбэчащего «я» так, как мог чувствовать и разделять мысли и эмоции тогдашнего Ника.
— Я хороший коп, Дара, — говорит Ник; он смущен собственными словами о больнице и акушере, но все равно гнет свою линию. — По-настоящему хороший.
Дара накрывает своей маленькой ладонью его большую руку, лежащую на ее животе.
— Из тебя мог бы выйти неплохой астроном; мой Николас. По-настоящему хороший астроном. Но звезды — это нечто прекрасное, достойное восхищения…
— Совсем как ты, девочка, — шутит Ник, зная, что она сейчас скажет, и желая сменить тему.
— …и удивления, — твердо повторяет Дара, которая не хочет свести все это к шутке. — А с чем имеешь дело ты? С преступниками, наркоманами, свидетелями, кучей других полицейских, даже с некоторыми жертвами, адвокатами, юристами. Они порождают только отвращение, цинизм и отчаяние. После колледжа тебе надо было понять, что ты слишком чувствителен для копа. Я думаю, тебе нравятся чисто внешние вещи — ирония, сдобренная адреналином, работа кое с кем из коллег, то, что ты хороший коп… но по сути, все это разъедает тебя, как кислота. И так будет всегда.
Ник убирает руку с ее живота и прихлебывает пиво. К первому вертолету присоединился второй, и теперь оба они облетают территорию к северу от ботанического сада, обшаривая прожекторами землю. Лучи напоминают то трости двух слепых, нащупывающих путь, то — в уменьшенном и перевернутом варианте — свет от прожекторов, обыскивающих небо Берлина или Лондона во время Второй мировой. Не хватает только, думает Ник, бомбардировщиков — «Б-17» или «хейнкеля», пойманных в перекрестье лучей. За прожекторами и навигационными огнями вертолетов не видны звезды. Шум двигателей эхом отдается от кирпичных домов и деревьев на их улице, от старых, крохотных, полуразрушенных гаражей, построенных на соседней улочке еще в 1920-е годы.
Нику не нравится, что их покой нарушили. У него свободны не только суббота и воскресенье, но и — совсем уж неслыханно — вечер пятницы, который он провел…
Разделяя его с другим Ником, который парит рядом, слушает, чувствует, переживает…
…кося в такую жару траву, подрезая живую изгородь и свисающие с соседнего участка ветки неухоженных деревьев, ремонтируя петли на дверях древнего гаража, крутясь вокруг Дары в доме. У нее тоже выдалась редкая свободная пятница — Дара работает секретарем у помощника окружного прокурора, — и она весь день занималась всякой мелочевкой, готовила дом к появлению ребенка, пока Ник косил, чинил, поправлял и вообще путался у нее под ногами. На нем старые, самые удобные домашние брюки и хлопчатобумажная безрукавка и кроссовки в пятнах краски: они с Дарой недавно ремонтировали будущую детскую.
На Даре голубой свободный топик и старые капри — и то и другое настолько захватанное, что, надев их, она не пользуется передней дверью.
Но она в тот день несколько раз выходит во двор через заднюю дверь, со стаканчиком охлажденного лимонада и (один раз — удивительно, превосходно) со свежеиспеченным шоколадным печеньем для вспотевшего мужа.
Это единственный вечер за несколько недель, когда у Ника в кобуре на левом бедре нет пистолета.
Ник Боттом любит и дом, и этот район; он знает, что Дара тоже их любит. Эта часть города — к юго-западу от Денверского ботанического сада и к югу от Чизмен-парка — застроена высокими, типично денверскими домами-квадратами из кирпича вперемешку с небольшими кирпичными бунгало, вроде того, что четырьмя годами ранее едва-едва сумели купить Ник и Дара. Да и то пришлось брать кредит у полицейского профсоюза.
