А Михаил Никифорович опять устроился на работу в аптеку.
Но приходилось ему посещать и учреждения, какие имели дела с бумагами о болезнях, несчастных случаях на производстве и схожих происшествиях. На химическом заводе проведали о том, что Михаил Никифорович вернулся в аптекари, и посчитали, что он не оголодает и без инвалидных денег. А потому с завода потекли поворотные бумаги во ВТЭК. Мол, желаем вывести из заблуждения. Мол, виноват Михаил Никифорович сам. И пусть выкусит.
Плуты Пигулин, начальник смены, и Безюкин, аппаратчик, вызвались быть свидетелями и, желая угодить, напрягали память. Теперь они уверяли, что в день отравления Михаил Никифорович бродил по цеху без противогаза. Он, без противогаза, «как сейчас» стоял перед их глазами. Прежде, в поспешных, сразу же после увоза Михаила Никифоровича к Склифосовскому, бумагах, именно Пигулин и Безюкин назывались разгильдяями (впрочем, не так гневно), именно они проводили промывку аппарата, и от них утек четыреххлористый углерод. Начальник смены Пигулин и не имел права допустить Михаила Никифоровича к трудам, не убедившись в присутствии на его голове противогаза. И противогаз тогда голову Михаила Никифоровича украшал, но не тот, какой мог бы противостоять большим дозам хлора в воздухе, а какой имелся в хозяйстве Пигулина. Против чего-то он, возможно, и был хорош, но не против хлора. Однако кто же полагал, что промывка аппарата выйдет нескладная? Теперь в бумагах, где Михаила Никифоровича лишили противогаза, утверждалось, что никакой промывки в тот день и не было. А Михаил Никифорович сам вроде бы белены объелся…
Михаилу Никифоровичу и в Останкине говорили, что он объелся белены, коли дал делу об аварии затухнуть. Он пожалел и своего приятеля Никитина, соблазнившего его химией, и начальство цеха, и непутевых тружеников Пигулина и Безюкина. По доброте души написал какое-то смутное объяснение. Испуганное (тогда) начальство сулило ему златые горы. И бесплатные путевки в санатории с копчеными угрями и бассейнами, и пособия в каждое полнолуние за грехи предприятия. Но при этом имелась в виду договоренность внутри завода. И на словах. Ты нас не выдашь. И мы тебя не обидим. Ты человек порядочный, сраму нам не уготовишь, под следствие, под сроки и скандалы нас не подставишь, безвинных работников из прочих смен с малыми детьми премий не лишишь. И мы люди порядочные, и мы своих долгов не забудем. Станем держать их в уме и вблизи совести. Все были так добры к Михаилу Никифоровичу, так жалели его, что и Михаил Никифорович стал испытывать ко всем на заводе чувства братские или сыновние. Какой-то неуклюжий человек из администрации для спокойствия Михаила Никифоровича и как бы в подтверждение слов о совести выдал ему справку о несчастном случае на производстве, за что теперь на писаря этого орали и топали ногами. Поначалу Михаила Никифоровича предполагали устроить у себя же на заводе. Но на конторской должности Михаил Никифорович заскучал бы. И понимал он, что существовал бы на заводе напоминанием о неприятностях, пусть и былых, а кому такие напоминания в радость? И Михаил Никифорович посчитал благоразумным вернуться в аптекари. К тому времени он был исследован ВТЭКом и получил инвалидность второй группы. На срок. Возможно, и недолгий. Но вскоре выяснилось, что в Михаиле Никифоровиче напрасно возбудились братские или сыновние чувства. Никаких пособий ни в дни полнолуний, ни в дни открытия окошек касс он не получал. В Останкине Михаилу Никифоровичу советовали писать и в профсоюзы, и в Министерство здравоохранения, и даже в Нью-Йорк, прямо в штаб-квартиру ООН, самому Пересу де Куэльяру, а уж если ничего нигде не выгорит, то на крайний случай – руководству футбольной команды «Спартак», которое никакого отношения ни к делу, ни к Михаилу Никифоровичу не имеет, но все может. Однако Михаил Никифорович уповал на то, что все само собой образуется. Не бессовестные же совсем люди. К тому же он не хотел жаловаться на завод, ведь он сам написал отступную записку и в ней туманными словами безалаберность приписал себе. Ему тогда говорили, что эта записка – так, на всякий случай, никуда не пойдет. Но нынче, видимо, пошла…
И пошли в ход исправленные и дополненные воспоминания начальника смены Пигулина и аппаратчика Безюкина. Михаил Никифорович снова, уже по приглашению, ходил во ВТЭК и, хотя не ощутил никаких перемен в своей натуре, получил новый диагноз. Вместо токсического гепатита ему был определен гепатит с хроническим воспалением желчного пузыря. И уже не инвалид стал Михаил Никифорович, а просто неспособный трудиться в тяжелых производствах, в частности – в химической промышленности. Видно, люди с завода побывали и во ВТЭКе и в чем-то убедили втэковских медиков. Один из этих медиков, понимающе улыбнувшись, даже поинтересовался, а не пил ли он, Михаил Никифорович, в свой горький день, желая отвлечься от насущных проблем, какую-либо жидкость, оставшуюся, между прочим, в цехе и показавшуюся ему похожей, скажем, на спирт. «Я был в противогазе», – мрачно ответил Михаил Никифорович.
