Полицейскому, Валентину Петровичу Мамаеву, было жаль сидящего перед ним человека. Бывают такие бедолаги – вроде и неплохой, незлой, а жизнь какая-то нескладная.
В райцентре Кораблево все друг друга знали – если не лично, то в лицо уж точно. Сеня – Арсений Кузнецов – был не то чтобы постоянно на виду, но личностью считался известной. Покойные родители его были школьными учителями, а сам он, как пишут в книгах, пошел по кривой дорожке.
После школы отучился в техникуме, отслужил в армии, но устроить свою жизнь не смог: женился – развелся, вместо работы – случайные заработки, а потом и вовсе была та история, благодаря которой Сеня прославился на все Кораблево. Чудом в тюрьму не сел, отделался условным сроком. Мать с отцом тихо ушли один за другим в мир иной, Сеня остался в родительском доме, который с каждым годом все больше ветшал, оседал, чернел от старости и невзгод. Как и его оставшийся в одиночестве хозяин.
– Что же мне с тобой делать-то? А, Сеня? – вздохнул Валентин Петрович. – Чего ты учудил опять?
– Что положено, то и делайте, – ответил Кузнецов, не поднимая головы. – Надо, так и отвечу за все. Только я рад, что мне удалось испортить эту… Эту гадость. Больше уж ее никто не увидит!
– Рад он! Чему ты рад, интересно? Картину, можно сказать, жемчужину местного музея испортил, краской измалевал – и рад? Знаешь, каким это словом называется? Вандализм! Это, Сеня, статья, между прочим!
Сеня поднял на Валентина Петровича несчастные глаза. А ведь мы ровесники, мелькнула у того мысль. Но Сене как будто лет семьдесят, не меньше. Глаза у него, кстати, удивительной голубизны и яркости. Прямо как нарисованные. Мысль эта снова вернула полицейского к злосчастной картине.
– Скажи мне, Сеня, чего ты к нашему музею такой неравнодушный? Второе твое… не преступление, конечно, но… И опять в музее!
Кораблево – это хоть и не слишком большое поселение, но все же есть тут не только школа, почта, отделение банка, магазины, Дом культуры, церковь и парикмахерская. Еще имеется краеведческий музей. Есть там зал о том, кто населял эти края в давние времена, какие обитают-растут животные-растения, есть зал про революцию и Великую Отечественную, про выдающихся людей, которые родом из этих мест. Коллекция не очень богатая, но уж какая есть. А недавно, благодаря Сене, стала еще на один экспонат меньше.
– Как медом тебе там помазано! – Полицейский сердито отбросил ручку. – Какого лешего ты опять туда полез?
– Вы правда хотите знать? – неожиданно спросил Сеня.
Валентин Петрович не слишком уверенно кивнул. Вряд ли Сеня что-то интересное или важное в свое оправдание скажет, но мало ли.
– Все равно ведь не поверите.
– А ты попробуй.
Дальше Сеня рассказал свою историю, и, когда закончил, Валентин Петрович подумал, что в жизни не слыхал ничего более жуткого. Да, именно жуткого! А еще он по-новому взглянул на сидящего перед ним человека.
Ведь если все рассказанное – правда, то, выходит, никакой он не хулиган, не дурачок блаженный. Сеня Кузнецов, возможно, не одну жизнь спас. А по закону, получается, должен за это ответить?..
– Чтобы все рассказать, как положено, чтобы понятно было, что к чему, придется немножко во времени назад отступить, – такими словами начал Сеня свое повествование. – Краеведческий музей находится в здании бывшей усадьбы Шмелевых. До революции все окрестные земли принадлежали этим самым Шмелевым. Поля, луга, рыболовецкое хозяйство, пасека была огромная. А про шмелевский мед, кстати сказать, и в столице знали. Мать рассказывала, что были Шмелевы чрезвычайно жестокими.
Валентин Петрович вспомнил, что мать Сени работала учительницей истории. Хорошая женщина, ученики ее любили; никогда на детей не кричала, очень доступно и интересно подавала материал на уроках.
