3. Обертка полуночи

Сережка очень рано стал понимать, что не такой как все. С виду он оставался обычным ребенком, ничем не отличаясь от неугомонных сверстников, разве что в глазах иногда проскакивало что-то недетское, и взрослые, собирающиеся приласкать угрюмого мальчугана, неожиданно одергивали руку.

Конечно, было множество причин тому, что детство пролетело мимо, лишь взъерошив кончики волос ласковой рукой. Оно осталось солнечным зайчиком, пущенным дрожащей рукой, кратким отблеском счастья, что безвозвратно ушло. Вот оно было, и нет его, и не вернуть, как бы сильно не хотелось Сережке.

Давным-давно, когда еще не звонили колокольчики над дверью, и мерзкая когтистая лапа не царапала полированную поверхность шкафа, Сережка мечтал о том, что вырастет большим и сильным, и мир распахнется навстречу, и исполнятся все мечты, что распирали грудь, не давая вздохнуть. Мир был ярким и светлым, полным запахов, звуков, впечатлений. Он казался огромным и невероятно интересным. Это потом он съежился до размеров маленького провинциального городка, потерял лоск, протерся по швам, и в местах, где облезла позолота, показалась неприглядная изнанка.

Даже тогда, Сережка знал что-то такое, чего не знали его друзья, родители, дедушка с бабушкой. Никто не догадывался о том, что этот темноволосый, сероглазый паренек, совсем не похож на остальных.

Время уходящее вдаль, осталось для Сережки чем-то вроде пухлого альбома, полного разноцветных фотоснимков. И если открыть его наугад, то можно заглянуть в давно ушедшие мгновения. Фотографии аккуратно разложены в прозрачных кармашках, похожие на застывшие мгновения прошлого, но стоит только достать любую, и она оживет, повинуясь легким прикосновениям руки…


Запах паленого становится сильнее. Маленький Сережка смешно морщит носик — этот запах ему не по душе.

— Что это воняет? — Мама недовольно хмурится:

— Не говори так! — ей не нравятся все эти словечки, которые сын перенимает из лексикона отца.

— Плохо пахнет — послушно исправляется Сережка.

Мама втягивает воздух ноздрями. Вечно мальчишка что-нибудь выдумает. Она ничего не чувствует. Разве что… где-то на улице наверно развели костер — слабый запах дыма, гари… впрочем, нет, показалось…

Она слышит запах цветущей за окном сирени, легкий аромат своих духов (подарок мужа на день рождения) а больше ничего.

— Сережка, иди на улицу, поиграй… — ей сейчас не до него. У нее сильно болит голова, и муж как обычно задерживается на работе, нужно приготовить ужин, да немного прибраться (в последнее время любимый супруг озаботился порядком в доме, и приходиться все свободное время проводить в бесконечной уборке), так что некогда забивать голову разной ерундой.

Сережка выходит на улицу. От запаха становится невмоготу. Ему кажется, что еще немного, и он задохнется, не сможет больше вдохнуть чистый воздух. Все плывет перед глазами. А еще ему кажется, что мир меняет очертания, расплывается. Или это просто слезятся глаза?

Он идет, пошатываясь, будто моряк, впервые ступивший на сушу после долгого плавания по бурлящим океанским просторам. Мир словно движется навстречу. Еще самую малость, и он помчится мимо, оставив Сережку одного в холодной, бескрайней темноте.

А потом мир заваливается набок. И мама, выглянув в окно, забывает про неприготовленный ужин, бросает сковородки. Она выбегает на улицу, хватает его, трясет, бормочет, заглядывая в глаза.

— Сережа, Сереженка… Милый, что с тобой… Сережа…

Сережка приходит в себя. Мир остается на месте, и запахи весны, вновь врываются в нос. Он пытается высвободиться, ему неловко, что мама обнимает его как какого-нибудь малыша. Он уже взрослый, и все эти телячьи нежности ни к чему!

В больнице пахнет хлоркой и лекарствами. А еще мочой и страхом. Там за огромными белыми дверями, страшные дяди в белых халатах делают непослушным мальчикам уколы.

А еще они лечат зубы. Это страшнее всего.

Огромные волосатые пальцы сжимают щипцы — их никелированная поверхность отражает свет хирургической лампы. Над белой марлевой повязкой горят предвкушением глаза. Губы шевелятся под марлей, и слова проходят сквозь нее маленькими белесыми комочками.

Они успокаивают, заманивают.

