«…Во дворе дома по проспекту Тракторостроителей сгорел автомобиль "Ниссан". Не исключен умышленный поджог…»
«…Вчера ночью неизвестный порезал шины у шести автомобилей, оставленных на парковке возле ТРК "Украина"…»
— Чем зачитался, Рома?
— А? Что?
«…Совершен поджог автомобиля "Жигули". Злоумышленнику удалось скрыться. Возбуждено уголовное дело…»
«Во дворе дома по улице Натальи Ужвий порезали шины у трех автомобилей…»
«Полностью сгорел автомобиль KIA, оставленный на ночь на парковке…»
— Чем зачитался, говорю? Третий час залипаешь. Крутой детектив?
— Ага, детектив. Новости читаю.
— Делать тебе нечего…
При слове «новости» дядя Миша теряет ко мне всякий интерес.
А детектив и впрямь вырисовывается. Автомобили жжет один и тот же тип, тут к гадалке не ходи. Все поджоги плюс-минус в одном районе. Интересно, что с порезанными шинами?
«Ментовская натура» требовала действий.
Открываю в смартфоне карту. Наношу пометки, сверяясь с новостями. Точные места происшествий указывались не всегда, но мне хватает. Вскоре Салтовка пестрит значками: одиннадцать поджогов и семнадцать случаев порчи шин.
За два месяца с хвостиком. Нехило кто-то гуляет!
Так, здесь у нас резвится Поджигатель. Здесь — Резчик. Где пересечение? 602-й микрорайон, от 24-этажки и дальше. Допустим, Резчик и Поджигатель — один и тот же тип. Огонь или нож — под настроение?
Не обязательно.
Вряд ли я самый умный. Наши — бывшие сослуживцы, в смысле — наверняка уже ищут, ловят. Чем я им помогу? Ну, во-первых, меня Поджигатель не увидит. От патрульной машины он будет прятаться, а меня для него не существует. Есть шанс засечь красавца.
А во-вторых…
На скорую руку листаю сообщения. «Тойота», «Лексус», «Жигули», KIA, «Форд», «Ауди», «Ниссан», «Рено», «Вольво», «Фольксваген»… Парковки во дворах, на улице, возле ТРК. Гнилые развалюхи, крутое новьё. Кроме района — никакой закономерности.
Жжет и режет что попало.
Как говорил капитан Пилипенко из следственного: «Отсутствие закономерности — тоже закономерность».
Закрываю карту:
— Проедусь, пожалуй. Нос чешется, это к жильцам.
— Удачной охоты, Роман! Засиделись мы тут…
Последняя фраза Эсфири Лазаревны звучит двусмысленно. Засиделись без дела или вообще тут засиделись? Если это намек, то мне он не нравится. Ссыпа̀юсьпо лестнице, открываю машину, сажусь за руль. Одно хорошо — моей тачке шины не порежешь.
У мертвых свои преимущества.
Руины Барабашовского рынка остались позади.
Выворачивая на проспект, я отметил, что рынок — сожженный, изувеченный, убитый войной — понемногу оживает. Нанятые торговцами строители — а может, сами торговцы — заколачивали ДСП рамы, лишенные стекол, восстанавливали обрушенную кладку, перекрывали крыши. На лотках под временными тентами из брезента и полиэтиленовой пленки объявились товары: обувь, шмотки, камуфляж. Сигареты, банки с красками и бытовой химией…
С довоенным изобилием не сравнить, но лиха беда начало.
Серая лента беззвучно ложилась под колеса. Не могу привыкнуть, что нет шелеста шин по асфальту. Мотор работает — или это я себе его звук представляю? — а шины не шуршат, хоть убей. Воображения не хватает?
Ага, вот и 24-этажка. Приехали.
Целых домов здесь осталось немного. Оспины-выбоины от осколков, окна фанерой забиты, вон целый подъезд выгорел — языки копоти лезут из оконных проемов, лижут раскуроченную крышу. А этот, гляди-ка, целехонек! Даже стекла на месте…
Здесь живут люди. Вон и машины у подъездов стоят.
Я сверился с картой. Уцелевший дом стоял в центре пересечения двух областей. В окру̀ге успели поработать и Поджигатель, и Резчик. Если это один и тот же псих…
Псих. Ключевое слово.
Оно швырнуло меня за руль и погнало сюда. Психов сейчас хватает, от войны у многих крышу сносит. Эсфирь Лазаревна как-то начала рассказывать, что с людьми творится, — так я сам едва не рехнулся. Оказывается, кукуха может улететь тысячей способов — и по тысяче причин.
Из них одна — по нашему ведомству.
Жильцы.
Если на Поджигателя влияет жилец, сводя с ума своим присутствием…
Этот район наша бригада уже зачищала. Но это не значит, что мы никого не пропустили. Или что с того времени тут не завелся новый жилец.
Уцелевшая девятиэтажка тянулась вдоль проспекта. Двор представлял собой частично облагороженный пустырь. Ближе к дому росли черешни и абрикосы — голые, замершие в весеннем ожидании. На ветках набухли, готовясь лопнуть, глянцевые почки. Дальше торчали разлохмаченные пеньки — память о зимних прилетах. Бугрилась дюжина холмиков — из них торчали ржавые вентиляционные трубы, прикрытые от дождя жестяными колпачками.
Погреба.
Хозяйственный у нас народ, запасливый. Город-миллионник, троллейбусы, магазины. Холодильник в каждой квартире. И все равно без погреба — какой ты хозяин? Пригодились запасы-то. Ну и прятались в погребах, как в убежищах.