– Была такая помещица – Дарья Салтыкова, все ее знают, Салтычиху. Про Шмелевых не столь широкая слава шла, но по жестокости ни в чем они окаянной Салтычихе не уступали, а может, и превосходили. Пока крепостное право не отменили, лютовали Шмелевы безо всякой совести, но и потом, хоть и поутихли, а все равно… То и дело пропадали в этих краях дети и молодые девушки. Никаких обвинений Шмелевым не предъявляли, доказательств тоже не имелось, но все местные догадывались, чьих рук дело. Работать к ним только от безысходности шли, таких жестоких хозяев было еще поискать. Все решила революция. К ее началу семья Шмелевых насчитывала четырех человек: отец, глава семейства, жена его, маленькая дочка десяти лет и мать папаши. Люди говорили, что старуха – натуральная колдунья, кого хочешь со свету сжить может. У отца любимая забава была – стегать людей кнутом на конюшне. Маменька особенно люто красивых девушек ненавидела, измывалась всяко над теми, кто возразить ей не мог, а девчонка тоже зверенышем росла: любила животных мучить, глаза им выкалывать, живьем в землю зарывать. Словом, не люди были, а… Неудивительно, что, как только революция случилась, народ с ними сразу расправился. Не успели они за границу удрать, как планировали, всех порешили. Долго Шмелевы издевались над людьми, долго те терпели, но уж как появилась возможность отомстить, рассчитаться, за все негодяи ответили.
– И девочку убили? – спросил полицейский.
– И девочку, – отрезал Сеня. – Усадьбу разорили, сожгли. Дотла она не сгорела, удалось восстановить. Позже там райисполком был, ну вы это и без меня знаете.
Валентин Петрович знал. Как знал и то, что в конце восьмидесятых, когда для администрации построили новое здание, в бывшей усадьбе решили устроить музей. Собирали по сусекам экспонаты, залы оборудовали, ремонтировали. Только недолго музей просуществовал.
– Меня в музей на работу взяли. Мать тогда жива еще была, похлопотала. Я там вроде техника был. А примерно через полгода, когда хулиганы ночью два окна разбили, решено было ночного охранника нанять. Директор сказал, если малолетние бандиты будут знать, что ночью в здании не пусто, что человек есть, то не сунутся. Так я вторую ставку получил.
– Да уж. Аккурат после твоей охранной деятельности музей закрыть и пришлось, – не удержался Валентин Петрович.
Сеня поморщился, и полицейскому стало неловко, что он перебил рассказчика.
– На ту картину я внимание обратил в первый же день, как пришел работать. И мама, царствие ей небесное, увидела ее и аж побледнела. Групповой портрет Шмелевых написал местный живописец, а его потомки обнаружили картину на чердаке. То ли он ее отдать им не успел, то ли другая была причина, теперь не узнаешь, но суть в том, что портрет многие десятилетия хранился на чердаке. А потом родственники про музей узнали и отнесли туда. Вроде как в дар. Даже в местной газете про это писали. – Сеня почесал подбородок. – Так вот, картина. Вы ее видели раньше?
Валентин Петрович отрицательно покачал головой.
– Я расскажу тогда, что на ней. Написана она в мрачных тонах – черные, коричневые краски, темно-бордовые. Все семейство Шмелевых изображено: Шмелев с женой стоят позади кресла, на котором восседает старуха, а рядом со старухой – девочка. Глаза у всех пронзительные, натурально, как живые, так в душу и глядят. И пчелы-шмели у всех, это единственные яркие пятна на холсте: у женщин – броши золотые в виде насекомых, у девочки – подвеска, а у мужчины – массивный перстень. Я мимо этой картины не любил проходить, пока там работал. Мне все казалось, что гадкая четверка смотрит на меня, следит, взглядами провожает. Никак не мог привыкнуть. А потом… Потом было первое и последнее мое ночное дежурство. Директор музея велел пару раз за ночь обходить все залы: вечером и под утро. Проверить он этого не сумел бы, но я не хотел обманывать. С вечера вышел из коморки охранника, обошел. Все тихо, хорошо. Прикорнул на диванчике. Заснуть не удавалось, но задремал маленько. И вдруг слышу – топоток. Скорый такой, мелкий. Будто шаловливый ребенок пробежал. Я вскочил: откуда здесь возьмутся дети?
Схватил фонарик (свет в залах на ночь отключают), пошел проверить. Сердце колотится, хотя чего бояться-то? Двери и окна заперты, внутри никого быть не может. Уговариваю себя: послышалось и только! Крепче уснул, чем самому думалось. Иду, прислушиваюсь. Вроде тишина, но гудение какое-то – не пойму, на что похоже. Низкое, глухое. Что такое? Думаю, возможно, прибор какой не выключили? Да не может быть такого! Луч по стенам скользит, я ступаю осторожно, как будто не хочу к себе внимание привлекать. Помню, мысль промелькнула, если тихо пройду, так меня и не заметят. Не пойму только, кто. И вот прихожу я в зал, где висит та картина. Сначала луч фонаря скользнул по ней, и я краем сознания отметил: не то что-то. Навел луч, пригляделся… Господи боже! Картина-то пустая!
– Чего? Как это? – недоверчиво спросил Валентин Петрович.
