История шестая Лестница

— Это я-то? Это я, значит, жилец?!

Дядя Миша привстал, навис над столом:

— Ну, Фира! Вот от кого не ожидал, так это от тебя…

Началось с пустяка. Все было хорошо, вернее, обычно: мы пили чай. Эсфирь Лазаревна улыбнулась и сказала, что наши посиделки напоминают ей Безумное Чаепитие. Дядя Миша уже тут хотел обидеться на слово «безумное», но к счастью, передумал.

Мы с Наташей просто пожали плечами.

«Не поняли, — улыбка хозяйки дома сделалась грустной. — Ну Шляпник, Мартовский Заяц? Алиса в Стране Чудес?!»

«Страна Чудес? — буркнул дядя Миша. — Это точно, чудеса в решете».

Наташа вспомнила, что в детстве видела такой мультик. Но уже почти все забыла. Гусеница там была, синяя. Кажется, курящая.

Дядя Миша заржал, как конь. Курящая гусеница ему понравилась.

А я полез в Гугл.

Три минуты, и мы уже выясняли, кто из нас кто. Дядя Миша наотрез отказался быть Болванщиком. «Еще Кретинщика предложи!» — гаркнул он, грозя мне кулаком. Я нашел ссылку, где Болванщика звали Шляпником, но дядю Мишу и этот вариант не удовлетворил. Впрочем, выяснив, что альтернативой Шляпнику выступает Мартовский Заяц, дядя Миша шустро отполз назад:

«Ты, Ромка, вылитый заяц! И уши торчат. Ладно, пускай Шляпник. Где дядя Миша, там дело в шляпе!»

Наташа определила себе Мышь-Соню.

«Алиса? — вздохнула Эсфирь Лазаревна. — Старовата я для Алисы. Думаю, мистер Кэрролл не одобрил бы. А вообще-то как ни назовись — все мы, в сущности, жильцы. Все до единого, хоть купайся в этом чае…»

Тут и пошло-поехало.

— Жилец! — не мог успокоиться дядя Миша. — Ну, Фира! Да лучше бы ты мне в морду плюнула…

Наташа молчала. Смотрела в пол.

Молчал и я. В словах Эсфири Лазаревны крылась горькая, ядовитая правда. Если мы задержались здесь вопреки всем правилам, установленным для живых и мертвых, — кто мы, если не жильцы? С другой стороны, если я жилец, где моя раковина? Куда я забиваюсь, пытаясь избежать похода на тот свет?

Квартира, где мы пьем чай? Безумное Чаепитие?

Я огляделся. Обои в полоску, сервиз в цветочек. Подробности оставим — еще в школе, когда нас заставляли учить классику, будь она неладна, я всегда пролистывал зубодробительные описания типа ореховых буфетов и кружевных салфеток. Чувства, что здесь мое прибежище, угол, куда я забился, врос, как зуб мудрости, да так, что клещами не вырвешь, — нет, такого чувства не возникло.

Пришел, ушел, нет проблем.

Если говорить о тебе, Ромка Голосий, блудная душа, то твоя раковина — уж скорее автомобиль. Машина, которая возникла рядом с тобой, едва ты восстал из мертвых. Куда ты побежал от кофейного киоска, когда угорел от дыма черной поземки?

Правильно, в автомобиль.

Откуда ты категорически не хотел выбираться, даже зная, что там, рядом с одурелым солдатиком, пропадает Валерка?

Правильно, из автомобиля. Вываливался кулем, отползал на четвереньках, сам себя за волосы из болота вытаскивал.

Если я — жилец, то моя раковина припаркована за окном.

— Вы правы, тетя Стура, — внезапно произнесла Наташа.

До этой минуты Наташа нервно грызла ногти, словно задумалась о чем-то важном — в иной ситуации я бы сказал «жизненно важном», — и напрочь забыла о приличиях. Я никогда не слышал раньше, чтобы она звала Эсфирь Лазаревну тетей Стурой. Про Стуру хозяйка квартиры объяснила нам, когда Валерка схлестнулся с соседом-бегемотом. Я уже и забыл, а Наташа, смотри, запомнила.

— Вы совершенно правы. Да, мы жильцы. Наша раковина — наша работа.

Дядя Миша хотел возразить и прикусил язык. Я тоже молчал. Квартира? Автомобиль? Чепуха! Наташа, ты попала в яблочко, в самый центр мишени.

Женщины, они сердцем чуют.

— Ах, Наташенька, — голос Эсфири Лазаревны дрогнул. — Я раньше и сама так думала. К сожалению, это не так.

— Почему? Работа — главное, что нас держит.

— Вы не первая в нашей бригаде. Были работники и до вас. Роман, Михаил Яковлевич, вы ведь помните?

Мы кивнули. Мы помнили.

— И где они все? Они ушли, Наташенька. Всех накрывало, а потом увело прочь. Будь работа нашей раковиной, они бы остались. Будь работа раковиной, нас бы не накрывало, как не накрывает обычных жильцов, наших клиентов. Их же не накрывает, когда они сидят, забившись каждый в свой угол? Не тянет уйти?!

Эсфирь Лазаревна повернулась ко мне:

— Роман, кстати… Когда вас накрывало в последний раз?

Я задумался.

— У кофейного киоска, — неуверенно ответил я. — Когда я угорел и в машину рванул. Еле очухался, страшно вспомнить. Я же вам рассказывал?

— Да, рассказывали. Только это вас не накрыло. Вы угорели, а накрывает иначе. Вспомните! Все теряет прочность, устойчивость, вас тянет уйти, уйти насовсем… Вы тогда еще объявили нам: «Уйду я скоро. Накрыло дважды за день». И добавили: «Второй раз был необычный».

Февраль, вспомнил я. Черная поземка. Знакомство с Валеркой. Да, первый раз был обычный, как всегда.


…мир качнулся, утратил резкость. Приступы, подобные этому, начались в середине ноября и накатывали раз в две недели, затем чаще. Голова шла кру̀гом, зрение сбоило. Контуры окружающей действительности становились зыбкими, картонными, ненастоящими, а за ними проступало нечто большее, важное, и казалось, надо сделать шаг навстречу, всего один шаг, ну, может, два или три, и рассмотришь, прикоснешься, оставишь прошлое за спиной, как змея оставляет сброшенную кожу…


Должно быть, это же испытывают жильцы, когда уходят насовсем. Мы выводим их из раковины, их накрывает, они уходят. Нас накрывает, мы не уходим, потому что работа, а потом все-таки не выдерживаем и уходим.

Все, как обычно…

Необычным был второй раз, когда я взял Валерку за руку.

— А с тех пор? — упорствовала Эсфирь Лазаревна. — С тех пор вас накрывало, как обычно? Как раньше? Май на дворе, столько времени прошло! А ведь вы говорили, что скоро уйдете…

— Кажется, нет.

— Кажется или нет?

— Да что ж вы жилы из меня тянете? — я хотел пошутить, но вышло нехорошо, как обвинение. — Ну нет, нет! Только с поземкой, у киоска, и еще когда с профессором дрался. Так вы говорите, что это я угорел, а не накрыло…

— Да, угорели, — она взяла чашку, но пить не стала. — Когда мы угораем, нас тянет в раковину. В нас просыпается жилец, обычный жилец, такой же, как наши клиенты. Сама я не угорала, обо всем сужу с ваших слов. Но думаю, я права. Итак, вас не накрывало с февраля. А вас, Наташа?

— С марта, — без колебаний ответила Наташа. — Было пару раз, но очень слабо. С каждым разом всё слабее.

— Михаил Яковлевич?

— Тоже с марта, — буркнул дядя Миша. — Так, чепуха на постном масле. Я думал, это после кладбища. Водки выпил, и попустило.

Эсфирь Лазаревна вздохнула:

— У меня та же история. Значит, это не работа. Роман, вы полагаете, мы не знаем, куда вы ездите все время? Под чьими окнами паркуетесь? Да вы просиживаете там дни напролет! Случается, что и ночи, я сама видела…

— И ничего не под окнами! — огрызнулся я, чувствуя себе вороватым внуком, пойманным строгой бабушкой за кражей варенья из буфета. — Я дальше паркуюсь, под тополями. Не хочу ему глаза мозолить. И ничего не дни напролет… Стоп!