Детская площадка разворочена давним взрывом. Горка чудом уцелела, на нее карабкается трехлетний карапуз. Радостно визжит, съезжает вниз и опять спешит к лесенке. В воронке на месте песочницы играют еще трое малышей. Мамы бдят, болтают меж собой о бытовых заботах.
Принюхиваюсь. Нет, показалось.
Магнитные замки на подъездах работают, но это не для меня. Просочился, как так и надо. Ты гляди! Ступеньки подметены, вымыты, даже кошками не воняет. Первый этаж, второй, третий. Кто-то жарит котлеты. С луком, чесноком и белым хлебом, вымоченным в молоке. Так моя мама делала… На пятом пахнет борщом. Что здесь? Бражка? Никак, самогон гонят?
Седьмой этаж. Восьмой, девятый.
Чисто.
В следующем подъезде грязнее. Вонь дешевого табака. Банка с окурками на подоконнике. Третий этаж, четвертый. Запах кофе и булочек с корицей. Выше, выше…
Ничего.
Следующий подъезд. Следующий.
Стоп.
Повеяло холодом. Пятый подъезд, седьмой этаж. Дверь в торце площадки. Стальная, добротная; старая. Лет пятнадцать назад ставили, если не больше.
— …Папа на суточной смене. Вчера с вечера ушел.
— Ой, совсем забыла! Все в голове путается…
Вхожу. Затхлый запах жильца усиливается. Коридор, выцветшие обои на стенах. Санузел и кухня, вешалка с одеждой. Двери в комнаты: две слева, одна справа, в конце коридора.
Иду на голоса.
— Опять не спала?
Старушка в байковом халате с розами нависла над письменным столом у окна. За столом — девочка лет четырнадцати, хрупкая, бледная. Яркий сине-желтый спортивный костюм висит на ней, как на вешалке.
Девочка трет красные глаза:
— Только засну, что-нибудь разбудит. То сирена, то воробьи. Голова чешется, как немытая. Потом ворочаюсь-ворочаюсь…
Старушка вздыхает. Она, похоже, тоже мается бессонницей: выдают круги под глазами. Бормочет себе под нос:
— Да что ж за напасть, а? Ладно, я, старая… И Арсений, как Маруся померла, сна лишился. И сна, и ума: молчит, в стену смотрит. Машину продал, и ладно бы деньги взял, а то сущие копейки. Уж как ее любил, машину свою, разве что языком не облизывал! А продал, и зачем? Жить, нивроку, есть на что…
И внучке:
— Ты б легла, Дашенька? Нельзя же так…
— Днем?
— А что? Даст бог, заснешь…
— Мне уроки доделать надо.
— Может, тебя к доктору сводить? Таблетки пропишет, капли…
— Бабушка!
— Хорошо, Дашенька, хорошо. Ухожу, не мешаю…
Мне не нравится ее разговор с внучкой. Так говорят с маленькими детьми. Старуха разговаривает с девочкой, будто той время в куклы играть, а не парням глазки строить. Кажется, она не вполне понимает, что Даша выросла. Зато я все отлично понимаю.
Комната напротив. Логово, раковина жильца.
Ага, вижу. Жиличка. Сухопарая женщина лет сорока или старше. Пепельные волосы стянуты на макушке в узел. Скулы заострились, туго обтянуты бледной пергаментной кожей. Никогда не видел пергамента, но выражение прилипло с детства — в книжке вычитал. На женщине домашнее платье: серое в голубеньких цветочках.
Незабудки?
Жиличка без движения сидит на полу, забившись в закуток между окном и двуспальной кроватью. Обхватила колени руками, смотрит прямо перед собой, не моргает. На что она смотрит? Стена, книжные полки…
Подхожу.
Машу ладонью у нее перед глазами.
Никакой реакции. Глаза широко раскрыты, взгляд стеклянный. От чего ты умерла, мама Даши? Болела? Вон как исхудала; кожа бледная, губы обметаны. Не важно, как ты умерла. Не важно, почему ты боишься оставить свой дом. Перхоти с тебя не сыплется, но и это не важно. Важно другое: я тебя нашел. В центре пересечения «охотничьих угодий» Поджигателя и Резчика. Если ты подобру-поздорову уйдешь туда, куда положено уходить всем нам, есть шанс, что безобразия с машинами прекратятся.
Хороший, жирный шанс.
Вряд ли шины режут Даша с бабушкой. Но у нас еще есть папа. Папа у нас на суточной смене. Папа свою машину разве что языком не облизывал, а продал. За сущие копейки взял и продал. Папа спит один на двуспальной кровати.
Нет, не спит. Нет, не один.
Вечереет.
На проспекте загораются редкие фонари — в городе начали включать уличное освещение. Массированных обстрелов недели три как нет; похоже, россиянам надоело долбить по нашей энергоструктуре. Толку мало, да и ПВО ворон не ловит. Зато ракеты ловит, и трескучие «щахеды» на подлете отстреливает! Блэкаута за зиму добиться не удалось, а теперь поздно — весна на дворе.
Оставляю машину на дворовой стоянке, благо она пустует.
— Нам сюда.
Наташа всю дорогу молчала. Сейчас она лишь кивает, следуя за мной.
Вообще-то на это задание собиралась ехать Эсфирь Лазаревна. Но Наташа встала стеной: я, мол, и никто, кроме меня! Здесь крылось что-то личное, темное, просто я не мог понять, что именно. Спор двух женщин грозил затянуться до бесконечности. В итоге мне пришлось встать на сторону Наташи, и Эсфирь Лазаревна уступила.