– Нету на ней никого! Камин, перед которым вся эта четверка была, есть, стул, где старуха сидела, есть, а людей нет! И стоило мне это заметить, как слышу за спиной смех. Негромкий, вроде старушечий, ехидный. У меня ноги к полу приросли. Думаю, бежать надо, а не могу! Потом гляжу – сбоку движение, промельк. Я рефлекторно развернулся в ту сторону, свечу фонарем… – Голос Сени сел. – А он там.
– Кто? – хрипло спросил полицейский.
– Шмелев. Лицо белое, худое, как у мумии, кожа череп туго обтягивает, кажется, вот-вот лопнет, а зубы выпячены. Смотрит прямо на меня, ухмыляется. Как я заорал! Шарахнулся в сторону, врезался в стеклянный шкаф. Глядь – а возле шкафа женщина. Молодая. И тоже скалится, смотрит на меня. Он – справа, она – слева. Руки тянут, придвигаются ближе. А руки-то у них непропорциональные, уж больно длинные, и бледные пальцы шевелятся, как опарыши могильные. Еще и странное гудение все громче, громче. Чтобы убежать от сошедших с картины, оживших фигур, мне нужно было через прилавок перебраться (как они правильно называются?) Там еще всякие безделушки лежат. Я перемахнул через него, неловко вышло, задел, разбил стекло, но мне не до того было. Одна мысль – вон отсюда, выбраться, убежать! Шмелевы позади остались, я из зала выбежал, дверь захлопнул за собой. Еще два зала пересечь – и в коридор попаду, а там и выход, но не тут-то было. В зале этом гудение слышнее всего оказалось, я голову задрал. Рой. Вот что гудело – сердито так, утробно. Пчелиный рой под потолком! Вспомнилось мне в ту секунду, мать рассказывала, как Шмелевы забавлялись, запирали людей в узком каменном мешке и рой пчелиный на них напускали! Страшные мучения. Я на рой сдуру фонарем посветил, а мелкие твари будто бы ждали этого! Прямо на меня помчались. Знаешь, каково это, когда мчится на тебя смерть – черная, гудящая. Я ошалел совсем от страха, к двери повернулся… Старуха, ведьма треклятая! Никак мимо нее не пройдешь. Не пройдешь, а надо! Я молитв не знаю, кричу: «Помоги, Господи, спаси меня от демонов!» Это был зал «Растительный и животный мир нашего края», как-то так назывался, стояли там чучела разные. Я давай хватать то, что под руку попало, и швырять – в рой, в пустоту, в старуху, в никуда. Фонарь тоже отшвырнул, но ночь лунная была, старуху я и без фонарика видел. А возле стены стул стоял, я его схватил, ножками вперед выставил перед собой, несусь на старуху, думаю, проткну ножками-то, как вампира – кольями. Сам не помню, что творил, но проскочил как-то, дверь закрыл за собой, еще и стулом подпереть сумел. Отдыхать некогда, метнулся к входной двери, руку протянул к карману – ключей-то нет! Связка в каморке на столе лежит! Обратно по коридору нужно бежать. Хорошо, каморка близко, а внутри свет горит, фонарик не нужен. Я ведь его потерял в зале со старухой. А в дверь-то, забыл сказать, ломятся изнутри, бьются все втроем, наверное. Молча, ни слова не произнося, и от этого еще страшнее. Я не стал дожидаться, пока они вырвутся, бегом в каморку понесся. Ключи лежат, как миленькие, я их схватил – и обратно. Выбежал в коридор и… – Сеня всхлипнул. – Девочка. Стоит возле входной двери. В длинном платье, в туфельках. Улыбается и пальчиком меня манит. Иди, мол, сюда. Я тебя съем! Я застыл, а она… Никогда такого не видел! Девочка опустилась на четвереньки, как собака, понеслась ко мне скачками. Голова вывернута – на меня смотрит, глаза горят, зубы волчьи. Вдобавок и дверь открылась, за которой все остальное семейство было. Я в каморку свою попятился; понимаю, что дверь не успеваю прикрыть, и фанерная она, не удержит. Одно только оставалось: в окно прыгать. Прикрыл лицо рукой кое-как – и рыбкой туда. Мне уже плевать было, что со мной будет, изрежусь или нет, ничего от страха не соображал. Выпрыгнул, перекатился, ногу подвернул, но даже и не заметил, хотел бежать дальше, только смотрю – никто за мной не гонится. Все четверо подошли к окошку и стоят, смотрят, как я на земле под окном корчусь. Встали, руки свесили, а сверху на них рой опустился. Насекомые ползают по лицам, забираются в уши, в нос, в глаза, а Шмелевым хоть бы хны. Стоят, а вслед за мной выбраться из музея не могут. Видно, какая-то сила держала их внутри, не могли они наружу вылезти. Повезло мне! Повезло, да только… Не было ночи, чтобы мне кошмар не приснился: девочка за мной гонится скачками, как животное, а потом все четверо стоят в освещенном квадрате окна и смотрят на меня, и на лицах у них – шевелящаяся, гудящая масса пчел.