Меня как молотком ударило:

— Это что значит: «Я сама видела»? Вы что, следите за мной?!

Она покраснела. Клянусь вам, наша железная леди покрылась таким румянцем, словно в жилах Эсфири Лазаревны текла густая, молодая, настоящая кровь.

— Мимо проходила, — еле слышно пробормотала она.

— И я проходила, — созналась Наташа. — Несколько раз.

Дядя Миша ударил кулаком в открытую ладонь:

— И я тоже. Тянет, Ромка! Ты понимаешь: тянет!

Я задохнулся:

— Вы что, хотите сказать…

— Хотим, — перебила меня Эсфирь Лазаревна. — Наша раковина — не работа, не водка и не моя, боже упаси, квартира. Наша раковина — этот мальчик. Если бы не Валера, мы бы все давно ушли. Полагаю, нас кто-нибудь сменил бы, но это не важно. Нас больше не накрывает, не тащит прочь, потому что мы прячемся в нем. В нем, рядом с ним, заодно с ним… Или он нас прячет, какая разница?

Монолог ее утомил. Она закашлялась, но упрямо продолжала:

— Вряд ли мальчик понимает, что делает в отношении нашей компании. Главное, мы понимаем. И раньше понимали, но боялись признаться. А сейчас высказали вслух: нас к нему тянет. Поэтому я и говорю: мы все — жильцы. Это следует принять как факт. Не знаю только, нам самим следует уйти, покинуть раковину, или мальчику надо нас отпустить, оставить, вывести наружу. Ждать, что кто-то придет и выведет нас, как мы выводим других жильцов, — бессмысленно и стыдно. Есть, конечно, третий вариант, но я не хочу о нем даже думать.

И с нескрываемой, жадной, безумной надеждой она вдруг выдохнула:

— А может, не надо? Может, оставить все как есть?

Я встал:

— Пойду, в машине посижу. Это нужно переварить.

— К нему поедешь? — подмигнул дядя Миша.

— Нет, — огрызнулся я. — Тут, во дворе, побуду.

Невыпитый чай стоял в глотке комом. Третий вариант? Не хочет даже думать? Ну да, раковина — штука хрупкая. Может треснуть, разбиться вдребезги. Это нам уже нечего терять, а у живых всегда есть что отнять.

Жизнь, например.

* * *

Во дворе не было ни души.

Ну да, шесть утра, начало седьмого. Это у меня со временем сложные отношения, а у людей работа, учеба — короче, будни. Лишь серый кот с бордюра песочницы зашипел на блудного Ромку Голосия и сбежал от греха подальше.

В машину я лезть не стал. Это после разговоров про жильцов и раковины? Нет уж, мы так постоим, на свежем воздухе, мозги проветрим.

Что пишут в чатах?

Обстрел области из РСЗО: Купянск, Волчанск. В городских парках на клумбах зацвели ирисы и пионы. Прилет в Новобаварском районе: поврежден объект инфраструктуры, возгорание ликвидировано, пострадавших и жертв нет. Проведен турнир по боксу — в метро, во избежание опасных ситуаций. Ночная атака на Киев: «шахеды», восемнадцать, нет, по уточненным данным уже двадцать четыре ракеты, из них шесть гиперзвуковых «Кинжалов». Все сбиты нашей ПВО. В киевском зоопарке бегемотиху Лили выпустили в летний вольер. Киевляне злые как черти, ругаются: было громко. У кого-то испугались коты, у кого-то не испугались: дрыхли, сволочи, на подушке, вытолкав лапами хозяйку.

Что еще?

«Вагнера̀» ползут в Бахмуте. Выгрызают руины многоэтажной застройки: в день по сто-двести метров. Наши режут фланги: Клещеевка, Курдюмовка. Во временно оккупированном Луганске взорвали тамошнего министра внутренних дел. И добро бы на фронте, когда встал, понимаешь, на бруствере в последний и решительный, — нет, в парикмахерской, вместе со свитой. А, даже так: в барбершопе. Прическу хоть сделать успел?

Не пишут, скрывают от народа.

Эти новости! Безумное смешение обыденного, смешного и жуткого. Фантастика десять лет назад. Боль, ужас и смятение год назад. Сейчас они скользили мимо меня как привычный фон, не вызывая ярких эмоций. Каждый день одно и то же, каждую ночь. Наверное, я умер больше, чем казалось. Наверное, я продолжаю умирать, все глубже погружаясь в могилу-невидимку. Ужасы войны, терзавшей мою родину, превратились в будни, рутину. Ад Бахмута? Ракетный удар по Киеву? Куда больше меня беспокоили слова Эсфири Лазаревны и странная, подозрительная зависимость от Валерки.

Стыдно.

Из всех чувств меня мучил только стыд.

Так происходит, потому что я ничего больше не могу сделать там, в кипящем, воюющем, страдающем внешнем мире? А здесь, в моем крошечном ограниченном мирке — раковине?! — еще могу сделать хоть что-то? Или я занимаюсь самообманом, а причина в другом? В том, о чем страшно даже помыслить?

Неужели я действительно становлюсь настоящим жильцом? Скоро и это перестанет интересовать меня, брать за душу. Не останется ничего, что бы толкало Ромку Голосия существовать дальше, пусть и в урезанном виде. Я припаркуюсь под окнами Валерки, забьюсь в машину, чтобы никогда больше не выйти из нее. Поиск жильцов, Безумное Чаепитие, наша бригада, город, страна, мир — все утратит значение.

Спрятаться? Да. Затаиться? Да.

Так, чтобы ни единого живого лучика не пробилось наружу.

С меня, должно быть, посыплется перхоть. Я этого не замечу, поглощен собой и своими страхами. Это заметит она, черная поземка, нюхом учует. Подползет, через щели проникнет в салон, жадно ловя летучие крупицы; задымит, переваривая. Кто-то пройдет мимо моей раковины, остановится, отвечая на вызов или доставая пачку сигарет, вдохнет порцию дурмана, угорит, сам не зная, что с ним происходит, к чему приведет…

Помяни черта, он и явится.

Она ползла ко мне от песочницы. Я кинулся было в машину — спрятаться? Уехать прочь?! — но быстро отказался от этой идеи, остался стоять. В поведении поземки сквозило что-то непривычное, не такое, как всегда. Так приближается бродячая собака в надежде на подачку. Демонстрирует безобидность и дружелюбие: припадает к земле, повизгивает от пылкой любви…

Ты гляди! Она только что хвостом не виляет!

И не дымит ни разу.

— Чего тебе? — спросил я.

Черная поземка остановилась под детским «рукоходом», выкрашенным синей и желтой краской. Если не приглядываться, она вполне могла сойти за тень от «рукохода». Какое-то время лежала без движения, затем дрогнула, начала меняться. Я следил за ее метаморфозами с беспокойством, после — с интересом, в конце — с изумлением.

Там, где минутой раньше лежала тень, сейчас лежал черный QR-код. Такие сканируешь, когда хочешь оплатить проезд в городском транспорте с банковского приложения или в кафе, чтобы посмотреть меню на экране смартфона.

— Чего тебе, а? — тупо повторил я.

Она не ответила.

— Нарушаем, гражданка? Что за шуточки?!

Никакой реакции.

Знаете что? Сперва я подумал, что с мертвого взятки гладки. Чего мне бояться? После вспомнил, что черная — спец именно по нашему брату. Мало ли какую пакость удумала? А дальше я уже ничего думать не стал, спел мысленно отходную Ромке Голосию, дураку набитому, достал из кармана смартфон, включил сканер — и отсканировал QR-код, внутренне сжавшись и ожидая чего угодно, вплоть до конца света.

Ну?!

Все осталось как раньше: двор, детская площадка, гаражи.

Только экран гаджета сделался грязно-серым, будто асфальт тротуара, и на нем взвихрилась метель. Черная вьюга; черная поземка. Я следил за ее движением, не забывая поглядывать в сторону «рукохода». Впрочем, там по-прежнему на земле лежал код — только код, ничего больше.

Угрозы — ноль целых, ноль десятых.

Поземка на экране распалась на хаотические пиксели и начала собираться заново. Возникло лицо — искаженное, с нарушенными пропорциями. Черты все время менялись, они принадлежали разным людям: мужчинам, женщинам, детям, старикам. Сказать по правде, это выглядело жутковато.