Квартира встречает нас звяканьем вилок и одуряющим ароматом картошки, жаренной на сале. Вся семья собралась на кухне: ужинает. Папаша тоже вернулся со смены: крепкий неприветливый дядька. Вид усталый, замученный; бабулька с внучкой выглядят не лучше.
Запах картошки нисколько не забивает запах жилички. Они словно находятся в разных плоскостях: не пересекаются, не смешиваются, каждый сам по себе.
Наташа кухней не интересуется. Безошибочно определив комнату, в которой окопалась жиличка, она устремляется туда. Обычно я не присутствую при работе наших. Мое дело — найти жильца и привезти на место кого-то из бригады. Но сейчас я задерживаюсь: знать бы почему.
— Не помешаю?
Наташа вздрагивает, оборачивается. Запоздало кивает.
Вхожу, остаюсь у дверей. Подпираю плечом стену, мельком бросаю взгляд на часы: 20:49. Привычка из прошлой жизни. Жиличка сидит на прежнем месте, в прежней позе. Статуя; нет, мумия. Выпала из времени, жизни, даже из смерти — если ее не трогать, будет сидеть до второго пришествия.
Извини, хозяйка. Придется тронуть.
Наталья подходит к ней вплотную. Жиличка смотрит в стену сквозь Наташу, будто ее здесь нет. Наташа делает то же, что и я вчера: ведет ладонью перед глазами женщины. Никакой реакции. Уверен, Дашина мама сидит, не моргая, с того момента, как обосновалась в своем закутке. Боится закрыть глаза?
Заснуть и не проснуться?!
Ты так, наверное, и умерла, хозяйка — из последних сил борясь со сном. В уверенности, что все еще жива. Главное — не закрыть глаза. Тогда смерть не придет к тебе во сне, устанет ждать, отступится…
Она не смыкает глаз — и все, кто живет рядом, страдают бессонницей. Понемногу сходят с ума, а кое-кто, кажется, уже сошел. Не уверен, что Поджигатель отдает себе отчет в том, что он творит по ночам, уходя из дому.
Наташа садится рядом с жиличкой на пол. Просто сидит. Даже не смотрит на жиличку. Меня захлестывает приступ паники. Что, если Наташа не справится?! Останется здесь жиличкой-соседкой? Будут сидеть вдвоем, уставясь в стену пустыми, стеклянными, хрупкими взглядами…
— Ой ходить сон коло вікон,
А дрімота коло плота.
Питається сон дрімоти:
«А де будем ночувати?»
Колыбельная?
Наташа, ты поешь колыбельную песню?
— Де хатонька теплесенька,
Де дитина малесенька,
Туди підем ночувати,
І дитину колисати…
Ничего не происходит.
— Ой на кота та воркота,
На дитину та дрімота,
Котик буде воркотати
Дитинонька буде спати…
Бессмысленный взгляд жилички буравит стену.
— Сонечко скотилося
За високу гору,
Вечір тихий, лагідний
Завітав до двору.
Люлі, люлі, люлі, бай,
Спи, дитино, засинай…
Я вздрагиваю. Жиличка моргает, и это простое, едва заметное движение век отдается во мне нутряным, могучим сотрясением. Чуть не упал, честное слово.
— Нічка землю ковдрою
Темною вкриває,
Місяченько човником
В небі пропливає.
Люлі, люлі, люлі, бай,
Спи, дитино, засинай…
По щеке жилички ползет одинокая слеза.
Лицо женщины разглаживается. На него снисходит умиротворенный покой. Веки поднимаются и опускаются все медленнее, наливаются тяжестью. Устала, устала, очень устала; не нужно больше сопротивляться, можно просто заснуть, заснуть…
— Заходить за хмари зоря-зоряниця,
І гомін стихає кругом,
А місяць злітає, неначе жар-птиця,
Над сонним і тихим вікном…
Эту колыбельную я помню.
— Рученьки-ніженьки, лагідні очі,
Спокійної ночі, скінчилася гра.
Рученьки-ніженьки, лагідні очі,
Спокійної ночі, спати пора!
Глаза жилички закрываются. Наташа поднимается на ноги, берет женщину за руку — и та послушно встает следом. В другой ситуации я бы сказал: слепая и поводырь.
— Хай сниться вам, діти, дідусева казка,
В якої щасливий кінець,
Хай татова сила і мамина ласка
Іде до маленьких сердець…
На кухне закончили ужин. Течет вода, звякает посуда в мойке. Папаша жалуется: аврал, теперь всегда аврал, на подстанции авария, вроде и обстрелов нет, а то одно ломается, то другое, ничего, справились, всего на час задержался; теперь всё — спать…
Держась за руки, женщины выходят из квартиры.
Иду за ними.
Молюсь не пойми кому, прошу, чтобы не начался обстрел. Взрывы, даже если это эхо планового разминирования в области, сирены воздушной тревоги — любой громкий звук способен напугать, разбудить Дашину маму, и тогда все придется начинать сначала. Не уверен, хватит ли Наташи на второй раз.
Тихо. Двери и те не хлопают.
У меня у самого глаза слипаются. Моргаю, тру лицо, догоняю женщин. Жиличка идет как сомнамбула, но не оступается на ступеньках. Это ее подъезд, она здесь своя. Наташа выводит ее на улицу, они идут прочь. Силуэт женщины едва заметно мерцает, истончается, блекнет.