— Больно не будет. Дядя только посмотрит Сережин зубик…

Сережка знает — верить нельзя. Эти слова сочатся ядом. Губы лгут, — будет больно. Невероятно больно. Даже больнее чем тогда, когда Сережка ободрал локоть, нечаянно коснувшись на бегу шершавой поверхности стены, и мама мазала царапины зеленкой.

Та боль казалась жалкой прелюдией по сравнению с той, что ожидала в проклятом кресле, с откидывающейся спинкой, и регулируемой высотой.

И рукоятка бормашины, с колесиками, что вращались с безумным жужжанием, казалась орудием пытки. Сережка был готов спорить на что угодно — в серых глазах доктора вспыхивали огоньки наслаждения. А сильная, уверенная рука направляла безжалостное орудие, стараясь причинить как можно больше боли, нарочито медленно, чтобы Сережка успел прочувствовать все величие этой изощренной пытки.

— О, малыш — шепчут губы, они шевелятся под маской, словно щупальца. — О, это такой кайф, ощущать, как под нажимом бура вздрагивает твое маленькое испуганное тельце. Потерпи немного, и ты узнаешь, какой сильной может быть боль!

Но это будет в другой раз, а сегодня, и Сережка чувствует это, все намного серьезнее. Они долго ждут доктора, который почему-то опаздывает. Наконец появляется он — высокий, в белом халате. На шее у доктора стетоскоп — он долго слушает, как дышит Сережка, поочередно прислоняет к спине и животу холодную металлическую бляшку.

Затем приходит очередь небольшого молоточка. Доктор водит им перед глазами, и Сережка послушно следит за молоточком. Доктор что-то пишет в тетрадку, которая лежит на столе. Тетрадка тоненькая — всего несколько листиков, это потом она станет много толще, обзаведется множеством страниц, исписанных неразборчивым медицинским почерком.

— У вас все в порядке. Не вижу никаких отклонений…

Сережка не знает еще, что означают эти слова, очевидно, что-то хорошее, судя по тому, как облегченно вздыхает мама. Но она тут же подхватывается, начинает быстро говорить. Сережка выхватывает обрывки фраз.

— …почти без сознания… упал, где стоял…

Доктор что-то отвечает. Сначала спокойно, затем все более раздраженно. Потом они уходят. Сережка провожает взглядом трехэтажное здание городской больницы, не веря своему счастью.

(Хей, парнишка — ты сегодня легко отделался, но на твоем месте я бы не сильно огорчался по этому поводу…)

Голос в голове, он бубнит тихонечко, и Сережке кажется, что это он разговаривает сам с собою. Это иногда происходит с ним, и Сережка уже привык к назойливому голосу, и старается не обращать на него внимания…


Картинки жизни — их много в альбоме. Перелистывая потертые страницы, стоит только увлечься — они запестрят в глазах, меняясь с невероятной скоростью, словно кадры кинопленки. Как разноцветная чепуха внутри трубы калейдоскопа, что образует причудливые рисунки, многократно отражаясь в зеркалах.

В тех далеких, манящих деньках было много всего — столько, что и не упомнить. Но если постараться, напрячь память, всегда можно откопать что-нибудь стоящее, интересное.

То, что будет непохоже на остальное, и будет выделяться, стоять особняком…

Было бы желание и время возиться с этими затертыми, изъеденными молью воспоминаниями.

Впрочем, кто сказал, что они не стоят ничего? Разве что тот, кто ни черта не смыслит в жизни. Не будем же уподобляться этим безумцам, ибо впереди нас ожидает много интересного.

Этот альбом не похож на другие. Его содержимое гораздо интереснее, чем дешевые подделки, которыми пестрят чужие альбомы, оно имеет свою цену, так же как имеют цену воспоминания, что однажды накрывают теплой муторной волной, когда запах голубиного помета, врывается в ноздри, наравне с ароматом пыли и тлена, на чердаке старого дома, и стоя в темноте, ты понимаешь, что все впереди — волнующие мгновения осознания своего предназначения, все эти тревожные минутки, когда сердце бьется не в такт усталым мыслям, и грудь судорожно вздымается, не в силах сладить с охватившим волнением. О, эти долгожданные секунды, как же хочется растянуть их в столетия, но время неумолимо в своей деловитой суете, и на смену легким касаниям страсти приходит глубина ощущений, и все становится на свои места, пусть не сразу, но рано или поздно, и от тебя потребуется лишь приложить хоть немного усилий, чтобы обуздать непокорные обстоятельства, подчинить их своей железной воле. Пускай даже для этого придется вправить кое-кому мозги, но так даже лучше, когда все идет, так как должно идти, ибо только время имеет смысл, и те усилия, что окажутся потрачены на благое дело, возместятся сторицей, поверь, малыш…


Сережке не хочется спать, но он нырнул под теплое одеяло, накрылся с головой. Он ждет. Колокольчики висят над дверью, и они готовы разразиться серебряным звоном. О, это волшебное время. Разные разности и серебряная пыль полуночи, они верные союзники, так же как и пыль под кроватью, как темнота в углах спальни. Стоит только задремать, и…

Колокольчики разрываются от звона. Дверь почти слетает с петель. Это пришел он!

