Синее — это много–много воды, как в гидропонных баках, только глубже, а все остальное — это почва, как в теплицах, только больше. А вот неба она никак не могла себе представить. Папа говорил: небо — это такой шарик вокруг комка грязи, только на модели его не показывают, потому что так его не видно. Он прозрачный, как воздух. Это и есть воздух. Только голубой. Воздушный шарик, и изнутри он голубой, а внутри его — комок грязи. А воздух — снаружи? Вот странно. А внутри комка есть воздух? Нет, говорит папа, только почва. Люди живут на поверхности комка, как внезники навне, только без скафандра. И голубым воздухом можно дышать, как внутри. Ночью видны звезды и космос, как навне, говорил папа, а днем — только голубое. Она спросила — почему? Папа сказал, потому что днем свет ярче. Голубой свет? Нет; свет давала желтая большая звезда, а из–за воздуха все было голубое. Потом девочке надоели вопросы. Все было так сложно и так давно — какая разница?
Конечно, они все «приземлятся» на другом комке грязи, но она тогда будет совсем старая, почти мертвая — шестьдесят пять лет ей будет. Если ей будет еще интересно, она все поймет.
В мире жили только люди, растения и бактерии.
Бактерии живут в и на людях, и растениях, и почвах, и всякое такое. Они живые, но их не видно. Даже когда бактерий очень много, их жизнь все равно неприметна или кажется попросту свойством их обиталища. Их бытие протекает в другом масштабе, в другом порядке величин. А порядки животного царства не в силах, как правило, воспринимать друг друга без инструментов, позволяющих изменять масштаб видимого. Когда такой инструмент появляется, наблюдатель, как правило, глазеет изумленно на открывшуюся ему картину. Но инструмент не открывает наблюдателя миру низшего порядка, так что тот продолжает свое неторопливое, размеренное бытие — покуда на предметном стеклышке не высохнет капля. Взаимность — такая редкая штука.
Здесь потаенный мир анималькулей суров. Не проползет мимо тягучая амеба, не прошелестит изящная инфузория–туфелька, не пропылесосит ротифер; только мелкие твари–бактерии трепещут непрестанно под ударами молекул.
И то не всякие. Здесь нет дрожжевых грибков, и нет плесени. Нет вирусов (минус следующий порядок). Нет ничего, что вызывает болезни у людей или растений. Только необходимые бактерии — чистильщики, ассенизаторы, производители чистой почвы. В этом мире нет гангрены, и сепсиса нет. Нет менингита, нет гриппа, нет кори, нет чумы, нет тифа, равно брюшного и сыпного, или туберкулеза, или СПИДа, или холеры, или желтой лихорадки, или лихорадки Эбола, или сифилиса, или полиомиелита, или проказы, или герпеса, нет ветрянки, септических язв или опоясывающего лишая. Нет болезни Лайма — нет клещей. Нет малярии — нет москитов. Нет блох и мух, тараканов или пауков, червей или долгоносиков. У всего, что шевелится, ровно две ноги. Ни у кого нет крыльев. Никто не пьет кровь. Никто не прячется по щелям, не поводит антеннами, не таится в тени, не откладывает яйца, не чистит шерстку, не щелкает мандибулами, не обходит лежку трижды, прежде чем уткнуться носом в хвост. Ни у кого нет хвоста. В этом мире ни у кого нет щупалец, или плавников, или лап, или когтей. Никто в мире не парит. Не плывет. Не мурлычет, не лает, не рычит, не ревет, не чирикает, не свиристит, не выпевает раз за разом две ноты с интервалом в малую терцию в течение трех месяцев в году. В году нет месяцев. Нет месяца, и года тоже нет. Нет солнца. Время отмеряется дневными сменами, ночными сменами и десятидневками. Каждые 365,25 суток отмечается праздник и меняется число — Год. Идет Год 141‑й. Так утверждают часы в классе.
Конечно, у них есть картинки лун, и солнц, и зверей — все с ярлычками. В библиотеке можно видеть на больших экранах, как бегают на четвереньках по какому–то ворсистому ковру здоровенные туши, и голоса говорят тебе: «мустанги в Вайоминге», или «ламы в Перу». Некоторые клипы забавны. Иные хочется потрогать. А третьи пугают. Есть одна картинка — лицо, поросшее золотыми и черными волосами, и устрашающе ясные глаза смотрят сквозь тебя, и не видят, не любят тебя, и не знают твоего имени. Голос объясняет: «Тигр в зоопарке». А потом дети играют с какими–то «котятами», а те ползают по ним, и дети хихикают. Котята здоровские, как куклы или малышня, только потом один из них оборачивается, смотрит на тебя — а у него такие же глаза: круглые, ясные, не ведающие твоего имени.
— Я Синь! — громко кричит Синь котенку на экране.
Котенок отворачивает мордочку, и Синь плачет. Прибегает учитель с утешениями и расспросами.
— Ненавижу! — хнычет пятилетняя девчонка. — Ненавижу!
— Это лишь клип, — объясняет взрослый с высоты своих двадцати пяти. — Он тебя не тронет. Он ненастоящий.
Настоящие только люди. Только люди — живые. Папа говорит, что его растения — тоже живые, но люди — они живые по–настоящему. Люди тебя знают. Знают твое имя. Любят тебя. А если не знают, как малыш Алидиной кузины из четвертой школы, им можно сказать, и тогда они узнают.
— Я Синь.
— Сынь, — повторяет мальчик, и девочка пытается научить его говорить правильно, не Сынь, а Синь, хотя разница есть, только когда говоришь по–китайски, и это все равно не важно, потому что они сейчас будут играть в гонку за лидером с Рози, и Леной, и всеми остальными. Ну, и с Луисом, конечно.
А Луис очень отличался от Синь. Для начала у него был пенис, а у нее — вульва. Когда они как–то сравнивали свои отличия, Луис заметил, что слово «вульва» нравится ему больше — оно такое теплое, округлое, мягкое. А «влагалище» вообще звучит величественно. «А Пе–енис–пи–пинис, — жеманно передразнивал он, — тоже мне! Похоже на пися–нися–сися. Для такой штуки нужно более подходящее имя». И они вдвоем сели придумывать. Синь сказала «Бобвоб!» А Луис заявил «Гобондо!». В конце концов, сгибаясь от хохота пополам, они сошлись на том, что когда эта штука лежит — то бобвоб, а вот если поднимается — и правда вылитый гобондо. «Гобондо, стоять!» — кричал Луис, и член его правда приподнял чуть–чуть головку над шелково–гладким бедром. «Смотри, знает свое имя! А ты позови?» Она тоже позвала, и ей тоже было отвечено, хотя Луису пришлось немного помочь, и они хохотали, пока все трое не обмякли от смеха и не распростерлись на полу комнаты Луиса, куда всегда шли после школы, если только не отправлялись к Синь.
Синь ждала его просто ужас сколько и предыдущим вечером никак не могла уснуть — все лежала и ворочалась. А потом вдруг оказалось, что к ней уже наклоняется отец в праздничном костюме — длинных черных брюках и белой шелковой курте. «Просыпайся, соня, свое Посвящение пропустишь!» Она вскочила с кровати, испугавшись, что и правда, так что отец тут же серьезно поправился: «Нет, нет, шучу. Времени хватает. Тебе же пока не наряжаться!» Шутку Синь поняла, но рассмеяться от расстройства и волнения не сумела. «Помоги мне причесаться!» — проныла она, цепляя расческой узелки в густых черных волосах. Отец нагнулся помочь ей.
К тому времени, когда они пришли в Теменос, возбуждение не застило ей взгляда, наоборот — все виделось ярче и яснее. И огромный зал казался еще больше. Играла веселая музыка, танцевальная. И приходили люди, все новые и новые — голые покуда дети, каждый — со своим празднично одетым родителем, иные с двумя, многие — с бабками и дедами, кое–кто — с маленькими голопузыми братьями или сестрами, или старшими, тоже разодетыми. Отец Луиса тоже пришел, но на нем были только рабочие шорты и ношеная майка, так что Синь пожалела товарища. Из толпы вынырнула ее мать, Джаэль, а с ней ее сын, Джоэль, из Четвертой чети, и оба были разодеты в пух и прах. Джаэль вся изрисовалась красными зигзагами и искрами, а Джоэль надел лиловую рубашку на золотой «молнии». Они обнялись, и поцеловались, и Джаэль сунула отцу коробочку, сказав: «На потом». Синь уже знала, что в коробочке, но ничего не сказала. Отец тоже прятал за спиной подарок, и что в нем — Синь тоже знала.
Зазвучала песня, которую разучивали они все — все семилетки во всех четырех школах мира: «Я расту! Я расту!» Родители подталкивали детей вперед или вели самых робких за руку, нашептывая: «Пой! Пой!» Распевающие малыши сходились в центре огромного круглого зала. «Я расту! Что за счастье — я расту!» — пели они, и взрослые подхватили песню, зазвучавшую мощно и звучно, так что у Синь слезы на глаза навернулись. «Что за счастье!»
Старый учитель поговорил немного, а потом молодой, с красивым звонким голосом, сказал: «А теперь все садитесь», и все опустились на палубу. «Я назову каждого из вас по имени. Когда вас назовут — встаньте. Встанут и ваши родители и родичи, и вы сможете подойти к ним и взять одежду. Только не надевайте, пока весь мир не облачится! Я скажу, когда. Итак — готовы? Начали! Пять–Адано Сита! Встань и оденься!»
Из круга сидящих малышей вскочила крохотная девчушка, вся красная, и в ужасе оглянулась, разыскивая мать, — та уже стояла, со смехом размахивая красивой алой юбкой. Маленькая Сита ринулась к ней, и все засмеялись и захлопали в ладоши. «Пять–Алс–Маттеу Франс! Встань и оденься!» Так и шло, пока ясный голос не прозвенел: «Пять–Лю Синь! Встань и оденься!», и Синь поднялась, не сводя с отца глаз, — его легко было найти в толпе, потому что рядом пестрели Джаэль и Джоэль. Она подбежала к нему и схватила что–то шелковистое, что–то изумительное, и все, кто был из блока Пеони и блока Лотос, аплодировали особенно старательно. Синь развернулась и, прижавшись к ногам отца, смотрела.
«Пять–Нова Луис! Встань и оденься!» — но он подлетел к отцу еще прежде, чем дозвучали слова, так что все снова посмеялись и едва успели похлопать. Синь попыталась поймать взгляд Луиса, но тот не оборачивался, серьезно наблюдая, как продолжается Посвящение, так что Синь тоже смотрела.
— Вот пятьдесят четыре семилетних ребенка пятого поколения, — провозгласил учитель, когда последний малыш покинул центр круга. — Поприветствуем же их в радости и ответственности взрослой жизни! — И все смеялись и хлопали, покуда голыши торопливо и неловко, сражаясь с непривычными рукавами и штанинами, путаясь в пуговицах, натягивая все наизнанку, надевали свою новую одежду, первую в жизни одежду, и поднимались снова в новом блеске.
Все учителя и взрослые тоже завели «Что за счастье» снова и снова, и все друг друга обнимали и целовали. Синь быстро надоели эти нежности, но она заметила, что Луису нравится, и он крепко обнимает даже совершенно незнакомых взрослых.
Эд подарил Луису черные шорты и голубую шелковую рубашку, в которой мальчик выглядел совершенно незнакомым и совсем прежним. Роза была вся в белом, потому что ее мать — ангел. Отец подарил Синь темно–синие шорты и белую рубашку, а в коробочке от Джаэль лежали голубые брюки и синяя рубашка в белую звездочку, на завтра. Шорты на каждом шагу терли бедро, а рубашка мягко, так мягко облегала плечи и живот. Синь плясала от радости, а отец, взяв ее за руки, торжественно пустился в пляс вместе с ней. «Здравствуй, моя взрослая дочь!» — сказал он ей, и улыбка его увенчала праздник.
Разница между пенисом и вульвой, конечно, поверхностна. Это слово Синь недавно узнала от отца и нашла очень полезным. Но отличие ее от Луиса поверхностным не было. Он ото всех отличался. Никто не говорил «должно» так, как Луис. Он стремился к правде. К истине. К чести — вот нужное слово. В этом заключалась разница. У него было больше чести, чем у всех остальных. Честь — она жесткая и прозрачная, как сам Луис. И в то же время, и теми же сторонами своей натуры он был мягок. Нежен. Он страдал астмой, не мог дышать, головные боли на несколько дней укладывали его в постель, он мог слечь перед экзаменом, перед выступлением, перед праздником. Он был как ранящий нож и как рана. Все обходились с ним почтительно и с почтением обходили — любили, но не пытались сблизиться. Только Синь знала, что он был и касанием, исцеляющим рану.
Когда им исполнилось по десять лет и им позволено было войти в место, которое учителя называли «Виртуальной Землей», а кипры — В‑Дичу, Синь была одновременно ошеломлена и разочарована. В‑Дичу оказалась интересной, чудовищно сложной и все же разреженной. Поверхностной. Это была всего лишь программа.
При всей неимоверной сложности В, любая дурацкая штуковина — хоть старая зубная щетка Синь — была реальнее, чем могучий поток ощущений и предметов из Города, или Джунглей, или Деревни. В Деревне Синь всегда помнила, что, хотя над головой ее не было ничего, кроме синего неба, и шла она по ворсинкам травы, покрывавшей неровную палубу до края невозможной дали, где та вздымалась невозможными буграми (холмы), хотя в ушах ее звучал быстро движущийся воздух (ветер) и по временам пронзительное «уить–уить» (птицы), и штуки, ползущие на четвереньках по ветрам, то есть по холмам, — живые (скот), все равно в то же самое время Синь сидела в кресле, а кресло стояло в В‑комнате второй школы, и к телу ее были присобачены всякие штуковины, а тело — его не обманешь, оно утверждало, что, какой бы ни была В‑Дичу странной — и любопытной, и интересной, и исторически важной, — она все равно оставалась фальшивой. И сны могут быть убедительны, прекрасны, ужасны, важны. Но Синь не желала переселяться в сны. Она хотела проснуться и своими пальцами коснуться настоящей ткани, настоящей стали, настоящей плоти.
Когда ей исполнилось четырнадцать, Синь написала стихотворение — вместо домашнего задания по английскому, написала одновременно на обоих ведомых ей языках. По–английски оно звучало так:
Дед моего деда в пятом Поколении
Ходил под небесами Мира иного.
Когда я стану бабкой, мне говорят,
Я пройду под небесами Мира иного.
Но сейчас я живу своей жизнью,
В моем мире
В небесах.
Китайский она учила с отцом уже пять лет, и вместе они уже осилили кое–кого из классиков. Когда она читала стихотворение отцу, тот улыбнулся, когда Синь дошла до иероглифов «тьен ся» — «под небесами». А Синь заметила его улыбку, испытывая гордость своими познаниями, а еще больше — за то, что Яо признал их, что их объединяло это почти тайное, почти герметическое понимание.
Учитель попросил ее зачитать стихотворение для старшеклассников второго курса вслух, на обоих языках, в классный день первой четверти. А днем позже ее вызвонил редактор «Четыре‑Ч», самого известного литературного журнала в мире, и попросил разрешения опубликовать — его направил к Синь учитель. Редактор хотел, чтобы девушка начитала свое произведение на аудио. «Стихам требуется голос», — утверждал он, могучий бородач 4‑Басс Эбби, величественный и самоуверенный, почти бог. Он был груб со всеми, но добр к Синь. Когда она запнулась во время записи, он сказал только: «Сдай назад, поэт, и не напрягайся» — и Синь последовала его совету.
Потом еще не один день ей казалось, что, куда ни сунься, всюду ее голос шепчет из динамиков: «Когда я стану бабкой, мне говорят…», и в школе совсем незнакомые ребята бросали походя: «Эй, слышал твой стих — круто!» Ангелам понравилось особенно, так они и говорили.
Синь, конечно, решила стать поэтессой. Великим стихотворцем, как 2‑Элай Али. Только вместо коротеньких непонятных стишков, как Элай, она начертает великий эпос о… собственно, проблема и заключалась в том, чтобы выбрать тему. Например, историческую поэму о Нулевом Поколении. Под названием «Бытие». С неделю Синь ходила как по воздуху и ни о чем другом думать не могла. Но ради такой поэмы ей бы пришлось выучить всю историю, которую на уроках истории она только проходила, и больше мимо, и перечитать сотни книг. И здорово углубиться в В‑Дичу, чтобы понять, каково было там жить на самом деле. Уйдут годы, прежде чем она хотя бы возьмется за работу.
А может, лучше любовные стихи? В антологии мировой литературы их была просто уйма. Синь не покидало ощущение, что вовсе не обязательно влюбляться на самом деле, чтобы писать хорошие стихи о любви. Может, если втюхаться по уши, это даже помешает. Вот эдакая сердечная тоска и нетребовательное обожание, какое она испытывала к Бассу Эбби или к Розе в школе, — самое то. Так что Синь накропала изрядно любовных поэм, но по какой–то причине стеснялась показывать их учителю и испытывала только на Луисе. Луис с самого начала не верил, что из нее получится поэт. Надо же ему показать.
— Вот это мне нравится, — заметил Луис.
Синь всмотрелась в экран — которое?
Что за печаль я вижу в глубине твоей улыбки?
Обнять хочу ее, как спящее дитя.
Строфа получилась такая короткая, что прежде Синь как–то не обращала на нее внимания, но теперь ей показалось, что вышло неплохо.
— Это про Яо, да? — поинтересовался Луис.
— О моем отце? — воскликнула Синь. Щеки ее загорелись от смущения. — Да нет! Это любовное!
— Ну а кого ты еще любишь, кроме отца? — спросил Луис со своей обычной ужасной прямотой.
— Много кого! И любовь, это… Она бывает разная …
— Да ну? — Он задумчиво воззрился на нее. — Я не сказал, что это стихи о сексе. Мне так не кажется.
— Странный ты, — отрубила Синь, ловко выхватив читник у него из рук и закрыв папку под названием «Оригинальные стихотворения 5‑Лю Синь». — С чего ты вообще решил, что разбираешься в стихах?
— Разбираюсь я в них не хуже тебя, — поправил, как всегда, занудливо–честный Луис. — Яписать их не умею. А ты можешь. Иногда.
— Никто не может всякий раз выдавать шедевры!
— Ну… — Когда Луис говорил «Ну…», у Синь всегда ёкало под ложечкой. — Может быть, не буквально всякий, но у великих процент удач на удивление высок — Шекспир, например, или Ли Бо, или Йетс, или 2‑Элай…
— Ну а что толку им подражать? — взвыла Синь.