Ну ладно, ему не подтвердили группу, но при этом, пусть и не инвалиду, а хотя бы потерявшему способность трудиться в тяжелых производствах, были обязаны платить пособие и выделять суленые путевки в санатории. А они не желали. Почему? Что они пошли на него войной? Что им вдруг стало жалко денег, не своих, а государственных, стало быть, и не денег, а знаков или чисел в ведомостях? Этому объяснений Михаил Никифорович дать не мог. То есть он мог предположить – с Никитиным он с той поры не виделся, – что на заводе, где он проработал всего ничего, возникли какие-нибудь неловкие обстоятельства, например, пришла каверзная проверка, и тут вовсе лишним оказался отравленный. Но ведь он-то их пожалел…
Михаил Никифорович мог бы прожить и без пособия (в сорок пять рублей оно) и без копченых угрей на завтрак в санатории, тем более что они теперь были не для его печени. Но он обиделся. Что же они ему руки жали, улыбались в глаза, а один даже очки снял и протер платком стекла – повлажнели они?
Конечно, своим на заводе Михаил Никифорович стать не успел. Он и фамилии помнил не всех, кто ему жал руку и улыбался. Но за недели работы нескольких людей он узнал. Скажем, начальника цеха Муромцева. И никаких поводов посчитать его скотиной у Михаила Никифоровича не возникло. Однако и Муромцев, прежде охавший и ахавший, при встрече сказал: «Пить надо меньше всякую дрянь на халяву!»
Словом, Михаил Никифорович все же из-за обиды ходил по учреждениям. Его бы скоро урезонили, а дело прекратили, но на руках у Михаила Никифоровича была нечаянно выданная ему справка о несчастном случае на производстве. Болельщиков завода в учреждениях эта справка огорчала, они разводили руками. А химические конторщики, тоже огорченные, никакого пособия Михаилу Никифоровичу не платили.
– Тебе, Михаил Никифорович, – сказали на Королева, – надо подавать на них в суд.
Михаил Никифорович позвонил мне, рассказал про пособие, напомнил, что я обещал свести его с моим приятелем – адвокатом Кошелевым.
– Пожалуйста, – сказал я.
– Завтра и зайду, – пообещал Михаил Никифорович.
Но не зашел. И неделю не давал о себе знать. Через неделю я нажал кнопку его звонка.
– Что же ты, Михаил Никифорович? – сказал я. – Я говорил с Кошелевым. Он тебя ждет.
– А-а-а! – в раздражении махнул рукой Михаил Никифорович. – Проходи.
Я прошел и, не дожидаясь распоряжений Михаила Никифоровича, сразу направился на кухню. Раскладушка, привычно сложенная, стояла у двери ванной. Михаил Никифорович вызвался приготовить чай, я отговаривать его не стал.
– Но ты сначала покажи мне бумаги, – попросил я.
– Ни к чему.
– Ты же сам звонил мне и рвался в суд.
– Пошли они подальше! – сказал Михаил Никифорович.
– Что так?
– Надоело! Да и что это я? Бился из-за какого-то пособия, из-за того, чтобы меня признали инвалидом! Стыдно! Хватит! Мужик в сорок лет выпрашивает инвалидность, суетится ради пособия! Да еще в суд… Стыдно!
– Михаил Никифорович… – начал было я.
– Все. Хватит! – сказал Михаил Никифорович. – Извини меня, если доставил хлопоты. И перед Кошелевым извинись. Бумаги рвать я не буду, но в суд не пойду. И сам я должен платить за все. Я ведь вначале написал неправду. И имею урок.