Отец некоторое время стоит в прихожей, пьяно щурится, пытаясь сообразить, где он находится. Мама суетливо хлопочет возле него, пытаясь раздеть, но больше мешает, вызывая гнев.

Сережка почти ощущает, как клубится раздражение, исходит темными волнами, проникая сквозь стены. Это как струна на гитарной деке — руки музыканта неумело натягивают ее, даже не предполагая, что рано или поздно она лопнет с оглушительным звоном, и стальная нить разрежет нежную плоть, взрываясь от напряжения.

Отец наливается яростью, яркой, слепящей, отчего Сережке хочется закричать:

— Уходи, разве ты не видишь? Он сейчас лопнет, взорвется, разлетится малюсенькими кусочками, несущими смерть. Мама, уходи скорее, уходи же!

Но вместо этого он только глубже ныряет под одеяло. Если захотеть, можно представить что там снаружи, нет никого, только темнота, только тишина. Сон и покой.

Он закрывает глаза, и старается не дышать.

Там, в прихожей не его отец. Это злое отвратительное существо, оно пришлое неведомо откуда, чтобы мучить, терзать. Оно питается чужим страхом, слезами, горем.

Оно плохое, плохое!

Сережка тихонько поскуливает, запах гари слышен даже под одеялом. Где-то там, расплываются очертания комнаты, и сквозь них проступает неизвестность…


Это не самые худшие снимки в альбоме. Отец покинул их однажды. Исчез. Но было бы глупо полагать, что с его уходом все стало просто чудесно. Это только в хороших книгах, все, что было плохого, исчезнет без следа, и дождь не будет идти вечно, и за ночью последует день. Нет, это только в приторно-слащавых побасенках, все всегда хорошо. Но мы взрослые люди, и прекрасно понимаем, что розовые картинки подобны дешевой мишуре на елочных игрушках. Гребаная позолота, она облазит под нетерпеливыми прикосновениями рук, и маленькие искринки осыпаются на пол, вместе с пересохшей хвоей, стоит только чуть зацепить елку. И под слоем некогда ярких красок проступает истина во всей своей суровой, неприглядной красоте.

Истина, до которой никому нет дела, ибо она не радует, не помогает позабыть об опротивевшей суете.

(Ночь, тьма, тишина…)

Впрочем, не будем останавливаться на полутемных, засвеченных снимках, поскольку и так известно, что на них.

Существо, живущее в шкафу, острые когти, глазки-бусинки, что обшаривают тьму, пронзают ее словно прожекторы, тяжелое, смрадное дыхание — об этом было сказано достаточно, пусть Сережка и не хочет вспоминать прелестные мгновения, когда душное одеяло облепляло потное тельце, и все что оставалось — глупая надежда на чудо, и ожидание утра, когда лучи солнца, разгонят тьму, и пение птиц нарушит зловещую тишину.

Он почти убедил самого себя, что не было ничего — ни долгих дней, ни приятных ночей. Просто детские кошмары, что забылись, ушли навсегда, оставив в памяти только маленькие чернильные пятнышки, что портят лаковую поверхность воспоминаний детства.

Люди, места и монстры — что может быть интереснее, для молодого парнишки, который взял на себя смелость назваться взрослым, оставаясь при этом обычным сопляком, замедляющим шаг, проходя мимо чернеющего зева тамбура, в коем три двери, из которых на самом деле важна только одна, ибо две остальных только простые куски дерева, отгораживающие прошлое.

Там, в царстве паутины и пыли, в самом дальнем углу, где две железных двери надежно заперты на огромный замок, можно найти ответы на все вопросы. Только там вся твоя жизнь предстанет пред тобой гребаным фотоальбомом, в котором можно копаться до изнеможения, листать страницы, придирчиво выбирать фотографии, надеясь, что среди них найдется парочка-другая вполне приличных, без темных пятен, снимков.