— Я не имел в виду, что ты должна подражать им, — ответил Луис, чуть промедлив и уже другим тоном. До него дошло, что она могла обидеться на его слова, и это его огорчало. Когда Луис огорчался, он всегда вел себя очень вежливо. Синь прекрасно понимала, что он чувствует и почему, и что он сделает теперь, и осознавала яростную, скорбную нежность к нему, которая вздымалась в ее сердце, саднящую нежность.
— Да ерунда все это, — бросила она. — Слова — они такие неопределенные. Предпочитаю математику. Пошли, встретимся с Леной в качалке.
Когда они шли по коридору, Синь пришло в голову, что те строки, что понравились Луису, были не о Розе, как думала она сама, и не об ее отце, как показалось ему, а о нем, Луисе. Но все это были глупости, ерунда. Ну и пусть из нее не выйдет Шекспира. Зато она обожает Диофантовы уравнения.
Как крепко было их прибежище, их защита! Все жители мира находились в большей безопасности, чем любой принц, любой избалованный выкормыш богатеев в прежние времена; в большей, чем любое дитя на Земле.
Здесь нет холодных ветров, на которых можно замерзнуть, или вязкой жары, на которой исходишь потом. Нет эпидемий, простуд, лихорадок и зубной боли. Нет голода. Войн. Оружия. Угроз. Ничто в мире не представляет угрозы, кроме той лишь угрозы, в которой мир находится постоянно. Но это — константа его бытия, состояние, о котором невозможно даже подумать, и только сны порой напоминают о нем — кошмары. Гнутся, трещат, лопаются стены мира. Беззвучный взрыв. Фонтан кровавых капель, и капелька тумана в звездной тьме. Все в мире находилось в постоянной опасности, угроза окружала мир. Такова природа безопасности — она отодвигает угрозу вовне.
А люди живут — внутри. Внутри своего мирка, его крепких стен и крепких законов, созданных и поддерживаемых, чтобы защищать и оберегать людей своей мощью. В этом мире живут люди, и угрозу ему могут создать только они сами.
— Люди опасны, — смеялся Лю Яо. — Растения с ума не сходят.
По профессии Яо был садовник. Это значило, что работал он ремонтником гидропонного оборудования и одновременно — генетическим контролером–ботаником. В садах он проводил все рабочие дни и большую часть вечеров. Жилое пространство 4–5‑Лю наполняли растения — плетистые тыквы в вазонах, цветущие кусты в горшках с почвой, эпифиты, развешанные вокруг вентиляционных решеток и светильников. Большая часть растений была результатом генетических экспериментов и быстро погибала. Синь казалось, что ее отец жалеет этих нечаянных уродцев и из чувства вины приносит их домой, чтобы позволить им умереть в мире. Иные плоды опытов под его терпеливым присмотром вызревали и с триумфом возвращались в лабораторию под слабую просительную улыбку Яо.
4‑Лю Яо был невысоким, стройным, красивым мужчиной, чьи черные волосы рано прострелила седина. А вот вел он себя не как красавец — был сдержан и стеснительно вежлив. Он был хорошим слушателем, но сам говорил немного и негромко, так что в обществе более чем двух человек вовсе не открывал рта. С близкими — матерью, 3‑Лю Мейлинь, или другом, 4‑Ван Юэнем, или дочерью Синь — он мог беседовать спокойно, когда это не требовало от него напора. То немногое, что пробуждало в нем любовь, Яо любил сдержанно, неброско и страстно: классическую литературу Китая, свои растения и дочь. Он о многом раздумывал и о многом переживал, но свои переживания и думы держал в себе, в тишине и молчании следуя их ходу, подобно тому, как человек, спускающийся в лодчонке по течению великой реки, лишь изредка берется за весло. О лодках и реках, об утесах и течениях Яо знал немного — кадры из клипов, слова в стихотворениях. Порой снилось ему, что он плывет по реке, но сны эти были нечетки. А вот землю он знал, с ней он соприкасался ежедневно, с ней работал. Знал он воздух и воду, эти смиренные, незримые субстанции, от чьей ясности, прозрачности чудесным образом зависит жизнь. Пузырек воздуха и воды плывет в звездных лучах сквозь сухой черный вакуум. И в нем живет Яо.
Лю Мейлинь жила в отсеке под названием блок Пеони, через два коридора от жилпространства ее сына. Вела активную общественную жизнь, ограниченную исключительно китайского происхождения жителями второй чети. По профессии — химик, работала в производственной лаборатории и занятие свое не любила. На полставки перешла, как только это стало прилично, а потом и вовсе ушла на отдых. Говорила, что не любит работать вовсе. А что любила — так приглядывать за детишками в яслях, играть, особенно на печенья–цветы, болтать, смеяться, сплетничать, разузнавать, что творится у соседей. Страшно гордилась сыном и внучкой и постоянно влетала в их жилпространство, принося то пампушки, то рисовые пирожки, то сплетни. «Переехать бы вам в Пеони!» — повторяла она постоянно, хотя и знала, что этого не будет, потому что Яо такой необщительный, но это ничего, вот только она все надеется, что Синь будет держаться своих, когда придет пора заводить ребенка, о чем Мейлинь тоже говорила неоднократно. «Мама у Синь славная, Джаэль мне нравится, — говорила она сыну, — но я так никогда и не пойму, с чего ты не захотел получить ребенка от одной из девочек Вонгов, и тогда бы ее мама жила прямо тут, во второй чети, и так все было бы здорово. Но тебе же все надо сделать по–своему. И, я должна сказать, хотя Синь всего наполовину китайского происхождения, по ней и не скажешь, она такой красавицей вырастет, так что ты, наверное, знал, что делал, если только в любви или с детьми кто–то может знать, что делает, в чем я очень сомневаюсь. Это все удача. Молодой 5‑Ли на нее глаз положил, ты заметил вчера? Двадцать три ему уже, славный мальчик. А вот и она! Синь! Как тебе идут длинные волосы! Тебе бы их отрастить!» Материнская добродушная, деловитая, несерьезная воркотня служила еще одним потоком, в котором Яо покойно и рассеянно плыл, пока однажды этот поток не оборвался. Миг. И — тишина. Пузырек лопнул. Пузырек в мозговой артерии, сказали врачи. Еще несколько часов 3‑Лю Мейлинь в немом изумлении взирала на что–то, видимое ей одной, а потом умерла. Ей было только семьдесят лет.
Все живое находится под угрозой — изнутри и извне. Люди опасны.
В блоке Пеони провели краткую панихиду, а потом сын, внучка и инженер отвезли тело 3‑Лю Мейлинь в Центр Жизни на переработку — химический процесс разложения и разделения, с которым покойная, как химик, была прекрасно знакома. Она останется частью мира — не как существо, но как непрестанное осуществление. Она будет плотью детей, которых выносит Синь. Все здесь были плотью друг друга. Все — потребители и потребляемые, пожиратели и пища.
В пузырьке, куда напущено ровно столько воздуха, и ни каплей больше, ровно столько воды, и ни каплей больше, ровно столько пищи, и ни каплей больше, ровно столько энергии, и ни каплей больше — в самодостаточном и уравновешенном внутри себя аквариуме: один сомик, две колюшки, три больших водоросли и достаточно мелких, три улитки, может быть, четыре, но никаких стрекозиных личинок — в таком пузырьке численность населения должна регулироваться особенно жестко.
Когда Мейлинь умирает, ей рождается замена. Но не более того. Каждый может иметь ребенка. Иные не могут, или не хотят, или не станут заводить детей, да еще иные дети умирают во младенчестве, так что почти все, кто хочет, могут иметь и двоих детей. Четыре тысячи человек — это не так уж много, но численность эта поддерживается со старанием. Четыре тысячи человек — это не самый внушительный генный пул, но контролируется он с величайшим тщанием. Антропогенетики трудятся так же бдительно и бесстрастно, как Яо в своих ботанических лабораториях. Только опытов они не проводят. Иной раз они успевают поймать дефект в зародыше, но, чтобы манипулировать с рекомбинацией генов, у них не хватает ресурсов. Все трудоемкие, материалоемкие технологии, поддерживаемые только непрестанной эксплуатацией ресурсов планеты, Нулевое поколение оставило позади. У антропогенетиков достает орудий и знаний, чтобы выполнять свою работу. Но их дело — текущий ремонт. Они хранят качество жизни — в самом прямом смысле.
Каждый может иметь ребенка. Одного. Самое большее — двоих. У женщины — материнское дитя. У мужчины — отцовское.
Система несправедлива к мужчинам — им приходится убеждать женщину выносить их дитя. Система несправедлива к женщинам — от них ожидают, что три четверти года своей жизни они потратят, вынашивая чужого ребенка. К женщинам, не способным выносить ребенка или живущим с другими женщинами, система несправедлива вдвойне — тем приходится убеждать мужчину и женщину зачать, выносить и отдать им ребенка. Система, строго говоря, вообще несправедлива. Честность и сексуальность едва ли имеют что–то общее. Несправедливую систему заставляют работать любовь, и дружба, и совесть, и доброта, и упрямство, хотя и не всегда, и с мучениями, и в горе.
Брак или постоянное партнерство — понятия условные и оговариваются обычно, пока дети еще малы. Большинство женщин с трудом могут расстаться с отцовским ребенком, и жилпространство на четверых просторно до роскошного.
Многие женщины вообще не хотят зачинать или вынашивать детей, многие полагают, что способность к деторождению — это долг и привилегия, иные гордятся ею. Попадаются и такие, что хвастают числом отцовских детей, словно счетом в баскетболе.
4‑Штейнман Джаэль выносила Синь; она ее мать, но Синь — не ее дитя. Синь — дитя 4‑Ли Яо, его отцовская дочка. Дитя Джаэль — это Джоэль, ее материнский сын, который на шесть лет старше своей сводной сестры Синь и на два года моложе своего сводного брата, 4‑Адами Сета.
Каждому полагается жилое пространство. На одного человека — полторы комнаты; одна комната — 960 кубических футов. Обычно она имеет форму 10 на 12 на 8 футов, но, поскольку переборки сдвигаются, пропорции можно изменять свободно, если только несущие стены не помешают. Двупространство, как у 4–5‑Лю, обычно делят на две спальные ячейки и гостиную — два личных отсека и один общий. Когда люди съезжаются, да еще у каждого по одному–двое детей, жилпространство может разрастись изрядно. На 3–4–5‑Штейнман–Адами — то есть на Джаэль, Джоэль, 3‑Адами Манхэттена, с которым Джаэль жила много лет, и его отцовского сына Сета — приходилось 3840 кубофутов жилпространства. Они живут в четвертой чети, с большинством сепров, людей севамериканского и европейского происхождения. Джаэль, питавшая тягу к театральным эффектам, нашла место на внешней дуге, где потолки можно было поднять до трех метров. «Точно небо! — говорит она и красит потолки в голубой цвет. — Чувствуете, какая разница! Какое ощущение легкости и свободы!» Вообще–то Синь, когда та ночует у Джаэль, в ее комнатах неуютно; над головой столько свободного места, что комнаты кажутся пустыми и холодными. Но Джаэль заполняет их своим теплом, серебряным потоком слов, яркими красками одежд, изобилием своего бытия.
Когда у Синь начались месячные и девочка училась пользоваться противозачаточными и тосковала о сексе, Джаэль и Мейлинь заявили ей, что родить ребенка — это большая удача. Женщины они были очень разные, а слово выбрали одно. «Самая большая удача, — сказала Мейлинь. — Так интересно! Ни на что другое ты не уходишь до последней капли». А Джаэль объясняла, что рост плода в твоем чреве и грудное вскармливание — это составная часть секса, его продолжение и завершение, познать которое во всей полноте — большая удача. Синь слушала их со сдержанной, циничной серьезностью девственницы. Когда придет время, она сама все решит.
Многие кипры не одобряли — кто про себя, кто вслух, — что Яо попросил женщину другой чети, другого происхождения выносить его ребенка. Многие сородичи Джаэль интересовались, ради экзотики она согласилась или еще чего. На самом деле Яо и Джаэль влюбились друг в друга по уши. Они были достаточно взрослыми, чтобы понимать — кроме любви, ничего общего между ними нет. Джаэль попросила у Яо позволения выносить его дитя, и тот, тронутый до глубины души, согласился. Синь стала плодом неувядающей страсти. Всякий раз, когда Яо приходил навестить дочь, Джаэль бросалась ему на шею с криком: «Ох, Яо, это ты!», исполненным такой полнейшей, сердечнейшей радости и восторга, что лишь настолько довольный и самодовольный человек, как Адами Манхэттен, мог избежать мук ревности. Манхэттен был мужчиной огромным и брутальным. Возможно, избежать ревности ему помогало то, что он на пятнадцать лет старше Яо, на восемь дюймов выше и куда волосатее.
Деды и бабки — вот вам еще способ расширить жилпространство. Порой в соединенных комнатах поселялись и более дальние родичи — полубратья, их родители, их дети. Вниз по коридору от 4–5‑Лю располагался блок Лотос — одиннадцать слившихся жилпространств семейства 3–4–5‑Ван. Переборки там образовывали нечто вроде центрального прохода, заполненного беспрерывным гамом и толкотней. Блок Пеони, где провела всю жизнь Мейлинь, насчитывал в разное время от восьми до восемнадцати жилпространств. Другие линии происхождения такими многочисленными семействами обычно не жили.
Собственно говоря, к пятому поколению большинство жителей мира вообще позабыли, что означает их происхождение, считали его не важным, а тех, кто основывал на нем свое самосознание или чувство общности, — не одобряли. В Совете часто критиковали клановость лиц китайского происхождения, которую недоброжелатели называли «сепаратизмом второй чети» или хуже того — «расизмом», а сами кипры — «приверженностью путям предков». Кипры же протестовали против новой политики школьной администрации, перемещавшей учителей между четями, чтобы детей учили чужаки из других общин, других родословных. Но в Совете им никогда не удавалось набрать большинства.
В стеклянном пузырьке, хрупком мирке велика опасность схизмы, заговора, риск преступления, безумия, бессмысленного насилия. Никакой человек не может в одиночку принимать мало–мальски значительных решений. От начала времен никто не допускается в одиночку к пультам системного контроля. Всегда за спиной стоит дублер, контролер. И все же несчастья случаются. Пока что ни одно из них не стало катастрофой.
Но как оценить норму поведения человека? Что считать стандартом, а что — отклонением?
Учите историю, говорят учителя. История поведает нам, кто мы, как вели себя и как будем себя вести дальше.
Да ну? История на экранах, курс истории Земли, эта тошнотворная хроника несправедливости, жестокости, порабощения, ненависти, убийства — неужели эта, одобренная и прославленная всеми правительствами и установлениями хроника разорения и порчи человечества, флоры, фауны, воздуха, воды, планеты научит нас? Если мы таковы — есть ли для нас вообще надежда? Нет, история — это то, от чего мы бежали. То, кем мы были и перестали быть. То, что никогда не должно повториться.
Из соленой пены морской родился одинокий пузырек. И взлетел.
Чтобы понять, кто мы есть, загляните не в хроники, но в музеи, туда, где хранятся плоды нашего гения. Печальные лица старых голландцев глядят на нас из тьмы веков. Мать склоняет прекрасный, скорбный лик к лежащему на ее коленях погибшему сыну. Безумный дряхлый король восклицает над телом дочери: «Никогда, никогда, никогда, никогда, никогда!» С несказанной нежностью шепчет Милосердный: «Ничто не вечно, ничто не насущно, ничто не суще». «Спи, дитя мое, усни», — требует колыбельная, и тоскливо рыдают песни рабов: «Отпусти народ мой!» Из тьмы во славе восстают симфонии. И поэты, безумцы–поэты восклицают: «Родился ужас красоты!» Но все они сумасшедшие. Все они дряхлы и безумны. Их красота всегда ужасна. Не надо читать стихов. Они не вечны, не насущны, в них нет сути. Они написаны о другом мире, о мире грязи, о том косном мире, который отринуло Нулевое поколение.
Ти Чу, Дичу, комок грязи. Земля. Мир «мусора». Планета «отбросов».
Это устаревшие, исторические слова, из подписей к картинкам в учебнике: контейнеры, полные «грязного» «мусора», вываливают в машины, и те отвозят его на «свалки», чтобы «выбросить». Что это значит? «Выбросить» — куда?
В шестнадцать лет Синь добралась до Дневников 0‑Файез Роксаны. Подростков всегда привлекает ее постоянная рефлексия, вечное сомнение в собственной интеллектуальной честности. Роксана похожа на Луиса, думала Синь, только женщина. Иной раз хочется поговорить с женщиной, а не с парнем, но Лена только и талдычит, что о своем баскетболе, а Роза совсем в ангелы ушла, а бабушка — умерла. Так что Синь читала дневники Роксаны.
Тогда она впервые осознала, что люди Нулевого поколения, создатели мира, полагали, будто требуют от своих потомков величайшей жертвы. То, что Нулевки оставили, потеряли, покинув Землю. «Мы — боги «Открытия“, — писала Роксана, — и да простят нас истинные боги за нашу самонадеянность!»
Но когда она раздумывала о грядущем, потомков своих она видела не детьми богов, но их жертвами, взирая с ужасом, жалостью и чувством вины на беспомощных пленников воли и желания предков. «Как смогут они простить нас? — стенала она. — Мы еще до рождения отняли у них мир — отняли моря, и горы, и луга, и города, и солнечный свет, все, что принадлежит им по праву. Мы заперли их в клетке, в жестянке, в банке для образцов, чтобы жить и умереть, точно лабораторные крысы, ни разу в жизни не увидав лунных лучей, не пробежав по лугу, не зная, что такое свобода!»
Я не знаю, что такое «клетка» и «жестянка», и почему банка должна быть «для образцов», нетерпеливо думала Синь, но кем бы ни была «лабораторная крыса», я не такая. Я бегала по В‑полям в Деревне, и я знаю — чтобы быть свободным, не нужны ни луга, ни холмы, ни все такое! Свобода — она в мыслях и в душе. А всякое барахло с Дичу тут ни при чем. «Не бойся, бабушка!» — обращалась она к давно умершей писательнице. «Ты сотворила прекрасный мир». Ты была мудрой и доброй богиней.
Когда Роксана впадала в депрессию по поводу горькой судьбы несчастных потомков, она постоянно поминала Синдичу, как звала она планету назначения, или просто Цель. Порой фантастические образы подбадривали ее, но чаще — пугали. Окажется ли планета пригодной для жизни? Будет ли у нее биосфера? И если да, то какая? Что увидят там «поселенцы», как справятся с тем, что увидят, как отправят информацию обратно на Землю? Для нее это было так важно. Забавно — бедная Роксана волнуется, какие сигналы отправят через двести лет ее прапрапраправнуки «обратно», туда, где никогда не бывали! Но эта нелепая идея служила ей сильнейшим утешением. Она одна оправдывала все, сделанное ею в жизни. То была причина. «Открытие» построит хрупкий радужный мост через неизмеримую бездну, чтобы по нему прошли истинные боги: знание, информация. Боги разума. Этот образ, постоянно повторяемый в дневниках Роксаны, был ее прибежищем.