Все, ушла. Совсем.
Наташа стоит без движения. Мне страшно: Наташа стоит точно так же, как жиличка сидела в своем углу. Эта стоит, та сидела, но разницы, клянусь, никакой! Делаю шаг, хочу окликнуть и не могу. У меня перехватывает горло, когда я вижу, что Наташа тоже мерцает.
Ее накрыло! Она вот-вот уйдет.
Надо бежать к ней, хватать, кричать, тащить обратно. Это не поможет, но ведь надо же что-то делать?! Кто-то темный, холодный шепчет на ухо: так Наташа после смерти увела отсюда свою дочь. Проводила под тихий напев колыбельной, а сама осталась и нашла нашу бригаду. Теперь ее отчаянно тянет туда, где дочь ждет, ждет, ждет…
Эсфирь Лазаревна, родная! Вы были правы. К Дашиной маме должны были ехать вы, и только вы. Не знаю, справились бы вы с этим делом, но это сейчас не имеет никакого значения. Вы чуяли беду, да? Вы ее чуяли всей душой старой, одинокой, бездетной женщины; всем многолетним опытом психиатра. Зачем я, дурак, полез спорить с вами, отговаривать?
Будь проклят мой нетерпеливый язык!
Наташа бледнеет, вновь делается видимой. Ей хочется уйти. Хочется остаться. Ее тянет — ее держит. Две силы вот-вот разорвут свою жертву надвое…
Де хатонька теплесенька, де дитина малесенька…
Я упускаю момент, когда все заканчивается. Шатаясь, словно пьяная, Наташа подходит ко мне:
— Поехали, а? Поехали домой.
Киваю.
Беру ее под руку, чтобы она могла опереться.
— Эй, молодежь! Как живете-можете?
Это дядя Миша, прямо с порога. Интересуется, справились ли мы.
— Можем, — отвечаю я за Наташу. — Не живем, но можем.
И, подвинув плечом оторопелого дядю Мишу, прохожу в комнату. Дядя Миша, разозленный моим тоном, уже готов вступить в перепалку, но видит, в каком состоянии Наташа, запоздало соображает, что мы, мягко говоря, не в настроении, — и быстро прячется в углу.
— Фира! — взывает он, обращаясь почему-то не к нам, а к хозяйке квартиры. — Фира, а я что? Я же ничего, правда?
Эсфирь Лазаревна молча хлопочет: заваривает чай.
Я ловлю себя на том, что мысленно до сих пор пою колыбельную. Нет, так нельзя. Так и рехнуться недолго. Надо отвлечься, переключить внимание. Суюсь в смартфон: прилеты С-300 по Никополю и Запорожью. Жертвы, разрушения. Бои в Авдеевке и Бахмуте; вокзал удерживаем, но динамика может измениться в любое время…
Нет, лучше колыбельная. В тысячу раз лучше.
А это что? Видео — наше, местное. Темно, видимость плохая; изображение подергивается, идет зеленоватыми разводами. Снимали на дешевый гаджет; с балкона, этаж пятый-шестой. Дворовая парковка. Стайка машин; марок не разобрать. Горит тусклый фонарь-одиночка, света от него — чуть. Из темноты вываливается человеческая фигура в невнятной хламиде: плащ? дождевик? куртка с капюшоном?! Лица не разглядеть. Только и можно понять, что это мужчина выше среднего роста.
Он спешит к ближайшей машине. Останавливается перед капотом, что-то достает из-под одежды. Вспыхивает огонек, рассыпается бледными искрами. Гаснет. Еще раз…
Зажигалка?
— Эй ты! — кричит с балкона владелец гаджета. — Какого хрена ты творишь?!
Мужчина не реагирует. Упорно чиркает зажигалкой.
— Сука, это он! Тачку поджигает, пидор!
Огонек загорается снова.
— Не смей, падла! Убью!
Изображение дергается. Парковка на миг пропадает из кадра; возвращается. Мелькает в воздухе какой-то предмет — владелец гаджета запустил в Поджигателя первым, что попалось под руку. Рядом с машиной разбивается вдребезги цветочный вазон.
— Стоять, сука! Не сметь!
Поджигатель отступает на шаг.
— Мужики, все во двор! Тачки жгут!
Поджигатель размахивается — и становится видно, что у него в руках. Бутылка, заткнутая горящей тряпкой, отправляется в полет. Удар, звон стекла. На капоте вспыхивает пламя. В его отсветах фигура Поджигателя проступает яснее. Я вглядываюсь до рези в глазах, но пламя слепит камеру, ничего толком не разобрать.
Встречу — не узнаю.
— Сука, падла! Убью!
По идее, Поджигатель должен удирать со всех ног. Нет, стоит на месте, чего-то ждет. Любуется результатом? Хлопает дверь подъезда, во двор с матюгами выскакивают жильцы. Обычные жильцы, не по нашему профилю.
Лишь тогда Поджигатель, словно проснувшись, исчезает в темноте.
— Направо! — орут с балкона. — Он к овощному бежит! Мочи пидора!
Двое ныряют в темноту вслед за Поджигателем. Третий остается, пытается погасить пламя. Из подъезда к нему бегут на помощь, кто-то тащит баклажку с водой…
Не поймают. Точно говорю: не поймают.
В правом верхнем углу экрана бегут мелкие циферки: время записи. Сегодняшнее число, 20:53. В этот момент Наташа пела про зарю-заряницу, а Дашин папаша — Поджигатель, как я был уверен, — ужинал на кухне жареной картошкой.