– Первый урок, надо полагать…
– Не первый! Не первый! Сотый!
– Не горячись.
– Да! Сто первый урок! – проворчал Михаил Никифорович, и как будто бы не только на себя и на обстоятельства жизни проворчал, но и на меня. – Может, и двухтысячный… И на Кадыкчане был не первый… И в Певеке…
Про Кадыкчан и про Певек Михаил Никифорович мне рассказывал. Почему сейчас он решил напомнить мне и себе о Певеке и Кадыкчане, ему было виднее. Путь к аптечным ступам и склянкам вышел у Михаила Никифоровича нескорый. Поначалу, и главным образом из-за отца, он полагал стать ортопедом. Правда, после десятого класса был у него полет в международные отношения, в институт у Крымского моста, полет сейчас же оборвался, и о нем Михаил Никифорович вспоминал с иронией. Не стал он и ортопедом, хотя и поступал в Курский мединститут. Курьезные обстоятельства на практике вызвали появление фамилии Михаила Никифоровича в списке отчисленных (он выступил заступником приятеля-шалопая). И три года Михаил Никифорович ложку опускал в миски с флотскими борщами. А когда он окончил Харьковский фармацевтический и проработал год в селе под Воронежем (отец к тому времени умер, и у Михаила Никифоровича не было поводов просить направление поближе к дому), он пожелал испытать себя на краю российской земли. Предложил услуги Магаданскому аптекоуправлению. Из Магадана его послали дальше по Колымской трассе, в Сусуманский район, в угольный поселок Кадыкчан. Михаил Никифорович прилетел в Магадан в летних ботинках, в пальтишке, сносном для черноземных сентябрей, и в кепке. За Сусуманом мороз стоял под сорок. Охлажденный Михаил Никифорович кое-как автобусом доехал до Кадыкчана, от остановки до жилья было два километра, их бы пробежать, но ледяные ноги еле переступали. Аптека, где Михаил Никифорович должен был заменить беременную заведующую, собравшуюся ехать в Россию, помещалась в деревянном домике в четыре окна. Перекошенные двери не закрывались, их укутывали верблюжьими одеялами. В шубе можно было заведовать аптекой, но Михаил Никифорович шубу в Кадыкчане не приобрел. Он и всего-то пробыл в Кадыкчане неделю. Начальник шахты Михеев, хозяин поселка, государь и игрок, не пожелал оделить Михаила Никифоровича квартирой или хотя бы комнатой, предложил ночевать в общежитии, в зале на восемь коек. Михаил Никифорович не возражал бы и против девятой койки, но в аптеке негде было хранить наркологию, беременная заведующая на ночь забирала ее домой. Даже если бы Михаилу Никифоровичу выдали сейф для содержания вблизи его койки препаратов с наркологическими свойствами, броня сейфа вряд ли уберегла бы наркологию от бичей, пребывавших в обилии тут же в общежитии. Михееву звонили из Магадана, но он не подчинялся каким-то аптекарям и здравоохранению, куражился, будто бы чего-то ждал от Михаила Никифоровича, жилья не давал. И Михаила Никифоровича отозвали в Магадан. Там его успокоили и определили на чукотский берег Ледовитого океана, в порт Певек. В Певеке он прожил полтора года, не скучал, однако обещанное в Магадане порадовало Михаила Никифоровича лишь северным сиянием надежд и отцвело. А обещан был Михаилу Никифоровичу пост заведующего городской аптекой. Тут не то что в Кадыкчане, служили пять сотрудников, и лишь Михаил Никифорович имел высшее образование. Заведующая аптекой Леденцова из-за порушенной любви опять же собиралась уехать на материк и просила замену. Заменой подоспел Михаил Никифорович. Но судьба пожалела Леденцову, сведя ее с геологом по золоту из-под Билибина, и отъезд был отменен. Присутствие в ее подчинении фармацевта с дипломом, да еще мужчины, Леденцову, естественно, нервировало. И подвигало к действиям. Год с лишним Леденцова со своей заместительницей Бекетовой (и для той Михаил Никифорович был конкурент) посылали в Магадан самолетами, а может, и с оленями, письма, живописующие образ жизни Михаила Никифоровича Стрельцова в Певеке. Михаил Никифорович о тех письмах не знал. Лишь через полтора года, когда он явился в Магадан с просьбами улучшить его мироположение и оклад, ему развернуто намекнули об этих письмах. И выходило, что он человек, которому нельзя доверить не только аптеку, но и вилку в столовой. Михаил Никифорович был удивлен. Леденцова жгла его глаголом, как Савонарола флорентийские пороки. Впрочем, насчет Савонаролы тут преувеличение. Леденцова сообщала о Михаиле Никифоровиче в деловых посланиях как бы между прочим, часто и хваля его, ложные же сведения