Синь же образы богов утомляли. Наследие монотеистов преследовало их, думала она. Метафорические, с прописной буквы божества Роксаны были предпочтительнее строчных Богов и Праотцев из курса истории и литературы, но все они были страшно скучны.
Разочарованная Роксаной, Синь ссорилась с подругой:
— Рози, ты бы сменила тему.
— Я просто хочу поделиться с тобой своим счастьем, — отвечала Роза своим Благодатным голосом — негромким, ласковым, мягким, как стальная балка.
— Раньше нам было вместе здорово и без Благодати.
Роза глянула на нее со всеобщей любовью во взгляде, непонятным образом оскорблявшей Синь до глубины души. «Мы же были подругами, Роза!» — хотелось крикнуть ей.
— Синь, как ты думаешь — почему мы здесь?
Вопрос показался ей коварным, и Синь поразмыслила, прежде чем ответить:
— Если понимать буквально, то мы здесь потому, что так распорядилось Нулевое поколение. Если же ты имела в виду «зачем», то я отказываюсь отвечать на провокационные вопросы. Спрашивать «зачем» — значит, подразумевать, что существует некая цель, к которой мы сознательно движемся. Цель была у Нулевого поколения: отправить корабль к другой планете. А мы исполняем их план.
— Но куда мы движемся? — спросила Роза с той пылкой слащавостью, с тем любезным жаром, от которого Синь хотелось сжаться в комок и плевать желчью.
— К Цели. К Синдичу. И когда мы туда доберемся, мы обе будем старухами!
— А зачем мы туда движемся?
— Чтобы добыть знания и отправить их обратно, — ответила Синь словами Роксаны, потому что других у нее не было, а потом — заколебалась, осознав, что вопрос ей задан корректный, а она никогда не пыталась ни задать его себе, ни ответить. — И жить там, — добавила она. — Познавать мир. Мы живем в пути. За открытиями. Это путь «Открытия».
С этими словами она осознала смысл имени мира.
— Чтобы открыть?..
— Роза, твоим наводящим вопросам место в детском саду — «а ка–ак у нас называется эта буковка с завитушками?». Ну же, поговори со мной! Не пытайся мною крутить!
— Не бойся, ангел мой, — улыбнулась Роза в ответ на гневную вспышку. — Не бойся радости.
— И не зови меня «ангелом»! Ты нравилась мне, когда была собой, Роза.
— Не зная Благодати, я не ведала себя, — ответила Роза без улыбки, с такой потрясающей прямотой, что Синь в стыдливом изумлении отвела взгляд.
Но, уходя от Розы, она чувствовала себя обделенной. Она потеряла подругу многих лет и возлюбленную. Когда они станут старше, им уже не съехаться, как мечтала Синь. Черта с два она станет ангелом! Но… ох, Роза, Роза…
Синь попыталась сложить стихи, но получилось только две строчки:
Мы будем видеться подчас и не сойдемся снова,
Нас разведут одни и те же коридоры.
ЧТО ЗНАЧИТ В ЗАМКНУТОМ ПРОСТРАНСТВЕ «РАЗОЙТИСЬ»?
Для Синь — это стало первой большой потерей. Бабушка Мейлинь была такой жизнерадостной и добродушной, а смерть ее — такой неожиданной, такой внезапной и тихой, что Синь ее как–то не восприняла до конца. Ей все время казалось, будто бабка так и живет чуть дальше по коридору, и, вспоминая ее, Синь не горевала, а утешалась в горе. А вот Розу она потеряла.
К первой своей печали Синь подошла со всем юношеским пылом и страстью. Она ходила как шальная. Какие–то участки ее сознания, похоже, повредились навсегда. Синь с такой силой возненавидела ангелов, уведших у нее Розу, что начала подумывать — не правы ли старшие кипры: людей другого происхождения понять невозможно, не стоит и пытаться. Они — другие. Лучше держаться от них подальше. Держись своих. Держись середины. Держись пути.
Даже Яо, устав от проповедующих благодать коллег из лаборатории, цитировал Длинноухого Старца: «О чем говорят — не знают. О чем знают — не говорят».[129]
— А вы, значит, знаете? — поинтересовался Луис, когда она повторила ему эту строку. — Вы, кипры?
— Нет. Никто не знает. Просто не люблю проповедей!
— А многие любят, — ответил Луис. — Любят проповедовать и слушать проповеди. Всякие люди бывают.
Только не мы, подумала Синь, но промолчала — Луис, в конце концов, не китайского происхождения.
— Не надо изображать лицом стену, — заметил Луис, — только потому, что оно у тебя плоское.
— У меня не плоское лицо. Это вообще расизм.
— Да–да. Великая Китайская стена. Кончай, Синь. Это же я, Гибридный Луис.
— Ты не больше полукровка, чем я.
— Куда больше.
— Ты мне скажи, что Джаэль китаянка! — ухмыльнулась она.
— Нет, чистая сепра. Но моя биомать полуевропейка, полуиндуска, а отец — по четверти южноамериканской крови, африканской и половина японской, если я ничего не путаю — что бы это все ни значило. У меня, выходит, и вовсе происхождения нет, одни предки. А ты! Ты похожа на Яо и свою бабку, ты говоришь, как они, ты от них китайскому научилась, ты выросла среди сородичей и сейчас занимаешься тем же старым кипровским отторжением варваров. Ты происходишь от самых больших расистов в истории.
— Неправда! Японцы… европейцы… севамериканцы..
Они еще немного поспорили по–дружески на основании смутных данных и сошлись на том, что все на Дичу были расисты, а также сексисты, классисты и маньяки, повернутые на деньгах, — непонятном, но неотъемлемом элементе всех исторических событий. Отсюда их занесло в экономику, которую они добросовестно пытались понять на уроках истории, и наговорили еще немного глупостей о деньгах.
Если каждый имеет доступ к тем же продуктам, одежде, мебели, инструментам, образованию, информации, работе и власти, если копить бесполезно, потому что все нужное можно получить в любой момент, если азартные игры — пустое времяпрепровождение, потому что нечего проигрывать, и богатство и бедность равно стали метафорами — «богатство чувств» и «нищета духа», — как можно понять значение денег?
— Все–таки они были ужасные болваны, — заметила Синь, озвучив ту ересь, которую придумывают рано или поздно все умненькие молодые люди.
— И мы такие же, — ответил Луис — может, правду, а может, нет.
— Ох, Луис, — проговорила Синь с глубоким, тяжелым вздохом, глядя на фреску на стене школьной закусочной — сейчас ее покрывал абстрактный узор розовых и золотых разводов. — Не знаю, что бы я без тебя делала.
— Была бы ужасной дурой.
Синь кивнула.
Луис не оправдывал ожиданий отца. И оба это знали. 4‑Нова Эд был незлым мужчиной, чье существование вращалось целиком и полностью вокруг гениталий. По преимуществу его интересовали стимуляция и разрядка оных, но и о размножении забывать не следовало. Он хотел, чтобы сын пронес в будущее его гены и его имя. Он только рад был помочь зачатию любой женщине, что просила его об этом, и помогал так трижды, но ту, кто выносит его отцовского сына, искал долго и старательно. Он выучил чуть ли не наизусть несколько таблиц соответствия и генетических сочетаний, хотя чтение не относилось к числу его любимых занятий, и когда решил наконец, что цель достигнута, удостоверился, что носительница согласна скорректировать пол. «Будь их двое, я бы согласился на девочку, но раз один — пусть уж мальчик, лады?»
— Хочешь сына? Будет тебе сын, — ответила 4‑Сандстром Лакшми и выносила ему сына.
Женщина она была энергичная, активная, и беременность стала для нее настолько утомительным и неприятным опытом, что повторять его она не стала.
— Это все твои красивые карие глаза, Эд, чтоб им провалиться, — бросила она. — И больше никогда! Вот он. Целиком твой.
Порой Лакшми заглядывала в жилпространство 4–5‑Нова, всякий раз притаскивая Луису игрушку, которая очень понравилась бы ему год назад или лет через пять. После этого они с Эдом занимались, по ее выражению, «мемориальным сексом», после чего Лакшми заявляла: «И каким местом я только думала? Нет уж, больше никогда. Но он–то в порядке, да?»
— Малыш замечательный! — отвечал на это отец громогласно, но без особого убеждения. — Твои мозги, и мой слив.
Лакшми работала в центральной рубке связи, а Эд был физиотерапевтом — неплохим, по его же словам, но его пальцы были умнее головы. «Поэтому я такой хороший любовник», — объяснял он партнершам и был прав. А еще он был хорошим отцом. Он знал, как держать и обихаживать малыша, и любил это занятие. Он не испытывал перед младенцем священного, отчуждающего трепета, который парализует менее мужественных. Хрупкость и сила крохотного тельца восхищали его. Он любил Луиса как плоть от плоти своей, сердечно и счастливо, первые пару лет, и до конца своей жизни — несколько менее счастливо. С течением лет восторги отцовства блекли и скрывались под гнетом обид.
Ребенок оказался наделен характером и волей. Он никогда не сдавался и ничего не сносил. Колики его продолжались вечно. Каждый зуб становился мучением. Он хрипел. Он научился говорить прежде, чем встал на ноги. К трем годам он болтал так бойко, что у Эда только челюсть отпадала. «Ты мне хитро не заворачивай!» — твердил он сыну. Луис разочаровывал отца, и Эд стыдился своего разочарования. Он–то хотел вырастить товарища, свое отражение, мальчишку, которого можно научить играть в теннис — Эд шесть лет подряд выходил в чемпионы второй чети по теннису.
Луис добросовестно выучился махать ракеткой — без особого, правда, успеха — и пытался научить отца игре слов под названием «грамматика», от которой у Эда шарики за ролики заходили. В школе он учился на «отлично», и Эд старался им гордиться. Вместо того чтобы бегать по залу со стадом одногодок, Луис приходил домой, всегда с этой кипровской девчонкой Лю Синь, и они часами тихонько играли, запершись. Эд, конечно, подглядывал, но ничего предосудительного они не делали — все, что и другие дети, — но Эд порадовался, когда они доросли до одежды. В шортах и майках они походили на маленьких взрослых. В детской наготе было что–то увертливое, уклончивое, загадочное.
По мере того взросления Луис покорно начинал повиноваться взрослым законам. Он все еще предпочитал общество Синь компании парней, и они все так же постоянно держались вместе, но никогда не оставались вдвоем при закрытых дверях. А значит, когда Эд был дома, ему приходилось слушать, как они делают домашнее задание или болтают. И говорят, и говорят, черт — сколько можно болтать? Это пока девчонке не стукнуло двенадцать. Потом по закону ее происхождения ей можно было встречаться с мальчиками только в общественных местах и при посторонних. Эд счел, что это замечательная идея — он–то надеялся, что Луис станет поглядывать на других девочек, может, появится в нем что–то мальчишеское. Луис и Синь действительно сошлись с кружком ребят из второй чети, но как–то так получалось, что они все время болтали вдвоем, в сторонке.
— К шестнадцати годам, — говорил Эд, — я переспал с тремя девчонками. И парой ребят.
Сказалось не то, что хотелось. Он–то хотел довериться Луису, подбодрить, а вышло, что он не то хвастается, не то укоряет.
— Я пока не хочу заниматься сексом, — ответил паренек обиженно. Эд его не винил.
— Это не такое большое дело, — заметил он.
— Для тебя, — возразил Луис. — А для меня, наверное, нет.
— Нет, я другое… — Но Эду никак не удавалось выразить мысль. — Это не просто приятно, — неуклюже выдавил он.
Пауза.
— Лучше, чем дрочить, — закончил Эд.
Луис кивнул, явно в полном согласии.
Пауза.
— Я просто хочу понять, как, ну, ты понимаешь, как найти себя, вот и все, — проговорил мальчик — не так бойко, как обычно.
— Тогда молодец, — отозвался Эд, и оба, ко взаимному облегчению, сменили тему.
Ну и что, если у мальчика замедленное развитие, думал Эд, но, по крайней мере, он вырос в жилпространстве, где есть пример здорового, открытого, жизнерадостного секса.
Интересно было узнать, что Эд спал с мужчинами; видимо, в юности, потому что на памяти Луиса он никогда мужчин домой не приводил. А вот женщин — приводил. Похоже, думал Луис, что всех женщин своего поколения, а теперь переключился на Пятое, из тех, что постарше. Звуки его оргазма Луис уже выучил наизусть — резкое, торопливое «ха! Ха! ХА!» — и наслушался всех возможных воплей, стонов, визгов, хрипов, хряпов и писков, какие издает в экстазе женщина. Громче всех ревела 4‑Йеп Сози, физиотерапевт из третьей чети, — она заглядывала к Эду, сколько Луис себя помнил, и всегда, даже теперь, приносила его сыну печенье. Сози начинала с «аа! Аа!», как все, но ее «аа» становились все громче и громче, все дольше и дольше, переходя в беспрерывный, безумный вой, такой громкий, что бабке 2‑Вонг, жившей вниз по коридору, однажды померещилось, что это аварийная сирена, и она подняла весь блок Вонг с постели. Эда это не смутило. Его ничего не смущало. «Это же совершенно естественно», — говорил он.
То была его любимая фраза. Все, что относилось к телу, было «совершенно естественно». Все, что относилось к рассудку — нет.
Но тогда что значит «естество»?
Сколько мог понять Луис — а он много думал об этом, особенно в последний школьный год, — Эд был прав. В этом мире — на этом корабле, поправил он себя, потому что решил приобрести определенные привычки, так что — на этом корабле «природой» было человеческое тело. Ну и до определенной степени растения, почва, вода в гидропонных системах и еще бактериальная масса. До определенной степени, потому что их состояние тщательно контролировалось инженерами, даже более тщательно, чем здоровье людских тел.
А «природой» на изначальной планете было то, чего человек не может контролировать. «Природой» было то, что контролю неподвластно, что контролю доступно, но руки пока не дошли, и то, что из–под контроля вышло. Потому те немногие места на Дичу, где жило мало людей, назывались «природными заказниками», «заповедниками» или просто «глухоманью». В таких местах жили звери, которых называли «дикими». Так что все животные функции организма этим самым оказывались природными, естественными — пить, есть, мочиться, испражняться, спать, трахаться, отзываться на условные рефлексы и реветь сиреной при раздражении клитора языком.
А вот контроль над этими функциями никто не называл противоестественным — разве что Эд. Это называлось «культурой». С момента рождения естество тела начинало подчиняться контролю. А по–настоящему управление вступало в силу, дошло до Луиса, к семи годам, когда дети надевают одежду и становятся гражданами из дикого стада малышни, маленьких голых дикарей.
Что за чудесные слова!.. Дикий… стадо… культура… граждане…
Как бы ни подчинила тебя культура, тело остается, пусть не до конца, диким, естественным, природным. Оно должно остаться животным или умереть. Его нельзя полностью приручить, до конца взять к ногтю. Даже растения, как понял Луис из рассказов отца Синь, генетически перестроенные на выполнение симбиотических функций, не были до конца предсказуемы и покорны; а культуры бактерий постоянно выдавали «дикие» штаммы. Полностью подчинить можно только неодушевленное, само вещество мира, элементы и соединения, газы, жидкости, и твердые тела, и все, что сделано из них.
А что же контролер, носитель культуры — разум? Культурен ли он сам? Может ли овладеть собой?
Вроде бы причины обратному нет; однако же большую часть курса истории составляют неудачи разума, совершающего подобные попытки. Но это неизбежно, думал Луис, потому что на Дичу «природа» была так велика, так могуча. Там не было ничего, полностью подчиненного человеку, кроме виртуальности.
Странно, но этот интересный факт Луис узнал в виртуальной программе. Он прорубался сквозь тропические джунгли, кишевшие чем–то, что летало, кусалось, ползало, жалило, грызло и мучило плоть, задыхался в липкой вонючей жаре, отнимавшей все силы, пока не выбрался на свободное место, где при виде его вылетела с воплями из хижин жуткая кучка несчастных, искалеченных болезнями, плохим питанием и самоуродованием, и забросала пришельца отравленными дротиками из духовых трубок. Это было практическое задание по этике, выполнявшееся в программируемых Джунглях В‑Дичу. Слова «тропики», «джунгли», «деревья», «насекомые», «жало», «хижины», «татуировки», «дротики» содержались во вчерашнем подготовительном словарике. Но сейчас Луиса подгоняла Этическая Дилемма: бежать? завязать разговор? сдаться? отстреливаться? Его В‑манекен имел при себе убивающее оружие и был одет в плотный костюм, который мог выдержать уколы дротиков. А мог и не выдержать.
Урок был интересный, и потом в классе они устроили обсуждение. Но уже потом на Луиса обрушилось осознание потрясающей огромности этих «джунглей», в которых присутствие одичалых человеческих существ было настолько незначительным, что казалось случайным, а человек культурный был им попросту чужд. Ему там не место. Как любому другому. Неудивительно, что отрицательные поколения с трудом поддерживали свою культуру и самоконтроль под таким давлением.
Хотя аргументы ангелов Луис находил одновременно довольно глупыми и изрядно пугающими, в одном, по его мнению, они были глубинно правы: в том, что цель полета не так важна, как сам полет. Начитавшись истории и испытав на себе Джунгли и Внутренний город, Луис начал подумывать, а не было ли основной целью Нулевого поколения дать нескольким тысячам человек место, где те смогут избежать подобных ужасов. Где человеческое бытие может быть контролируемо, как опыт в лаборатории. Контролируемый опыт по контролю.
Или контролируемый опыт в свободе?
Большего слова Луис не знал.
Его мысленному взгляду слова представлялись имеющими размер, плотность, глубину; слова были звездами, иные — мелкие, тусклые, плотненькие, а другие — огромные, сложные, хитроумные, их могучее поле тяготения наращивало вокруг ядра шубу бессчетных значений. А самой большой из звезд была «свобода».
А для него лично свобода имела образ ясный и четкий. Приступы астмы у него случались нечасто, но врезались в память намертво; и однажды, когда Луису было тринадцать, на уроке физкультуры он неудачно увернулся от Большого Линя, и тот рухнул на Луиса всем своим весом. А так как весил он вдвое больше своего спарринг–партнера, то вышиб из него дух. Луис бесконечно долго задыхался, не в силах втянуть в себя воздух, и первый вдох оказался ошеломительно болезнен, мучителен, тягостен. Вот это была свобода. Дыхание. Когда дышишь.