Ага, наладилось.

Женщина: блондинка лет сорока. Пунцовые, ярко накрашенные губы. Неестественно длинные, явно наращенные ресницы. Брови выщипаны в ниточку. Кожа на высоких скулах гладенькая, туго натянутая.

Красавица, короче.

— Мы, — хрипло произнесла блондинка. — Ты.

— Что?

— Мы. Ты. Надо.

— Чего тебе надо?

Поверх лица появился запрос: «Разрешить приложению доступ к микрофону?» Чувствуя себя завсегдатаем дурдома, я подтвердил разрешение. «Разрешить приложению доступ ко всем файлам?» Ну уж нет, запретить. Иди знай, куда ты полезешь, чертова кукла!

— Нам. Тебе. Надо комму…

— Кому — что? Кому-то из нас?

Блондинка сосредоточилась:

— Надо коммуницировать. Мы и ты. Нам с тобой.

— Зачем?

— Будет лучше. Нам. Тебе.

— Мы? Почему ты говоришь о себе «мы»?

— Нас много. Ты один. Мы — мы. Ты — ты.

«Что непонятного?» — читалось на ее лице.

Да, действительно.

Возник запрос: «Разрешить приложению доступ к камере?» Я разрешил. А смысл запрещать? По всем законам логики, сначала должны были прийти все запросы, а уже потом, после подтверждений — изображение и звук. Увы, логикой здесь и не пахло. Дымком попахивало, это да.

Едким таким дымком, угарным.

Дым был игрой моего распаленного воображения — поземка под «рукоходом» лежала смирно, не дымила.

— Хорошо, — согласился я. — Давай коммуницировать.

Лицо рассыпалось, собралось заново. Блондинку сменила иссохшая с годами старуха. Нос крючком, беззубый рот запал. На левой щеке бородавка. Я ждал очередного запроса — подтвердить? Запретить?! — но баба-яга, похоже, в дополнительных разрешениях не нуждалась.

— Мы хотим кушать, — сообщила она детским писклявым голоском. — Нам надо кушать. Что плохого?

Я пожал плечами. Что тут ответить?

— Мы едим. Нормально?

Я кивнул.

— Мы испражняемся. Нормально?

Я кивнул.

— Нормально, — подвела итог старуха. — Зачем ссориться?

— Ты дымишь, — объяснил я. — Испражняешься, да? Вот так прямо на людях, где ешь, там и справляешь нужду. Ни стыда, ни совести! Люди, между прочим, сходят с ума, страдают.

— Не страдают, — возразила старуха. — Мертвые.

— Живые люди, которые рядом с жильцами. Страдают, я тебе точно говорю. Нормально? Ни черта не нормально.

— База, — сказала старуха. И мужским басом добавила: — Кормовая база. Надо договариваться.

Из QR-кода вырвалась жиденькая струйка дыма. Я отпрыгнул за машину, готовый в любую минуту сесть за руль и сорваться с места.

— Эй! Ты чего? Смотри у меня!

— Приносим извинения, — старуха превратилась в унылого мужичка, чем-то похожего на дядю Мишу, когда на него находит хандра. — Не сдержались. Дурного не имели.

— Что ты там не имела?

Я упрямо обращался к поземке в единственном числе. Не хотел, чтобы она сочла мое «вы» признаком вежливого обращения? Не мог принять эту заразу как множество? Сам не знаю почему и знать не хочу.

— Не имели в виду. Дурного. Вырвалось.

Я расхохотался. Я смеялся долго, истерически, задыхаясь и кашляя, пока на экране мужичок делался блондинкой, блондинка — старухой, все трое переплетались в ублюдочном смешении черт и наконец превратились в конопатую девочку лет шести. Нет, это же надо! Мертвый Ромка Голосий в пустом дворе беседует с черной поземкой, считающей себя множеством, и выслушивает от нее извинения: вот, мол, перднула невпопад!

Все это было совсем не смешно, понимаю.

— Кормовая база, — низким грудным контральто повторила девочка. — Надо договариваться.

— О чем? И почему только сейчас?!

— Не поняли, — девочка нахмурилась.

— Почему ты раньше не спешила договариваться? Мы жильцов не первый день выводим. Базу твою, значит, кормовую.

Девочка хихикнула по-старушечьи:

— Раньше вы менялись. Мы уживались.

— Не понял, — в тон ей заявил я.

— Вы приходили и уходили. Насовсем. Корма хватало на всех.

— Эй! Ты говори, да не заговаривайся!

Корм, подумал я. Эй, поземка! Ты считаешь, что мы не выводим жильцов? Не освобождаем из раковины, а кормимся ими? Просто способ у нас другой? Берем горстку мидий, варим, лопаем от пуза, а ракушки выбрасываем на помойку? Они исчезают, потому что мы их съедаем, так? Едим, испражняемся…

«Мы хотим кушать. Нам надо кушать. Что плохого?»

Поземка, ты держишь нас за своих? Подобных?!

— Корма хватало, — упорствовала девочка. Речь у поземки стала заметно глаже, она быстро училась. — Теперь не хватает. Корма стало меньше. Вообще меньше.

— В смысле, не из-за нас?

— Не только из-за вас.

Девочка поразмыслила и добавила:

— В смысле. Надо договариваться.

— А ты от парня отстанешь? Если мы договоримся?!

— Парень?

— Ну, Валерка! Ты его солдатом морочила, отравленным. Кошелек ему подкидывала. И в первый раз, когда мы встретились… Хотела его с лестницы сбросить, признавайся?

— Лестница, — внятно произнесла девочка. — Лестница.

И изменилась.

— Он видит корм, — объявил профессор, тот самый, с которым мы дрались, пока на кровати корчилась профессорша, отравленная угарным дымом ненависти. — Он видит корм, трогает корм, любит корм. Ты когда-нибудь видел, как он…

— Как он что? Выводит жильцов?!

— Он и корм. Наедине, — профессор сверкнул очками: — Когда-нибудь видел?! Надо договариваться.

Не видел, думал я, пока QR-код оборачивался черной поземкой и та вихрем выметалась со двора. Нет, не видел. «Они там, — сказал Валерка в первую нашу встречу, имея в виду жильцов в разрушенном доме. — Я не смог их убедить. Они не слышат. Я, наверное, позже приду. Попробую еще раз. Они что-то услышали, пусть теперь поживут с этим».

Поживут, значит. С этим.

Валерка, я никогда не видел, как ты выводишь жильцов. Почему я этим не заинтересовался? Что меня отвлекло? Чертов профессор! Второй раз меня отравил, гадюка.

* * *

Как чувствовал: не зря караулю.

Часа не прошло — и пожалуйста: вот он, Валерий Чаленко собственной лопоухой персоной. Вышел из подъезда, огляделся по сторонам. Проверяет, нет ли слежки? А раньше проверял? Озирался при выходе?

Не помню.

Плохо проверяешь, дружище. Невнимательно. Так много чего можно не заметить. Меня, например. В этих зарослях сирени целая ДРГ укрыться может. Машину я оставил во дворе дома Эсфири Лазаревны, пришел пешком, сел в засаду. Поначалу от благоухания цветов чуть не одурел — честное слово, хуже, чем от дыма поземки! — даже думал позицию сменить.

Ничего, принюхался.

Куда идешь, Валерка? Ага, к остановке маршруток. Худший вариант из возможных: сунусь с тобой в одну маршрутку — засечешь, тут без вариантов. Ладно, действуем по обстановке.

На мое счастье, Валерка бодрым шагом миновал остановку и двинул дальше по проспекту. Я крался за ним по палисадникам, прячась за буйно разросшимися кустами. Когда палисадники кончились, пришлось изощряться. Спасали прохожие — когда ты живой и материальный, такой фокус не прокатит, а так «приклеился» к человеку вплотную и идешь за ним, как за живым укрытием. Пригибаешься, приседаешь, если «укрытие» ростом не вышло. Увидь кто со стороны, решил бы: псих или маньяк.

Некому на меня со стороны глядеть. Разве что Валерке — так от него я и прячусь. Прячусь. От Валерки. Слежу за ним, как за преступником… Блин, что я творю?!

