А 4 мая Михаил Никифорович понял, что он взъерепенится. Странности какие-то возникали в нем. Будто потоки, вихревые и музыкальные, должны были поднять его и повлечь куда-то. К синим лесам. Или к гималайским вершинам. Словно бы стал он воздушным шаром, разумным к тому же, отважным в своей разумности, способным стрясти с корзины мешки с песком и вознестись в выси подлунные.
Но это были лишь предощущения…
Народу в аптеке толпилось много. Кто утомился в дни пролетарской солидарности, кто изжевал все таблетки, кто прогулял сроки выдачи порошков и микстур. Возникали очереди. Разговоры у касс и окошек случались громкие, нервные. Стучались в дверь заведующей. Были в аптеке лица унылые, удрученные, помятые. А Михаил Никифорович то ли из-за своих предощущений, то ли из-за легких воспоминаний о Любови Николаевне, коей делал вчера укол, желал всех носить на руках. Всем готов был помочь. И помогал, когда его подменяли в рецептурном отделе. Ящики и мешки с лекарствами, предметами сангигиены, травами, оправами для очков таскал от машин и на склад. Зашел в ассистентскую, увидел, как Люся Черкашина – колоть ее сегодня не требовалось, но шлепнуть поощрительно по заду было можно и надо – мыкалась, растирая порошок пестиком в ступке, а ступка прыгала и ерзала по столу. Стал ругать себя, он-то еще четыре дня назад придумал – и сделал! – особую подставку под ступку, забыл, дурья башка, побежал, принес подставку, ступка перестала ерзать и прыгать. Случалось Михаилу Никифоровичу в тот день подменять и химика-аналитика, и дефектора, и даже заведующую отделом готовых форм. Все делал он хорошо. Сидел он также и у себя в рецептуре, в в ручном, и в оптике.
Сцены в аптеке происходили знакомые, но отношение к ним Михаила Никифоровича было нынче, пожалуй, особенное. Он и прежде нередко ставил себя на место посетителей аптеки. Теперь же он словно бы оказывался в их судьбах, как будто бы переселялся в их жизни. Он был алкашом из Уланского переулка, по прозвищу Штурман, дрожавшим от колотуна, с глазами пса, изловленного живодерами. Штурман три года назад еще летал на «Илах», теперь же дошел до «аптеки», до тройного одеколона и чесночной настойки, вливая в себя жидкость из флаконов в кабинках туалетов у Кировских ворот: из пивной и из пельменной его бы погнали. Михаил Никифорович был и одним из мальчишек-восьмиклассников, нагловато – от смущения – требовавших пачки тройчатки, они еще станут штурманами, дай Бог, чтобы не стали, нынче же они полагают, что, проглотив после стакана молдавского портвейна таблетки тройчатки, они словно бы героин примут и будут вместе с подругами балдеть, как настоящие. Михаил Никифорович был и инвалидом войны Шаньгиным, давним своим собеседником, или дядей Шурой, когда-то наводчиком сорокапятки, теперь же хозяином киоска «Союзпечати» на Сретенском бульваре. Шаньгин страдал астмой, и жилы и нервы на ноге, как говорил он сам, перекрутили ему после ранения в госпитале, определив его тем самым в предсказатели погоды. И неизвестной ему доселе женщиной, прибежавшей в испуге за кислородом для отца, стал Михаил Никифорович. Присоединяя подушку к баллону, он успокаивал ее и успокаивал себя. Отчаяние и тихие печали больных, получавших лекарства, прописанные районным онкологом, ощутил Михаил Никифорович. И даже супруги Лошаки, пенсионеры, вечные ходоки по аптекам, городским и ведомственным, настырностью и бестолочью своими способные вывести из себя и зимнюю черепаху, не вызвали у Михаила Никифоровича усмешки. Лошаки не верили врачам, но открывали в себе все новые недомогания, каких на самом деле не было; они бы умерли, если бы не чувствовали этих недомоганий. И без новейших, теперь-то уж точно спасительных препаратов, им не нужных, они не могли жить. О каких только лекарствах они не разнюхивали! А разнюхав, тотчас же бросались их доставать. Сейчас им непременно был необходим сандратол югославского производства по швейцарской лицензии. Но следовало ли над ними смеяться? Разве они были не такие же люди, как он, Михаил Никифорович Стрельцов? Ничем они не были хуже его…
К середине дня чужие боли, печали, надежды и страхи осели в Михаиле Никифоровиче, и он уже не был так легок и светел, как утром. А к вечеру он неожиданно для себя и для сослуживцев повздорил с заведующей аптекой Ниной Аркадьевной Заварзиной и ассистентом Петром Васильевичем.