А без нее задыхаешься, теряешь сознание и умираешь.
Те, кто живет естественно, точно звери, могут бежать, куда им вздумается, но их разум задыхается; они лишены свободы. Это Луис понял, проглядывая исторические ленты и В‑миры. Трущобы 2000 так потрясали именно потому, что не «дикая природа» делала их обитателей безумными, больными, опасными и чудовищно уродливыми, но слепое подчинение их собственной, якобы цивилизованной «натуре».
Человеческая — и вдруг «природа». Что за нелепое словосочетание!
Луису вспомнилось, как в прошлом году в третьей чети мужчина избил женщину до потери сознания, воспользовался ее телом, а потом покончил с собой, выпив жидкого кислорода. Он был из пятых, и тот случай, перепугавший весь мир, людям его поколения казался особенно жуток и тревожен. «А мог ли я оказаться на его месте?» — спрашивал себя каждый, и «не случится ли это со мной?». Ответа не знал никто. Тот человек — 5‑Вольфсон Ад — потерял контроль над своими «естественными», «животными» нуждами и лишился в результате всякой свободы, даже свободы выбора, даже свободы жить. Может, некоторым свобода противопоказана?
Ангелы о свободе не вспоминали. Следуй пути, достигнешь благодати.
А что станут делать ангелы в году 201?
Интересный, надо сказать, вопрос. Что станут делать все они, чем закончится эксперимент, когда лабораторный корабль достигнет цели? На планете Синдичу их встретит громада дикой, неподконтрольной человеку «природы», а даже правил, которым она подчиняется, они не будут знать. Их предки на Дичу, по крайней мере, были знакомы с «природой», умели использовать ее, могли передвигаться в ней, знали, какие животные опасны или ядовиты, как выращивать растения, и все такое. На Новой Земле они окажутся невежественны.
Книги упоминали об этом глухо. В конце концов до высадки оставалось еще полвека. А все–таки интересно было бы выяснить — что они покамест знают о Синдичу.
Когда Луис спросил об этом свою учительницу истории, 3‑Тран Эти, та ответила, что есть образовательная программа, которая снабдит Шестое поколение кучей сведений о том, что такое Цель и как там жить. Но пятопоколенцы к моменту выхода на орбиту будут так стары, что это, по сути, не их проблема, хотя если кто–то захочет, ему, разумеется, позволят «приземлиться». Программа рассчитана на то, чтобы срединные поколения («Это мы», — сухо пояснила старушка) жили в согласии со своим миром. Очень практичный подход, и цель благая, но, возможно, именно они создали тип мышления, столь распространенный среди последователей Благодати.
С Луисом, ее лучшим учеником, она могла говорить открыто. А тот, в свою очередь, честно признался ей — сколько бы ему ни стукнуло в день прилета, долетит он или нет, он хочет знать, куда движется. Он понимал, почему; он мог не понимать, как; но он должен был понимать, куда.
Тран Эти помогла ему порыться в архивах, но оказалось, что образовательная программа Шестого поколения покуда недоступна — комиссия по образованию ее пересматривает.
Другие учителя в один голос советовали вначале закончить школу и колледж, а потом уже беспокоиться о Цели. Если это вообще кому–то интересно.
Луис обратился к старшему библиотекарю, старому 3‑Тану, деду его друга Биньди.
— Рассуждать о цели нашего пути, — ответил Тан, — значит, питать в людях тревогу, нетерпение и ложные ожидания. — Он чуть улыбнулся. Говорил он всегда медленно, с долгими паузами. — Наша работа — лететь. А прилетать — совсем другая задача. — И после паузы добавил: — Но поколение, приученное лететь, — сумеет ли оно научить следующие опуститься наземь?
Луис продолжил поиски. По доброй воле он ушел в Джунгли.
Разумеется, ему приходилось держаться тропы. Как бы ни была детализована программа виртуальной реальности, то, что не заложено в нее изначально, просто недоступно. Как во сне, в любом сновидении, особенно — в кошмарном: не все варианты выбора доступны, если выбор вообще есть.
Здесь была тропа. Идти приходилось по ней. Тропа выводила к уродливым, убогим дикарям, а те визжат и кидаются отравленными дротиками, и вот тогда приходится выбирать. Луис методично перебирал варианты.
Попытки договориться с дикарями или убежать очень быстро заканчивались затемнением, обозначающим, понятное дело, виртуальную смерть.
Один раз, когда на него напали, Луис выстрелил из ружья и убил одного туземца. Это было еще ужаснее, чем он мог себе представить, и Луис почти сразу же вышел из программы. Той ночью ему снилось, что у него есть тайное имя, даже ему самому неведомое. Подошла незнакомая женщина и сказала: «Адово имя оставь волку».
Луис вернулся в Джунгли, хотя это было нелегко. Он обнаружил, что, если не выказывать страха, угрожать ружьем, но не стрелять, карлики как–то вдруг признают его присутствие. Отсюда расходилась новая сеть этических развилок. Он мог держать оружие на виду и, угрожая им, заставить карликов вывести его к Затерянному Городу (ради которого, собственно, и затевалось путешествие по Джунглям). Луис мог заставить их повиноваться, но не успевал зайти далеко, прежде чем наступало затемнение — его убивали. Или, если он не проявлял страха, не угрожал и не просил, он мог остаться в поселении, заняв полуразвалившуюся хижину. Туземцы принимали его в качестве местного безумца. Женщины давали ему еду и показывали, чем он может помочь, а Луис учился у них языку и обычаям — неожиданно сложным, пленительно формализованным. Это, конечно, было лишь В‑обучение — далеко оно не заходило и всегда казалось глубже, чем на самом деле; когда выходишь из программы, то почти ничего не остается в памяти. Программа не может вместить в себя много — даже в виде намеков. Но и того, что Луис запоминал, хватало, чтобы странным образом обогатить его взгляд на мир. Он еще собирался вернуться туда как–нибудь, дойти до конечной этической развилки и пожить немного с дикарями.
Однако в этот раз цель его была иной. Войдя в Джунгли, он шел как мог медленно, а зайдя поглубже — и вовсе остановился посреди тропы. Встретить дикарей он не боялся. Теперь, когда он понял их глубже, ему тоскливо было видеть, как они неизбежно бросятся на него с воплями, намереваясь убить. Он не хотел сейчас с ними встречаться. Они были виртуальными людьми, созданными людьми. А Луис пришел посмотреть на мир, где человека нет.
Стоя посреди Джунглей — исходя потом, вдыхая гнилостную вонь, отмахиваясь от тварей, жужжавших и порхавших вокруг и садившихся на кожу и кусавших, прислушиваясь к жутковатым шорохам, — он вспоминал Синь. Она не признавала ВР как источник впечатлений. Она входила в В‑Дичу, только если этого требовали учителя. Она не играла в В‑игры и даже не опробовала одну, действительно интересную, которую Луис и Биньди разработали на основе «Сада Борхеса». «Я не хочу лезть в чужой мир, — говорила она, — мне нужен мой».
— Ты же читаешь романы? — возражал Луис.
— Само собой. Но это я читаю. Автор записывает историю, а я ее воображаю. Воплощаю. А В‑программист через меня воплощает свою историю. Я никому не позволю пользоваться моим телом и моим рассудком. Ясно? — На этом месте она всегда начинала сердиться.
В чем–то она была права; но что поразило Луиса, напряженно застывшего на узкой, невероятно извилистой тропке посреди Джунглей, похожей на свихнувшийся коридор, глядевшего, как нечто многоногое уползает в зловещую тень под чем–то здоровенным, что Луис решил считать деревом, только лежащим почему–то на боку, а не стоящим — что поразило его сильней всего, — это даже не давящая, бессмысленная сложность, детальное воспроизведение хаоса в сенсорном поле программы, но враждебность этого безумства. Оно было опасным, пугающим. Или Луис сейчас воспринимал враждебность программиста?
В архиве было немало садистских программ; многие на них подсаживались. Как можно судить — на самом ли деле так ужасна природа?
Были, разумеется, программы виртуальной реальности, где Дичу представала более простой и понятной — Деревня или Прогулка в горы. А просматривая фильмы, затрагивающие только зрение и слух, можно осознать, что даже хаос «природы» может быть прекрасен. Иные подсаживались и на такие фильмы и вечно смотрели, как плывут в море морские черепахи и парят в небе небесные птицы. Но смотреть — одно, а чувствовать — совсем другое, даже если это лишь иллюзия.
Как вообще можно всю жизнь прожить в таких вот Джунглях? Неуютство, бьющее по всем органам чувств, — жара, ползучие твари, перепады температуры, грубые, зернистые, грязные поверхности, постоянно неровные — на каждом шагу приходится глядеть под ноги. Он вспомнил омерзительную пищу туземцев. Они убивали животных и ели куски тел. Женщины пережевывали какие–то корни, сплевывали в тарелку, оставляли подгнить и тоже ели. Если бы эти кусачие ядовитые твари были не виртуальными, а настоящими, Луис вернулся бы из Джунглей с полным набором токсинов в крови. Собственно, так и случалось в той развилке, где ты живешь с туземцами, — хватаешься за лианы, а это безногое ядовитое существо. Оно кусает тебя за руку, и через несколько минут ты чувствуешь страшную боль, и тошноту, а потом — темнота. Разумеется, программу надо было как–то завершать — она и так занимала десять субъективных суток, или десять реальных часов, максимально допустимое время В‑программы. Выходя из нее, Луис был не только виртуально мертв, но и вполне реально утомлен, голоден, вымотан и расстроен.
Была ли программа честна до конца? Правда ли жители Дичу обитали в подобной нищете? Не десять суток–часов, а всю жизнь? В вечном страхе перед опасными животными, враждебными дикарями, друг перед другом, в постоянных муках, причиняемых шипами растений, жалами и жвалами, болями в перетруженных мышцах, в сбитых неровными полами ногах, перед лицом страданий еще больших — голода, болезней, переломов и увечий, слепоты? Ни один из дикарей, даже младенец и его юная мать, не был чист и здоров. И по мере того, как Луис распознавал в них людей, ему все больней было видеть их язвы, раны, болячки, мозоли, бельма, сухие руки, грязные ноги, грязные волосы. Он хотел помочь им.
Но сейчас, когда он стоял на В‑тропе, из тьмы под деревьями и длинными жилами растений–эпифитов, как у Яо в горшках, только огромных и узловатых — донесся шум, издаваемый кем–то из тех живых существ, что теснились в джунглях. Луис застыл, вспомнив гарана.
Он однажды отправился в Джунгли с дикарями, поняв, что те идут «охотиться». Тогда глаза их уловили пятнисто–золотую вспышку и кто–то шепнул: «Гран», а Луис — запомнил. Вернувшись, он поискал слово в словаре, но не нашел.
А теперь он выступил из темноты — гаран. Прошел поперек тропы, слева направо, в паре шагов перед Луисом. Длинный, приземистый, в черную крапинку, золотой, он двигался с неописуемой легкостью и изяществом, переступая четырьмя круглостопыми ногами и опустив голову, а за ним тянулось гибкое продолжение тела — хвост, — чуть подрагивающее самым кончиком. Гаран неслышно скрылся во тьме. На Луиса он даже не глянул.
А тот стоял, завороженный. Это ВР, программа, говорил он себе. Каждый раз, как я захожу в Джунгли, если постоять на тропе достаточно долго, мимо пройдет гаран. Если бы я знал и хотел так поступить, я мог бы выстрелить в него из виртуального ружья. Если в программу включена опция «охоты», могу и убить. А если такой опции нет, ружье не выстрелит. И ничего я тут не поделаю. Гаран пройдет мимо и сгинет в темноте, покачивая кончиком хвоста. Это не дикая природа. Это вообще не природа. Это предел контроля.
Он развернулся и вышел из программы.
На пути к беговым дорожкам он встретил Биньди.
— Я хочу разработать технологию ВН, — сказал он.
— Ладно, — ответил Биньди, промедлив миг, и ухмыльнулся: — Пошли.
Программы, фотографии, описания — все отображения Дичу попадали под подозрение, поскольку являлись продуктом техники, плодом человеческих рук. Интерпретациями. Сама изначальная планета была прямому восприятию недоступна.
А планета назначения — тем более. Продолжая свои поиски в библиотеке, Луис начал понимать, почему Нулевое поколение так стремилось получить информацию о Синдичу. У них ее не было.
Открытие того, что называли «землеподобной планетой» в «пределах досягаемости», и запустило проект «Открытие». До–нулевики изучили планету настолько тщательно, насколько позволяли им инструменты. Но ни спектральный анализ, ни прямое наблюдение малого темного тела с таких расстояний не позволяло определить самое интересное. Уже ясно было, что жизнь самозарождается непременно, если определенные параметры среды находятся в определенных пределах, а все параметры, которые можно было определить, за грани дозволенного не выходили. И все же, как прочел Луис в древней статье под названием «Куда свой путь вершат?», даже незначительное отличие от «Земли» могло сделать «Новую Землю» совершенно непригодной для обитания. Химическая несовместимость местной жизни с земной превратит все живое в отраву. Незначительная разница в соотношении атмосферных газов не позволит дышать.
Воздух — это свобода, думал Луис.
За соседним столиком сидел библиотекарь. Луис подсел к нему и показал старику Тану статью.
— Тут написано, что мы, возможно, не сумеем там дышать.
Библиотекарь заглянул в статью.
— Я уж точно там дышать не смогу, — заметил он и, выдержав привычную паузу, пояснил: — Я буду мертв. — И улыбнулся, широко и доброжелательно.
— Я пытаюсь понять, — проговорил Луис, — что вообще мы можем там увидеть. Нет ли где–то инструкций… на разные случаи…
— На данный момент, — ответил старик, — если и существуют такие инструкции, доступ к ним закрыт.
Луис открыл было рот и захлопнул, ожидая, пока Тан выдержит паузу.
— Информация скрывалась всегда.
— Кем?
— В первую очередь — решением Нулевого поколения. А во вторую — решениями Совета по образованию.
— Но зачем нулевикам было скрывать сведения о цели полета? Там так скверно?
— Возможно, они полагали, что, поскольку данных все равно мало, средним поколениям нечего и волноваться. А Шестое поколение само все узнает. И отправит данные на Землю. Мы ведь научная экспедиция. — Он бесстрастно глянул на Луиса. — Если воздух там непригоден для дыхания, люди могут выходить в скафандрах. Внезники. Жить внутри, работать снаружи. Наблюдать. Пересылать данные на орбиту «Открытия». А оттуда — на Ти Чу. — Китайское название он произнес на китайский манер. — Невосстановимых запасов хватит на двенадцать поколений, а не на шесть. На случай, если мы не сможем там остаться. Или не захотим. Вернемся на Ти Чу.
Чтобы проговорить все это, у Тана ушло немало времени. Воображение Луиса заполняло паузы картинками, словно иллюстрациями к тексту: широкая дуга орбиты сближения, выводящая к звезде; парящий над поверхностью колоссального мира–планеты мирок–корабль; фигурки во внекостюмах, разбегающиеся по Джунглям… Яркие и невероятные. Виртуальная нереальность.
— Вернемся, — прошептал он. — Что значит — «вернемся»? Никто из нас не бывал на Дичу. Назад или вперед — какая разница?
— Какая разница между «да» и «нет»? Какая разница между добром и злом? — ответил старик, глядя на юношу с одобрением, но не только, и выражения его глаз Луис не мог распознать. — Может быть — скорбь?
А цитату он узнал. Синь и ее отец Яо оба учились у 3‑Тана, который служил не только библиотекарем, но и знатоком китайской классической литературы, и все трое были большими поклонниками Длинноухого Старца. Луис, выросший во второй чети, выслушивал цитаты до тех пор, пока в порядке самообороны не осилил английский перевод. Не так давно он перечитал книгу, пытаясь разобраться — какая часть ее имеет для него смысл. Лю Яо переписал весь труд древнекитайскими иероглифами — это отняло у него больше года. «Практикуюсь в каллиграфии», — объяснял он. Глядя, как вытекают из–под кисти Яо сложные, загадочные фигуры, Луис был тронут сильней, чем понятными вроде бы оборотами перевода — словно не понимать значило понять.
Бумага, сделанная из рисовой соломы, была большой редкостью. Мало кто писал от руки. Яо добился разрешения использовать для своей копии несколько квадратных метров бумаги, но ему не позволили бы надолго выключить ее из кругооборота. Свиток он раздарил по кускам своим знакомым–кипрам. А те ненадолго повесят их на стену, а потом сдадут в переработку. Никакой предмет, если только он не жизненно важен, не мог существовать больше пары лет. Одежда, вещички, бумажные рукописи, игрушки — все возвращалось в цикл, порой — с приличествующей панихидой. Похороны любимой куклы. Портрет деда, быть может, переведут в электронный формат, прежде чем переработать оригинал. Искусство было практичным, или эфемерным, или нематериальным — свадебный наряд, раскраска тела, песня, рассказ в сетевом журнале. Круговорот оставался неотвратим. Жители «Открытия» были сырьем для следующих поколений. У них было все, в чем нуждается человек, и ничего, что может он сохранить. Подобный мирок может страдать от нищеты только по одной причине — потере или зряшной трате вещества/энергии, связанного в ненужных вещах или выброшенного в космос.
Или, за очень долгие промежутки времени, из–за энтропии.
Однажды, давным–давно, дерматолог, вышедший навне, чтобы залатать небольшую ссадину на корпусе, перебросил сварочный пистолет своему товарищу, а тот не поймал. Фильм–рассказ о Потерянном пистолете был самым страшным во всем курсе экологии для второго класса. Ох, как визжали от ужаса детишки, когда медленно вращающийся инструмент плыл среди звезд, отходя все дальше и дальше. Вон — смотрите — он улетает! Он улетает навсегда!
Мир двигался звездным светом. Водородные ловушки снабжали топливом крохотные термоядерные реакторы, питавшие электрические сети, механические устройства и ускорители–скреперы, поддерживавшие ускорение «Открытия». Крохотный мирок был подвержен влиянию лишь меж — звездной пыли и фотонов и не принимал извне ничего, кроме атомов водорода.
В пределах своей оболочки он был полностью самодостаточен, самообновляем. Каждая клеточка, отслоившаяся с эпидермиса, каждая пылинка, отвалившаяся от ниточки или пластинки, каждая молекула воды, испарившейся с листа или из легких, втягивалась в фильтры и реконверторы, сохранялась, перерабатывалась, переделывалась, преобразовывалась, перерождалась. Система находится в равновесии. Существуют резервы на случай непредвиденных обстоятельств — до сих пор нетронутые — и запас упомянутых Таном Невосстановимых запасов, частью сырья, частью — продуктов высокой технологии, которые на корабле невозможно было воспроизвести: неожиданно мало, всего два полных трюма. В почти замкнутой системе эффект второго закона термодинамики сводился почти к нулю.