Зараза черная, что ты со мной делаешь?!

Кстати, о заразе. Я завертел головой, озираясь, и, когда Валерка обернулся, едва успел укрыться за бабулькой с парой тяжеленных кошелок.

Ф-фух, пронесло! Не заметил.

Поземки видно не было. Тоже маскируется? Я слежу за Валеркой, она следит за мной…

Парень свернул в боковую улочку. Прохожих здесь не было, зато вдоль домов опять потянулись палисадники: жасмин, вездесущая сирень, абрикосы с вишнями — и «белых яблонь дым», как в песне.

Пятиэтажные хрущевки сменились старыми домами: два, реже три этажа. Улочка шла под гору, пока не уперлась в заросший бурьяном пустырь. На дальнем краю пустыря мрачным контрастом с весенней зеленью темнели закопченные развалины. Давним прилетом крышу и верхний этаж снесло напрочь. От второго этажа уцелело немного.

Первый более или менее сохранился.

Валерка решительно направился к развалинам, по пояс уйдя в заросли бурьяна. За ним, как за глиссером на воде, оставался кильватерный след колышущихся лопухов. Я глазел из кустов, как мальчишеская фигурка скрывается в темном провале единственного подъезда.

Выждал. Двинулся следом.

Зачем я это делаю? Любопытство? Болезненный интерес? Да какого черта?! Я резко остановился посреди пустыря, метрах в тридцати от развалин. Уйду! Что, черная, повелся я на твою подначку? Повелся, самому стыдно. Шпиона из себя корчу. Всё, идем обратно…

Вот посмотрю, как Валерка уводит жильцов, и тогда уже вернусь. Узнаю и угомонюсь. Что плохого в том, что я хочу знать? А потом честно признаюсь: да, Валер, следил.

Извини.

Он нормальный парень. Он поймет.

Полумрак подъезда. Перекрытия второго этажа уцелели, не позволяя лучам майского солнца пробиться внутрь руин. Остатки лестницы завалены битым кирпичом. Два проема без дверей ведут вправо и влево. Застарелая гарь щекочет ноздри. К ней примешивается затхлый запашок.

Жилец?

Вторая комната слева от входа.

Я двинул на запах. Осторожно выглянул из-за косяка двери. Ага, вот они: Валерка и жилец. Мог бы и не прятаться: они меня не видели.

Они, кажется, вообще ничего не видели.

* * *

Оконные рамы, покоробленные от влаги, скалились острыми клыками битого стекла. С потолка, обнажив старую дранку, обвалились пласты штукатурки. Там, где когда-то висела люстра, сиротливо торчали оборванные провода в белой изоляции.

Из мебели сохранился древний продавленный диван.

Жилец — небритый блондин лет сорока, одетый в спортивный костюм Nike, — сидел на полу. Привалился спиной к стене, вытянул длинные ноги в плюшевых домашних тапочках. Не скажу, чтобы я был склонен к сантиментам, но при виде этих тапочек со смешными щенячьими мордочками у меня в глазах защипало.

Блондин не шевелился. Не бормотал себе под нос, не моргал — вообще ничего не делал. Он сидел так, наверное, уже с год. Перхоть с него не сыпалась. И поземки видно не было. Я, прежде чем в дом войти, дважды проверил. Боялся эту пакость за собой привести.

Валерка сидел рядом с жильцом в той же позе, что и блондин: спиной к стене, ноги вытянуты. Лицо у него… Я едва не заорал, когда увидел. Лицо у него было в точности как у блондина. Нет, я не про внешность. Не знаю, про что я, только они были как братья.

От Валерки тянуло жильцом.

Нет, чепуха. Это от блондина тянет…

Нет, от Валерки. От обоих. Кажется, от Валерки меньше… Какая разница?! Меньше, не меньше — он мертвый! Валерка — мертвый?! Вспомнились близнецы-бомжи — мертвый и живой, жилец и поджигатель. Живой умер, увел брата…

Пространство, разделявшее Валерку и жильца, выглядело плотнее, чем в других местах комнаты. В воздухе проступили белесые нити, неприятно напомнившие паутину. Паутина все теснее связывала этих двоих. Даже почудилось, что расстояние между ними становится меньше, меньше. А сходство делалось больше, больше.

Их уже трудно было различить.

Нити паутины утолщались, едва заметно подергивались, пульсировали. По ним что-то текло: от Валерки к блондину? От блондина к Валерке? Жизнь? Смерть?! Помимо воли представилось: паутина опутывает обоих, заключает в клейкий кокон…

Не в кокон — в раковину. Раковина жильца.

Двух жильцов?

Не знаю, зачем я это сделал. Хотел вмешаться? Разорвать чертову паутину? А может, мной двигало болезненное любопытство? Как бы там ни было, я шагнул вперед, протянул руку и коснулся подрагивающих кружев. Рука легко скользнула в сплетение шевелящихся нитей.

Меня накрыло.

* * *

Гулкий сумрак.

Комната? Зал? Не разглядеть. Очертания теряются в мглистой мути. Делаю шаг — и едва не падаю.

Лестница.

Она уходит вниз, я стою на самом верху. Видно пять или шесть ближайших ступенек. Дальше все теряется во мгле — такой же, как вокруг меня, только более плотной.

Что внизу?

Мне туда совсем не хочется. Но не спустишься — не узнаешь. Пробую подошвой ступеньку: твердая, ровная. Держит. Ставлю ногу. Нащупываю следующую ступеньку. Были бы еще перила…

Перил у лестницы нет.

Сбоку что-то ворочается. Кто-то?! Вглядываюсь до черной мошкары перед глазами — ничего. Никого. И тут же что-то вновь шевелится на краю поля зрения.

Опускаю взгляд. Гляжу под ноги, чтобы не оступиться. Ступеньки старые, выщербленные, пыльные. По краям, где они исчезают во мгле, пыли больше. Лежит целыми пластами, собирается в рыхлые комья.

От их вида меня начинает подташнивать.

В уши вползает шелест — тихий, вкрадчивый. Сухая листва? Шелк? Чешуя?! Скрежет. Пощелкивание. К змеям, которых мое воображение так ясно успело представить, присоединяются армады жуков, тараканов, многоножек. Хитин скребет о хитин: движутся лапы, жвалы, панцири…

Ближе. Ближе. Близко.

«Они там, — Валерка, смешной лопоухий мальчишка, ты сказал мне это в первую нашу встречу. — Они не слышат. Я, наверное, позже приду». Кто они, а? Я думал, ты говоришь о жильцах. Я хотел так думать. Сейчас я начинаю думать иначе.

Они там? С кем ты разговаривал, парень?!

Я знаю, что там, внизу. Там день моей смерти.


…двое помятых мародеров ждали нас, крепко-накрепко примотанные к фонарному столбу невообразимым количеством скотча.

Пришлось резать. Не мародеров, разумеется.

Я не запомнил тот момент, когда ракета прилетела в дом, на первом этаже которого располагался магазин. Помню только вой, переходящий в визг, и всё…


Комья пыли колышутся, подергиваются. От них исходит смрад затхлости и тления. Они пахнут как жильцы. Как павильон с рептилиями. Холодно. Почему здесь так холодно? Этот холод не имеет ничего общего с февральскими морозами, с зябкой нетопленой квартирой, с промозглым ноябрем. Другой холод, стылый.

Могильный.


…двое помятых мародеров ждали нас, примотанные к столбу невообразимым количеством скотча. Пришлось резать. Я не запомнил тот момент, когда ракета прилетела в дом…


Когда зимой я впервые прикоснулся к Валерке, подал ему руку, помогая спуститься по разрушенной лестнице, меня накрыло так, как никогда раньше. Я вспомнил день своей смерти, увидел, как наяву. Считайте меня не только мертвым, но и сумасшедшим, а только сейчас я твердо знал: внизу, у основания этой лестницы, царит вечный день смерти Ромки Голосия.


…двое мародеров ждали, примотанные к столбу скотчем. Я не запомнил тот момент, когда…


Что там шуршит? Что шелестит?