Так меня и нашли утром. Без сознания был, под окном лежал. Вроде бы погром учинил, имущество музейное попортил, окно разбил. Известное дело.
Валентин Петрович был в курсе. Музей закрыли на ремонт, но больше он не открылся, потому что началась перестройка, потом пришли девяностые, всем стало не до музеев. Здание сначала пустовало, затем в нем открыли кафе; кафе закрылось, появлялись и исчезали еще какие-то предприятия.
– Я узнавал, потрет, как и все другие экспонаты, упаковали и засунули в дальнюю комнату или на чердак. Только это меня и радовало, потому что ясно было: никто по ночам вблизи портрета не окажется. Некому на него смотреть, некому питать его энергией. Все спокойно было, пока…
– Пока музей не решено было отремонтировать.
Сеня вздохнул.
– Я хотел украсть и уничтожить портрет, но это было невозможно, здание запирается, сигнализация имеется. Да и большой он, собака! К директору ходил, к новому, пытался поговорить, объяснить, что нельзя портрет вывешивать на всеобщее обозрение, это же чистое зло! А ну как ночью опять все повторится, другой охранник не сумеет спастись?! Погибнет! А может, Шмелевы наберутся сил, смогут покидать портрет и днем? Или найдут способ вообще в него не возвращаться?
Это звучало, как полный бред. Но Сеня верил своим словам. И Валентин Петрович проникался его верой.
– Я решил, что оставался один вариант. Пока музей не открыли, пока портрет не начал вредить людям, мне нужно было попасть туда. И, к счастью, днем это было не очень сложно. Перед открытием в музее много народу толкалось. Я и не прятался особо, люди думали, что я тоже один из рабочих. Все было просто: вошел в зал, вытащил баллончик с черной краской, распылил. Об одном тревожусь… Вы мне скажите, Валентин Петрович, нельзя ведь после такого восстановить картину?
Валентин Петрович, наверное, должен был ответить, что это все чушь собачья, рассказ сумасшедшего, а насчет реставрации, так дай бог, получится, найдется умелец. Но он сказал совсем другое.
– Я не знаю, можно ли, не специалист. Но картину эту забрали как вещественное доказательство. Поместим ее на склад. А там уж… Всякое бывает в жизни, Сеня. Бывает даже, что пропадают вещи. Исчезают, как и не было их.
Сеня и Валентин Петрович смотрели друг на друга. Морщины на лбу Сени разгладились, тревожное выражение сменилось облегчением.
– Точно, – сказал он. – Всякое бывает. Спасибо вам.
– За что? – пожал плечами Валентин Петрович.
– За то, что поверили. Я вам правду сказал.
Позже, оставшись один, Валентин Петрович сидел, смотрел в окно и думал. Сеня сказал правду, чистую правду. А вот Валентин Петрович ему солгал. Он видел тот портрет. Еще тогда, когда музей открыли в первый раз.
Стоял перед ним недолго, но ему казалось, что это длилось несколько часов. Злобные, ухмыляющиеся, уродливые лица. Глаза людей на портрете были похожи на черные дыры – опасные, засасывающие в адовы глубины. От них невозможно было отвести взгляд, и в голове слышался странный гул. Уже позже Валентин Петрович сообразил, что это напоминало гудение пчел, ос или шершней, которых он боялся до дрожи.
На негнущихся ногах отошел он тогда от картины, думая о том, что это нечестивая, дурная вещь, которую нельзя показывать людям, но не смея ни с кем поделиться своими опасениями.
Испугался так, как не боялся никогда в жизни. Думал, что должен сделать что-то, но не знал, что. Когда Сеня Кузнецов сделал все за него, когда из-за его поступка никто больше не посещал музей и не смотрел на картину, а после она оказалась на долгие годы изолирована, Валентин Петрович малодушно возмущался вместе со всеми хулиганским поступком Кузнецова, ни слова не сказал в его защиту. Уговаривал себя: что толку? Кто поверил бы? Что можно было сделать?
Годы шли. Происшествие забылось.
А теперь Сеня снова поступил, как… Как хороший человек, желающий защитить других. И Валентин Петрович намерен был сделать то же самое.
Он уничтожит картину, выкрадет и сожжет. Такой богопротивной гадости не должно существовать на свете. А не будет картины – не будет и дела против Сени.
Приняв решение, Валентин Петрович заварил себе чаю и стал дожидаться удобного момента для осуществления задуманного.