Все продумано, предусмотрено, предвидено. Все необходимое. «Зачем я здесь? И почему?» Цель жизни и ее причина — их Нулевое поколение тоже сочло необходимым обеспечить.
Целью бытия срединных поколений во время двухсотлетнего перелета было жить–поживать, и корабль обживать, и породить новое поколение, которое в конечном итоге исполнит свою миссию, их миссию, ту цель, которой они все служили. Цель, значившую так много для Нулевиков, земнорожденных. Открытие. Исследование вселенной. Научные факты. Знание.
Ненужное знание, бесполезное и бессмысленное для тех, кто живет и умирает в замкнутом мирке корабля.
Что им стоило знать из того, что им неведомо?
Они знают, что жизнь — она внутри: свет, тепло, дыхание, общество. И знают, что снаружи нет ничего. Бездна. Смерть. Неслышная, мгновенная, безоговорочная смерть.
«Инфекционные болезни» — это что–то такое, о чем читаешь или смотришь жуткие картинки в исторических фильмах. В каждом поколении наблюдается несколько случаев рака, несколько системных заболеваний; дети ломают руки, спортсмены тянут связки; сердца и другие органы снашиваются или перестают работать; клетки следуют генетической программе, стареют и умирают; люди стареют и умирают. Основная задача врачей — следить, чтобы смерть не была слишком мучительной.
Ангелы избавили их и от этой обязанности; они верили в «позитивное умирание» и превращали смерть в общественное занятие, вводя умирающего в транс при помощи гипноза, мантр, музыки и другими способами, и приветствовали отлетающую жизнь в экстатическом восторге.
Многие врачи занимались почти исключительно беременностями, родами и смертями — «легко пришел, легко ушел». Болезни? Просто названия в учебнике.
Зато были синдромы.
В Первом и Втором поколениях многие мужчины от тридцати до пятидесяти страдали от сыпи, сонливости, суставных болей, тошноты, слабости, рассеянности. Синдром окрестили СД — соматической депрессией. Врачи полагали, что это психосоматическое.
В ответ на синдром СД определенные области профессиональной деятельности стали закрыты для женщин. На обсуждение и голосование выдвинули проект — ремонтом каркаса и дерматологией должны отныне заниматься только мужчины. Последнее — починка и поддержание в исправности обшивки мира, соприкасавшейся с вакуумом, — было единственным родом деятельности на корабле, требовавшим выхода навне: за пределы мира.
Раздавались протесты. «Разделение труда», возможно, древнейший и глубоко укоренившийся институт неравенства — неужели этот иррациональный, нелепый набор запретов и предписаний вернется сюда, где здравый рассудок и смысл должны сохраняться даже ценой жизни?
Споры в Совете и на собраниях по четям тянулись долго. Сторонники половой сегрегации заявляли, что мужчины, неспособные зачинать и вынашивать детей, нуждаются в компенсирующей ответственности, делающей необходимыми их большую силу, равно как гормонально обусловленную агрессивность и демонстративное поведение.
Многие, мужчины и женщины, находили подобную аргументацию слабой во всех смыслах слова. Несколько большее число нашло те же аргументы убедительными. Граждане проголосовали за то, чтобы допускать к выходам навне только мужчин.
Когда сменилось одно поколение, систему уже никто не подвергал сомнению. Общественное мнение сошлось на том, что, раз мужчины биологически менее ценны, чем женщины, опасную работу следует свалить на них. На самом деле еще никто не убился, находясь навне, и даже не получил опасную дозу радиации, но чувство опасности придавало дерматологии особую притягательность. Крепкие, боевитые парни поголовно рвались во внезники, в числе куда больше потребного, так что служили резервом для основных смен. Внезники даже одевались по–особому: в бурые полотняные шорты, и обязательно носили на рукаве черную нашивку, бережно расшитую звездами.
Вспышка СД закончилась, оставив по себе лишь редкие, эндемические случаи. Некоторые связывали это с ограничениями на выход навне, другие отрицали связь.
Третьему поколению пришлось бороться с повышенной частотой спонтанных выкидышей и необъяснимых мертворождений. По счастью, продлилось это лишь несколько лет, но и так повысилась частота поздних родов и двудетных семей, покуда не восстановилась оптимальная схема замещения.
В четвертом и пятом поколениях появился новый набор симптомов, приводящий к еще более тяжким последствиям. Описать его смогли, но объяснить — нет, и только прилепили ярлычок СТГ — синдрома тактильной гиперчувствительности. Проявлялся он преходящими болями и предельной чувствительностью нервных окончаний. Страдающие СТГ избегали общества, не могли питаться в столовых, жаловались, что любое касание причиняет им муку. Они носили темные очки и затычки для ушей и прикрывали кисти и стопы так называемыми носками. Поскольку ни причин болезни, ни способов лечения найдено не было, процветали народные средства. Во второй чети СТГ встречался редко, так что больные питались по–кипровски — рис, соя, чеснок, имбирь. Порой одиночество приносило облегчение, так что больные СТГ пытались не пускать детей в стадо или школу, но тут уже вмешивался закон. Родитель не имеет права своей волей нарушать благосостояние ребенка или общества, определенное Конституцией и решениями Совета по образованию. Дети продолжали ходить в школу и ни от чего не страдали. Темные очки, затычки и носки вошли ненадолго в моду среди старшеклассников, но вообще–то синдром редко поражал людей младше двадцати. Ангелы утверждали, что ни один последователь Благодати не страдал от СТГ и что избежать болезни можно, просто научившись радости.
0‑Ким Ян была младшей в Нулевом поколении — она родилась за десять дней до Старта.
Многие годы 0‑Ким Ян оказывала влияние на Совет. Ее талант лежал в области управления, упорядочения: она была твердым и беспристрастным администратором. Кипры называли ее Госпожа Конфуций.
Ее единственный сын, 1‑Ким Терри, родился поздно. Жил он тихо, мучимый приступами соматической депрессии, и работал программистом в местной сети начальных школ, до того самого дня, когда в Году 79‑м умерла его мать. 0‑Ким была последней из нулевиков, из земнорожденных. Ее уход ощущался всеми как историческое событие.
На похороны ее собралась большая толпа — столько людей, что теменос не вместил их. Церемонию транслировали по всеобщей сети. Едва ли не весь мир наблюдал за ней, став, таким образом, свидетелем рождения новой религии.
Конституция недвусмысленно провозглашала абсолютное отделение веры от политики. В статье 4 прямо назывались все монотеистические религии, оказывавшие влияние на историю человечества, включая ту, которой следовали могущественнейшие страны Земли в эпоху старта «Открытия». Любая попытка «повлиять на результат выборов или решение законодательного органа прямым или косвенным обращением к догматам или основам иудаизма, христианства, ислама, мормонизма или любого другого вероисповедания», будучи подтверждена ad hoc[130] комиссией по религиозной манипуляции, каралась общественным выговором, отставкой или пожизненным отрешением от любых ответственных постов.
В первые десятилетия полета к четвертой статье обращались нередко. Хотя основатели сознательно стремились подбирать экипаж «Открытия» по критерию, как им мнилось, научной беспристрастности, монотеистическая тенденция полагать истину единственной пронизывала саму их науку. Основатели полагали, что в намеренно гетерогенной популяции терпимость станет не столько добродетелью, сколько жизненной необходимостью. В действительности же после первых нескольких лет полета многие в Нулевом поколении, прежде полагавшие себя безразличными к религии или даже враждебными ей, начинали осознавать себя мормонами, мусульманами, христианами, иудеями, буддистами или индуистами, обнаружив, что следование вере и обрядам дает им столь необходимую поддержку и опору в их внезапном, полном, необратимом изгнании с Земли и от всего, что на Земле было.
Истово верующих атеистов воспалил этот всплеск благочестия. Исторические свидетельства бессчетных народоубийств во имя Господне и реальные воспоминания об ужасах Фундаменталистского Очищения бросали тень на самые безобидные формы общественных богослужений. Бессильно поднимал голову экуменизм. Одни бросали обвинения, другие — принимали вызов. Собирались и вновь собирались комиссии по религиозной манипуляции.
Но следующие поколения уже не ощущали себя изгнанниками. Они жили там, где родились они сами, где жили их отцы. Смешение кровей лишало смысла древнюю веру. Пресвитерианину–парсу еврейского происхождения трудновато было выбрать одну религию из соперничающих. А забросить несовместимые проповеди суннитско–мормонско–браминского наследия было и вовсе просто.
Ко дню смерти 0‑Ким о четвертой статье не вспоминали уже много лет. Вероисповедания оставались, а вот церкви исчезли. Обряды исполнялись в уединении или семьями. Люди випасьяну или дзадзен[131] молились о направлении и возносили хвалу небесам. В более–менее подходящие дни безмесячного года собирались семьи, чтобы вспомнить Рождество Христа, или доброту Ганеши, или Исход. Из всех церемоний воскресить не только дух, но и обряды веры могли разве что похороны, всегда проходившие публично. Произносились красивые древние речи на красивых древних языках, и скорбящие старательно соблюдали ритуалы утешения и поминовения.
0‑Ким была воинствующей атеисткой. По ее словам, «народу нужен Бог, как трехлетнему малышу — мотопила». Вот и панихида по ней была старательно отчищена от любых ссылок на сверхъестественное или цитат из священных писаний. Выходили люди, кратко — некоторые не очень кратко — вспоминали, как повлияла 0‑Ким на их жизнь и на жизнь всего мира, говорили о ее обаянии, ее неподкупности, о ее беспредельной, родительской, деловитой заботе о благе грядущих поколений. И все с чувством повторяли, что от них ушла «последняя из земнорожденных». Дети детей тех, кто взирал на эти похороны, говорили они, будут живы, когда Миссия, отправленная Основателями, достигнет исполнения, когда они достигнут Цели. И дух Ким Ян пребудет с ними.
А в конце, как полагалось по обычаю, встал, чтобы сказать свое слово, сын покойной.
Под взглядами множества людей и сетевых камер 1‑Ким Терри поднялся на помост, где лежало, закутанное в белый саван, тело его матери. Походка его была целеустремленной, в ней чувствовалось напряжение. Знакомые Терри заметили в нем перемену — уверенное спокойствие, сменившее слезливость и дрожь в голосе. Он оглядел заполнявшую весь теменос толпу, и кое–кто потом утверждал, что «от него исходило сияние».
— Ушла последняя из тех, чье тело породила Земля, — проговорил он ясно и громко, многим напомнив тем свою мать, прекрасного оратора. — Она ушла к славе, лишь тенью которой было ее тело. И мы ныне движемся прочь от тела в царствие духа. Мы свободны. Мы навеки освободились от тьмы, от греха, от Земли. Из коридоров будущего я несу вам эту весть. Я — вестник, ангел. И вы — все вы ангелы! Вы — избранники. Господь призвал вас поименно. Вы — благословенные. Вы — божественные создания, святые души, призванные жить во благодати. Одно осталось нам — познать, кто мы есть, понять, что мы суть насельники Рая, что мы — благословенные, избранники небес, путники на вечном пути. И каждый из нас свят, и каждый — рожден, чтобы жить во благодати и умереть ко благодати большей.
Он воздел руки, торжественно благословляя ошеломленную, безмолвствующую толпу.
Речь его продолжалась двадцать минут.
«Его рассудок помутился от скорби», — говорили иные, покидая теменос или отключая терминал, и циники отвечали им: «А может, от облегчения?» Но многие горячо обсуждали идеи и образы, подсказанные им Кимом Терри, сердцем чувствуя — он дал им то, о чем они тосковали, не зная, что чувствовали, не умея выразить.
С тех похорон началась новая эпоха. Теперь, когда никто из живущих уже не помнил изначальной планеты, — стоило ли полагать, что кто–то на Земле помнит о них? Конечно, они регулярно отправляли по радио сообщения о ходе полета, как того требовала Конституция, — но было ли кому слушать?
В одну ночь стала шлягером слезливая мелодичная песенка «Сиротки Бездны», исполняемая группой «Нубетели» из четвертой чети. И многие продолжали обсуждать речь 1‑Кима Терри.
Такие приходили к нему в жилпространство — кто из любопытства, кто из интереса. Всех встречали соседи Терри, 2‑Патель Джимми и 2‑Лунь Юко. Терри отдыхает, объясняли они, но сегодня вечером он обязательно поговорит с вами. Вы тоже ощутили это чудо, когда он говорил сегодня в теменосе? Вы видели, как он изменился? Это случилось на наших глазах, говорили они, мы видели, как к нему приходит мудрость, красноречие, сияние. Приходите послушать его. Сегодня вечером он будет говорить.
На какое–то время стало модным заглядывать к Терри и слушать его речи о Благодати. Пошли ходить анекдоты. Атеисты обрушивали огонь и серу на истерических сектантов и лицемерных себялюбцев. Потом кто–то забыл, а кто–то — продолжал навещать жилпространство Кима сутки за сутками, год за годом посещая вечерние собрания с Терри, Джимми и Юко. Кто–то проводил собрания у себя — тихие пирушки, с песнями, медитацией, молитвами. Они называли эти собрания ангельскими увеселениями, а себя — друзьями во Благодати или просто ангелами.
Когда последователи Кима Терри начали перед своими родовыми именами ставить «ангел», будто это был титул, это вызвало серьезное неодобрение и массу дискуссий в Совете. Ангелы согласились, что подобная самоидентификация таит в себе семя раскола, и Терри лично посоветовал своим последователями не идти против воли большинства: «Ибо, ведаем мы это или нет, разве не все мы ангелы?»
Юко, Джимми и юный сын Джимми, Воблаге, поселились вместе с Терри в жилпространстве, которое тот делил с матерью. Ежевечерне они проводили собрания. Сам Ким Терри с годами вел все более затворническую жизнь. Поначалу он нередко выступал на собраниях, проводившихся в цирке первой чети или в теменосе, но с течением лет все реже появлялся на публике, общаясь с поклонниками только через сеть. К тем, кто попадал на собрания в его жилпространстве, он выходил ненадолго, с благословением и похвалой; но последователи его верили, что личное присутствие Терри не так важно, как духовное, каковое непрерывно и вечно. Все материальное нарушало Благодать, затемняя нужды духа. «Я иду иными коридорами», — говорил Терри.
Смерть Терри в году 123‑м вызвала среди его поклонников волну истерической скорби, смешанной с восторгом, ибо они, следуя доктрине Действительности в изложении его энергичного толкователя 3‑Пателя Воблаге, почитали мнимую смерть своего учителя как перерождение в Реальность, к которой сам корабль был лишь средством доступа, «проводником Благодати».
После смерти Терри и родителей Патель Воблаге в одиночестве обитал в жилпространстве Ким. Там он проводил собрания, произносил речи на домашних увеселениях, оттуда выступал по сети, там писал и оттуда распространял сборник высказываний и притч под названием «Вестник к ангелам». Патель Воблаге был человеком редкого ума, исключительной веры и больших амбиций, а еще — прекрасным организатором. Под его руководством увеселения стали менее хаотичными и оргиастическими, даже вполне пристойными. Он отсоветовал последователям Благодати носить особую одежду — мужчинам некрашеные шорты и курты, женщинам белые платья и тюрбаны — как делали многие. Одеваться по–иному, говорил он, значит вносить раздоры. Разве не все мы ангелы?
И под его водительством ангелов становилось все больше и больше. Число новообращенных в первые десятилетия второго века полета заставило обратиться к Статье 4. Группа активистов потребовала слушаний по вопросу о религиозной манипуляции, утверждая, что Патель Воблаге создал и распространил секту, поклонявшуюся Терри как богу, тем самым подрывая светские власти. Но Центральный Совет так и не собрался назначить комиссию для рассмотрения этого дела. Ангелы утверждали, что, хоть и почитают Кима Терри как учителя и проводника, но полагают его не в большей степени божественным, чем любого другого — разве не все мы ангелы? А Патель Воблаге убедительно доказывал, что воззрения ангелов ни в коей мере не подрывают государственного устройства и образа правления, но, напротив, поддерживают их в любой малости: ибо пути и законы мира суть пути и законы Благодати. Конституция «Открытия» есть Священное писание. Жизнь на корабле есть сама Благодать — исполненное радости тварное воплощение нетварной реальности. «Зачем последователям совершенного закона подрывать его? — спрашивал он. — Зачем тем, кто наслаждается ангельским порядком, искать хаоса? Зачем насельникам рая искать иного бытия?»
Ангелы действительно были образцовыми гражданами — активными, усердными, всегда готовыми исполнить свой долг перед обществом, деятельными членами всяческих комитетов и комиссий. Собственно говоря, ангелы составляли к этому времени более половины Центрального Совета. Не серафимы или архангелы, как прозывали наи — ближайших, самых верных соратников Пателя Воблаге, а простые ангелы, наслаждающиеся покоем и дружеством увеселений, ставших в те годы частью жизни для многих людей. Сама мысль о том, что верования и обряды Благодати могут в чем–то противоречить общественной морали, что быть ангелом — значит быть мятежником, стала явной нелепостью.
Патель Воблаге, неукротимо деятельный, несмотря на возраст — ему уже было под восемьдесят, — по–прежнему проживал в жилпространстве Ким.
— Может быть, есть два сорта людей… — начал Луис и замолк так надолго, что Синь сухо отозвалась:
— Ага. Может, даже три. Самые смелые мыслители предполагают, что пять.
— Нет, только два — те, кто может свернуть язык в трубочку, и те, кто не может.
Синь показала ему язык. Они в шестилетнем возрасте выяснили, что Луис как раз может свернуть язык в трубочку и посвистеть, а Синь — нет, и эта способность определяется генетически.
— Люди одного сорта лишены потребности в определенном витамине. А другие — нуждаются в нем.
— И каком?
— В витамине веры.
Синь поразмыслила над этим.
— Это не генетическое, — объяснял Луис. — Культурное. Метаорганическое. Но для индивидуума это различие не менее реально, чем метаболический дефект. Человек или нуждается в вере, или нет.
Синь все еще размышляла.
— И те, кто нуждается, не верят, что есть такие, кому это не нужно. Не верят, что есть неверующие.
— Надежда? — неуверенно предположила Синь.
— Надежда — не вера. Надежда связана с реальностью, даже если совершенно необоснованна. Вера отвергает реальность.
— Имя, которое можно назвать, не есть истинное имя, — прошептала Синь.
— Коридор, по которому можно пройти, не есть истинный коридор, — согласился Луис.
— Но что дурного в вере?
— Опасно путать реальность с вымыслом, — тут же отозвался Луис. — Путать желание — с возможностью, эго — с космосом. Крайне опасно.