Район к тому же относительно безопасен благодаря полицейским. После первых волн рецессии десятилетием ранее его стали обживать банды, умножилось число преступлений, а некоторые из больших домов, заложенных владельцами, превратились в притоны и жилища для нелегальных иммигрантов с Ближнего Востока. Во втором десятилетии нового века сюда начали переезжать старшие полицейские чины и детективы. За ними последовали другие, с недавно созданными семьями, и принесли с собой немного стабильности. Даже в современную эпоху — новая администрация в Вашингтоне назвала этот год (год беременности Дары) Годом ясного видения — эпоху, когда почти все штатские носят пистолет, присутствие десятков полицейских с семьями оказывало на район успокаивающее воздействие.
А у полицейских с семьями всегда была дурная привычка, разделяемая мафией: проводить свободное время почти исключительно с другими полицейскими и их семьями. И это давало Нику ощущение подлинного товарищества. В прошлом мае, на День поминовения, Ник и Дара устроили пикник и крокетный турнир: пришли шестьдесят с лишним человек. Патрульный по имени Джерри Коннорс, знакомый Нику уже несколько лет и разделявший любовь супругов к старому кино, в субботу по вечерам устанавливал цифровой проектор и показывал фильмы. Экраном служила простыня, закрепленная на боковой стене Никова гаража. Половина свободных от дежурства полицейских собирались у Джерри, рассаживались на садовых стульях, попивали пивко и ждали всяких ляпов и монтажных ошибок — вроде той сцены в кафетерии у горы Рашмор в хичкоковском «К северу через северо-запад», когда один паренек затыкает оба уха пальцами ДО ТОГО, как Эва Мари Сейнт достает из своей сумочки пистолет, чтобы выстрелить в Кэри Гранта. Джерри любит рассказывать всем о таких ляпах до начала показа.
И еще Джерри задает дельные философские вопросы полицейским и другим соседям на садовых стульях — пусть поразмышляют во время просмотра. А вопросы у него такие: «Джеймс Мейсон и его первейший шпион-помощничек Мартин Ландау — они голубые и влюблены друг в друга? Я что имею в виду — вы послушайте, как Ландау в роли Леонарда говорит о своей женской интуиции и как Мейсон отвечает: „Слушайте, Леонард, вы же ревнуете…“»
Ник надеется, что этот район будет хорошим местом обитания для их сына или дочери. (Ему с Дарой иногда кажется, что они единственные в городе, кто ждет ребенка, — а может, во всем штате или всей стране, — и постоянно отказывается от ультразвукового сканирования и других современных способов определения пола до рождения.)
— Ну что, расскажешь свою историю? — спрашивает Дара.
Нику не сразу удается выйти из полузабытья под названием «как я люблю мой дом и район». И вообще, сколько банок пива он выпил за сегодня?
«Недостаточно для того, чтобы притупить твою страсть ближе к ночи», — подумал наблюдающий Ник.
— Какую историю? — спрашивает Ник в реальном времени пятничного вечера, после которого прошло шестнадцать лет и один месяц.
— О том, как твой дядюшка Уолли купил тебе маленький телескоп в Чикаго и этот телескоп стал самой дорогой для тебя вещью.
Ник украдкой кидает взгляд на Дару. Та улыбается — нет, не подшучивая над ним — и берет его свободную руку в свои ладони. Он перекладывает банку из правой руки в левую.
— Ну… он был… — неторопливо говорит Ник, — самой дорогой для меня вещью. Я хочу сказать, много лет.
— Я знаю, — шепчет Дара. — Расскажи мне о том, как ты пытался увидеть звезды с лестничной площадки многоквартирного дома в Чикаго.
— Это был не многоквартирный дом, детка. — Ник допивает пиво и дает себе клятву, что это на сегодня последняя банка. — Квартира дяди Уолли в Чикаго была… понимаешь… в районе, где селились сначала ирландцы, потом поляки, а после них большей частью чернокожие.
— Но ты приезжал к дяде в гости на две недели… — подсказывает Дара.