Это мародеры рвут ленту, которой примотаны к позорному столбу. Царапают скотч длинными крючковатыми ногтями, освобождаются. Липкие ленты хвостами волочатся за ними. Словно мумии в отслоившихся бинтах, спотыкаясь и хихикая, мародеры поднимаются по ступенькам. Они идут за мной. Я — их законная добыча. Мародеры стащат меня вниз, да. Они, несомненно, сделают это. Примотают к столбу, и будет вечный вой, переходящий в визг, словно дьявол поставил на повтор свой любимый музыкальный трек…

Что-то касается моей руки. Скользит по предплечью. Крик вырывается сам собой. Я кричу — и не слышу себя. Вопль вязнет, глохнет, расточается. Эха нет, отклика нет, ничего нет. Мгла приходит в движение. Сейчас она накроет меня, схватит, обездвижит.

Меня не станет. Я стану мглой.

Пылью. Прахом.

Бесконечной смертью, примотанной к столбу.

Бегу вверх по лестнице. Оступаюсь, карабкаюсь. Шелест чешуи, скрежет хитина, шорох грязного скотча, шлепанье подошв — погоня все ближе. Вой пробками забивает уши. Смрад усиливается, холод грызет кости, облизывает суставы. Сковывает, гирями виснет на ногах. Просит, требует: оглянись!

Нельзя. Нет, нельзя.

Бегу. Кричу.

* * *

Комната.

Крошево обвалившейся штукатурки на полу.

В лучах солнца стеклянные клыки в оконных рамах отблескивали радугой, щедро сыпали по стенам пригоршни веселых зайчиков. Один угодил мне в глаз. Я заморгал и выдохнул.

Получился жалкий всхлип.

Просто комната. Просто разрушенный дом. Снаружи — весна, солнце. Снаружи — война. Нет лестниц, уходящих во тьму, мертвых мародеров, прячущихся во мгле, могильного холода, шелеста чешуи, скрежета хитина…

Вон, птички за окном щебечут.

Я встряхнулся мокрым псом. Сбросил с себя остатки кошмара, поднялся на ноги. Когда это я успел на задницу шлепнуться? Впрочем, не важно. Остатки пережитого ужаса таяли ледяным комом где-то в низу живота. Был бы жив — в штаны бы напрудил.

Они сидели на прежнем месте: жилец и Валера. Нет, два жильца. Мальчишка и мужчина, соединенные трепещущей паутиной. Они были разные — и в то же время одинаковые. Дело не в том, что от обоих тянуло жильцами. Лица? Позы? Не знаю, как сказать…

Два мертвеца.

Ну что, спросил кто-то. Удовлетворил любопытство?!

Паутина дрогнула, натянулась. Я попятился. Жильцы начали подниматься на ноги. Блондин делал это как старательный ученик, который знает, как решить задачу, но все время сомневается. Запишет действие на доске — и застынет с мелко̀м в руке: всё ли правильно? Запишет следующее действие — и снова застынет.

Отлепился спиной от стены. Уперся ладонями в пол. Посидел немного. Подогнул левую ногу. Подогнул правую. Попытался встать. Не получилось. Посидел. Оперся левой рукой о стену. Со второй попытки встал. Постоял, качаясь, ловя шаткое равновесие.

Поймал. Замер.

Валерка вставал плавно, без рывков и пауз — просто очень медленно, держась за стену рукой. Казалось, у него не осталось никаких сил, а вставать все равно надо. Встал. Постоял. Пошел к двери на ватных, подгибающихся ногах. Деревянной походкой блондин двинулся следом. Соединявшие их нити истончились, поблекли, но не исчезли окончательно.

Я вышел из дома вслед за ними.

Они уходили через пустырь, не колыша зеленое море лопухов, не оставляя на нем следа, — ребенок и взрослый. Уходили, уходили, блекли, выцветали, делались зыбкими, прозрачными…

Ушли.

Валерка ушел.

И что теперь?

— Дядя Рома?

Он стоял в дверях подъезда, привалившись к косяку. Измученный, не по-детски осунувшийся. Живой.

Живой!

Ошибка исключалась, но я все-таки принюхался. От парня больше не пахло жильцом. Пахло соленым по̀том и смертельной усталостью, словно он полдня рыл канавы.

— Здо̀рово, что вы здесь. Подвезете?

— Я сегодня без машины. Извини.

— Жалко. Ничего, я на маршрутке доеду.

— Тебя проводить?

— Ага, проводите. Я бы и сам дошел, но вместе лучше.

Я подошел, взял его за руку. Рука была скользкая от пота. Холодная, как у мертвого. Типун мне, дураку, на язык! Как у живого, который долго сидел в стылом подвале и продрог до костей.

В подвале, куда ведет лестница без перил.

Валерка тяжело опирался на мою руку. Едва ноги волочил. Мы молчали. У него, похоже, не осталось сил на разговоры. А мне было страшно. Страшно за Валерку. Страшно, что в очередной раз он может не вернуться. Остаться там, внизу. Уйти вместе с жильцом. Насовсем.

За себя мне тоже было страшно.

Дрожа от озноба, я косился на идущего рядом мальчишку. Кто он такой? Что он такое? Что он делает внизу? Что ждет в конце лестницы? Смерть?

Что-то хуже смерти?

Когда мы добрались до остановки, парень шел уже нормально. Рука потеплела, пот высох. Подъехала маршрутка. Мы распрощались. Я хотел ему сказать, вспомнилось запоздало. Признаться, что следил за ним. Извиниться. Он бы понял.

Почему я этого не сделал?

* * *

Это была самая обыкновенная жиличка.

На вид лет шестидесяти с гаком, очень полная, вся какая-то обвисшая — такими часто бывают малоподвижные сердечницы; она сидела в углу, забившись в промежуток между стеной и старым фортепиано «Украина». Лицо круглое, словно полная луна, щеки похожи на брыли мопса. Глаза закрыты так плотно, словно женщина крепко-накрепко зажмурилась, не желая видеть что-то страшное, и вдруг решила, что это навсегда, что так гораздо лучше. Под глазами синеватые мешки, рыхлый нос в темных прожилках капилляров. Похоже, дама при жизни любила опрокинуть рюмочку.

Пальцы жилички мелко подрагивали. В дрожи чувствовался ритм, сложный и прихотливый, но я, как ни старался, не мог уловить его закономерность.

Я нашел ее в центре города, в конце Мироносицкой — этот район мы зачистили еще прошлой осенью. Меньше всего я ожидал наткнуться здесь на новую работу. Уверен, жиличка появилась недавно, хотя жильцов по городу действительно становилось все меньше и меньше. Права поземка, ей-богу, права, кормовая база для черной заразы сокращалась с каждым днем. В квартире неделю назад вставили новые окна — старые вынесло взрывом, об этом писали в чатах, а соседний дом пострадал так, что власти решили его не восстанавливать. Сейчас здесь жили мать и дочь-подросток, на днях вернувшиеся из Львова, — обе тощенькие, мелкие, похожие на пару собачек чихуахуа.

Сходство усиливал любимец: рыжий карликовый шпиц.

Я встретил их у подъезда. Девочка выглядела замученной, кусала губы, молчала. Даже когда мать обращалась к ней, девочка не произносила ни слова. Только кивала в ответ или отрицательно мотала головой. Песик тоже плелся едва-едва, что вовсе не свойственно для подвижных шпицев, хромал на заднюю левую.

Да, еще этот ритм.

И мать, и дочь левой рукой, не осознавая, что делают, выстукивали у себя на бедре тот ритмический рисунок, природа которого стала мне понятна, как только я поднялся в квартиру, ориентируясь по запаху.

Жиличка, вне сомнений, шла по профилю Наташи, а может, Эсфири Лазаревны. Надо было уйти, как только я ее обнаружил, уйти и сообщить нашим, но я стоял и смотрел, как жиличка барабанит пальцами по воздуху. Стоял, смотрел, а потом протянул к ней руку.

Зачем я это сделал? Хотел прикоснуться?

Никаких внятных объяснений моему поступку не было. Но я протянул руку — и увидел, как пространство между моими пальцами и ее плечом становится плотнее обычного. Когда в воздухе проступили белесые нити паутины, я все-таки убрал руку и с облегчением увидел, что паутина тает.

Валерка, твоя работа? Это от тебя я подхватил эту заразу? Я ведь помню паучьи кружева между тобой и жильцом, которого ты вывел из дома — из жизни! — у меня на глазах. Я помню, и что же я делаю сейчас?