— О‑ох! — Синь скорчила гримаску, возмущенная его напыщенностью, но через минуту проговорила: — Не это ли имела в виду мать Терри — «Народу нужен бог, как трехлетнему малышу — матапила»? Интересно, что такое матапила?
— Наверное, оружие.
— Я иногда ходила с Розой на увеселения, пока та совсем не ушла в серафимы. И мне вообще–то нравилось. Особенно песни. И когда они восхваляют вещи — знаешь, самые обычные, — и говорят, что все, что мы делаем, — свято. Не знаю… Мне — понравилось, — проговорила она, будто защищаясь. Луис кивнул. — Но когда они начинают зачитывать всякую дурь из книги — и что такое «путь», и что значит «открытие», — меня замыкать начинает. Они на все лады твердят, что снаружи вообще ничего нет. Вся вселенная — внутри. Ужас какой.
— Они правы.
— А?
— С нашей точки зрения, они правы. Снаружи ничего нет. Вакуум. И пыль.
— Звезды! Галактики!
— Точки на экране. Мы не можем дотянуться до них, добраться. Только не мы. Не при нашей жизни. Наша вселенная — корабль.
Эта мысль была одновременно знакомой до банальности и странной до жути. Синь пораздумывала и над ней.
— А наше бытие здесь совершенно, — продолжил Луис.
— Да?
— Мир и изобилие. Свет и тепло. Безопасность и свобода.
«Само собой», — подумала Синь, и на лице ее это отразилось.
— Ты учила историю, — настаивал Луис. — Столько страданий. Жил ли кто–нибудь в отрицательных поколениях так, как живем мы? Хоть вполовину так хорошо? Большинство землян жили в постоянном страхе. В боли. Невежестве. Они дрались друг с другом из–за денег и верований. Умирали от болезней, войн, голода. Это было как в Трущобах 2000 или Джунглях. Сущий ад. А здесь — рай. Ангел Терри был прав.
Синь поразилась ярости в его голосе.
— И?
— Так что — наши предки послали нас из ада в ад через рай? Тебе подобная схема не кажется дефектной?
— Ну‑у… — протянула Синь, обдумывая его метафору. — К Шестому поколению это и правда несправедливо. А для нас — никакой разницы. К тому времени мы от старости уже не сможем выходить навне. Хотя я бы доковыляла, глянула, каково оно. Даже если там — ад.
— Вот поэтому ты — не ангел. Ты принимаешь тот факт, что наша жизнь, наш полет, имеет цель, не заключенную в ней. Что у нас есть цель.
— Да? Вряд ли. Я на это просто надеюсь. Было бы интересно оказаться… где–нибудь еще.
— Но ангелы не верят, что есть какое–то «еще».
— Тогда они здорово удивятся, когда мы достигнем Синдичу, — ответила Синь. — Хотя мы все к этому времени… Слушай, мне еще для Канаваля таблицы делать… Увидимся на занятиях.
На момент этого разговора обоим было по девятнадцать лет и они учились на втором курсе. Они не знали, что второкурсники всегда ведут беседы о природе веры и цели бытия.
Конечно, вести следовали за кораблем — или догоняли его — с той минуты, как «Открытие» покинуло планету Дичу, Землю. Первое поколение еще получало множество личных сообщений: «Потомки Росс Бетти — весь Баджервуд болеет за вас!» С течением лет таких становилось все меньше и меньше, пока они не пропали вовсе. Порой возникали проблемы с приемом — был случай, когда радиосвязь прервалась на целый год; по мере того как росло расстояние до Земли, и в особенности — в последние пять лет, становились нормой искажения, задержки, потери сигнала. И все же «Открытие» не забывали. Доносились слова. Изображения. Кто–то — или какая–то программа — на изначальной планете продолжал направлять в космос тонкую струйку информации: новости, последние научные открытия, стихи и прозу, порой — целые газеты или тома политических комментариев, литературы, философии, критики, искусства, документалистики; только значения слов изменились, и трудно было судить: то, что ты читаешь или смотришь — это вымысел или реальность? — потому что отделить земные фантазии от землянского бытия было невозможно. И с наукой не лучше, потому что за общеизвестное принималось неведомое, и оставались без определения ключевые термины. Первое и второе поколения потратили немало времени, нервов и интеллектуальных сил, анализируя и толкуя сообщения с Дичу. Сообщения о, видимо, кровопролитном конфликте между, очевидно, школами религиозно–философской мысли (хотя с таким же успехом это могли были национальные или этнические различия), именовавшимися (по–арабски) Истинными Последователями и Подлинными Последователями, даже привели к появлению в первой и четвертой четях соперничающих группировок. Тысячи или миллионы — в сообщении говорилось о миллиардах, но это, конечно, была ошибка или искажение — в любом случае, множество людей на Дичу было убито или поубивало друг друга из–за этого конфликта идей (или верований?). На борту «Открытия» шли яростные споры о природе этих идей, верований, конфликтов. Споры тянулись десятилетиями. Но они не погубили ни одной живой души.
К третьему и четвертому поколениям содержание передач с Земли стало настолько невнятным, что лишь отдельные любители продолжали следить за ними; большинство же не обращало внимания вовсе. Если бы на Дичу случилось что–то важное, кто–нибудь да заметит; и кроме того — все, что принимали антенны, попадало в архив. Должно было попадать в архив.
Когда Синь пришла в колледж–центр записываться на курсы первого года, она обнаружила, что профессор навигации 4‑Канаваль Хироси потребовал, чтобы ее записали сразу на второй курс по его предмету. «Интересно! — возмутилась она подобной наглостью, бросив регистратору: — А что, если я вообще не собираюсь заниматься навигацией?» И все же Синь была польщена; очевидно, Канаваль пристально следил за успехами старшеклассников в математике и астрономии и положил на нее глаз. Она записалась на второй курс навигации.
Профессия навигатора была почетной, но не привлекательной, как работа внезника или актера–сетевика. Многим сама идея «навигации» казалась пугающей. Они объясняли это так: на любой работе можно сделать ошибку, и это плохо кончится (любое событие в аквариуме отзывается по всему аквариуму), но на таких работах, как регенерация воздуха или навигация, от ошибки могут пострадать или вовсе погибнуть люди — может быть, даже все.
Все системы корабля были снабжены резервными, дополнительными, безопасными, но, как было общеизвестно, навигация не могла быть безопасна. Конечно, компьютеры не ошибаются, но ведь информацию в них вводят люди; курс требовалось корректировать постоянно; навигаторам оставалось только проверять и перепроверять свои вычисления и расчеты компьютеров, проверять и перепроверять все начальные данные и результаты, выискивать малейшие расхождения, а потом повторять все это снова, и снова, и снова. Если расчеты и подсчеты все приводили к одному результату, если все сходилось — тогда не происходило ничего. Можно было заняться тем же самым — по новой.
Короче говоря, работа навигатора была не более завлекательной, чем подсчет бактерий — еще одно непопулярное занятие. А вот способности к математике и дисциплина от навигаторов требовались изрядные. Немногие студенты после первого, обязательного, курса брали второй, и мало кто выбирал эту профессию окончательной. 4‑Канаваль искал кандидатов, или, как говорили иные, жертв.
Если всеобщая нелюбовь к навигации и прорастала из глубинного ужаса перед тем, чем приходилось заниматься пилотам — полету сквозь бездну, самому движению мира–корабля, его курсу и цели, — об этом никто не упоминал, хотя Синь приходило в голову нечто подобное.
Канаваль Хироси был невысоким мужчиной чуть старше сорока, с горделивой осанкой, копной черных волос и плоским лицом, похожим, как решила Синь, на портреты мастеров дзен. Был он родней Луису — сводным кузеном, — и порой сходство становилось заметно. На занятиях он был резок, нетерпелив, нетерпим. Студенты жаловались: одна мельчайшая ошибка в компьютерной симуляции, и он отбрасывал выполненное задание, часы кропотливой работы, со словами «никуда не годится». Конечно, он был высокомерен и придирчив, но Синь защищала его от обвинений в мании величия.
— Дело не в его эго, — говорила она. — У него, по–моему, вообще нет эго. Только его работа. А она должна быть сделана идеально. Безошибочно. Если мы подойдем слишком близко к гравитационному колодцу, какая нам разница — на километр или на парсек?
— Ну ладно, но от миллиметра–то горя не будет, — возразил Аки, чья безупречная таблица расчетов только что была стерта со словами «никуда не годится».
— Сейчас — миллиметр, — педантично заметила Синь, — а через десять лет — парсек.
Аки закатил глаза. Синь не обратила внимания. Похоже было, что никто, кроме нее, не понимает, как интересно то, чем занимается Канаваль, как здорово исполнить расчет точно — не «почти точно», но идеально! Это было совершенство. Прекрасная работа. Отвлеченная и одновременно побуждающая к смирению, потому что не важно, чего желаешь ты. Эта работа не терпела спешки — каждая мелочь должна быть исполнена с тем же совершенством, ничто не может быть забыто, чтобы достичь совершенства в большом. Таков был путь. Он требовал непрестанного, неослабного, бдительного внимания, следования не своему капризу или воле, но самому бытию. Постоянного сосредоточения. Межзвездная навигация: это когда плывешь в небесах. Вокруг простиралась бездна. И в ней проходил единственный путь.
А если это знание ударит тебе в голову — тебе тут же напомнят, что ты бесспорно и безоговорочно зависим от компьютеров.
Третьекурсникам Канаваль всегда задавал одну и ту же задачу: «Компьютеры отключились на пять секунд. Используя имеющиеся координаты и данные, проложить курс на следующие пять секунд, не используя компьютеров». Студенты или сдавались через несколько часов, или днями сидели над задачей, чтобы в конце концов тоже отбросить ее как пустую трату времени. Синь так и не сдала свой результат, и в конце семестра Канаваль поинтересовался, где же задача.
— Я хотела еще поработать над ней на каникулах, — ответила Синь.
— Зачем?
— Мне нравятся вычисления. И мне интересно, сколько времени у меня уйдет на решение.
— Каков пока рекорд?
— Сорок четыре часа.
Профессор кивнул — так тихонько, что, может, и не кивал вовсе, и отвернулся. Выказывать одобрения он не умел.
Зато он умел радоваться и даже смеяться, когда что–то веселило его — обычно что–то очень простое: глупые ошибки, нелепые промахи. Тогда он хохотал, громко, точно ребенок: «Ха! ха! ха!» А посмеявшись, всегда замечал с широкой улыбкой: «Глупо! Глупо!»
— Он правда мастер дзен, — говорила Синь Луису, когда они сидели в закусочной. — Настоящий. Сидит и медитирует. Встает в четыре часа. И сидит три часа. Мне бы так. Но тогда мне придется ложиться в двадцать, и я ничего не успею выучить. — И, заметив, что Луис никак не реагирует, поинтересовалась: — А как твой В‑труп?
— Разложился до виртуального скелета, — рассеянно ответил Луис.
На третьем курсе студенты выбирали специальность. Синь пошла в навигацию, Луис — в медицину. На занятия они больше не ходили вместе, но встречались ежедневно — в закусочной, в спортзале, в библиотеке. В гости друг к другу они больше не ходили.
Любовники не сбегают (куда?). Встречи любовников — достояние общественности. Твои половые успехи служат для окружающих предметом глубокого и непосредственного интереса и озабоченности. Контрацепция гарантируется инъекциями каждые двадцать пять дней — девочкам с момента менархе, мальчикам — как укажет медкомиссия. Неявка в клинику за контруколом в назначенный день и время карается немедленным запросом: работники клиники проходят по твоему классу, спортзалу, сектору, коридору, жилпространству, во весь голос объявляя твое имя и проступок.
Без контруколов разрешено обходиться в следующих случаях: после стерилизации или завершения менопаузы; при обете безбрачия или строгого гомосексуализма; или после официального объявления, сделанного женщиной и мужчиной, о намерении совершить зачатие. Женщина, нарушившая обет безбрачия или зачавшая ребенка не от объявленного партнера, может получить укол постфактум, но после этого и она, и ее партнер обязаны делать инъекции в течение двух лет. Неразрешенные беременности прерываются. Безжалостные социальные и генетические причины, обуславливающие подобную систему, разъясняются каждому еще в школе. Но никаких причин не будет довольно, если свою личную жизнь ты сможешь держать в тайне. Вот этого–то у тебя и не выйдет.
Знает твой коридор, твоя семья, твой сектор, твоя родня, вся твоя четь знают, кто ты, и где ты, и чем ты занят, и с кем, и все они сплетничают. Честь и стыд — могучие общественные силы. Поддерживаемые полным отсутствием уединения, подчиненные рациональным нуждам, а не стремлению подчинять и подчиняться, стыд и честь могут поддерживать социальную стабильность очень и очень долго.
Подросток может выделиться из родительского жилпространства, найти однокомнату в другом коридоре, другом секторе, сменить даже четь, но все в новом коридоре, секторе, чети будут знать, кто входит в твою дверь. Они будут наблюдать, и любопытствовать, и бдеть, и интересоваться, по большей части доброжелательно, но всегда в смутной надежде позлословить, и они будут сплетничать.
Садок, он же Крольчатник — вот первое место, куда переселяются юноши и девушки, покинувшие родной дом. Это имя носила сетка коридоров в четвертой чети, близ колледжа. Все комнаты здесь были одиночные, некоторые — меньше стандартного объема, а стены, следующие кривизне обшивки главного ускорителя, сходились не под прямыми углами. Студенты двигали перегородки, пока сектор не превратился в лабиринт. В Садке было шумно, безалаберно, пахло ношеной одеждой. Спали здесь редко, а любились небрежно. Но в клинику за контруколами являлись все.
Луис поселился близ Садка, в трипространстве с двумя другими студентами–медиками, Таном Биньди и Ортисом Эйнштейном. Синь по–прежнему обитала во второй чети, в одном жилпространстве с Яо. Каждый день она тратила по двадцать минут на дорогу до колледжа и обратно.
Пройдя через обычный для подростков период сексуальных опытов, поступившая в колледж Синь дала обет безбрачия. Она заявила, что не хочет, чтобы ее биологические ритмы диктовались уколами, и не желает, чтобы чувства мешали учебе — хотя бы пока она не закончит колледж.
Луис продолжал ходить на уколы каждые двадцать пять дней, никаких обетов не давал, но и не спал ни с кем из знакомых. Никогда. Единственным его сексуальным опытом был промискуитет школьных вечеринок.
Оба знали это друг о друге, потому что знали все. И друг с другом никогда об этом не говорили. Молчание их было таким же взаимным, глубоким и уютным, как их беседы.
Их дружба, конечно, тоже была общеизвестна. Друзьям вольно было спорить, почему Синь и Луис не спят друг с другом и когда же наконец до этого дойдет.
Но под поверхностной дружбой таилось что–то, не ведомое никому, что не было дружбой: обет, данный не словом, но телом, недеяние, имевшее важнейшие последствия. Они служили друг для друга уединением. Они нашли, где это — вовне. И ключом к нему было молчание.
Синь нарушила обет, нарушила молчание.
— Разложился до виртуального скелета, — рассеянно пробормотал Луис, думая явно не о В‑трупе, у которого учился анатомии. Автор программы запрограммировал свое гнусное творение на то, чтобы направлять и песочить начинающего препаратора. «Продолговатый мозг, идиот!» — шептали недвижные губы, и в пустой грудной клетке гулко отдавалось: «Ты что, решил, что вот это — слепая кишка?» Синь нравилось слушать, как язвит труп. Если не ошибаться, тот порой вознаграждал студента, читая стихи. «Похлопаем в ладоши и споем!» — восклицал он, даже когда Луис удалял ему гортань.
Но сегодня Луис не рассказывал мертвецких баек, а только сидел в мрачной задумчивости за столом в студенческой закусочной.
— Луис, — проговорила она, — Лена…
Луис вскинул руку — так резко, так неслышно, что Синь умолкла, едва проронив имя.
— Нет, — бросил он.
Очень долгая пауза.
— Слушай, Луис. Ты свободен.
Он снова вскинул руку, отвращая речь, защищая тишину.
— Я хочу, чтобы ты знал, ты… — настаивала она.
— Ты не можешь меня освободить, — промолвил он. Голос его сел — от гнева ли, или другого сильного чувства. — Да. Я свободен. Мы оба свободны.
— Я только…
— Нет, Синь! Не надо. — На миг их взгляды встретились. Луис поднялся. — Пусть, — проговорил он. — Мне пора.
Он двинулся прочь, огибая столы. Ему говорили: «Привет, Луис» — он не откликался. Ясно было, что случилась ссора. Синь и Луис сегодня в закусочной повздорили. Эй, что это на них нашло?
Молодой женщине трудно порой бывает устоять перед сексуальным притяжением старшего мужчины, особенно если тот наделен властью или авторитетом. Если же она находит его привлекательным, стойкость ее еще слабеет. Скорей всего она закроет глаза и на трудность, и на притяжение, желая сохранить свободу выбора — свою и других. Если возобладает желание независимости, она станет бороться с силой его желания, с собственной тоской, чтобы сила ее уступки сравнялась с мощью его агрессии, чтобы принять его в себя с криком: «Возьми меня!»
Или она может найти свободу в своей капитуляции. В конце концов ее принцип — Инь. Инь считается негативным принципом, но это Инь говорит «Да».
Вскоре после выпуска они снова встретились в закусочной. Оба проходили усиленную подготовку по специальности — Луис интерном в центральном госпитале, Синь юнгой в Рубке. Работа поглощала их без остатка. Они не виделись уже две или три десятидневки.
— Луис, — сказала она, — я живу с Канавалем.
— Кто–то мне говорил. — Луис по–прежнему изъяснялся невнятно и рассеянно, словно то была мягкая оболочка чего–то окостенело–жесткого.
— Я только на прошлой неделе решила. Хотела тебе сказать…
— Если тебе это по нраву…
— Да. Он хочет, чтобы мы поженились.
— Вот и славно.
— Хироси, он… он как ядерный реактор. Он меня возбуждает… — Она искренне пыталась объяснить, чтобы Луис понял, это ведь так важно, чтобы он понял! Луис вдруг поднял взгляд, улыбнулся, и Синь покраснела. — Интеллектуально, — поправилась она, — и эмоционально.
— Эй, плосколицая, — он нагнулся и поцеловал ее в кончик носа, — если тебе хорошо — вот и ладно.
— Ты и Лена… — проговорила она страстно.
Луис снова улыбнулся, но уже по–другому, и ответил тихонько, мягко, непреклонно:
— Нет.
Не то чтобы в Хироси чего–то не хватало. Он был целен. Высечен из монолита. Возможно, этого и не хватало — обломков других Хироси, которые могли бы читать романы, или раскладывать пасьянсы, или залеживаться в постели, или вообще делать нечто иное и быть кем–то иным.