Ник улыбается.
— Да, я приезжал к дядьке на две недели. Он работал продавцом в кондитерском отделе, а до этого менеджером в супермаркете «Эй энд Пи», и мой старик каждое лето отправлял меня на две недели в Чикаго. Мне там нравилось.
— Значит, ты приезжал к нему на две недели, — повторяет Дара с улыбкой.
Ник складывает пальцы в кулак и легонько ударяет ее по коленке, потом снова берет за руку.
— И вот, значит, я почти каждый год уезжал туда, и мы с дядей вечерами гуляли по Мэдисон-стрит. Это было в нескольких кварталах от его квартирки на третьем этаже. Каждый раз, когда мы проходили мимо витрины с этой штуковиной, которую я принимал за фотокамеру в магазине электроники, — на самом деле там был ломбард, — каждый раз я просил дядю остановиться, и мы любовались этим телескопчиком. Это был не настоящий астрономический телескоп, понимаешь, атакой маленький. Такими, наверно, пользовались в дальних плаваниях много веков назад. На черной треноге…
— И вот в последний вечер перед твоим отъездом… — снова подсказывает Дара.
— Эй, ты мне дашь толком рассказать или нет?
Она кладет голову ему на плечо.
— И вот в последний вечер перед моим отъездом… Потом оказалось, что я тогда в последний раз видел моего дядюшку. Я никого больше не знал из нашей семьи, кроме родителей. Он умер от обширного инфаркта два месяца спустя после моего возвращения в Денвер. Ну так вот, в последний вечер, когда мы с Уолли помыли и высушили посуду — он ведь был холостяк — и я укладывал свои вещи в сумку на диване, где спал, Уолли позвал меня на площадку и…
— Вуаля! — говорит Дара непритворно счастливым голосом.
— Вуаля. Телескоп. Я глазам своим не верил. Мне таких классных вещей еще никто не покупал, а ведь до моего дня рождения, или там Рождества, или еще чего было ох как далеко. И вот мы установили его на этой треноге — на стуле, который взгромоздили на мусорный бачок. И я стал смотреть в телескоп с задней площадки на третьем этаже, пытаясь найти какие-нибудь звезды или планеты. В этом возрасте я был помешан на космосе…
— И было тебе? — спрашивает Дара приглушенным голосом, упираясь щекой в плечо Ника.
— Было мне… лет девять, кажется. Ну да, городской свет не позволял увидеть большинство звезд, но мы нашли одну особенно яркую в темном небе. Позже я сообразил, что это был Сириус. И Юпитер мы нашли. Он в тот вечер тоже ярко светился.
— И случилось это в девяностые годы двадцатого века. Кто бы мог подумать, что в те времена уже имелись телескопы?
— Ты просто завидуешь, — говорит Ник.
Это у них такая постоянная шутка. Дара на десять лет младше. Она родилась в 1990-е. Ник с удовольствием напоминает ей обо всех прикольных событиях этого десятилетия, которые она пропустила. «Например, лебединую песню Рейгана? Или минет Клинтона?» — любит спрашивать она с невинным видом. Но обоим кажется странным, что в год ее рождения Ник уже заглядывал на порносайты.
— А я люблю… — начинает Ник.
— Меня?
— Вечерний пятничный ужастик на ТКФ,[33] — заканчивает Ник, вставая и подтягивая Дару к себе. — И показ начнется через три минуты.
Она смеется, но прижимается к нему всем телом, мягко касаясь рукой его бедра, там, где обычно висит кобура с пистолетом.
Вертолеты исчезли. Вместо их шума теперь слышны более далекие, не столь назойливые звуки и завывание сирен.
Ник бросает пивную банку в мусорный бачок у дверей и, обняв Дару двумя руками, крепко прижимает к себе. Ее голова даже не достает ему до подбородка. После стольких объятий за последние два года ее груди, налившиеся к концу беременности, кажутся до странности незнакомыми. Ник не в первый и даже не в тысячный раз понимает, как она молода. И как ему повезло.