Со дня моей постыдной слежки прошло трое суток. Я ничего не сказал парню, даже словом не заикнулся о том, что видел. Наверное, поэтому я старался не парковаться под его окнами, хотя меня тянуло туда, как неумелого пловца затягивает в водоворот. Я бил руками по черной, как уголь, воде, хрипел, рвался к краю, за край, кипевший бурунами; боролся из последних сил, чувствуя, что силы на исходе.

Нашим я тоже ничего не сказал. Почему? Не знаю. Боялся, наверное. Страх поселился во мне, будто переселенец в чужой, брошенной хозяевами квартире; поселился и съезжать не собирался.

Поземка не объявлялась. Выжидала?

Я вновь протянул руку к жиличке. Дождался того момента, когда паутина вернулась, и не отдернул рукѝ, даже чувствуя подступающее головокружение и понимая, что меня вот-вот накроет.

Страх? Да, страх.

Давно, так давно, что почти забылось, меня учили, что надо делать со своим страхом. Мне было двенадцать лет. Ровесник Валерки, я стоял на татами в зале секции дзюдо, один из полутора десятков мальчишек, собравшихся в чемпионы, и слушал тренера. Георгий Иванович, старый борец, прохаживался перед строем, заложив руки за спину. Если прием не получился, говорил он, хуже того, если на тренировке партнер взял вас на контрприем и добился результата — нельзя останавливаться. Сокрушаться, переживать, вешать нос, утирать сопли? Ни в коем случае. Надо поклониться партнеру, сказать спасибо за науку и повторить прием. Опять не получилось? Поклон, и повторяйте столько раз, сколько понадобится. Не сможете на этой тренировке, продолжите на следующей. Иначе тело запомнит неудачу; иначе вы всегда будете приступать к выполнению приема со страхом, зная заранее, что ничего не выйдет.

Вопросы есть?

А если все равно не получается, спросил я. Повторил сто раз, сегодня, завтра, а оно не выходит — что тогда? Что запомнит тело?!

Работу, сказал тренер. Тело запомнит, что ты пахал, как про̀клятый. Делал, старался, добивался. И в следующий раз оно, твое тело, будет пахать и стараться.

Позже я рассказал про этот случай жене. Она, выпускница конноспортивной школы, кивнула: да, это так. Если упал с лошади, в особенности если упал неудачно, больно ударился — надо сразу же вернуться в седло. Иначе страх перед лошадью навсегда останется с тобой и ничем его не вытравишь.

Прием. Конь.

Лестница.

Надо повторить. Иначе нельзя.

* * *

Лестница.

Ступеньки под ногами ведут во мглу. Я что, действительно хочу это сделать?

Не хочу. Сделаю.

Первая ступенька. Ноздри щекочет затхлый запашок. Бесплотные стылые пальцы оглаживают щиколотки, примериваясь. В уши ползет вкрадчивый шелест.

Шелест? Шепот.


…как же так? Они что, с ума сошли?! Обстрелы с земли и с воздуха. Ракеты, снаряды, бомбы. Салтовка, Пятихатки, Павлово Поле в районе телевышки. Прилет в детский сад. В жилые дома. Валя пишет, пожар из окна хорошо видно. Люди помогают тушить, но оно все не гаснет…


Февраль? Да, февраль. Помню.

Вторая ступенька. Холод ползет выше, подбирается к коленям. Вонь делается гуще, плотнее. Мгла шевелится, слышен неприятный скрежет.

Это скрипит дверь в подвал.


…опять воздушная тревога. Наверху бахает: то далеко, то совсем близко. Дом трясется. С потолка сыплется мелкий сор. Выход из подвала один. Если завалит, не выберемся…

…Звонил Саша из Германии. Орал в трубку: «Уезжайте! Немедленно уезжайте! Если в город зайдут кадыровцы, подвалы гранатами забросают…»


Март.

Шаг. Страх.

Страх за страхом; дорога вниз.

Третья ступенька. Мгла ворочается, обступает. Уши, как на глубине, закладывает от монотонного гула: голоса, кашель, шарканье ног.


…Лерочка пишет: на вокзале столпотворение. Поезда забиты, не втиснешься. Подошли автобусы, но там по спискам. Какие еще списки?! Заранее подавали? Ну и что? Всем ехать надо! Вернулась домой ни с чем. Она больше не пойдет. И я не пойду. В убежище тоже не пойду. Никуда не пойду. Буду здесь сидеть…


Ступенька.

Холод добрался до пояса. Сквозь смрад пробивается запах гари. Шепот, шелест, шорох. В шевелящейся мгле что-то волокут. Кого-то. Трехсотого?

Двухсотого?!


…ракета в соседний дом. У нас все стекла выбило, а у них… Спасатели тела из-под завалов выносили. Я в окно раз выглянула и больше не стала смотреть. Хорошо, что я у себя была. Не дай бог, оказалась бы на улице… Лучше думать о чем-нибудь другом. Об окнах. Волонтеры звонили, обещали ДСП заделать. Так даже лучше — не видеть всего этого ужаса…


Май.

Холод подступает к сердцу.

Писк. Неживой, механический. Телефон?


…Таня с Настенькой уехали. Теперь жалеют. Таня пишет, всюду беженцы. Жилья нет, а что есть — не по карману. С такими ценами, говорит, олигарх разорится. Они в приюте. Работу не нашла, пособия едва на еду хватает. Думает вернуться. Лишь бы на проезд хватило…

Нет, лучше здесь, под бомбами, чем по чужим углам последнюю копейку считать…


Июнь.

Ступенька. Слышен далекий заунывный вой. Так собака воет по покойнику. Сирена? Воздушная тревога?


…прилетело в Пятихатки. Не в первый раз. А там реактор, все знают. Если в него попадут, будет как в Чернобыле. На улицу не выйдешь. Я и так не выхожу. Надо щели заклеить. Маски у меня есть, в прошлом году от ковида накупила, с запасом. Еще йодистый калий, он от радиации. Надо в аптеку сходить.

Нет, не пойду.

Пишут, отменили запрет на продажу алкоголя. Это правильно, запрещать пить в такое время — негуманно…


Холод добирается до горла. Скрип: мерный, назойливый. Сумка-тележка на колесиках. У моей бабушки такая была.


…продукты закончились. Выбралась в магазин — а что делать? Ближний закрыт, пришлось идти в АТБ. По сторонам не смотрела. Не хочу, не хочу ничего этого видеть.

Цены-то как выросли!

Набрала всего побольше, чтобы снова не выходить, еле доперла. В квартиру по частям заносила. Про аптеку забыла. Надо разобраться, как заказы через интернет делают. С доставкой на дом…


Мгла неспокойна. Храпит, взрыкивает.

Шаги.

Нет, не шаги. Взрывы на окраине. Тянет пороховой гарью.


…у Вали сын при штабе служит. Лидочка, жена его, написала, что он говорит: вот-вот наше контрнаступление будет. Если русских от Харькова отгонят, их пушки до города добивать не будут.

А Валя говорит, что русские тогда еще сильнее обозлятся. Обстрелов больше станет…


Зябкая дрожь передается лестнице.

Лихорадочным ознобом сотрясает тело.


…38,7. Нос заложило, спать не могу, задыхаюсь. Когда кашляю, в груди больно — аж сердце останавливается. Лекарства пока есть. «Исламинт», «Нео-Ангин», «Ингалипт». Да, еще «Нимесил». Надо, надо в аптеку! Куда там — по квартире еле хожу. Обед приготовлю, лежу потом без сил.

В доме холодно. Хоть бы отопление скорей включили…


Октябрь.

Шуршат шины по асфальту. Надсадный скрип тормозов. Далекий вой.

Тревога? Нет, «скорая».


…Лерочка вчера аварию видела. Две машины, на перекрестке. Одну на тротуар откинуло, а там люди! Крови было — ужас сколько! Вроде бы водитель пьяный был. Мало нам ракет! Взрывом не убьет, так под колеса попадешь…


Сбился со счета, которая ступенька.