Они снова в больнице. Огромный ящик с отверстием посередине. Сережка знает, что ему придется лечь на продолговатый лежак, который неторопливо поползет к отверстию так, чтобы его голова полностью скрылась в чреве железного монстра.

Врач (длинный, худой и нескладный — чем-то похожий на того врача, что стучал молоточкам по коленкам) обещает, что Сережке не будет больно. Они все обещают это, но Сережка знает, стоит только поддаться на уговоры и пиши пропало — острые ножи тут же отрежут голову, и железное чудовище долго будет пожирать ее, отрыгивая, подмигивая многочисленными лампочками, радуясь легкой добыче. Сережка не хочет просто так отдаваться во власть этого чудовища!

Вот только почему-то никого не интересуют его желания. Он отбивается изо всех сил, сучит ногами, вертит головой. Мычит, пуская слюну, но в итоге все равно оказывается на проклятом ложе.

Все не так страшно, как казалось. Нет никаких ножей, и гудение аппарата не такое сильное, как рисовало воображение. Сережка лежит, сжав кулаки, ожидая худшего, но рука доктора нажимает одну из многочисленных кнопок, и железное чудовище рычит с протестующим скрипом, расставаясь с добычей.

Все в порядке, нет никаких причин для беспокойства. А чуть позже, когда Сережка складывает один и один, он приходит к мысли, что, пожалуй, нечего зря тревожить маму, и каждый раз, когда мир меняет очертания, не спешит сообщать ей об этом. В конце концов, он уже большой, и нет ничего плохого в том, что у него появятся свои маленькие секреты…


Обо всем этом можно рассказывать без конца. Много чего было в непутевом детстве. Но вместе с тем, тогда, в дни вечной весны все было ярче, глубже, и за ночью всегда наступал день. Яркая зелень травы, пение птах, и, конечно же, солнце, что светило в глаза. Огромные капли дождя, и глубокие лужи, в которых можно было пускать кораблики из спичечных коробков. Огромные кучи земли, возле стройки, на них можно было карабкаться, воображая себя покорителем вершин.

И это было прекрасно.

Намного лучше, чем теперь, когда опостылевшая супруга маячит настырным напоминанием о том, что ты крепко влип, а впереди только нудные будни, и тоскливое ожидание чуда.

Все что требуется от тебя, раскрыть пошире уши, чтобы услышать то, что должен. То, о чем каждую ночь рассказывает луна, то о чем поют существа, замурованные в толще стен, то о чем шепчет бог из глины, ворочаясь в темном закуточке, то, что ты должен, но боишься знать.

(Не все так плохо, малыш, поверь — ты не зря оказался здесь, в доме, что терпеливо ждал все эти годы…)

Все, что нужно — немного потерпеть, как ты терпел присутствие этой толстухи, что ноет всю дорогу, пытаясь сбить с истинного пути.

(Кстати не удивляйся, если окажется, что эта сучка скрывает что-то важное от тебя, хе-хе…)

Давай же покончим со всем этим дерьмом, с бесполезным копанием в прошлом. Захлопнем с треском, чертов альбом, не будем ворошить прошлое, разве что вспомним кое-что — быть может, оно пригодится потом. Выстроим все события и факты в одну линию, и все станет ясным как день.

Когда дедушка перестал возиться с ульями, он в одно лето, заложил старую дверь. Если не знать, то ни за что не догадаешься, что там, где сейчас окошко, смотрящее на ступеньки лестницы, ведущей наверх, раньше была обычная дверь.

Он настелил пол в длинном коридоре, оставив ляду для погреба (на самом деле, пространство огороженное стеной дома и железными дверками, так и не пригодилось потом, оставшись бесполезным закутком) и Сережка иногда приходил в погреб, открывал скрипучие дверки, вспоминая, как было тепло там, на улице, в лучах жаркого солнца, а теперь… теперь только сырость и темнота царили здесь, и вряд ли когда-нибудь вернутся те славные деньки, когда от стоящих ровными рядами ульев, поднималось деловитое гудение пчел, и незабвенный вкус меда ласкал небо, дразня своей невыразимой сладостью.

А еще время словно оживало в тишине погреба, и тихие голоса шептали что-то, навевая мысли о разных чудесах, которые совсем близко — только руку протяни, и Сережка стоял, вслушиваясь в их нераздельное бормотание, наполняясь ожиданием волшебства.