— Сделай для меня кое-что, — шепчет Дара.
«Тебе понравится это „кое-что“», — подумал Ник, паря над местом событий и чувствуя прижатое к нему тело жены, но в то же время отмечая звуки и движения вокруг них, которых не заметил в ту ночь — шестнадцать лет и один месяц назад. Неожиданный порыв ветерка зашелестел в верхушках несчастных сибирских вязов: через месяц-другой он начнет срывать бесчисленные листья и швырять во двор, где их будут собирать граблями и укладывать в мешки. Слишком громкий звук телевизора за два дома от них. Кот — четырехногий канатоходец — идет по высокому забору в глубине переулка…
— Я хочу, чтобы ты…
— …вставайте, Боттом-сан. Вставайте немедленно. Просыпайтесь, черт вас дери.
Дара почему-то больше не обнимает его, а поднимает с земли, яростно трясет. Ник чувствует прикосновение ее огромного живота.
Кто-то всадил иголку ему в ногу.
— Эй, осторожнее, детка, — прокричал потрясенный Ник, отстраняясь от Дары.
Дара подняла его еще выше, встряхнула сильнее. Нет.
Ник потянулся к пистолету. Пистолета не было.
Кто-то вытащил иголку капельницы у него из вены. Еще одна игла вонзилась ему в ногу. Ник почувствовал холодный, как лед, противоток Т4В2Е, распространяющийся по телу, и крикнул:
— Микки! Лоуренс!
Микки нигде не было видно в освещенной химическими палочками комнате. Массивное, облаченное в бронеодежду тело вышибалы Лоуренса неподвижно лежало в проходе между кушетками.
Дара прижималась к нему, обнимала его летним вечером…
Ник попытался соскользнуть назад в реальность флэшбэка, но боль в руке и ноге, а также Т4В2Е в жилах подняли, оторвали, отняли его от Дары. Он снова закричал.
— Заткнитесь, — велел Сато.
Японец тащил его на плече через слабо освещенный склад так же легко, как сам Ник носил в кровать своего сына, когда Вэл только учился ходить. Несколько флэшбэкеров, вышедших из забытья, сердито поглядывали на них: флэшпещеры для того и создавались, чтобы человек оставался там один и никто его не тревожил. Но большинство продолжали спать, подергиваясь, не замечая ничего вокруг себя.
Куда девался Микки? Разве у них с вышибалой Лоуренсом нет дробовика для таких случаев?
Ноги и руки мучительно пощипывало от Т4В2Е, по ним бежали мурашки — так, словно Ник их отлежал. Пока что конечности не подчинялись Нику — тот не мог ни лягнуться, ни даже сложить пальцы в кулак.
Ночной сентябрьский воздух был прохладным, слегка накрапывал дождичек. Ник понял, что на улице темно, когда Сато вытащил его в проулок и понес на боковую улицу, где вдоль водосточного желоба стояли машины. Это что — все еще та самая ночь? Сколько времени он пролежал под флэшбэком?
Нажав на брелок, Сато открыл пассажирскую дверь старой электрической «хонды» и сгрузил свою ношу на переднее сиденье. Потом он ловко надел на правое запястье Ника наручник, пропустил короткую цепочку через стальной стержень над дверной рамой и с натягом захлопнул второй наручник на левом запястье.
Просыпающиеся руки пронзила сильнейшая боль — Нику показалось, будто его распинают. Он снова вскрикнул, но Сато захлопнул дверь и обошел машину, направляясь к водительскому месту.