приводила, словно бы сокрушаясь о судьбе сотрудника и испрашивая, как помочь летящему под откос, но и не погибшему еще вовсе человеку свернуть на правильную стезю. Образ Михаила Никифоровича выходил таким: он и вертопрах в компаниях чужих жен, и мот, и слушает черт-те что из-за Ледовитого океана, и гуляка, и способен горячить кровь понятно чем, может, тянется и к наркотикам. «Да что же это! Что за глупость! – возмущался Михаил Никифорович. – Вы проверьте! Вы пошлите к нам инспектора!». Конечно, Михаил Никифорович не связывал себя монашескими обетами, тем более в условиях полярного дня и особенно полярной ночи, порой действительно имел и утехи, хотя бывало в Певеке и тоскливо. Но уж вранье пришло о нем в Магадан бессовестное. «Нет, вы пошлите инспектора!» – настаивал Михаил Никифорович. «Да вы успокойтесь! – говорили ему. – Мы вам верим. Верим! И знаем мы, что за штучка эта Леденцова. И вы для нас были бы куда интереснее в Певеке, нежели она. Но ведь она, уважая вас как работника и даже жалея, пишет про вас такое… Как тут не почесать затылки… Мы вам лучше предложим марковскую аптеку. Марково – это чукотская Швейцария. Там растут помидоры…» Уговаривали, даже добавляли, что там не то чтобы чукотская Швейцария, но некоторые говорят, что и чукотская Италия. И помидоры привозили оттуда несомненно красные, и Семен Дежнев в семнадцатом веке именно там основал острог. Михаил Никифорович все же уговаривал поставить сначала на место певекскую ревнительницу нравов, а потом заводить с ним разговор о Маркове. «Ах вот вы как! – огорчались собеседники. – Вы, значит, ставите нам предварительные условия…» И давали понять в огорчении, что Леденцова, может, и права и что он, может, и недостоин марковского заведования. Михаил Никифорович не выдержал, забрал трудовую книжку и отлетел на Камчатку, благо певекские приятели снабдили его хорошим петропавловским адресом. А через год Михаил Никифорович вернулся обратно в Европу. Сначала в Крым. А потом и в Москву. Да что в Москву, в само Останкино.
Но Кадыкчан, понятно, и Певек, и другие кадыкчаны и певеки не выходили из памяти Михаила Никифоровича. Не то чтобы позванивали в нем каждый день, а так, тренькали иногда. Досадно было, что там он много не сделал, а ведь в колымском автобусе не только шевелил бесчувственными пальцами в ботинках, но и строил добродетельные планы помощи населению, чтоб оно признало аптеку добросовестной и было благодарно ей. Однако ничего не улучшил и не преобразовал. Был честным работником – и только. И это опечалило. И явилось – не в первый раз – ему: «А что ты можешь? К чему твое рвение? Что ты можешь изменить? Кто ты такой? Кто ты есть?» Михаилу Никифоровичу не раз было говорено: «И ты этой силы частица…» Спасибо. Естественно, частица. Частица, дробинка, элемент, первоначальное вещество. Можно было бы припомнить и другие подходящие слова, но остановимся пока на самом расхожем. Частица (часть, по Далю, это ведь и участь, доля, жребий, удел, достояние жизни, счастье, рок, предназначение; «Часть моя еси…»). Частица толпы, частица курской земли, пяти миллиардов существ, частица вселенной. Частица… Оно хорошо, Михаилу Никифоровичу приятно было об этом знать. Но обязательная ли частица, задумывался иногда Михаил Никифорович, именно он? Если принять во внимание позицию его магаданских коллег, то и необязательная. Но, предположим, открылась бы ему, Михаилу Никифоровичу, что и впрямь обязательная. Что, лучше бы стало? Во всех лекарственных препаратах есть обязательные составные. В таблетке триампура непременно содержится двадцать пять миллиграммов триамперена. Должно содержаться. И величина этой обязательной частицы измениться не может. Будет его больше, будет его меньше – не станет триампура, воина с давлением. Стало быть, если ты обязательная частица, знай свои пределы и свой шесток? Так, что ли? А ведь это скучно. Однако, если начнешь своевольничать и пожелаешь вырваться из определенного тебе, только испортишь что-либо и ничего не улучшишь… Такие разъяснения давал себе иногда Михаил Никифорович. Ты – частица в мироздании, все равно какая, обязательная или случайная, и в ходе событий – в аптеке ли, на поверхности ли земной или тем более во взъерошенной галактике – от твоего существования ничего не зависит. А потому повороты судьбы следует принимать со спокойствием. И печалью. Положив также, что история человечества – не в твоей компетенции и пусть все идет как идет.