Дует сквозняк. Мгла темнеет, наливается смоляной чернотой. Сквозняк подхватывает рыхлые комья пыли, скопившиеся по краям лестницы, вскидывает к невидимому потолку, рвет в клочья. Пыль осыпается вниз белесым, дурно пахнущим дождем. Это не пыль, это перхоть. Страх, ужас, бессилие, ненависть, мучительное ожидание худшего, безнадежность — перхоть сыплется с потолка на меня, с меня на щербатые ступени. Так она сыплется с жильцов, замкнувшихся в своих раковинах.

К горлу подкатывает тошнота.

Кажется, я угорел. Закрываю глаза и вижу, как черная поземка вертится у ног, жадно пожирает доставшийся ей корм, отрыгивая дымом…


…говорила: хуже будет. Ракетами в ТЭЦ прилетело. И в эту, как ее? В подстанцию. Еще по котельным бьют. Света нет, отопление пропало. Воды тоже нет. Хорошо, набрать успела. Перебралась на кухню, жгу газ, греюсь в потемках. Свитер, одеяла… Боюсь угореть. И не проветришь: квартира выстудится, так и замерзнуть недолго…


Новый год.

Вместо ароматов сосновой хвои и мандаринов — затхлая духота непроветренной квартиры, вонь немытого тела. Вместо праздничных фейерверков — эхо далеких разрывов.


…никакой радости. Раньше надеялись: закончится эпидемия — должна же она когда-нибудь закончиться? — и все станет как раньше. Теперь вспоминаю и думаю: уж лучше бы ковид…


Все входит в привычку. Кажется, что ничего другого нет и никогда не было. Только лестница, вечная лестница — бесконечный спуск, ступенька за ступенькой.


…забываю, как было раньше, до войны. Год сплошной зимы. Лето? Вроде было, а вроде и нет. Отопление дали, электричество иногда выключают, но редко. Вода есть. Снаружи — зима. Я ее не вижу, окна-то забиты.

И видеть не хочу.


Сквозняк втекает под одежду ледяными струйками. Во мраке — какое-то движение.


…все про наступление говорят. Скоро, мол. Если б русских совсем прогнали! Так ведь не прогонят. И на их территорию не зайдут — президент по телевизору сто раз объявлял. Граница рядом, значит, снова обстрелы. Только-только прекратились…


Март.

Дым пожара.


…шесть прилетов по городу. Ракеты С-300. Промышленный объект в Киевском районе: пожар после прилета. Где именно — не говорят. Еще пожар в Новобаварском районе. Объект гражданской инфраструктуры.

Почему они не сообщают — какой объект?!


Апрель.

Ступенька.

Стреляют. Где-то стреляют.


…Ниночка! Горе-то какое…

Муж ее под Угледаром… Минометный обстрел. Тело забрать не смогли. Я ей написала, хотела поддержать. А она… «Нет меня больше. Я теперь вместе с ним. Не пиши мне, не звони…»

* * *

А внизу был вовсе не подвал.

Внизу было то же, что и наверху: комната, пианино. Круглый стол, накрытый вязаной скатертью с бахромой. Под потолком — старая люстра на деревянной «ножке»-подвеске с матовыми «тюльпанами». Горят все шесть лампочек.

Нет, пять. Одна перегорела.

В комнате прибрано, подметено — хоть с пола ешь, говорила моя бабушка. И пианино, хоть и старое, блестело уютным лаком без единой царапины. Ни малейших признаков разрухи, запустения, чувства брошенности. Да, и окна — не те, новые, что поставили взамен выбитых взрывной волной.

Наверняка эти окна стояли здесь до войны.

— Здравствуйте, — сказала жиличка, улыбаясь. — Давайте знакомиться?

Я кивнул.

Она была спокойная, уютная, домашняя. В другой ситуации я бы сказал: живая. Просто сидела на полу, привалясь боком к пианино. Мало ли зачем люди сидят на полу, правда? У каждого свои странности.

Она в домике, подумал я. Точно, в домике.

В безопасности.

— Меня зовут Тамара Петровна. А вас?

— Роман, — откликнулся я.

— Просто Роман? Ну тогда я просто Тома.

Я шагнул вперед:

— Тамара Петровна, у вас часто бывают гости?

— Вы первый. А почему вы спрашиваете?

— Ну, вы так легко приняли мое появление…

— А как я должна была его принять? Садитесь, вы, должно быть, устали. Если хотите, садитесь на диван.

Я сел на пол, напротив Тамары Петровны.

— Можно вас спросить? — кивком головы я указал на ее руку.

Пальцы Тамары Петровны и здесь продолжали свое настойчивое движение, которое привлекло мое внимание еще наверху.

— Что это вы делаете?

— Лист, — охотно откликнулась она.

— Какой еще лист? С дерева?

— С Доборьяна. Это город такой, в Венгрии. Ференц Лист, композитор. Вторая Венгерская рапсодия. Там сложная левая рука, мне она никогда не давалась.

— Вы музыкант?

— Учительница в музыкальной школе, по классу фортепиано. На концертах аккомпанировала струнникам. Скрипачи, виолончелисты…

Я вспомнил мать с дочерью, похожих на собачек чихуахуа. Вспомнил их замученный вид, трясущиеся пальцы. Значит, Лист? Вторая Венгерская?

Волшебная, мать ее, сила искусства.

— Вы же понимаете, — спросил я, — что здесь нельзя сидеть вечно?

Да, я такой. Тактичный. Не умею в прелюдии. И в рапсодии не умею. Мне об этом еще жена говорила, а я обижался. Молодой был, глупый, вот и обижался.

— Почему? — удивилась Тамара Петровна.

И пока я искал ответ, судорожно подбирая аргументы и не находя ни одного убедительного, кивнула:

— Понимаю, Роман.

Они все понимали. Все жильцы, кого вытащила, вывела, освободила наша бригада. Наташа, дядя Миша, Эсфирь Лазаревна, другие, кто был до них, до меня, — вы стояли над лестницей, кричали, срывая горло, стараясь, чтобы вас услышали внизу, ниже самого страшного страха, вырубленного ступеньками. Вы звали, каждый по-своему, как умел — колыбельной, поминальной рюмкой водки, добрым словом, приказом, похвалой, упреком, — и вас слышали, откликались; спотыкаясь, шли навстречу.

Шли наверх.

Я встал:

— Тогда давайте уходить.

— Не могу.

— Боитесь?

Она вздохнула:

— Боюсь. Очень боюсь. Вы даже не представляете, как мне страшно. Но дело не в этом. Даже если бы я не боялась… У меня ноги отнялись. Может, от страха, не знаю. Не дойду я, не смогу.

— А если вместе?

Она еще раз вздохнула:

— Ну давайте пробовать. Вы правы, надо идти. Тем более что это не моя квартира.

— В смысле?

— Я живу дальше, в доме за углом. Это квартира Лидочки, они с дочкой сразу, как начали бомбить, уехали, в последних числах февраля. Во Львов перебрались, к родственникам. А мне Лидочка предложила пожить у нее. Мой дом старый, перекрытия деревянные, а здесь железобетон. Лидочка сказала: у меня безопаснее. Вот я и жила здесь, до инфаркта. И потом тоже, как видите.

— Они вернулись, — невпопад брякнул я. — Я их встретил.

— Лидочка с дочерью? Ой, я рада, я очень рада! А Мурзилка с ними?

— Кто?

— Собачка, шпиц померанский.

— С ними. Живой, хромает только.

— Он с детства хромает, бракованный. Лидочке предлагали другого, нормального, а она ни в какую… Тем более надо уходить. Вы правы, Роман. Нехорошо, если они вернулись, а я тут расселась. Только если не получится, вы себя не вините, ладно?

— За меня не переживайте! — с наигранной бодростью объявил я.

Честно говоря, ее согласие меня воодушевило. Я думал, что придется уговаривать, а в случае с женщинами это не мой конёк. С мужчинами, кстати, тоже.

— За кого же мне переживать, Роман? За себя?

Валерка, мысленно позвал я. Помнишь, ты говорил: «Если не дозовусь, придется спускаться». Ты спускался, парень, спускался и поднимался. Я своими глазами видел, как ты поднимался, я просто не знал тогда, что ты делаешь. Сейчас знаю, да.

Вот, я спустился. Теперь надо подняться.

Я позвал, и мне показалось, что он ответил. Я только не разобрал, что именно.