Вместе со всей семьей.
Машину я оставил на том же месте, что и в прошлый раз. Выбрался наружу, осмотрелся. Время перевалило за полдень. Ветер гнул ветки уцелевших деревьев, гнал по земле мелкий сор и обрывки бумаги. Небо — копия земли, по нему летели рваные клочья облаков. В просветах мелькало солнце, скрывалось, выглядывало снова — будто в жмурки играло.
Двор был пуст.
Я шел знакомой дорогой вдоль дома. Вчера я не обследовал четыре подъезда. Четыре подъезда, идиот! Куда ты спешил? А ведь как хорошо складывалось: и район тот самый, и жиличка в наличии, и хмурый, мающийся бессонницей дядька, типичный Поджигатель…
Нельзя пороть горячку. Нельзя!
С утра я как следует прошерстил сеть. Нашел еще пару случаев «работы» Резчика и один — Поджигателя; нанес на карту. Район совпал. О поимке Поджигателя не сообщали. Я уточнил маршрут, очередность проверки домов — и поехал.
Наши не спросили куда.
…Первый из оставшихся подъездов. Второй. Третий. Четвертый. Чисто. Жильцов нет. Следующий дом. Четыре подъезда и пять этажей. Чисто. Следующий дом. Следующий…
Дома закончились.
Весь «район пересечения» — глухо. Ни одного жильца. Стемнело, в лиловом небе зажглись первые звезды, на проспекте и во дворах — редкие фонари; в домах — желтые прямоугольники окон. Жив город, жив!
Я сверился с картой.
Придется расширить поиск. Завтра начну обследовать «сольный» район деятельности Поджигателя. В случае неудачи займусь районом Резчика. Сколько времени на это уйдет? Неделя, больше? А что, у меня есть варианты?
Дом. Дом возле троллейбусного круга.
Пропустил, торопыга. Иди, осматривай напоследок, закрывай район на сегодня. Решив подогнать машину поближе, я поехал дворами. Включил фары: в темноте я вижу лучше, чем при жизни, но подсветить дорогу все равно не лишнее. Так я чувствую себя спокойнее.
Поворот направо.
Сбросив скорость, я вывернул руль — и краем глаза успел заметить шустрое движение на пустыре. Нога сама вдавила в пол педаль тормоза. Я вгляделся в темноту: померещилось? Сдал назад, развернулся, включил дальний свет. Широкие пыльно-желтые лучи рассекли темноту, высветили пустырь, заваленный обломками бетона и битым кирпичом.
Уперлись в изувеченный ракетным ударом дом, стоящий на отшибе.
Старая пятиэтажка. Два подъезда снесены взрывом. На их месте — груды измочаленных балок, обгорелого рубероида, белого кирпича и штукатурки. Третий подъезд зияет выщербленными глазницами окон. По стене наискось бежит изломанная трещина от крыши до фундамента. Четвертый, ближний подъезд более или менее уцелел. Там не горит ни одно окно.
Мертво, пусто, темно.
Смазанная, проворная тень, метнувшись меж обломков, нырнула в темный зев открытого подъезда. Исчезла в его глубине. Собака? Кошка? Или?..
Или.
Давно не виделись, черная. Там, где ты, непременно жди какую-нибудь пакость. И знаешь что? Ее-то я и ищу, пакость.
Припарковав машину, я выключил фары и выбрался наружу. Это был не тот дом, который я собирался осмотреть напоследок, но это уже не имело значения.
Отсвет пламени.
Едва различимая глазом игра света и тени.
Заглядываю в приямок, до половины заваленный мусором. Там, в глубине, ниже уровня земли, обнаруживается узенькое оконце, забранное ржавыми прутьями решетки. За оконцем, в подвале, трепещут блики живого огня.
Костер?
Темный зев подъезда хищно распахнут. Дверная створка висит на одной петле, напоминая сломанную челюсть. Спуск в подвал. Здесь дверь уцелела: открыта на три четверти, приглашает войти.
Коридор.
В конце коридора тоже есть дверь, и она тоже приоткрыта. Из щели вырываются охристые блики. Чудится: вот-вот они охватят весь подвал, превратят его в огненное пекло. Под низким потолком тянутся трубы отопления: серебристая термоизоляция порвалась, из прорех торчат колючие клочья стекловаты. Блики гуляют по рифленому серебру и затухают в дальнем конце коридора.
Вместо того чтобы пойти на огонь, я иду в противоположную сторону.
Пол под ногами земляной, плотный, чуть влажный. Проемы справа и слева ведут в боковые помещения. Смутно виднеются запорные вентили, электрические кабели. Кое-где стоят ржавые кровати с панцирными сетками и полусгнившие стулья. Три двери подряд грубо взломаны, за ними — кладовки с разворошенным хламом.
При жизни я бы всего этого не рассмотрел.
Завал из битого кирпича и штукатурки. В трех шагах от завала… Вот куда меня тянуло. Вот чему не место здесь, в подвале под жилым домом. Узкий холмик у стены: могила. К стене прислонена ржавая лопата с треснувшей ручкой. К лезвию прилипли куски засохшей земли. Вырыть могилу тупой лопатой в утрамбованном полу — адова работенка. Кто бы ты ни был, могильщик, ты справился.
Крест в изголовье: две доски от ящиков сбиты гвоздями. На кресте большими угловатыми буквами нацарапано:
«Сева».
Покойся с миром, Сева.