И уж совсем стал серьезным Михаил Никифорович после разговора со своим харьковским однокашником Сергеем Батуриным. Батурин был биохимик и работал теперь в институте на Пироговке. Михаил Никифорович его уважал. Они столкнулись на Кировской, поинтересовались делами друг друга и решили зайти в шашлычную «Ласточка», ту, что напротив Сретенского монастыря.
– Слушай, что за штука сандратол? – спросил Михаил Никифорович в ожидании закусок и горячего. Напиток в продуктовом магазине был заготовлен свой и пребывал пока в укрытии в портфеле Батурина.
– Сандратол?
– Югославского производства по швейцарской лицензии.
– Не знаю. Не слыхал. Наш институт получает информацию со всего света. Такого препарата, видно, нет.
– Раз Лошаки говорят, значит, есть. Или будет.
– Кто такие Лошаки?
Михаил Никифорович объяснил, кто такие Лошаки. А уже были поданы маслины.
– Будь здоров, – сказал Батурин. – Слушай, Миша, а не надоело ли тебе сидеть в аптеке? Не надоело иметь дело со всякими идиотами вроде Лошаков?
– Лошаки тоже люди, – сказал Михаил Никифорович.
– Ну ладно, люди, – согласился Батурин. – И все же… Шел бы ты к нам. И место бы нашли.
– Я человек аптеки, – сказал Михаил Никифорович.
– Брось, Миша! – со страстью и громко для шашлычной заговорил Батурин. – Я помню о твоих принципах, но что такое аптека в нашем веке и кто в ней аптекарь? Магазин! И ты в ней продавец! Ты, Миша, торговый работник. И все. И успокойся.
– Не шуми, – сказал Михаил Никифорович. – Цыплят принесли.
– Аптека нынче – старческий сон, – не мог уняться Батурин. – Статика! Неужели тебе не скучно? Какие могут быть у вас происшествия, какие драматические коллизии, какие бури, возвышающие человека или опрокидывающие его в пропасть, могут бушевать у вас? Сейчас назову. Мне хватит трех пальцев. Палец первый! Дефектура. Нехватка нужных, или, вернее, модных, лекарств. Следствия: возможность спекуляции для кого-то, а для кого-то – нервотрепка с покупателями. Второй палец. Ошибка в изготовлении лекарства. Доза не та. Компонент не тот. Не учтено противопоказание. Бывают случаи трагические, редко, но бывают. Тогда аптеку трясет. Но все это из-за рассеянности, из-за безграмотности, из-за чепухи. Третий палец. Бытовые беды. Вроде вод из парикмахерской. Прочее-то еще мельче. Тут и пальцы не нужны… Ну ладно, наведи ты в аптеке порядок, пусть на все, что требуется больным и страждущим, можно выбить чек в кассе, – дальше-то что? Скука, Миша, скука!
– У вас, стало быть, веселее…
– У нас, Миша, динамика! Динамика! Не такая, как, скажем, в хирургии, но динамика. Со всеми возможностями для опыта, исследования, терзания мысли, риска, настоящего дела. Для открытия. И для провала. А значит, и для нового риска и для нового дела. И у нас есть суета, но она ли главное?
– А не служите ли вы Лошакам?
– И Лошаки люди. Ты сказал.
– Не служите ли вы одним Лошакам?
– Миша, возможно, я тебя обидел. Извини. Из-за обиды, возможно, тебе нелегко понять меня. Однако пойми… Берут, к примеру, в вашей аптеке контрикал?
– Берут.
– Берут! При наших-то ценах на медикаменты, когда в аптеке можно обойтись не только рублем, но двадцатью копейками или даже тремя, берут контрикал, цена которому сорок восемь рублей. Но в горестных случаях без контрикала не обойдешься, и семья больного денег не пожалеет, и государство не станет жадничать. И будут эти деньги тратить, какой вопрос, но вот мы сейчас в нашей лаборатории…
И Батурин стал рассказывать, что они делают в своей лаборатории, как они, в частности, создают верный и недорогой заменитель контрикала, манил Михаила Никифоровича замыслами ближними и дальними, аж до самых горизонтов, и чуть ли не нобелевские награды плавали, шевеля золотыми хвостами, над теми горизонтами. Назывались имена дерзких умов. Среди прочих Михаил Никифорович услышал и фамилию хирурга Шполянова, с кем он на днях познакомился у Дробного в мясницкой. С клиникой Шполянова Батурин был связан работой.