Там, где были щербатые ступеньки, остался только слой щебенки, и Сережка, сидя на корточках, выковыривал из глинистой земли камешки, словно пытаясь докопаться до сути произошедших перемен. Это как кусочек детства, который забрали навсегда, оставив вместо теплых солнечных воспоминаний сырость да темноту.

Если поднять голову, можно было рассмотреть квадратный контур крышки погреба. И если кто-нибудь в это время заходил в прихожую, ненароком наступая на крышку, пространство погреба наполнялось протестующим скрипом, и с потолка сыпалась тонкая древесная пыль. Сережка вздрагивал, представляя, как не выдерживает пол, и тот, кто заставлял скрипеть потолок, проваливается в погреб, нелепо раскинув руки, крича от испуга.

А еще, Сережка втягивал носом запах дыма и гари, каждый раз, когда оказывался здесь. Что-то было такое, в этом месте. Что-то, что звало к себе, притягивало, и, казалось, шептало на разный лад, множеством голосов — ворчливых, пронзительных, скрипучих как старая осина. Кто знает, что жило там, в темноте и сырости, быть может, он сам выдумал все это, переполняясь осенней грустью по утраченному, каким бы ничтожным и пустяковым оно не было.

Однажды теплым погожим, осенним деньком, Сережка спустился вниз. Он был счастлив настолько, насколько может быть счастлив парнишка его лет. Несмотря на то, что лето ушло, разменялось сотней прекрасных дней, наполненных радостной суетой, несмотря на то, что пора было возвращаться домой, к маме. Она пару раз приезжала, навестить его, но все равно Сережка соскучился за ней так, что почти был готов променять половину ушедшего лета только на то, чтобы оставшуюся половину она провела с ним, с дедушкой и бабушкой — о, они бы нашли, чем заняться втроем. Подумать только — они бы пили чай на веранде, открыв настежь окна, или обедали в саду, слушая, как поют птахи, и шелестят листья груши. А еще бы они читали книжки, слушали как барабанит за окнами ласковый летний дождик. А потом Сережка показал бы ей, сколько разных чудес хранится в пыльном омшанике, и деревянные ульи, аккуратно сложенные вдоль стены лишь их малая часть.

Осень еще не вступила в свои права, это случится позже, и монотонный дождь застучит по крыше, и листва покроет остывающую землю желтеющим ковром — все это будет, но потом, не сейчас. И Сережка, спускаясь по лестнице, верил, что лето еще задержится не надолго, останется с ним, будет светить в окна, отражаться в изумрудной зелени деревьев, ну а то, что не будет больше сказочных снов, когда за окном стрекочут цикады, и луна подмигивает серебряным глазом, проникая холодным светом сквозь щели в ставнях — не стоит и минутки его времени, поскольку осень уйдет, умрет в ледяных сумерках, что укутают ее снежным покрывалом зимы. А потом, когда снежной королеве надоест бормотать волшебные сказки непослушным детям, которые кутаются в теплые одеяла, прячась от обжигающих, острых игл мороза, или от мерзких, отвратительных чудовищ, монстров из романов какого-нибудь короля ужасов, снег растает, и в воздухе запахнет весной, и наступит то время, когда тающий снег, превратится в мутные, торопливые ручьи, они будут убегать прочь, унося вместе с талой водой, тревожные сны, ожидания чего-то волнующего, непонятного, и оттого так прекрасного в своей весенней прелести.

Но даже это не было главной причиной того, что Сережка направлялся в холодную темень погреба. Его звало туда, влекло, словно магнитом, направляло, помогало перепрыгивать через ступеньки, чтобы, разведя плотные шторы, нырнуть в сырое великолепие глиняного царства. Глина — ее было много там, под ногами. Дедушка так и не удосужился зацементировать пол погреба. Все, что он успел сделать — разбросать щебенку, кусочки застывшего цемента и прочий мусор, что остался от ступенек, по всему погребу, так, что Сережка чуть не валился с ног, спотыкаясь в полумраке. Дед надеялся, что со временем все эти кусочки плотно утрамбуются в земляной пол, и больше не будет хлюпать под ногами каждый раз, когда по весне, в огороде оставались огромные лужи от стаявшего снега.

Так или не так — но каждый раз, когда Сережка выходил из погреба, на подошвах оставался такой слой грязи, что приходилось потом очищать тапочки, макая в простое металлическое ведро с водой большую неряшливую тряпку, давно потерявшую свой первоначальный цвет.

Каждый раз, когда бабушка заставала его за этим занятием, она неодобрительно хмурилась, — ей было неприятна эта тяга внука к подвальным помещениям. Но Сережка раз за разом спускался в погреб, и возился там, то ли пытаясь вернуть утраченное, то ли просто захваченный непонятной, странной игрой.