Возвращаюсь туда, где горит костер. Дверь приоткрыта сантиметров на двадцать — достаточно, чтобы осторожно заглянуть внутрь. Я осторожничаю? Зачем? Чего опасаюсь? Живой человек меня не заметит. А жилец не обратит внимания: ему, забившемуся в раковину, ни до кого нет дела, кроме себя и своих обид.
Черная поземка?
Если ты там, черная, ты меня все равно почуешь, как бы я ни прятался.
Глумясь над собственными страхами, я приседаю, медленно сдвигаюсь вправо, выглядываю. Пламя слепит глаза, я моргаю. Зрение подстраивается, и я наконец их вижу.
Резчик и Поджигатель? Вас все-таки двое?!
Их действительно двое, но один из них — жилец. Тот, что сидит у стены в продавленном кресле, лицом к двери. Жилец кутается в драный плащ; похоже, он мерзнет. Клочковатая борода, испитая физиономия, мешки под глазами. Мутный взгляд из-под сальных, падающих на лицо косм.
Бомж. Мертвый бомж.
Его напарник сидит ко мне спиной. Он живой. Кажется… Да нет, точно живой! Тем не менее меня берут сомнения. Я не вижу лица, но даже со спины — осанкой, позой, телосложением — он очень уж похож на жильца. Сходство усиливают продавленное кресло, драный плащ, копна сальных волос.
Между живым и мертвым на полу стоит закопченная выварка. В ней пляшут языки огня. Живой наклоняется, подкидывает в огонь пару кургузых деревяшек. Дым от костра обволакивает его голову, но человек не спешит выпрямиться. Дышит он этим дымом, что ли?
Дышит. И получает видимое удовольствие.
Когда он откидывается назад, дым втягивается в вентиляционную решетку.
— Сволочи, падлы, — губы жильца шевелятся. — Ездят и ездят…
— Ездят, — соглашается живой.
— Ничего не боятся, гниды! Не боятся, Вадюха. Понял?
— Понял я, понял.
— Все дворы машинами заставили, не пройти. Буржуи гребаные! Олигархи! Война, а у них две машины на семью, три, десять…
— Три. Десять.
— Из-за них всё! Нас бомбят, а им похрен! Сел и уехал, куда хочешь! На Мальдивы! В любой момент! Сел и уехал, а ты подыхай под бомбами…
— Сел и уехал, — эхом откликается живой. — А мы подыхай. Свободные, да? Страх потеряли?!
— Зажрались, ублюдки толстопузые…
— Ага. Ездят, куда хотят, как хотят — дорогу не перейти!
Он что, его слышит?! Жильца?!
— Ненавижу! — бормочет жилец. — Сжечь, всех сжечь… Свободные, да? Богатые? Все машины ихние сжечь! Горите в аду!
С жильца обильно сыплется перхоть. Падает в костер, сгорает, рассыпаясь колючими искрами. Этого не может быть. Эта перхоть не горит в огне! Или это обычные искры, от поленьев, а перхоть ни при чем?
Эй, поземка? Черная, ты здесь?!
Шарю взглядом по полу, по углам. Поземки не видно. Фигуры жильца и живого плывут перед глазами, накладываются одна на другую. Не различить, где живой, где мертвый. К счастью, зрение быстро приходит в норму. Зрение — да, а вот нюх криком кричит, что от живого тянет холодком и сладковатой тухлятиной, как от жильца. Нет, иначе. Как от солдатика у кафетерия, когда он поземкой надышался.
Но поземки нет. Что происходит?
— Сожжем, Сева, — хихикает живой. — Слышишь, брат? Я бензину добыл и масла. Ты гляди, чего есть!
Он тычет грязным пальцем в дальний угол. Там на пошарпанном колченогом столе примостилась пластиковая канистра. Банка с маслом, кучка обломков пластмассы. Длинный кухонный нож со щербатой ручкой. Три бутылки, заткнутые промасленными тряпками.
Сева? Брат? Он сказал: брат?!
«Покойся с миром, Сева…»
Трудно даже представить, как доходяга Вадюха долбил жалкой лопатой землю, похожую на бетон: плотную, смерзшуюся за зиму в остывшем подвале. А рядом лежал труп брата, ждал, когда его похоронят если не по-человечески, то хотя бы как получится.
Трудно? Невыносимо. Я бы не смог.
Сева смотрит на канистру и бутылки. Облизывает губы синеватым языком. Когда он улыбается, меня мороз продирает по коже. Никогда не видел, чтобы жильцы улыбались. Такое впечатление, что он немного, а все-таки живой. Такое впечатление, что живой Вадюха немного, а мертвый.
Как такое может быть? Они что, делятся жизнью и смертью?!
— Огонь, — говорит Вадюха. — Огонь, вот что нужно. Шины резать — херня, баловство. Вот огонь — это да! Дышишь не надышишься!
В подтверждение сказанного он вновь наклоняется к костру. Глубоко, с наслаждением вдыхает дым вместе с искрами от горящей перхоти.
— Это кайф, Сева! Лучше, чем от бухла.
Взгляд жильца отрывается от канистры, упирается в меня. Твердеет, опасно проясняется, наливается лютой ненавистью.
— Вадюха, менты!
От визга у меня закладывает уши.
— Менты!
С внезапной резвостью Вадюха вскакивает на ноги. Опрокидывает кресло, рывком разворачивается к двери. Лицо! Его лицо — одно на двоих с жильцом.
Брат? Близнецы?!