Хироси делал то, что должен, и в этом был он весь.
Синь, как любой молодой женщине на ее месте, казалось, что, войдя в его жизнь, она изменит ее к лучшему. Но, съехавшись с ним, она вскоре поняла, что ее жизнь изменилась радикально, а вот его — ничуть. Она стала частью того, чем занимался Хироси. Существенной частью, безусловно — ничего лишнего он не делал. Но вот чем он занимается, она прежде не понимала.
Это осознание изменило ее образ мышления и жизни круче, чем семейная жизнь и регулярный секс. Не то чтобы радости, горести и открытия секса не занимали ее, не восхищали и не удивляли порою; но в общем и целом она находила секс, как еду, замечательным телесным удовольствием, которое не особенно затрагивало ее разум и чувства, целиком и полностью занятые работой.
А открытие, нет — откровение, которое принес ей Хироси, не имело ничего общего — или так ей казалось — с их партнерством. Оно касалось его работы — их работы. Их жизни. Всех людей в мире корабля.
— Ты меня уговорил за тебя выйти, чтобы меня кооптировать, — укорила она его с полгода спустя.
Хироси, со своей обычной честностью — ибо хотя все, что он делал, имело своей целью сокрытие и продолжение обмана, друзьям он старался не лгать даже в малости, — ответил:
— Нет, нет. Я тебе и без того доверял. Но так куда проще, разве нет?
Синь посмеялась.
— Для тебя. Но не для меня! Для меня все было простым прежде. А теперь все вдвое…
Несколько секунд он молча смотрел на нее; потом взял ее за руку и нежно коснулся губами ее ладони. Любовником он был церемонно–вежливым; его неизбежная капитуляция перед лицом превосходящей страсти всегда пробуждала в Синь нежность, так что их любовь всегда была приятственной, а порой — изумительно радостной. И все же Синь знала, что она в конечном итоге — лишь топливо для его реактора, подчиненного единственной, всепревосходящей цели. И обманутой, использованной она не чувствовала себя только потому, что знала теперь — для Хироси топливом служило все, включая его самого.
На третий день после свадьбы Хироси рассказал ей, в чем цель его труда — чем он вообще занимается.
— Год назад, — заметил он, — ты спрашивала меня о расхождениях в записях работы ускорителей.
Они обедали вдвоем в своем жилпространстве. Это называлось «медовым месяцем». Слово давно потеряло всякое значение в мире, где нет ни меда, ни медоносных пчел, ни месяцев в календаре, ни месяца на небе. Но обычай хороший.
Синь кивнула.
— Ты мне тогда показал, что я что–то упустила. Не помню только, что.
— Ложь, — заявил Хироси.
— Нет, ты сказал что–то другое. Константа…
— То, что я сказал, — ложь, — перебил он ее. — Намеренный обман. Чтобы увести тебя с правильного пути. Убедить, что ты ошиблась. Твои вычисления были совершенно точны, и ты ничего не упустила. Расхождения существуют. Гораздо большие, чем те, что обнаружила ты.
— В записях работы ускорителей? — тупо переспросила она.
Хироси коротко кивнул. Он перестал жевать. Говорил он очень тихо — как уже знала Синь, от нервного напряжения.
Сама она здорово проголодалась, поэтому запихнула в рот здоровый ком лапши, прежде чем отложить палочки и пробурчать с набитым ртом:
— Ладно, и что ты хотел рассказать?
Хироси поднял застывший взгляд, и на миг Синь уловила в его глазах выражение столь нехарактерное — отчаяние? мольба? — что оно тронуло ее до глубины души, как его уязвимость в минуты любви.
— Что случилось, Хироси? — прошептала она.
— Корабль сбрасывает скорость на протяжении последних четырех лет, — ответил он.
Мысли Синь помчались чудовищным галопом, перебирая выводы, объяснения, сценарии.
— Что случилось? — проговорила она наконец, и голос ее почти не дрожал.
— Ничего. Это делается намеренно. Сознательно.
Хироси смотрел себе в миску. Когда он на миг поднял глаза, Синь сообразила, что он боится ее суждения. Боится ее. Хотя — и это она тоже поняла — страх не изменит ни его решения, ни его слов.
— Намеренно?
— Решение было принято четыре года назад, — проговорил он.
— Кем?
— Четырьмя навигаторами в Рубке. Потом его подтвердили двое из Администрации. Сейчас об этом знают еще четверо в инженерно–ремонтном отделе.
— Но почему?
Похоже было, что этот вопрос принес Хироси облегчение — возможно, потому, что прозвучал спокойно, без вызова или протеста.
— Ты спросила, что случилось, — ответил навигатор почти обыденным тоном, даже с налетом лекторской язвительной самоуверенности. — Ничего. Не было никакой аварии. Мы не сходили с курса, если не считать ничтожных отклонений. Но ошибка случилась. Экстраординарного масштаба ошибка. И мы воспользовались ею. Ошибка — это всегда возможность. Нашли ее мы с Чьереком. Фундаментальная, повторяющаяся ошибка в расчетах траектории с того момента, как пять лет назад, в Году 154‑м, мы миновали гравитационный колодец CG440. Что случилось при этом прохождении?
— Мы потеряли скорость, — автоматически отозвалась Синь.
— Мы ее набрали, — поправил Хироси и поднял голову, чтобы наткнуться на ее недоверчивый взгляд. — Ускорение было таким внезапным и значительным, что компьютеры сочли его ошибкой десятого порядка и компенсировали соответственно.
— Десятого порядка?
— К тому времени, когда Чьерек явился ко мне с начальными данными и я сообразил, что объяснить расхождения можно только ошибкой вычислителей, мы набрали скорость 0,82 с и обогнали график на сорок лет.
У Синь его шутка, его дурачество, попытка надуть ее невозможными числами вызывали только холодное возмущение.
— Мы не могли набрать восемьдесят две сотых, — пренебрежительно бросила она.
— О нет, — с такой же ледяной ухмылкой откликнулся Хироси. — Еще как могли. И набрали. Мы двигались на скорости 0,82 в течение девяносто одного дня. Все, что мы знали об ускорении, уравнения Гегаарда, лимит приращения масс — все неверно! Вот где крылась ошибка! В аксиомах! Ошибка таит в себе шанс. Когда получаешь данные, когда можешь сделать расчет, все становится очевидно. Мы все это передадим физикам на Дичу, когда долетим до Синдичу. Расскажем, как они ошиблись. Что можно использовать гравитационный колодец, чтобы через эффект пращи разогнать корабль до восьми десятых световой. Это действительно полет «Открытия». Мы могли бы одолеть весь путь за восемьдесят лет. — Лицо его — лик завоевателя — победительно закаменело. — Мы прибудем в систему назначения через пять лет, — проговорил он. — В начале Года 164‑го.
Синь ощутила только гнев.
— Если все это правда, — проговорила она наконец, медленно и невыразительно, — почему ты решился рассказать об этом только сейчас? Почему вообще решился? От всех других ты это скрывал. Почему?
Этот приступ гнева — то противостояние, которого Хироси опасался поначалу, неизбежное «Да как ты осмелился?» — был вызван не только неимоверным потрясением, вызванным его словами, но еще и его торжествующим взглядом, триумфальным тоном. Но теперь гнев Синь не трогал его; убежденность в собственной правоте хранила навигатора.
— В этом наша единственная сила, — ответил он.
— Наша? Чья?
— Тех, кто не ангелы.
Когда Луису сообщили, что образовательные программы для Шестого поколения недоступны, поскольку находятся в процессе пересмотра, он сухо заметил:
— Это же мне сказали, когда я запрашивал их восемь лет назад.
Работница справочной центра образования по–матерински сочувственно покачала головой.
— Ох, ангел, да они всегда то пересматриваются, то перерабатываются, — объяснила она. — Надо же держаться в ногу со временем.
— Понятно, — пробормотал Луис, — спасибо, — и отключил связь.
Старик Тан умер два года назад, но внук оказался ему многообещающей заменой.
— Слушай, Биньди, — бросил Луис в другой конец сопространства, — в переписи ангелы учитываются?
— Откуда мне знать?
— Библиотекари собирают полезные фактики.
— Ты имел в виду — учитываются ли ангелы как ангелы? Нет. С какой стати? Старые вероисповедания даже не входили в анкету. Это означало бы вносить ненужные различия. — Биньди изъяснялся не так медлительно, как его дед, но в том же ритме — небольшая, раздумчивая пауза на четверть целой после каждой фразы. — Полагаю, что Благодать можно считать вероисповеданием. Иначе ее никак не определить. Хотя как вообще определяется религия, я не уверен.
— Значит, у нас нет способа узнать, сколько именно на корабле ангелов. Или скажем иначе: не разберешь, кто ангел, а кто — нет.
— Можно спросить.
— Ага. Непременно спрошу.
— Будешь бродить коридорами по всему миру, спрашивая: «Вы, случаем, не ангел?» — поинтересовался Биньди.
— Разве не все мы ангелы? — парировал Луис.
— Порой именно так и кажется.
— Действительно.
— К чему ты клонишь?
— Меня тревожит все, до чего я не могу дотянуться. Вот, например, программа обучения для Шестого поколения.
Биньди слегка удивился.
— Собираешься завести малыша‑Шестого?
— Нет. Хочу выяснить кое–что о Синдичу. Шестые высадятся на Синдичу. Логично предположить, что это входит в их образовательные программы. Они должны знать, что их ждет. Должны уметь на долгое время выходить навне, на поверхность планеты. Это, в конце концов, их работа. И Нулевики должны были включить эти сведения в их образовательные программы. Твой дед прямо об этом заявил. Так где программы? И кто будет их преподавать?
— Ну, еще никто из Шестых не носит одежды, — заметил Биньди. — Не рановато запугивать бедненьких малышат сказками о неведомом мире?
— Лучше рано, чем никогда, — отозвался Луис. — До Прибытия осталось сорок четыре года. Еще мы могли бы выйти навне на Синдичу. Доковылять, как выражается Синь.
— Можно я отвечу через пару десятков лет? — отшутился Биньди. — Мне сейчас надо разобраться с парой полезных фактиков.
Он вернулся к экрану, но минуту спустя глянул на Луиса через плечо.
— А при чем тут число ангелов? — спросил он голосом человека, которому уже известен ответ.
5‑Цинь Рамона Синь знала плохо, хотя он входил в кружок Хироси. На протяжении последних пары лет он был членом административного совета, хотя Синь за него не голосовала. Он считал себя гражданином китайского происхождения и жил в блоке Сосновой горы, где почти все носили фамилию Цинь или Ли. Многие Цини рано становились ангелами. Рамон высоко поднялся, как было у них принято говорить, во Благодати. С виду это был бесцветный и непримечательный человечек; к женщинам он, как и многие ангелы–мужчины, относился отчужденно, выстраивая защитную стену из улыбок — манера, которую Синь полагала отвратительной. И она не только здорово удивилась, но и расстроилась, узнав, что Рамон был одним из десяти — теперь уже одиннадцати — людей, знавших, что корабль тормозит, приближаясь к неожиданно близкой Цели.
— Значит, ты сделал запись, не говоря этим людям, что их записывают? — спросила она, не сдерживая презрения и недоверия.
— Да, — бесстрастно ответил Рамон.
У Рамона случился, по выражению Хироси, кризис совести. 5‑Чаттерджи Ума объяснила Синь, что это значит. Умой Синь восхищалась и любила ее — эту стройную и изящную женщину, четыре года подряд избиравшуюся главой административного совета; к ней нельзя было не прислушаться. Рамон, как рассказала Ума, был допущен в круг приближенных Пателя Воблаге, в архангелы; и то, что он там узнал и услышал, потрясло его до такой степени, что Рамон, нарушив данную им клятву хранить все в тайне, записал, о чем беседуют меж собой архангелы, и передал запись Уме. Та, в свою очередь, поделилась с Канавалем и прочими. Те потребовали от Рамона подтвердить свои обвинения, и тот втайне протащил магнитофон на архангельское собрание.
— Как можно доверять такому человеку? — потребовала ответа Синь.
— Иначе он не мог добыть для нас улики. — Ума сочувственно глянула на девушку. — Сколько мы уже наслушались параноидального бреда — заговоры с целью захватить Рубку, вмешаться в генокод человека, подпустить неопробованных медикаментов в водопровод! Для Рамона это был единственный способ убедить нас, что он не бредит и не бесится со зла.
— Записи легко подделать.
— Подделки легко распознать, — с улыбкой возразил 4‑Гарсия Тео, могучий, грубоватый, добродушный инженер, которому Синь доверяла, как ни хотелось ей лишить своего доверия всех собравшихся. — Все правда.
— Послушай, Синь, — сказал Канаваль, и девушка кивнула, хоть и с тяжелым сердцем. Она ненавидела всю эту таинственность, ложь, заговоры. Она не хотела иметь с этим ничего общего, не хотела видеть этих людей, и быть одной из них, и разделять их сокровенную власть — власть, захваченную, говорили они, поневоле; но никто не заставлял их лгать. Никто не имел права на то, чем занимались они — без спросу направлять чужие судьбы.
Голоса из динамиков ничего ей не говорили. Мужские голоса, обсуждавшие что–то, ей непонятное, и в любом случае — ненужное. Пусть ангелы подавятся своими тайнами, а Канаваль и Ума — своими, только выпустите меня!
Но тут ее захватил голос Пателя Воблаге, тихий, старческий, стально–мягкий, с детства знакомый. Сквозь ее неохоту, отвращение, порожденное нуждой подслушивать, сквозь неверие прорвалось:
— Канаваля следует дискредитировать, прежде чем мы сможем положиться на Рубку. И Чаттерджи.
— И Транха, — добавил другой голос, на что 5‑Транх Голо, тоже член Совета, скорчил гримасу — мол, спасибо–вам–большое.
— Какова будет ваша стратегия?
— С Чаттерджи будет просто, — ответил еще один голос, басистый, — она неосторожна и высокомерна. Слухи подорвут ее влияние. С Канавалем придется давить на его слабое здоровье.
Синь передернуло. Она покосилась на Хироси, но тот сидел, бесстрастный, как на утренней медитации.
— Канаваль — враг Благодати, — постановил старческий голос Пателя.
— На посту уникального значения, — отозвался еще кто–то, на что басовитый голос ответил: — Его следует заменить. В Рубке и в колледже. На оба поста нам потребуются добрые люди.
Спор продолжался, большей частью соскальзывая на темы, совершенно непонятные, но теперь Синь вслушивалась внимательно, пытаясь осознать сказанное.
Запись оборвалась на полуслове.
Синь вздрогнула, оглянувшись на Уму, Тео, Голо, Рамдаса, которых считала друзьями, на Рамона и еще двух женщин, инженера и советника, которых знала как членов тайного кружка, но друзьями не считала. И на Хироси, все еще сидящего в дзадзен. Они собрались в жилпространстве Умы, обставленном в модном нынче «кочевничьем» стиле — никаких встроек, только ковры и подушки в ярких наволочках.
— Что они там говорили о твоем здоровье? — спросила Синь. — И что–то про сердечные клапаны?
— У меня врожденный порок сердца, — объяснил Хироси. — Это записано в моем личдосье.
У каждого было свое личдосье: генетическая карта, история здоровья, школьные табели и отзывы с работы. Код доступа к досье имел только владелец; никто без разрешения не мог заглянуть в твое личдосье без разрешения, пока ты не умрешь и досье не переедет из отдела кадров в архив. Эти личные файлы покрывал полог тайны. Никто, кроме сородителя или врача, не попросит заглянуть в твое личдосье. Невозможно было помыслить, будто кто–то может украсть или взломать код, чтобы получить доступ к данным. Синь не заглядывала в личдосье Хироси и даже не спрашивала о нем — ребенка они пока заводить не собирались. Почему он упомянул о своем досье, она не поняла.
— Работники отдела кадров — на девяносто процентов ангелы, — пояснил Рамон, заметив недоумение на ее лице.
Синь возмущало то, как он подталкивает ее к ненавистному пониманию, она ненавидела Рамона — его слишком тихий голос, суровое лицо. И рядом с Рамоном Хироси тоже суровел, замыкался в себе, обуянный этим бредовым заговором против ангельских козней. А теперь Рамон и над ней получил власть, втянул в сговор, заставил выслушать эту запись, полученную ценой преданного доверия.
К своему ужасу, она поняла, что сейчас расплачется. Она уже много лет не плакала — из–за чего?
Сочувственный взгляд Умы прожигал ее.
— Синь, — негромко проговорила старшая женщина, когда остальные заспорили о чем–то, — когда Рамон показал мне свои заметки, я его выставила. А потом блевала всю ночь.
— Но… — выдавила Синь. — Но. Но зачем им это все ?!
Голос ее прозвучал громко и гулко. Все обернулись к ней.
Ответили одновременно Рамон и Хироси. «Власть», — сказал один, а другой: «Контроль».
Синь не глядела на них. Она смотрела только на советницу — женщину — в поисках осмысленного ответа.
— Потому что — если я правильно поняла, — объяснила Ума, — Патель Воблаге учит ангелов, что наша цель — это не конечная остановка, это вообще не место в физическом пространстве.
Синь уставилась ей в глаза.
— Они думают, что Синдичу не существует?
— Вне корабля не существует ничто. Есть только Путь.
— Возрадуйтесь в пути жизни, от жизни к жизни, Жизни вечной во благе вечном. Мы летим, о ангелы мои, и полетим!
В сладостном восторге хор отзвенел последнею строкой, и Роза с улыбкой обернулась к Луису. Они сидели рядком — Луис, потом Роза со своей малышкой Джелликой и ее муж Руис Йен со своим двухлетним сыном Радом на коленях. Ангелы делали большой упор на то, что называли «цельными семьями» и «истинным братством» — пары, которые обоих своих детей растили совместно. «Мама нас наставит, папа поведет, братик и сестричка встретят новый Год». В голове Луиса шуршали лозунги, речевки, поговорки. Последние четыре десятидневки он не читал ничего, кроме ангельской литературы. Он дважды осилил «Вестника к ангелам» и трижды — «Новые комментарии» Пателя Воблаге, не считая всего остального; он беседовал с друзьями и знакомыми–ангелами и слушал куда больше, чем говорил. Он попросил у Розы разрешения сходить с ней на увеселение, и та, конечно, с благостной улыбкой ответила, что будет в полном восторге.
— Я иду не для того, чтобы стать ангелом, Рози, — предупредил он, — мне не это нужно. — Но она только рассмеялась и взяла его за руку:
— Ты уже ангел, Луис. Не волнуйся. Я только рада буду привести тебя к Благодати!