Вот и сейчас, Сережка открыл покосившуюся дверку. В погребе было темно — окошко под потолком (оно находилось как раз на уровне земли) было затянуто паутиной, поэтому единственным источником света (впрочем, как и в омшанике, и в чулане около лестницы) оставалась стоваттная лампочка в простом, пластмассовом патроне.

Сережка нащупал выключатель — что-то треснуло, и лампочка зажглась (однажды что-то укоризненно треснет в ней, и она в ослепительно вспыхнет, отдавая всю свою силу, сгорая в последней вспышке) кое-как осветив ближнюю часть погреба. Сережка осторожно вошел в погреб. Вместе с лампочкой что-то вспыхнуло внутри него самого — словно кто-то щелкнул на затылке невидимым переключателем. Мир на мгновение поплыл, грязная, каменная стена подалась вбок. Сережка качнул головой, и все встало на место.

Слева стена, справа другая, впереди темнота, что обрывается парой металлических дверок, а за ними…

Двери оказались невероятно скрипучими, несмотря на то, что дедушка частенько смазывал железные навесы, они скрипели так, словно огромный зверь жаловался на свою нелегкую долю, взывая к сочувствию маленького Сережки, что потревожил его покой своим неуместным вторжением.

Сережка открыл двери. И снова услышал громкий щелчок. Голова заболела так, что еще немного, и Сережка выбежал бы из погреба, натыкаясь на препятствия, путаясь в шторах, оставляя на полу кухни грязные отпечатки обуви. Ничего этого не произошло — боль ушла так же внезапно, как и появилась. Зато в носу появился отчетливый запах гари.

Так было и раньше (разве что голова не раскалывалась от боли, и мир не уплывал прочь с такой скоростью, словно спешил на представление в каком-нибудь столичном драмтеатре), и Сережка не видел ничего странного в том, что запах объявился вновь, тем более, что он находился в нужном месте. Оставалось только одно — сделать пару шагов, и окунуться в черную вату тьмы, что таилась за дверками.

Так он и сделал.

Сережка оказался в самом дальнем уголке дома. Из квадратной щели крышки погреба, струился слабый свет. Его было недостаточно, чтобы рассмотреть, что же таится во тьме, пропитанной сыростью и запахом глины, пополам с сырой землей, но достаточно для того, чтобы стоять, часами всматриваясь в загадочное мерцание, представляя, что кто-нибудь, с той стороны, сейчас вот так же впитывает темноту щелей, пытаясь угадать, кто же дышит и переступает с ноги на ногу, внизу.

Он закрыл глаза. Так было значительно лучше, но все же что-то смущало Сережку. Тьма — она казалась недоступной, словно закрывая глаза, он отгораживался от нее, показывал свое нежелание сотрудничать.

Но стоило открыть глаза, как все очарование уходило прочь. Пыльное солнце под потолком, что доставало даже в отдаленные участки погреба, было одной из причин.

Пыльная лампочка, щель в потолке — все это отвлекало, не давало сосредоточиться.

Сережка нахмурился. Он осторожно, стараясь не прищемить пальцы, потянул на себя железные дверки, закрывая проход, отгораживаясь от бесполезного пространства погреба, и тьма обступила его.

Тьма была вокруг. Тьма завладела им, и стало поздно ломиться в двери.

(Ты пришел, малыш, ты здесь, в нужном месте, в нужное время…)

Было поздно отступать, но Сережка бросился к дверкам, надеясь успеть, коснуться холодного металла, ощутить пальцами неровности, там, где облупилась грунтовка, и обнажившееся железо покрылось пятнами ржавчины, чтобы знать, что выход рядом, стоит только толкнуть эти проклятые дверки, что стали вратами, отделяющими мир густой темноты от неприглядных сумерек погреба. Он спотыкался, во тьме, размахивал руками, что-то бормоча под нос. Стены, казалось, разошлись в стороны, и маленькое пространство стало безграничным. Он бежал куда-то, надеясь выбраться отсюда.

Тьма сгустилась настолько, насколько это было возможно. Она касалась его, ерошила волосы (а быть может они сами встали дыбом от страха), прошлась мурашками по телу, и грянула в ушах противным, тягучим голосом:

— Привет, малыш. Ты не сильно скучал без меня?