Из костра взвивается черный шлейф. Окутывает Вадюху облаком искрящейся угольной пыли, спешит втянуться в нос, в рот, в уши. Ах же ты тварь! Черная, ты пряталась в костре? В огненном изменчивом зеве?!
Вот почему я тебя не видел.
— Вадюха, он с воли! Оттуда, где ездят! Он заберет меня, Вадюха…
И сверлом, ввинчивающимся в уши:
— Зуб даю, заберет! Мочи ментов! Мочи!
Нож прыгает в руку Вадюхи.
Не задержавшись ни на миг, Вадюха с разгона распахнул плечом дверь, выбросил вперед руку с ножом. Он меня видел, видел! — и целил прямо в горло. Живые не могут причинить мне вреда, как и я им. Мы с ними не взаимодействуем. Тысячу раз имел возможность убедиться. Живые не могут, я не могу…
Я это знал, но мое тело — или что там у меня есть! — не знало. Тело рефлекторно отшатнулось в сторону, вскинув руки для защиты.
Поздно.
Вадюха на диво быстр для испитого, потасканного бомжа. Нож с хрустом вспорол ткань моей форменной куртки. Когда Вадюха потерял равновесие, я подставил ему ногу и толкнул вдогонку. Он полетел кубарем, врезался в стену коридора.
Боль. Плечо. Он меня порезал?!
Ерунда, царапина. Ну, саднит.
— Стоять! Полиция! Брось нож!
Я заорал так, что с потолка, кажется, должна была посыпаться штукатурка. Вадюха остолбенел, но отчаянный крик: «Мочи мента! Он за мной пришел, богом клянусь…» вновь бросил его вперед.
Вокруг бомжа роем таежного гнуса клубилась черная поземка. Смазывала очертания, скрадывала движения. Хищный взблеск лезвия; я успел уклониться в последний момент. Нет, не успел. Руку порезал, сволочь! Этого не может быть, это есть, и у меня не было времени думать, почему так. Злость, а не злость, так опасность, физическая угроза, которой я давно не испытывал, которой наслаждался, как дорогим вином, — не знаю, что придало мне сил, но я дрожал от возбуждения. Давай, красавец, давай, иди сюда!
А если так?
Серебряной рыбкой сверкнуло лезвие.
Я нырнул под руку с ножом, пнул Вадюху в колено. Хромая, он отскочил метра на три, споткнулся, упал. Пока эта сволочь вставала, я сорвал с себя поясной ремень. Голые руки против ножа — не лучшая защита.
— Брось нож! Брось, я сказал!
— Вадик, родненький! Он меня заберет…
Когда я хлестнул ремнем навстречу, угол пряжки рассек Вадюхе щеку. Брызнула темная кровь. Бомж зарычал диким зверем, размахивая ножом с такой скоростью, что клинок превратился в мерцающий полукруг.
Тварь поганая! Опять меня порезал! Не бомж, Терминатор какой-то!
Мне с ним не справиться.
Что есть ног я рванул к выходу. Ступеньки. Висит на одной петле дверь подъезда. Пустырь. Битый кирпич под ногами. До машины метров сто. Семьдесят. Пятьдесят. Тридцать. Десять…
Рывком распахнул дверцу, уже готовясь прыгнуть за руль. Обернулся. Зев подъезда был темен и пуст. Никто за мной не гнался.
Я перевел дух.
Вернул ремень на место, застегнул пряжку. Руки мелко дрожали. Эх, был бы у меня пистолет! Летом, когда я пришел в себя возле дома, разрушенного ракетой, пистолета при мне не оказалось. Форма, мобильник, кошелек с деньгами, всякая мелочевка в карманах, не говоря уже о машине — всё, кроме пистолета. До сих пор думал — ну и хрен с ним…
Кто ж мог знать, как оно обернется?
Порезы ощутимо саднили. Тот, что на предплечье, разболелся всерьез. Я осторожно пощупал разрез на рукаве. Под пальцами — влажное, липкое. Кровь?
Из меня идет кровь?!
Черная поземка. Это все ты, зараза. Не знаю, что ты сделала, как этого добилась. Вы что, вдвоем накачивали Вадюху — близнец-жилец своим присутствием, ты своим дымом? Нет, это не твой дым, это перхоть в тебе горит… Нет, не складывается.
А мне оно надо? Я что, Шерлок Холмс?!
Ох, болит-то как…
— Мусор продажный! Олигархам лижешь, да?
Он бежал ко мне от подъезда.
— Машина, да? Ездишь, где хочешь, да?!
В руках Вадюха держал две бутылки с «коктейлем Молотова».
— За Севкой пришел, паскуда? Гори-гори ясно!
Промасленные тряпки уже занялись и быстро разгораются на ветру.
Падаю на сиденье. Захлопываю дверцу, теряя драгоценные мгновения. Зажигание! Я и машина — единое целое. Если бутылка с горючкой угодит в автомобиль — сгорим вместе, выбраться не успею. Мы буквально прыгаем вперед с места — и в зеркале заднего обзора взлетает в воздух бутылка, увенчанная факелом.
Звон бьющегося стекла.
Вспышка — совсем близко. Метр-полтора, и всё.
Давлю на газ, выворачиваю руль. Разбитая асфальтовая однорядка ведет к жилым домам. Уютно светятся желтые окна. Там люди, нормальная жизнь, ну почти нормальная…
Люди!
В зеркальце я вижу Вадюху. Он бежит за мной, занеся для броска вторую бутылку, бежит и не отстает. Я что, сам приведу его к живым людям? В кого попадет второй «коктейль»?!