Ник продолжал кричать, но Сато, не обращая на это внимания, повел «хонду» по бульвару Спир под холодным дождем, что усиливался с каждой минутой. Улицы были почти пусты. Даже тысячи бездомных, обитатели тротуаров и велосипедных дорожек, шедших вдоль осевшего берега Черри-Крик, прятались в своих лачугах и коробках под уличными эстакадами. Судя по слабому свету на востоке, приближалось утро. Сколько же времени он был под флэшбэком? Кусочек пятничного дня с Дарой в Год ясного видения и часть вечера. Значит, не больше восьми часов. Черт.
Ник замолчал, когда Сато свернул на запад и поехал по Колфакс-авеню.
Япошка не мог… он не может быть… он не сможет…
Япошка делал то, что ему нужно: пересек I-25, потом свернул на юг, на Федерал-бульвар, потом на восток, на Западную 23-ю авеню, потом опять на юг, на Брайант — узкую забаррикадированную улицу, идущую вдоль кромки крутого обрыва над I-25. По обеим сторонам и наверху висели знаки: ВЪЕЗД КАТЕГОРИЧЕСКИ ЗАПРЕЩЕН.
— Нет! — закричал Ник.
Но Сато по-прежнему не обращал на него внимания. Он остановился ровно настолько, сколько требовалось для показа своего удостоверения автоматической станции, а потом поехал по торообразному туннелю-сканеру. Ник чувствовал, как на его тело воздействуют элементарные частицы — уже второй раз за двадцать четыре часа, — и подумал, не повредит ли здоровью такая доза облучения.
Далеко внизу и слева исчезла из виду I-25. Чтобы не допустить повреждений от обычной взрывчатки, обычный трафик направлялся в обход I-25 в обе стороны, по разбитым улицам района, примыкавшего к железнодорожному депо. Для ВИП-машин имелось по одной полосе в каждом направлении: они проходили внутри взрывостойких труб, в двух сотнях футов над поверхностью.
Ник чуть не рассмеялся над своими опасениями при виде черного сооружения, которое заполнило весь вид спереди. На следующем пропускном пункте из асфальта торчали наклоненные в сторону выезда шипы: проехав внутрь, назад вернуться ты уже не мог.
— Нет, — тупо повторил Ник.
— Да, — сказал Сато, но машину остановил.
Громадное сооружение впереди, затмевавшее затянутый тучами рассвет, когда-то называлось «Инвеско филд эт Майл-хай».
Этот «новый» стадион, открытый в 2001 году, заменил прежний стадион «Майл-хай», где с 1948-го проходили матчи по американскому и европейскому футболу и бейсболу. Глядя на неровную верхнюю кромку стадиона, менеджеры «Инвеско» — давно ушедшей в небытие компании, в 2001-м заполучившей право дать стадиону свое имя, — насмешливо называли его «Диафрагмой». Он служил команде «Денверские мустанги», тоже ушедшей в небытие. Стадион был рассчитан на 76 тысяч зрителей и примерно на 50 тысяч обкуренных крикунов — завсегдатаев рок-концертов, которые тоже устраивались здесь. 28 августа 2008 года «Инвеско филд эт Майл-хай» — идиотское название, которое даже тогда не использовал никто, кроме дикторов стадиона, и то по строжайшему распоряжению начальства, — достиг пика славы. В тот день на трибунах собрались более 84 тысяч человек (и еще миллиард наблюдал за событием по телевидению высокой четкости, тогдашней новинке) — послушать кандидата в президенты Барака Обаму, который произносил свою первую речь в качестве официального кандидата. Это стало последним действием спектакля под названием «Съезд демократической партии 2008 года», поставленного неподалеку, в так называемом «Пепси-центре».
Теперь «Инвеско», «Пепси», «Мустанги», Национальная футбольная лига, спортивные матчи и эйфория, связанная с демократами, — все ушло в небытие, как и человек, избранный под многоголосое скандирование «Надежда и перемены» в ту ночь, более двадцати восьми лет назад.