– Ну и что! А толку-то что из всего этого! – резко сказал Михаил Никифорович.
Отчего так резко он возразил Батурину, Михаил Никифорович и сам не знал. Батурин всегда был ему приятен, но сейчас и сам он и слова его чуть ли не подстрекали Михаила Никифоровича протестовать.
– Как толку что? – удивился Батурин. – Что же, выходит, что вы в аптеке хороши, а мы бесполезны? Или даже вредны?.. Мы ищем новое, как будто бы несвойственное человеку, но мы не противоречим природе, нет, мы опираемся на резервы человеческого организма, мы их будим…
– И побегут за вашим новым Лошаки и будут хвастать: «Достали наисовременнейшее, самое чудотворное…» Вы свысока смотрите на каких-то там Бомелиев из шестнадцатого века, а их снадобья тоже были когда-то наисовременнейшими, и ради них суетились Лошаки… Хотя Лошаки тогда не суетились…
– Мы, по-вашему, шарлатаны? – чуть ли не крикнул Батурин.
– Мальчики! – миротворицей взмолилась официантка, женщина пышная, огненная, в меру обтянутая форменной юбкой. – Вы оба такие симпатичные. А ссоритесь. И цыплята увяли.
– Ладно, – кивнул Батурин и, оторвав кусок цыпленка, сказал: – Бомелий – шарлатан. А куда ты нас поставишь в историческом ряду? К алхимикам не отнесешь?
– Из алхимии – вся наука… Вы взяли на себя часть алхимии.
– Спасибо. А алхимики? Они тоже были бесполезны и вредны?
– Нет, – замялся Михаил Никифорович. – Я про них ничего дурного не скажу. – И вдруг рассердился: – А к пенициллину эти сволочи бактерии взяли и приспособились.
– Ну и пусть. А мы-то на что?
– Вы, – сказал Михаил Никифорович, – на то, чтобы люди несли из аптек домой товару не меньше, чем из булочных. А скоро будут носить, как из овощных. Вы к этому людей приучаете. Попали бы нынешние москвичи во времена Бориса Годунова да не обнаружили бы в лавках Аптекарского приказа привычных им килограммов лекарств, они тут же все и передохли бы. Стало быть, теперь в аптечном деле важнее всего отпускатели товара и грузчики. Вот я и есть. Но дальше-то что? Толку-то что?
– Миша, тебе ли это говорить?
– А почему бы и не мне? Не ко мне ли бегут с подушками для кислорода? Не я ли вижу, что стопка рецептов, подписанных районным онкологом, тоньше не становится? Не скорбный ли дом магазин, в котором я служу продавцом? Не я ли желал, чтобы люди, которых я знаю и которых я не знаю, коли они люди, жили бы долго, всегда, болезни же их были бы временными и не гибельными, лишь напоминающими им о ценности бытия? Но нет этого…
– Михаил Никифорович, вон ты куда! – изумился Батурин и как бы даже обрадовался. – Ты уже не нами недоволен, а порядками в мироздании!
– А бывают минуты, – словно бы и не услышал его Михаил Никифорович, – иногда и там, в аптеке, когда мне хочется всех спасти! Всех! Всех!.. Дать и этому, и тому, и тому здоровье, спокойствие и благо… Кем-то таким стать, чтобы дать это…
Михаил Никифорович замолчал. Его самого смутило признание.
– Нет, ты не свое дело выбрал, – сказал Батурин. – Тебе надо было идти в хирурги. Ты бы спасал…
Михаил Никифорович посмотрел на свои руки. Покачал головой.
– Руки не те. Пальцы не те. – Потом добавил, как бы оправдываясь: – И конкурс на хирургов помнишь был какой.
– Чего ты тогда хочешь? – взвился Батурин. – От себя? От меня? От всех?
Они уже с официанткой расплатились, и та, пышная и огненная, жалела их, советовала беречь нервы, как бы они из-за своих нервов не попали в Красную книгу на манер лошадей куланов. И на улицу они вышли, но разойтись никак не могли. И все старались вразумить, урезонить друг друга с таким усердием и жаром, что со стороны их разговор мог показаться скандалом, обещающим драку. Радиофицированные ходоки-милиционеры с интересом и надеждой поглядывали на них. А ведь не были собеседники пьяными, не те сосуды опрокинули они под птицу и маслины. Но словно бы неприятеля видел теперь перед собой Михаил Никифорович, все слова Батурина казались ему обидными, неверными, чуть ли не опасными для человечества.