И свернуть некуда.
В глаза бьет синий сполох. Рявкает, взвывает сирена. Патруль? Есть все-таки Бог на свете! Проношусь впритирку к машине с полицейской мигалкой, торможу. Меня бывшие сослуживцы не видят, зато они прекрасно видят Вадюху с горящей бутылкой.
— Стоять! Ни с места!
— Брось бутылку!
— Руки за голову!
И тут у Вадюхи «кончается завод». Ноги бомжа подгибаются, по инерции он делает еще два-три шага — и бросает бутылку. Бутылка разбивается об асфальт, не долетев до патрульного автомобиля.
— Полиция!
— На колени! Руки за голову!
Голос. Я знаю этот голос.
В свете пламени, полыхающего на асфальте, силуэты полицейских выглядят угловатыми, плоскими, будто вырезанными из черной бумаги. Женщина на миг оборачивается, словно почувствовала что-то, и последние сомнения улетают прочь.
— Потехина, — жалко бормочу я. — Потехина, ты живая? Лидка, я же тебя похоронил; я очнулся, а тебя нет… Я думал, ты ушла, ну совсем ушла, а ты вон как! Потехина, зараза, живи сто лет…
Стыдно. Радостно. Горько.
Завидно.
В сравнении с этим «коктейль Молотова» — баночка с детским питанием.
Я что, пла̀чу? Ну и ладно.
Потехина с новым напарником обходят пятно горящего бензина с двух сторон. Я вылезаю из машины, тоже обхожу огонь, чтобы лучше видеть. Вадюха шатается, как пьяный, руки безвольно опущены.
— На колени! Руки за голову!
Никакой реакции. Стоит, шатается. Взгляд пустой.
Напарник Потехиной достает наручники. В тот момент, когда полицейские берут Вадюху за локти, бомж обмякает и оседает на асфальт. Удержать его полицейские не успевают.
— Эй, не дури! А ну встал, быстро!
Вадюха лежит без движения. Потехина приседает рядом с ним.
— Ты поосторожней! – напарник, совсем молодой парнишка, тянется к кобуре с пистолетом. — Он же псих! Вдруг придуривается?
Потехина щупает пульс на Вадюхиной шее:
— Он мертв.
— Что?!
— Умер, говорю.
— Уверена?
— Сам проверь.
— Вот же ж блин! Только жмура нам не хватало!
— Вызывай дежурного. Пусть «скорую» подгонят.
— Блин, блин, блин…
Напарник сыплет блинами, как заведенный, щелкая переключателем рации. Не удивлюсь, если это его первый выезд.
— Не дергайся! — руководит Потехина. — Он сам помер, мы ни при чем. Экспертиза покажет. Наши камеры все засняли. Думаю, это Поджигатель.
— Круто!
Настроение напарника переменчиво, как погода в марте:
— Так нам это… Поощрение положено? Премия?
— Звание и орден. Хорош мечтать! — рявкает на дурака Потехина. — Вызывай дежурного, не стой столбом!
В рации громко шуршит. Дежурный отзывается со второй попытки.
— Бомжи? Бомжи — это ко мне, — приговаривал дядя Миша всю дорогу. — Я к ним подход знаю. Мы с ними не разлей вода! Оформим в лучшем виде, ты не сомневайся. Уйдет как миленький.
— Я и не сомневаюсь.
Ответил, только чтобы дать понять: я его слушаю.
Наташа залатала мою форму, а Эсфирь Лазаревна — меня. «Я, конечно, не хирург, но общую врачебную еще помню. За полостную операцию не взялась бы, но вам, Роман, к счастью, и не нужно. Давайте вашу руку…» Ни о чем не спросила, Наташа с дядей Мишей тоже молчали, смотрели круглыми глазами. Все разговоры, надо понимать, — потом.
Когда-нибудь.
— Сюда, — я указал дяде Мише на уцелевший подъезд.
Он сидел, не двигаясь.
— Ромка! — растерянно спросил дядя Миша. — У меня что, в глазах двоится?
Они вышли из подъезда. Близнецы. Оба — мертвые. Вадюха поддерживал под локоть Севу. Тот идти не хотел, запинался, озирался по сторонам, будто ждал подвоха. Скользнул взглядом по нам, отвернулся.
— Надо, Сева, — уверял брата Вадюха. — Говорю тебе, надо.
— Не надо…
— Надо, понял? Видишь, я с тобой? Все хорошо, Сева, идем отсюда.
— Хочу назад…
— Назад нельзя. Помнишь, нам батя велосипед подарил?
— Ну…
— Мы на речку ездили. Помнишь?
— Помню, Вадюха. Ты на педалях, а я на раме. А у Гидропарка менялись: ты на раму, я на педали…
— Я задний ход дал, и мы упали. На трамвайном кругу. Помнишь?
— Ага.
— Нельзя задний ход давать, Сева. Идем, мы и так задержались.
Вадюха высвободил руку, приобнял брата за плечи. Они шли по пустырю, уходили прочь из города, к полям, изрытым окопами и воронками, в небо, рассеченное полетом ракет и снарядов. Уходили, уходили, делались зыбкими, невесомыми…
Всё. Ушли.
— И вот надо было меня дергать? — дядя Миша поджал губы, весь обида и негодование. — Сидел бы дома, чай пил… Шалопут ты, Ромка, беспокойная душа. За что я только тебя люблю, а?
— За красоту? — предположил я.
Кажется, мой ответ не показался ему убедительным.
Апрель 2023