Сережка завизжал. Он закрыл уши руками, надеясь отгородиться от голоса, но с таким же успехом, можно было просто приложить к ним слуховую трубу — голос звучал в голове, словно кто-то втиснул в нее огромный динамик, и вывел пару проводков в серебряной оплетке, подключив к мощному усилителю, и теперь наслаждался полученным эффектом.

Голос кричал так, что Сережке показалось, что его голова разлетится на куски. Лопнет как переспелый арбуз, сброшенный с крыши многоэтажки, и содержимое осядет ровным слоем темновато-красной слизи на камне стен, придав особый колорит подвальному помещению.

(Хей, парнишка, ты пытаешься придерживать голову, своими жалкими, слабыми ручонками, чтобы она не развалилась, не так ли?)

Сережка открыл глаза. Тьма чуть разошлась, и он мог рассмотреть каменную кладку стены. Он привычно втянул носом запах гари, а в стенах дома, разом вскричали замурованные существа.

— Хей, парень, все не так, как было раньше…

Все стало не так. Некогда светлый проход (окна в теперешней прихожей раньше вполне хватало для того, чтобы не приходилось ощупывать ногами путь, вытаскивая на божий свет тяжеленные ульи) превратился в сосредоточие тьмы, и ступеньки что вели наверх исчезли, оставив вместо себя сотни мелких острых камней, что вдавились в глину, превратились в жалкое напоминание о тех жарких днях солнечного лета. Белая штукатурка потолка сменилась дубовым настилом над головой, и слабые лучики света, что пробивались в щели крышки, не были способны осветить гребаный глиняный пол.

Сережка визжал, кричал и брыкался. Двери пропали, остались только тьма и тысячи голосов. Кричали существа, мечтающие о том, чтобы выбраться поскорее из стен, и перебивая их бормотал чей-то голос, тягучий и неприятный, впрочем как и все остальные голоса, и всем им нужно было только одно.

(Докричаться до тебя, парнишка-Сергей, ворваться в твои извилины, перекрутить их на свой лад, чтобы в твоей голове все прояснилось, и ты мог, наконец, сообразить, что от тебя требуется!)

Стены поплыли в стороны. Такое бывало и раньше, и головная боль, что всегда была привычным спутником приступов, не преминула осчастливить своим появлением. Словно река вспенилась, взбесилась от ярости, грозя выйти из берегов, чтобы крушить все на своем пути, превращать в щепы стволы деревьев, растущих вдоль набережной, сносить ко всем чертям бетонные сваи мостов, топить жалкие суденышки, имеющие неосторожность оказаться в ненужное время на бурлящей поверхности, — боль была настолько сильной, что Сережка только и сумел заклекотать, напрасно пытаясь выдавить нужные слова.

— Не надо, пожалуйста, уйди… Только не сейчас…

Он бормотал, с ужасом понимая, что тот голос, сливающийся с воплями существ, на самом деле был его собственным. Стены и не думали останавливаться. Они растягивались и перекручивались, вместе с отступающей тьмой, которая рассеивалась, превращаясь в мутные, мохнатые жгуты. Стены прогибались вовнутрь, вспучиваясь подобно огромным пузырям. Они истончались, и становились все прозрачнее.

А еще за ними стали проступать контуры чего-то нездешнего. Словно далекий, чужой мир, не надолго соприкоснулся с его таким обыденным, чуть потускневшим мирком.

И этот мир не понравился Сережке.

Стены вздрогнули с новой силой, и Сережка задохнулся от боли. Еще немного, и голова, в самом деле, разлетится на кровавые ошметки. Он осел на земляной пол, и скрючился, надеясь, что все сейчас прекратится, и он сможет, наконец, подняться с сырой земли, на которой так неудобно, и острые камешки больно вонзаются в коленки, хотя эта боль не идет ни в какое сравнение с той болью, что поселилась внутри него; и железные двери объявятся вновь, и можно будет выйти из погреба, чтобы больше никогда, никогда не возвращаться сюда, забросив подальше все воспоминания о том, что произошло с ним.

Боль пульсировала и нарастала. Вместе с ней смазались голоса, превратились в один сплошной гул, что становился все громче. Запах гари оказался таким сильным, будто кто-то развел в погребе небольшой костер, и забросал его прошлогодними, сырыми листьями.

(Сейчас малыш, и ты увидишь все то, что непременно должен видеть. Держи глаза открытыми, а ушки на макушке…)

Мир растянулся и сжался, а потом лопнул с тихим, печальным звоном. И Сережка провалился в бескрайнюю тьму.