Люди, которые в те наивные дни посещали футбольные матчи или присутствовали при медийной вакханалии вокруг речи кандидата, согласившегося баллотироваться в президенты, сегодня не узнали бы стадиона. Комплекс — ныне Центр временного содержания ДВБ — выглядел так, будто его окунули в сто тысяч галлонов вязкого моторного масла. Ник знал, что эта черная металлизированная ткань, натянутая над открытым изначально стадионом, даже в самые солнечные дни превращает пространство общей площадью в 1,7 миллиона квадратных футов (комнаты, коридоры, пандусы, лестницы, трибуны на 76 тысяч мест, ложи и ВИП-ложи) в сумеречный котлован. С севера в Центр вела темная кишка с бетонным порталом и стальными воротами; в ней могли разъехаться два грузовика.
Этим пасмурным утром сооружение высотой в сто пятьдесят футов было погружено в полную темноту.
Нет, на самом деле не так: над черным овальным въездом в ЦВС ДВБ стоял гигантский синий конь — исчадие ада. На его животе проступали красные вены, стальные копыта были острее бритвы, дьявольские глаза на перекошенной дьявольской морде испускали два лазерных луча. Лучи прорезали ползущий туман — а может, это были низкие облачка — и метались в разные стороны, пока не нащупали «хонду» и следом за ней Ника Боттома, после чего замерли.
— Расскажите все, что вам известно об этом коне, Боттом-сан, — вполголоса приказал Сато.
«О коне? — подумал Ник; мысли его метались, как крысы в клетке. — Кому нужен этот долбаный конь?»
Он загремел короткой цепочкой наручников, продетой через рукоять над дверью. Но потом услышал свой голос, глухой и глуповатый:
— Первоначально символом стадиона был Мустанг Баки. Двадцатисемифутовый Баки представлял собой увеличенную копию изваяния Триггера — вставшего на дыбы коня Роя Роджерса. Рой Роджерс был теле- и киноковбоем середины прошлого века.[34] Рой позволил сделать отливку с оригинального изваяния еще до окончания строительства стадиона, но только при условии, что городские власти и владельцы стадиона пообещают не называть нового коня Триггером. По итогам голосования — я думаю, это случилось в семидесятых годах прошлого века — коня назвали Мустангом Баки.
«Какого хера я рассказываю Сато эту дребедень? — недоумевал Ник. — Я даже не отдавал себе отчета в том, что знаю всю эту фигню».
Он попытался сжать челюсти, чтобы остановить поток этой ерунды, но обнаружил, что в буквальном смысле не может закрыть рот.
— Но это не Мустанг Баки, — продолжал гундосить Ник, пытаясь закованной левой рукой показывать вверх, на адского синего жеребца. — Этот безумный синий конь был изготовлен мексиканским скульптором Луисом Хименесом[35] — не ахти каким талантом. В основном Луис занимался изготовлением кузовов из стекловолокна для мексиканских спортивных машин. Он сделал коня по заказу Денверского международного аэропорта лет сорок назад. Хименес получил этот заказ только потому, что десятки миллионов долларов, выделенных на художественное оформление нового аэропорта, отдали меньшинствам — латинам, черным, индейцам, кому угодно: выбирайте, мол, сами. Кому угодно, кроме азиатов, проживающих в Колорадо. Вряд ли они были «меньшинством». Слишком умные. Так вот, в мэрском кресле тогда сидел чернокожий, и его жена возглавила комитет по распределению заказов на предметы искусства. Победителю следовало принадлежать к какому-нибудь из меньшинств и не требовалось быть настоящим художником, тем более хорошим художником.
Ник отвернулся от Сато и ударился лбом в боковое стекло. Красные лазерные точки передвинулись вместе с ним — прошлись по рукам, по груди.
— Пожалуйста, продолжайте, Боттом-сан, — сказал Сато. — Расскажите все, что знаете об этом коне.
Ник попытался сделать собственный голос неслышным для себя, прижав предплечья к ушам, но все равно воспринимал его — через кости черепа.