– Опять ты тычешь своей лабораторией! – кипятился Михаил Никифорович. – Не там вы ищете, не там! Вся история рода людского – это история приспособления человеческого организма к травам, растениям, у нас с ними одна биохимия, мы живые, и растения живые…
– Ты латынь-то помнишь еще? – спрашивал его Батурин.
– Наверное, не хуже тебя, что же мне было забывать-то ее!
– Ну так мне латынью или отечественными словами напомнить истину: «От смерти нет в саду трав»? Нет, Миша! Нет их! Хочешь громить порядки в мироздании? Громи!
– И все равно ты не прав. Не прав! Надо найти что-то такое, чтобы всем помочь, и сразу!
– Ну поищи!
– И поищу!
– Ну и найди!
– И найду!
На этот раз Батурин не ответил, а поглядел на Михаила Никифоровича по-иному, как бы жалеючи однокашника.
– Что-то ты, Михаил Никифорович, разошелся, – сказал он. – Или тебя волхвы посетили? Или какой-то волшебник обещал спуститься к тебе?
– Какой волшебник? – Михаил Никифорович взглянул на Батурина настороженно, чуть ли не с испугом. – С чего ты взял? Какой еще волшебник?
– Я не знаю, – усмехнулся Батурин, – какой волшебник. Может, и не волшебник даже, а, предположим, всемогущий Демиург. Или развитой пришелец со сверхвозможностями.
– Нет никаких волшебников, – быстро сказал Михаил Никифорович, оглянувшись при этом.
– То-то и оно что нет, – назидательно произнес Батурин. – А потому и милости прошу в нашу лабораторию.
– Нет никаких волшебников, – повторил зачем-то Михаил Никифорович. – И хватит. И прекрати.
Однако прекратить был намерен сам Михаил Никифорович. Он забормотал тут же про чрезвычайные дела, повернулся, руку забыв протянуть на прощание, и пошел к остановке девятого троллейбуса. Батурин кричал ему что-то вслед, напоминал свой адрес и номер телефона, а Михаил Никифорович будто бегством спасался.
Затейница Любовь Николаевна прохлаждалась в московских кущах. Или где еще. А похоже, и Любови Николаевне Михаил Никифорович мог наговорить в те часы немало обидных, хотя, впрочем, и благородных слов. Однако по адресу наговорил бы?
Но он быстро остыл. То есть вскоре не был более в настроении спорить с Батуриным или ругать Любовь Николаевну. А себя-то, сидя на кухне и отложив «Вечернюю Москву», бранил и склонял. Вспоминал разговоры с заведующей аптекой Заварзиной, с ассистентом Петром Васильевичем и особенно с Серегой Батуриным. Дивился на самого себя: он ли все то наговорил или какой другой Михаил Никифорович?
Печалили его и мелочи. Скажем, принялся он чуть ли не в обиде утверждать, что помнит латынь не хуже Батурина. Какое там не хуже! Что он помнит? Ну читает рецепты и справочники, и ладно! Впрочем, подумаешь – латынь! Но каков он был, когда заявил, что непременно будет искать – и найдет! – нечто спасительное для человечества! Хорош гусь! И что он взъелся на Батурина? На заботы и старания Батурина и ему подобных не следовало хмуриться и тем более издеваться над ними, что-то ведь и вправду дают они людям, дают. Обольщаться, конечно, их делами не стоит. Но ведь кому не стоит обольщаться? Не приказчику в лекарственном магазине, а действительно существу, взлетевшему над жизнью, влияющему на ход бытия, проникшему разумом и душой в суть мироздания, в глубины времени. Может, и именно Демиургу. Или хотя бы просто ученому уму, ироничному или даже скорбному из-за тщеты своих усилий улучшить участь людского рода. А он-то, Михаил Никифорович Стрельцов, аптекарь, какие такие научные или житейские подвиги свершил, чтобы отменить формулу «От смерти нет в саду трав», или хотя бы для того, чтобы иметь право не обольщаться открытиями Батурина? Никаких не свершил. А стало быть, только уповал… И что делал в последние годы, как жил? Что он может изменить в себе, в людях, в ходе событий? Вот сегодня нагрубил Нине Аркадьевне и Петру Васильевичу, и что? Петр Васильевич чуть ли не носом стал хлюпать, а Нина Аркадьевна, заведующая, смотрела на Михаила Никифоровича удивленно, повторяла, как бы журя его и в то же время жалея по-матерински: «Да что ты, Миша? Что с тобой сегодня? Что ты сердишься на нас, будто какой-то человек со стороны?» Это «человек со стороны» и именно что сегодня, а