Но не всегда Михаил Никифорович был в согласии со своими мыслями (понимая при этом, что в них есть и путаница или подмена понятий). Ну ладно, рассуждал он, Дон Кихот был хорош, но – как мечтание человечества. В окрестностях же Ламанчи, реализуя себя, он чаще вредил, хотя бы и пустячно, жителям и путешественникам. Однако страсть и действия, а особенно простодушная вера странного рыцаря в правоту собственных действий вызывали зависть Михаила Никифоровича. Он бы так не мог. Конечно, если бы на его глазах били слабого или рожь горела, он бы не стоял. Но в историях с самодуром из Кадыкчана или Леденцовой, даже сидя на Росинанте и будучи при копье, он бы не бросился ни на кого. И не потому, что копьем надо было разить вроде бы из-за себя, а не из-за дела. Просто не возникало порыва. А ну их к лешему… Не должно ли так? – задумывался Михаил Никифорович. Миллионолетнюю долю человечества он мог бы и не взваливать себе на плечи, но за миг-то летящий отвечать был обязан. Когда Любовь Николаевна довела его до обострения чувств, он взъярился и отмел прежнее свое успокоение. Даже отважился вступить в сражение с горестной истиной «от смерти нет в саду трав», был намерен сейчас же принести человеческому роду облегчение. А может быть, и благоденствие вечное. Видимо, желание это всегда было в Михаиле Никифоровиче, а Любовь Николаевна вряд ли могла ошибиться и приписать ему чужие свойства…
– Михаил Никифорович, я опять тебе не судья… Но, думаю, ты не прав. И зачем тебе нужны уроки с похожими сюжетами?
– Дуракам закон не писан, – просветил меня Михаил Никифорович. – Это я про себя.
– А хотя бы и про меня, – сказал я. – Однако я, Михаил Никифорович, отчасти удивляюсь твоим шатаниям. Тебе стало стыдно оттого, что ты начал выпрашивать себе как бы незаслуженные блага… А того, что ты поощряешь проходимцев или разгильдяев, тебе не стыдно?
– Мало ли чего…
– Ладно. Прости, что полез тебе в душу. Просто меня удивила твоя непоследовательность. Кстати, про пай Каштанова ты слышал?
– Слышал.
– И что?
– А ничего.
– Ты как дядя Валя. Как Валентин Федорович Зотов… Попью я сейчас чаю с этим приятным вареньем и откланяюсь.
– Варенье из терна… Мать варила.
– Спасибо твоей матери.
– Что касается Шубникова… – начал Михаил Никифорович.
Но тут зазвенело над дверью, и сразу же – стало понятно, что звонок был не просьбой распахнуть ворота, а знаком вежливости, – чья-то рука повернула ключом задвижку замка. Через мгновение на кухню, почувствовав гостя и как бы для решения, не обременителен ли гость, не гнать ли его взашей или, напротив, не требует ли он особенных почестей, заглянула женщина. Была это Любовь Николаевна.
– А-а, это вы, – очевидно успокаиваясь, произнесла она. – Здравствуйте.
Она назвала меня по имени-отчеству, опустила на пол сумку и протянула мне руку. Я пожал ей руку как давней приятельнице, не успев вспомнить, что еще на днях я относил Любовь Николаевну к движениям воздуха. Рука Любови Николаевны была крепкая, Филимону Грачеву следовало с уважением относиться к такой руке.