— И за себя не переживайте, — заявил я, излучая уверенность, которой у меня не было. — Вряд ли это труднее Второй рапсодии Листа. Вы же с ней справились?

— Не очень, — призналась Тамара Петровна.

— Справились, не кокетничайте! Если так, что нам эта лестница? Да мы ее одной левой! Ну, на раз-два!

Я подхватил ее под мышки. Потянул вверх.

Ноги действительно не держали Тамару Петровну. Я поднял ее с третьей попытки, когда она начала помогать мне, хватаясь за пианино. Мы стояли, качаясь, не смея сделать первый шаг.

Подхватить ее на руки? Нет, не донесу. Была б она чихуахуа, а тут ведь целый мастиф! Грохнемся на лестнице, позору не оберусь.

— Давайте так…

Я закинул ее левую руку себе на плечо. Обнял за объемистую талию, плотно прижал к себе, не боясь, что сделаю больно. Пальцы Тамары Петровны барабанили по мне, не переставая. Вряд ли учительница осознавала, что делает; просто иначе не могла.

Как ни странно, эти пассажи меня взбодрили.

— Идем?

— В ритме вальса, — хрипло выдохнула она.

Пошутила, наверное.

* * *

Ранний вечер бродил по улице с кисточкой наперевес. Добавлял рельефа фасадам домов, подкрашивал блеклые тени. За углом прозвенел трамвай. Манекены в витрине магазина с неодобрением глазели на нас.

— Я пойду? — спросила Тамара Петровна.

Вместо ответа я кивнул и сел, вернее, упал, где стоял, на ступеньку — одну из двух, что вели к подъезду. Любой намек на лестницу, даже самую короткую, сейчас был мне что нож острый, но что я мог? Ноги не держали. Больше всего я боялся, что вот она пойдет, и я пойду следом, и мы уйдем вместе на веки вечные, бог знает куда, потому что никаких же сил нет оставаться и что-то делать дальше.

И что я тогда скажу нашим?

Ну да, в этом случае я им ничего уже не скажу.

Подъем вспоминался с ужасом. Не знаю, как я дошел, доплелся, дотащил. Ожидалось, что я буду идти вверх, как шел вниз — ступенька за ступенькой, страх за страхом, ужас за ужасом, боль за мучением, дурная весть за негативным прогнозом, — но вместо этого я шел от напряжения к усталости, от усталости к изнеможению, от изнеможения к страстному желанию бросить все к чертовой матери и покатиться по лестнице, чем бы это падение ни кончилось; подъем давался колокольным звоном крови в висках, мучительными судорогами мышц, ознобной дрожью поджилок, готовых порваться в любой момент, всем тем, что я утратил прошлым летом у столба с мародерами, и вот вернулось — то ли памятью, то ли взаправду; шагай, ублюдок, шевели ногами, жопе места не ищи, как говорит Эсфирь Лазаревна, когда она не в настроении, иди и думай, что у каждого есть своя лестница, жилец он или не жилец, свой спуск туда, где прячется твоя последняя живая искорка, да, живая, и не спорь! Кто бы ни сидел наверху, до усрачки боясь шагнуть еще выше, кто бы ни забился в угол, роняя перхоть на радость черной поземке, внизу, в глубине, на самом донышке страха, всегда можно найти живую душу, докричаться, а нет — так спуститься, чтобы подняться, вот так, спуститься, чтобы подняться, и у тебя тоже, дурачина, у всех есть лестница, а значит, путь открыт и вниз, и вверх — иди и думай! Главное, не упасть — отвлекай себя глупыми мыслями, держи ритм — Вторая Венгерская! — если Валерка их тащит, то тебе сам бог велел, бугай здоровый; вот учительница музыки уже не просто висит на тебе, вот она кое-как стоит на ногах, а вот она их переставляет, помогает тебе, а вот она уже идет, считай, сама, только опирается на тебя, или это ты опираешься на нее, кто вас разберет; как она сказала? — в ритме вальса? — давай, поднимайся, не морочь голову…

Ну, вы поняли. Еще бы мне самому понять!

— Я пойду? — повторила Тамара Петровна.

— Ага, — выдавил я. — До свиданья.

Очень удачно. Надо было что-то другое сказать.

— Вы за мной не ходите, — предупредила она. — Вам нельзя. Вы отдохните, а я сначала к своему дому прогуляюсь. Потом уже…

Тамара Петровна наклонилась, быстро поцеловала меня в щеку, словно клюнула, и пошла по улице, не оглядываясь. Свернула за угол, исчезла.

Я сидел. Мне было нельзя. А потом пришел он.

— Здрасте, дядя Рома! — не смущаясь взглядами редких прохожих, Валерка плюхнулся рядом со мной на ступеньку. — Сидите, сидите, тут полно места.

— Ты что здесь делаешь? — гаркнул я.

Нет, не гаркнул. Буркнул.

— Звали, — объяснил он.

— Кто тебя звал?

— Вы звали. Не помните? Сказали, что я спускался и поднимался, просто вы тогда не знали, что я делаю. Я вам еще ответил, что по первому разу никто не знает, но вы, кажется, не услышали. Короче, я подорвался и сюда…

— Я за тобой следил, — признался я.

Он пожал плечами. Похоже, его это не заинтересовало.

— Я видел, как ты жильца выводил. Блондина, помнишь?

Он еще раз пожал плечами. Типа помню, о чем тут говорить?

— Ты сидел с ним в комнате. Ты спустился к нему по лестнице. Ты ушел с ним, когда он ушел совсем. Я думал, ты тоже — совсем. А потом ты вышел из подъезда. Как у тебя это получается, а?

Валерка почесал в затылке.

— Дядя Рома, вы на море были?

— Ну был.

Я понятия не имел, при чем тут море.

— На таком, где мелко? Зайдешь по колено и идешь вдоль берега?

— На Азовском? Бывал.

— Идешь в воде, правильно?

— Ну в воде.

— Но ведь это по колено в воде? А все остальное на воздухе? Живот, руки? Голова? Значит, идешь и в воздухе, так?!

— Ну так.

— А ноги по чему ступают? По гальке или по песку, правильно? В смысле, по земле?

— Ты к чему клонишь, философ?

— Выходит, так бывает? Чтобы и в воде, и воздухе, и по земле? И там, и там, и везде сразу? У меня так, только дело не в море. Извините, я лучше объяснить не могу. Мама говорит, что я путаник.

— Ты и маме объяснял?

Он вздохнул:

— Еще когда маленький был. Это она про море придумала. Я-то ей про песочницу грузил! Ничего, потом она привыкла, больше не спрашивает.

Я встал:

— Идем, я тебя домой подвезу.

А что я еще мог сказать?

* * *

Прежде чем войти в квартиру Эсфири Лазаревны, я долго стоял на лестничной клетке, навострив уши. Никогда еще Безумное Чаепитие не было таким шумным, даже в присутствии Мартовского Зайца, то есть меня. Кстати, судя по количеству голосов, я там был — ну или не я.

Что-то я совсем испортился. За Валеркой слежу, за бригадой подслушиваю. Ладно, заходим.

— Добрый вечер!

— И снова здравствуйте! — с изумлением откликнулась Тамара Петровна, пролив чай на скатерть. — Роман, извините, ради бога… А что вы здесь делаете?

— Я здесь работаю, — объяснил я. — А вы?

Не мог же я ей сказать: «Я здесь живу!» Во-первых, тут живет Эсфирь Лазаревна, а во-вторых, мы тут все не очень-то живем.

— А я пришла. Видите?

— Она пришла, — басом заржал дядя Миша. — Ромалэ, ты видишь? Томка пришла! А я уже испугался, что ты не видишь!

Томка, значит. Дядя Миша, любимец женщин, всегда шел напролом. А я, значит, Ромалэ. Это что-то новенькое.

— Вижу, — согласился я.

— Я собралась уходить, — сбивчиво начала объяснять Тамара Петровна. — Совсем уходить собралась. А потом чувствую: тянет. Назад тянет, обратно. Нет, не под лестницу, вы не подумайте! Я пошла, пошла… И вот пришла. Мне кажется, я у вас найду чем заняться. Ведь правда?

Пальцы ее левой руки барабанили по столу. Ференц Лист, Вторая Венгерская рапсодия.


Май 2023

Загрузка...