не всегда, она подчеркивала. Пина Аркадьевна Заварзина была женщина властная, деятельная, но безалаберная. Образцовым хозяйством их аптеку назвать было никак нельзя. Однако внешность и манеры Нина Аркадьевна имела самые представительные. Без нее сиротели президиумы. Да что президиумы! Такую хоть отправляй послом в Португалию. Или еще куда. К тому же и супруг ее служил на одной из ближних улиц заместителем министра. В районе ею были довольны. А может, и не только в районе. На взгляд Михаила Никифоровича, баба она была безвредная, он с ней ладил. Интриг в аптеке не поощряла. И сама не заводила. Или почти не заводила. Может, нужды в них не имела. А то, что дела в аптеке, хотя аптека нередко и отмечалась премиями, шли не самым идеальным образом, что особенного? Где они идут идеальным-то образом? Словом, не было никакого резона Михаилу Никифоровичу нападать сегодня на Нину Аркадьевну. Ладно, упрекнул он – и резко притом – ассистента Петра Васильевича. Тихий Петр Васильевич, возмущенный нынешними дамскими нравами, в годы войны оказавшийся нервно расстроенным, но теперь как бы и имевший отношение к победе хотя бы в силу возраста, симпатий Михаила Никифоровича не вызывал. Работник был аховый. По его вине не приготовили сегодня два порошка, а люди с квитанциями пришли. Михаил Никифорович произнес ему слова. Петр Васильевич было огрызнулся, а Михаил Никифорович добавил: «Меньше реплик по поводу барышень отпускайте. От них-то толк есть. А от вас…» Петр Васильевич и захлюпал носом. А Михаил Никифорович не успокоился, зашел к Нине Аркадьевне и обличительными словами изложил ей все, что думал – сегодня! – о порядках в аптеке. Были бы столь же серьезных свойств упреки произнесены лет сто пятьдесят назад какому-нибудь гвардейскому офицеру, тот, коли порядочный, сейчас же должен был бы застрелиться. А Нина Аркадьевна обошлась тем, что напомнила Михаилу Никифоровичу о персонаже из современной драмы. Но что он приставал к Нине Аркадьевне? Прав Батурин. Пусть и наступит в их аптеке золотой или изумрудный век со сверканием порядков и трудов, перестанет ли аптека быть магазином, а он в ней – продавцом? Ведь нет. А главное – не исчезнут страдания и болезни людские. «От смерти нет в саду трав». И он, Михаил Никифорович, изменить что-либо в миропорядке не в силах. Стало быть, и нечего ерепениться. А он как будто начал следовать призывам Мадам Тамары Семеновны. Впрочем, ее ли призывам?..
Михаил Никифорович постановил тут же прекратить думать и каяться, а жить, как жил прежде. В частности, пойти и включить телевизор. Но не встал и не пошел. И думать не прекратил. Он сидел на кухне виноватый перед всем миром.
И это чувство вины в нем все разрасталось и как бы даже вскипало. Напряжение в нем возникло такое, что Михаилу Никифоровичу плакать хотелось. А видел ли кто прежде слезы на его глазах? И был он готов броситься сейчас же куда-то и подвиг совершить. Драконов рубить или менять сущность галактик, чтобы всех излечить и спасти, или даже дать человеку бессмертие. Жизнь свою он не задумываясь положил бы за это.
Однако и останкинское обыденное благоразумие не оставило совсем Михаила Никифоровича. Оно-то и не позволило разойтись геройскому куражу и вселенской тоске аптекаря Стрельцова. И на подвиги он никуда не отправился. Но всю ночь взъерошенный ходил по квартире из угла в угол. Курил. Любовь Николаевна, надо полагать, знала о состоянии Михаила Никифоровича и ночевать не явилась. И разумно поступила.
Но и дальше терзания Михаила Никифоровича продолжались. Дерзкие мысли и намерения все больше взъярялись в нем. Никогда таких смерчей и самумов не ощущал в себе Михаил Никифорович. Откуда взялись они? Все Михаил Никифорович готов был привести в идеальное состояние. И аптеки, естественно. Но истинным ли поприщем были для него теперь аптеки?.. Михаил Никифорович начал было бунт на корабле, но сразу же понял, что никакой пользы от его действий не выйдет, а выйдет мелкий производственный конфликт. Или скандал. Тогда Михаил Никифорович, чтобы не злить себя и других, решил немедленно уйти из аптеки. Но и не в лабораторию Сергея Батурина.