— Этот синий жеребец имеет высоту в тридцать два фута: больше, чем оригинальный Мустанг Баки. Обитатели маленького городка в Нуэво-Мексико, где жил покойный художник, считают его заколдованным. Изваяние упало на скульптора в студии и убило его, прежде чем Хименес успел закончить свою работу. Скульптуру установили в аэропорту в две тысячи восьмом году, и, согласно контракту, она должна была стоять там десять лет. Как только срок действия контракта истек, аэропорт и город избавились от нее. Она ужасала тех, кто впервые прилетал в Денвер, и вызывала ненависть местных. Департамент внутренней безопасности заменил Мустанга Баки на этого безумного заколдованного коня лет двенадцать назад, когда получил стадион в свое распоряжение. Лазеры служат для досмотра. Но если один из этих долбаных лучей попадет мне на сетчатку, я ослепну.
— Это все, что вы знаете о коне? — спросил Сато.
— Да! — завопил Ник и бешено затряс головой, натягивая цепочку наручников. Крупные пятна крови слились с лазерными точками на груди его свитера. — Сука ты, сука! Второй укол в ногу был с пфайцеровской[36] сывороткой правды, да?
— Конечно, — ответил Сато. — И если я дам вам еще один шанс, Боттом-сан, вы снова обманете нас и забросите расследование, чтобы немедленно забыться в флэшбэке?
— Да, конечно, — сказал Ник. — Можете не сомневаться, мистер Мото.[37]
— А вы бы меня убили, будь у вас такая возможность, Боттом-сан?
— Да, да, само собой! — завопил Ник. — Сука ты.
— Вы искренне верите, что есть вероятность раскрытия вами тайны убийства Кэйго Накамуры, Боттом-сан?
— Ни малейшей, — услышал свой ответ Ник.
Черные глаза оценивающе посмотрели на Ника, который в ответ уставился на японца. Наконец Ник выдавил из себя:
— Зачем вы привезли меня в ЦВС ДВБ?
Все в Колорадо знали, что внутрь черного маслянистого пирога попадали многие, но вот оттуда не выходил почти никто. Сато ответил ровным, как всегда, голосом:
— Боттом-сан, вы обманули одного из девяти федеральных советников Соединенных Штатов Америки. Вы нарушили свое слово и условия договора. Возможно, вы планировали убийство Хироси Накамуры.
— Что?! — закричал Ник, дергая руками так, что кровь из запястий брызнула на лобовое стекло и торпедо.
Сато пожал плечами.
— После надлежащего допроса они выяснят правду.
Ник чувствовал, что глаза его готовы выскочить из глазниц, как у безумного синего жеребца. Две широкие красные точки все двигались по забрызганной кровью рубашке на груди, словно окровавленные пальцы слепой любовницы.
— Ты такой же чокнутый, как этот чертов конь, Сато. Хочешь упечь меня в этот ад и заявить, что новое расследование не удалось. Тогда твой босс даст тебе разрешение на сэппуку.
Сато ничего не ответил.
«Ни хера у тебя не выйдет!» — закричал было Ник, словно второстепенный персонаж дешевого телесериала, но благодаря сыворотке правды получилось иначе:
— Все у тебя выйдет. Накамура тебе поверит. Ты должен будешь покончить с собой, искупая свою вину, а я сгнию здесь.
Сато смотрел на него еще несколько долгих мгновений, потом кивнул самому себе и поднял свою НИКК. Оба лазера в глазах синего коня переметнулись на карточку, потом один вернулся к Нику, а другой остался считывать данные.
Сато развернул «хонду» на мокром асфальте и поехал назад по сканирующему туннелю, потом по замусоренному пустырю, усыпанному гравием и влажным камнем. На месте пустыря прежде были жилые кварталы вокруг стадиона и парковка.
— Я думаю, Боттом-сан, — сказал Хидэки Сато, — что мы должны посетить место преступления.