Он летел во тьме, и тьма была бескрайней и безвидной. Она простиралась в бесконечность, и вела куда-то далеко, туда за грань, за пределы сущего. И голоса, они никуда не делись, они шептали и бормотали, подсказывали, комментировали, направляли…

— Потерпи немного, сынок, вечность или подольше, и ты воочию узришь все великолепие сумерек. О, там, за гранью, в запределе, ты поймешь, что такое настоящая боль, и все что ты испытывал доселе, покажется тебе комариным укусом. Потерпи немного, малыш, и все будет так, как хотим того мы!

Неведомая сила скрутила тело, завязала в узел, вывернула наизнанку, вместе с бескрайними просторами тьмы, и забросила далеко, далеко. Дальше чем возможно.

И там, за пределом, было темно и страшно. И ледяной огонь был темнее ночи, и обжигал, и был он подобен огненному льду. Время обернулось вспять, чтобы растянуться и сжаться вновь, оставшись гадким и сморщенным как сушеный рыбий пузырь.

И в этой тьме, его обступили неведомые твари. Они тянулись омерзительными лапами, чтобы не пропустить сладостные мгновения, когда можно будет разорвать теплое тельце, впиться в него, высасывая боль и страх, высасывая жизнь, медленно, медленно, по капле, наслаждаясь, получая невыносимое, граничащее с болью наслаждение, неземной кайф, от которого хочется выть и кусаться, биться в экстазе, умирая и рождаясь вновь. Они мычали, отталкивая друг от друга, наполняя пространство омерзительным смрадом. Страшные умертвии, существа из других миров, всегда голодные, вынужденные терпеть нескончаемую пытку голодом, который невозможно утолить, но все равно, они тянулись к Сережке, предвкушая удовольствие. Они мычали, стонали, бормотали тысячей глоток, на тысячах языков, которые давно позабыты, но от которых стынет в жилах кровь, ибо они древнее самого времени. Древние хозяева миров, что оказались мертвы еще до рождения, миров которым забыли сказать "Да будет свет", миров для которых нет спасения, а есть только медленное, гниющее угасание, во тьме, в зубовном скрежете, и их гниющая плоть, что только чудом держалась на выступающих косточках, трепетала от нетерпения.

Сережка закричал так громко, как только смог. И голоса, что все время были с ним, отступили на мгновение, чтобы вернуться вновь, визжа на все лады.

— Кричи, парнишка, кричи. Кричи так громко, как можешь. Так, чтобы твои легкие разорвались от напряжения, и голосовые связки повисли окровавленными лохмотьями. Это запредел, крошка, место за гранью сущего, обертка полуночи… Кричи, парень, кричи. Кричи же…

А потом ему стало совсем худо. И в тот миг, когда твари бросились на него, он открыл глаза.

Он обнаружил себя царапающим землю, размазывающим по лицу кровавые сопли. Двери были рядом, Сережка толкнул их, слыша вдали чьи-то испуганные голоса, и стук, скрипение лестницы, и быстрые шаги, что перепрыгивали через ступеньки, спеша на помощь.

Сережка вывалился в свет, оставив позади тьму и ужас, вечность, нанизанную на острую стальную спицу безумия, тварей, что таились во тьме. Он еще слышал отголоски полуночи, и запах гари стоял в ноздрях напоминанием о случившемся, но все это уходило, растворялось в ночи, и мир стремительно обретал твердость, возвращался, прорисовываясь кирпичной кладкой, пыльными стеклянными банками с солениями, превращаясь в ограниченное пространство погреба. А потом что-то щелкнуло в голове Сережки, и мир встал на место.

Свет лампочки показался ярче самого яркого солнца. Сережка закрыл глаза, чтобы не видеть его. Он выползал на свет, словно крот из норы, слыша, как открывается дверь в погреб. Дедушка схватил его на руки, и прижал к себе.

Сережка ощутил запах табака, и кисточку усов, что щекотала шею. Дед вытащил его из подвала, взлетел по ступенькам, перенес поскуливающего Сережку на диван. Переход из темноты на яркий свет залы был мучителен. Свет обжигал, хотя и возвращал при этом к жизни. Сережка мотал головой, с трудом возвращаясь в реальность. Он моргал, пытаясь сообразить, что с ним, в глазах все плыло и двоилось, тем не менее, он сумел рассмотреть мелкие трещинки на обоях, прямо под картиной, что нависала сверху, увидел испуганные лица дедушки и бабушки, люстру, что качалась, словно огромный маятник. Потом все запрыгало, завертелось, и Сережка провалился в спасительную тьму…

Загрузка...