Ушел он на химический завод, куда его давно манил Никитин. Никитин тоже оставил аптеку. Во-первых, объяснял Никитин, у них на заводе – мужское дело. Во-вторых – хорошие деньги за вредность и пенсия чуть ли не в сорок пять лет. А дальше можешь начинать жить заново. Хочешь – для себя, хочешь – для человечества… Оформляли Михаила Никифоровича недолго, хотя имелись там и свои сложности. И превратился Михаил Никифорович неизвестно в кого, то ли в лаборанта, то ли в оператора, то ли в человека на подхвате. Рангом, во всяком случае, он был ниже техника. Но процессы-то химические шли и без его усилий. А в денежных ведомостях отношение к Михаилу Никифоровичу было самое уважительное.
Но утек четыреххлористый углерод. Не по вине Михаила Никифоровича утек. Однако дышал им Михаил Никифорович. И вечером его доставили к Склифосовскому.
Теперь Михаил Никифорович – вольный гражданин со справкой о недуге. Может начать жить заново. Хочет – для себя. Хочет – для человечества.
Вот что я узнал от Михаила Никифоровича в разговоре о событиях, начавшихся 4 мая.
– А вдруг это она тебе знак дала? – предположил я.
– Кто она?
– Любовь Николаевна.
– Может, и знак, – сказал Михаил Никифорович.
– Она тебя к подвигам призывала, а ты дезертировал. А впрочем, если это так, она может его и отменить. Обязана даже.
– С чего это обязана?
– Она ведь не только раба. Но и берегиня.
– Берегиня! – сказал Михаил Никифорович. – Они все с этого начинают.
Мог ли я не согласиться с Михаилом Никифоровичем?
– Ладно, – сказал я. – Но зачем тебе надо было идти именно на химический завод?
– А затем! – горячо произнес Михаил Никифорович. – А затем, что мне надо было идти куда похуже. Ведь на самом деле я возжелал всех и все спасать и сейчас желаю. Может, и сильнее прежнего! А что я могу? Ничего. Что же мне мучиться-то? Вот я и пошел туда, где уж никаких возможностей у меня не могло бы быть!
Тут Михаил Никифорович как бы устыдился произнесенного им и добавил:
– И потом деньги…
– И пенсия…
– Ну и не смейся.
Сидел он теперь передо мной совсем растерянный, я удивился ему. «Неужели она так прибрала тебя к рукам?.. Или ты…» Я чуть было не сказал Михаилу Никифоровичу о догадках дяди Вали. Но и без того фраза мною была произнесена не слишком рыцарская. А Михаил Никифорович стал чрезвычайно серьезен. Совет ли какой желал испросить у меня? Или не все он мне открыл, а открыть хотел? Снова закурил Михаил Никифорович.
– Михаил Никифорович, – начал я, стараясь говорить как можно деликатнее, – тут тебе надо осмотрительнее… Мало ли что может прийти в голову?.. А ведь выйдет-то чепуха какая-то… Если посмотреть на всю эту историю холодным взглядом…
– Вот именно – холодным взглядом… – вздохнул Михаил Никифорович.
– А ты что же?
Я сразу же замолчал.
– Слушай, – спросил я погодя, – а на заводе наказали кого-нибудь за аварию?
– Никого.
– Отчего так?
– Я сказал, что отравился случайно. И никто не виноват. Дело далеко не пошло.
– Ну, Михаил Никифорович!.. Ведь была же авария. Ведь после тебя еще и других повезут к Склифосовскому!
– Теперь будут внимательнее, – сказал Михаил Никифорович, не слишком, впрочем, уверенно. – Да и не мог я ставить под удар Никитина… И люди под суд пошли бы…
– Я тебе не судья, Михаил Никифорович, – сказал я. – Но ты шутки шутишь! И если бы эти шутки тебя одного касались!
– В чем же я виноват? И перед кем?
– Михаил Никифорович, ты ведь сам говорил, что перед всем людским родом виноватый.
– Это другое, – сказал Михаил Никифорович.
– Другое, – согласился я. – Но неизвестно, что тяжелее весит. Это другое, высшее, или то мелкое, из чего у тебя и у меня вся жизнь.
Михаил Никифорович мне не ответил.
Похоже, больше он ничего не намерен был сказать.
– По моим предположениям, – произнес я уже у двери, – главные пайщики долго не выдержат. Бунтовать начнут…