– Я сейчас, – сказала Любовь Николаевна. – Только переобуюсь… У меня здесь еще сумка, – добавила она из прихожей. – Я, Михаил Никифорович, купила материал на занавески. И хватит на ламбрекен. Еще тюль…
Я взглянул на Михаила Никифоровича. Тот, поначалу не выказавший никаких удивлений, теперь не то чтобы удивился, но, похоже, искал чему-то объяснения. Может быть, платежные способности Любови Николаевны перепроверял в уме Михаил Никифорович? Но что мне было гадать…
– Я пойду… – шепнул я Михаилу Никифоровичу.
Михаил Никифорович не проявил желания удержать меня.
– Вы пройдите сюда, в комнату, – услышали мы приглашение Любови Николаевны, – я уже разложила материал, мне хотелось бы, чтобы вы посмотрели.
– Мне пора…
– Зайди на минуту, – попросил меня Михаил Никифорович.
– Вот, – показала нам Любовь Николаевна свои приобретения, при этом то ли стесняясь покупки, то ли радуясь ей.
Ткани лежали на столе, и нежнейший тюль, и светло-желтая прозрачная ткань словно бы с камышинками или с какими иными водяными растениями, вызывающими мысли о тихих старицах и колыхании ряски.
– Это интересно… – сказал я на всякий случай.
Михаил Никифорович молчал.
– Я у Никитских ворот купила, – сказала Любовь Николаевна. – Там на углу бульвара и улицы Качалова хороший магазин. Была очередь, но я выстояла.
Объяснения она давала Михаилу Никифоровичу. Но Михаил Никифорович молчал.
Любовь Николаевна переобулась и теперь была в тапочках. Впрочем, скорее бы к ним подошло название черевички, до того нарядно и дорого они выглядели, такими когда-то в исключительных случаях могли одаривать во дворце на невских берегах в присутствии запорожских сечевиков и светлейшего князя. Знал ли Михаил Никифорович о происхождении обуви Любови Николаевны?
– Вот эти занавески, – показывала Любовь Николаевна на тюль, – для дня. Когда солнце сильно бьет в глаза. Или просто от чужого взгляда. А эти вечерние. По-моему, они будут хорошо сочетаться по цвету и рисунку. А?
Теперь она обращалась ко мне. И я, хотя и не годился в оценщики несшитых штор и занавесей, да, впрочем, и сшитых, поспешил с ответом:
– По-видимому, будут хорошо сочетаться.
– Но в доме нет швейной машинки, – сказала Любовь Николаевна.
Эти слова, видно, озадачили Михаила Никифоровича. Я решил прийти ему на помощь:
– А у соседей твоих нет швейной машинки? Если попросить на время?.. Или вот. На месте твоей аптеки, на Цандера, теперь пункт проката. Можно там взять…
– Да, конечно, – обрадовалась Любовь Николаевна, – отчего же не воспользоваться услугами проката?
– Я схожу, – согласился Михаил Никифорович.
Тут я сообразил, что когда-то рассказывал Любови Николаевне о рукодельных успехах своей жены, в частности и о швейных, Любовь Николаевна, несомненно, помнила об этом, а машинку из нашей квартиры я не предложил.
– Я могу из дома, – сказал я. – Если жена… Или вы, Любовь Николаевна, зайдите к нам с этими…
– Нет, зачем же, – мягко сказала Любовь Николаевна, – что же вас обременять. Проще будет Михаилу Никифоровичу зайти с паспортом в пункт проката. Ведь верно?
– Да, – сказал Михаил Никифорович, – проще…
Теперь я почувствовал, что вопрос решается сугубо внутренний и не мне со швейными машинками встревать в его обсуждение.
– А ведь я опаздываю, – сказал я. – Зашел-то я всего на три минуты. Разрешите откланяться. А ты, Михаил Никифорович, если изменишь мысли и опять вспомнишь о Кошелеве, позвони мне.
Любовь Николаевна словно бы огорчилась скорому моему уходу, она была намерена извлечь пакеты из второй сумки, что-то еще показать мне и о чем-то посоветоваться, тем более что я знаком с самим Зайцевым. Намерения Любови Николаевны и упоминание о Зайцеве ускорили мои откланивания.
Михаил Никифорович, пребывавший тоже в домашних тапочках – я лишь теперь обратил на это внимание, – закрыл за мной дверь. Но тапочки Михаила Никифоровича вряд ли вызвали бы восторги запорожских сечевиков и одобрение светлейшего князя. Впрочем, может быть, и раньше Михаил Никифорович имел домашнюю обувь, берег ноги и полы, а я прежде в квартире Михаила Никифоровича, куда и не часто заходил, был невнимательным?