После хорового пения наступал черед уроков мира, когда празднующие сидели в молчании, покуда один из них не мог более сдерживать слов. Луис решил, что уроки ему нравятся. Никто не выступал долго — кто–то делился радостью, кто–то горем или страхом, искренне ожидая сочувствия. Когда он впервые посетил увеселение с Розой, та встала и заявила: «Я так рада, что мой дорогой друг Луис пришел к нам!», и люди с улыбками поглядывали на них. Бывали, конечно, заранее подготовленные речи о благодарности и обязательной радости, но чаще люди говорили от чистого сердца. На последнем собрании старик, чья жена недавно умерла, сказал: «Я знаю, что Ада летит во Благодати, но мне одиноко, когда я бреду по коридорам без нее. Научите меня не скорбеть по ее радости, если знаете, как».
Сегодня выступающих было немного, а те, что находились, несли банальщину — наверное, потому, что собрание посетил архангел. Те порой заглядывали на домашние или квартальные увеселения, чтобы прочитать короткую проповедь. Иной раз это бывали певцы, исполнявшие, как это называлось, «благочестия», и тогда слушатели замирали, точно завороженные. Луис и сам находил эти песни интересными и сложными как музыкально, так и поэтически. Вот и сейчас он приготовился слушать, когда представили певца — 5‑Ван Виня.
— Я исполню новую песню, — промолвил Винь с ангельской простотой и, выдержав паузу, начал.
Аккомпанемента ему не требовалось — его тенор и так был силен и уверен. Этого благочестия Луис прежде не слыхивал. Мелодия лилась свободно, восторженно — судя по всему, то была импровизация на основе нескольких сходных музыкальных фраз. Но слова контрастировали с музыкой — краткие, загадочные, притягательные.
— Око, что видишь ты? Бездну и тьму. Ухо, что слышишь ты? Молчание и тишину. Душа, ответь, что есть смерть? Тишь, и тьма, и вовне. Да очистится жизнь! Лети к вечной радости, о сосуд Благодати!
Три последних строки взмывали ввысь привычными торжественными нотами, но песня вставала за их спиной черной тенью, повторяемая снова и снова. Голос певца трепетал от того же ужаса, который вселяли его слова в души слушателей, не исключая и Луиса.
Исключительной силы представление, подумал он. А Ван Винь — настоящий мастер.
И тут же Луис понял — он защищается от этой песни, пытаясь обуднить тот эффект, какой произвели на него краткие строки:
Душа, ответь, что есть смерть?
Тишь, и тьма, и вовне.
Возвращаясь переполненными коридорами в свое жил — пространство в четвертой чети, он прокручивал мрачную песню в голове снова и снова. Но только проснувшись на другое утро, понял, что она значит для него.
Не вставая, он потянулся к блокноту, который подарила ему Синь на шестнадцатилетие. Хотя Луис редко пользовался им, за годы большая часть страниц оказалась сверху донизу и от края до края исписана его мелким четким почерком. Остались лишь считаные листы. На обложке было начертано: «Коробочка для мыслей Луиса. Сделана с любовью Синь», где имя было обозначено древним иероглифом. Всякий раз, открывая блокнот, Луис перечитывал заголовок.
Вот что он написал: «Жизнь/корабль/сосуд/путь: способ смертных достичь бессмертия (истинной Благодати). Цель есть метафора — вместо «назначение“ читай «значение“. Все значение — внутри. Вовне ничего нет. Вовне суть нигде. Отрицание, пустота, без–дна: смерть Жизнь внутри. Выйти вовне — жизнеотрицание, богохульство». На последнем слове он запнулся, потом нагнулся к экрану корабельной сети и вызвал из библиотеки большой толковый словарь. Довольно долго он изучал определение и этимологию слова «богохульство», потом поискал «ересь, еретический, еретик», потом «ортодоксия», на котором прервался внезапно, чтобы записать в блокнот: «Хомо сап. крайне ПРИСПОСОБЛЯЕМ! Благодать как псих/метаорг. адаптация к существованию в пути — квазиидеальный гомеостаз. Следуй закону, живи внутри, живи вечно. Антиадаптация к прибытию. Прибытие равняется физич./духовной ГИБЕЛИ». Он приостановился снова, потом добавил: «Как противодействовать, вызывая минимум споров, раздоров, свар?»
Потом он отложил блокнот и надолго задумался. Поток воздуха из вентиляционного канала, температурой 22 °C, непрерывный, слабый, ровный, шевелил исписанные листки, возвращая их на покой, вновь открывая обложку — «Коробочка для мыслей Луиса». Слово «любовь». Иероглиф «Синь», что значит — звезда. Больше поговорить не с кем.
На первое сообщение она не ответила, а когда Луис наконец достучался до нее, она была занята — извини, столько работы навалилось, просто не могу оторваться… Она не могла так быстро стать самодовольной. Канаваль был самодоволен — не без причины. Но Синь — напыщенная, Синь — уклончивая? Нет. Занята. Чем? Что за работа навалилась, если она не может ответить другу? Возможно, она до сих пор его опасается. Это печалило Луиса, но то была старая, привычная боль. А поскольку на самом деле Синь боялась не его, а себя, это, собственно, ее проблема. Поэтому Луис настаивал. Отказывался принимать отговорки. «Я зайду завтра в десять», — и завтра в десять он стоял на пороге ее жилпространства. Синь была дома; Канаваль ушел. Они сели друг напротив друга на кушетке–встройке. Синь была неуклюже–бесцеремонна.
— Что–то случилось, Луис?
— Я должен рассказать тебе все, что разузнал об ангелах.
Странно было начинать первый разговор после полугода молчания этими словами. Но еще более странным Луису показалась реакция Синь. Девушка была потрясена и встревожена. Она попыталась скрыть изумление, начала говорить что–то, запнулась и наконец проговорила с явным подозрением:
— Почему мне?
— А кому еще?
— Почему ты решил, что я имею с ними что–то общее?
«Как уклончиво!» — подумал Луис, а вслух сказал:
— У тебя с ними ничего общего нет. Это большая редкость. То, что я нашел, — очень важно, и я должен обговорить это с тобой. Выяснить, что ты об этом думаешь. Мне нужно твое суждение. Когда я спорю с тобой, я начинаю мыслить яснее.
Синь это не успокоило. Она кивнула — нервно, неохотно, опасливо.
— Чаю хочешь?
— Нет, спасибо. Я буду говорить быстро. Если что непонятно — спрашивай. И скажи, можно ли в это поверить.
— В последнее время я готова поверить чему угодно, — сухо отозвалась Синь, отводя взгляд. — Давай. Но в десять–сорок я должна быть в Рубке, извини.
— Полчаса мне хватит.
За полчаса он высказал все, что должен был сказать. Начал он с того момента, когда осознал, что на протяжении самое малое двадцати лет все комитеты и советы по образованию контролировались существенным большинством ангелов. Уже невозможно было восстановить, какие образовательные программы Нулевое поколение заложило для Шестого. Эти планы давно стерты — возможно, даже из архивов.
Каждый раз, когда эта возможность приходила Луису в голову, его заново передергивало, и он не пытался скрыть тревоги. Синь же упрямо сдерживала любую реакцию. Луис подумал даже — а не узнала ли она обо всем этом сама? Если так, то и об этом невозможно было судить с уверенностью. Луис продолжал рассказ.
Программы начальной и средней школы практически не изменились со времен учебы Синь и Луиса. Но самой разительной переменой стало уменьшение количества учебных часов, посвященных как Дичу, так и Синдичу. Теперь дети в школах почти ничего не узнавали как об изначальной планете, так и о планете назначения, да и то — в расплывчатых формулировках, до странности отчужденно. В двух учебных текстах, появившихся совсем недавно, Луису встретилось словосочетание «планетарная гипотеза».
— Но через сорок три с половиной года мы прилетим на одну из этих гипотез, — говорил Луис. — И что мы тогда будем делать?
Эта фраза тоже поразила Синь — поразила и напугала. Как это понимать, Луис тоже не знал. Он продолжал рассказ:
— Я попытался понять, какие элементы в теории — или доктрине — ангелов заставляют их отрицать важность: сам факт существования планеты, породившей нас, и планеты, куда мы направляемся. Благодать — это связная система воззрений, имеющая смысл как сама по себе, так и для людей, ведущих подобный нашему образ жизни. В этом и заключается проблема. Благодать — это замкнутая аксиоматика, закрытая система. Психическая адаптация к нашему существованию — жизни в корабле, — адаптация к замкнутой системе, неизменной искусственной среде, постоянно снабжающей нас всем необходимым. У нас, срединных поколений, нет иной цели, кроме как жить и поддерживать корабль в действии и на курсе, а чтобы достигнуть ее, нам достаточно следовать закону — Конституции. Нулевики воспринимали это как важную обязанность, как высший долг, потому что видели это частью завершаемого пути — средство, оправданное целью. Но для нас, тех, кто не увидит конца пути, цель ничего не оправдывает. Самосохранение мнится эгоизмом. Система не просто замкнута — она удушает. В этом и состояло прозрение Кима Терри. Он нашел способ освятить средство достижения цели — само путешествие, — сделав следование закону самоцелью. Ему мнилось, что наш истинный путь — не в материальном мире, где мы летим сквозь космос, но в духовном, где мы достигаем Благодати праведной жизнью здесь.
Синь кивнула.
— Но за прошедшие с тех пор десятилетия Патель Воблаге постепенно исказил смысл прозрения. Главным стало «здесь». Вовне корабля нет ничего — как в буквальном смысле, так и в духовном. Цель и назначение — всего лишь метафоры. Реальности они не касаются. Единственная реальность — это путь. Путешествие, ставшее самоцелью.
Синь слушала его бесстрастно, словно ничего нового Луис ей не сообщил, но очень внимательно.
— Патель — не теоретик. Он активист. Он воплощает видения в жизнь через своих архангелов и их учеников. Полагаю, что в последние десять–пятнадцать лет ангелы стояли за большинством решений Совета и, во всяком случае, — за всеми, что касались образования.
Синь снова кивнула, но с осторожностью.
— В школах перестали говорить о том, что являлось изначальной целью межзвездного перелета — изучить и, возможно, заселить новую планету. В учебниках и программах осталась покуда информация о космосе — звездные карты, типы светил, образование планет, все, чему мы учились в десятом классе, — но я говорил с учителями, и те открыто признают, что большую часть этих сведений пропускают, потому что детям «неинтересно» и «они путаются в древних материалистических теориях». Ты осознаешь, что практически все школьные администраторы и шестьдесят пять процентов учителей — в первой чети девяносто процентов — следуют Благодати?
— Столько?
— Минимум столько. У меня создалось впечатление, что некоторые ангелы сознательно скрывают свои убеждения, чтобы их превосходство не бросалось в глаза.
Синь неловко заерзала в отвращении, но смолчала.
— А тем временем в учениях архангелов «вовне» идентифицируется с опасностью, как физической, так и духовной — с грехом и злом — и со смертью. И ни с чем иным. Вовне корабля ничего благого быть не может. Внутри — плюс, вовне — минус. Дуализм чистой воды. Очень немногие молодые ангелы сейчас идут в дерматологию, но кое–кто из старших еще выходит навне. Как только они возвращаются, проходят ритуал очищения. Ты об этом знала?
— Нет, — прошептала Синь.
— Это называется «деконтаминация». Старый материалистический термин, сменивший значение. Беззвучная тьма вовне оскверняет душу… Но это неважно. Ангелы с радостью готовы следовать закону, потому что добро прожитая жизнь ведет прямо к вечному счастью. Они с радостью заставят всех нас следовать закону. Мы живем в сосуде Благодати. Никуда мы от Благодати не денемся. Если только не нарушим единственный новый закон. Самый главный: КОРАБЛЬ НЕ ДОЛЖЕН ОСТАНОВИТЬСЯ!
Он замолк. На лице Синь читался гнев — как всегда, когда она была расстроена, встревожена или напугана.
Сам Луис, обнаружив этот постепенный сдвиг в содержании ангельских проповедей и то влияние, которое ангелы обрели на многие советы, встревожился, но не испугался. Он подходил к ситуации, как к проблеме, серьезной проблеме, требовавшей решения. Решить ее можно было, вынеся на суд общества, заставив ангелов объяснить свое поведение, а не–ангелам показав, что Патель Воблаге пытается втайне изменить закон. Когда об этом станет известно, возникнет ответная реакция. Обойдется без кризиса.
— У нас осталось сорок три с половиной года, — проговорил он. — Времени на споры достаточно. Нужно ввести это в какие–то рамки. Самым радикальным ангелам придется согласиться, что у нас есть цель, что людям придется там выходить навне и что им придется выучиться это делать, а не рассматривать выход навне как грех.
— Все гораздо хуже, — выдавила Синь.
Цепенящий ужас вновь отразился на ее лице. Она вскочила и, отбежав к дальней стене комнаты — аккуратной и строгой, совсем не такой безалаберной, как у него, — встала там, отвернувшись от Луиса.
— Ну… да, — пробормотал он, не вполне понимая, о чем она, но радуясь, что Синь вообще заговорила. — Нам всем потребуется тренировка. Ко дню Прибытия нам будет за шестьдесят. Если планета пригодна для жизни, нам придется привыкнуть к мысли, что кто–то из нас там будет жить — останется. А может, кто–то решит повернуть назад, вернуться на Дичу… Об этом, кстати, ангелы вообще не упоминают. Для Воблаге существует только один маршрут — прямая, уходящая в бесконечность. Ошибка в его рассуждениях в том, что он предполагает, будто материальное тело способно к вечному полету. Энтропии Благодать не учитывает.
— М‑да, — отозвалась Синь.
— Это все, — проговорил Луис через минуту. Молчание девушки его озадачивало и беспокоило. — Мне кажется, — вымолвил он, чуть промедлив, — об этом стоило рассказать. Вот я и пришел к тебе. Поговорить. А ты, может быть, расскажешь об этом не–ангелам в администрации и в Рубке. Им бы стоило озаботиться этой… ревизией целей. — Он примолк. — Может, они уже знают?
— Да, — проронила Синь, не оборачиваясь.
По природе своей Луис не был подвержен гневу и не щадил своего самолюбия, но и ему показалось, что его опустили. Глядя в спину Синь — на ее розовый чон сам, на короткие–ноги–без–жопы, как она сама описывала свою фигуру, на обрезанные на уровне плеч прямые, блестящие, черные волосы, — он чувствовал только боль. Глубинную, тянущую сердечную боль.
— В моих рассуждениях тоже крылась ошибка, — проговорил он, вставая.
Синь обернулась. Она все еще была встревожена — сильнее, чем ожидал Луис. Он далеко не сразу осознал, какие глубокие корни пустило ангельское мышление, а он вывалил на нее все свои открытия разом — и все же это ее как раз не удивило. И почему она так упорно молчит?
— Какая ошибка? — спросила она, но все так же недоверчиво, замкнуто.
— Никакой. Я тоскую по нашим спорам.
— Знаю. Работа в навигации… она просто не отпускает от себя.
Она глядела на него, но не видела. Этого Луис перенести не мог.
— Вот так. Просто… поделился тревогами, как говорят на уроках мира. Спасибо, что уделила время.
Он уже стоял в дверях, когда Синь проронила:
— Луис?
Он остановился, не оглядываясь.
— Нам еще обязательно надо будет об этом поговорить.
— Ладно. Ты не волнуйся.
— Мне надо обсудить это с Хироси.
— Хорошо, — бросил Луис и вышел в коридор.
Ему хотелось уйти — ни в коридор 4–4 и ни в один из знакомых коридоров, ни в одну из комнат, ни в одно из ведомых мест. Но неведомых мест в корабле не было. Не было во всем мире.
— Я хочу наружу, — прошептал он себе. — Вовне.
В тишину, во тьму, вовне.
— Передай своему другу, чтобы не паниковал, — проговорил Хироси. — Ангелы не контролируют положения. Пока это делаем мы.
Он вернулся к работе.
— Хироси?
Он не ответил.
Она постояла немного рядом с его креслом, у навигаторского пульта, глядя на единственное на «Открытии» «окно» — метрового поперечника экран, на котором данные с эпидермальных датчиков преобразовывались в видимую картину. Тьма. Яркие точки, и тусклые точки, и мгла — окрестные звезды и клочок далекого галактического диска в нижнем левом углу экрана.
Школьников–третьеклашек приводили сюда, чтобы показать «окно».
Когда–то приводили.
«Это правда то, что нас ждет впереди?» — недавно спросила она у Тео, и тот ответил с улыбкой: «Нет. Кое–что уже позади. Это фильм, который я сделал. Так бы выглядело небо, если бы мы держались графика. На случай, если бы кто–то заметил».
Сейчас, глядя в «окно», она вспомнила фразу Луиса — ВН. Виртуальная Нереальность.
Она заговорила, не глядя на Хироси:
— Луису кажется, что ангелы владеют положением. Тебе кажется, что ты владеешь положением. Мне кажется, что ангелы завладели тобой. Ты не осмеливаешься сказать людям, что мы обогнали график на десятки лет потому, что тебе кажется, что, если узнают об этом архангелы, они захватят корабль и изменят курс, мы пройдем мимо планеты. Но если ты так и будешь скрывать правду, они точно будут у власти в тот день, когда мы достигнем планеты. Что ты собираешься сказать им? «Сюрприз! Мы прилетели!» И ангелам останется заявить: «Это бред безумцев, они ошиблись в расчетах и пытаются скрыть это. Мы не на Синдичу — до нее еще сорок лет, — это другая звездная система». Они захватят Рубку, и мы полетим дальше. И дальше. В никуда.
Последовала долгая пауза — такая долгая, что Синь решила, будто он не слушал ее и не слышал.
— Последователей Пателя очень много, — прошептал Хироси. — Как обнаружил твой друг… Это было непростое решение, Синь. У нас нет никакой власти, кроме установленных фактов. Реальность против фантазии. Когда мы прибудем, когда выйдем на орбиту, мы сможем сказать: «Вот планета. Она настоящая. Наша работа — высадить на нее людей». Но если мы скажем сейчас… четыре года или сорок — нет разницы. Люди Пателя очернят нас, заменят, сменят курс и… как ты и сказала… полетят в никуда. К «Благодати».
— Как ты можешь ожидать, что тебе поверят, что тебя поддержат, когда ты лжешь людям до последней минуты? Простым людям. Не ангелам. Что тебя оправдывает в твоей лжи?
Он покачал головой.
— Ты недооцениваешь Пателя, — промолвил он. — Мы не можем оставить единственного своего преимущества.
— А я думаю, что ты недооцениваешь людей, которые могли бы поддержать тебя. Недооцениваешь… и презираешь.
— Давай не переходить на личности, — неожиданно сурово оборвал он.
Синь вскинула голову.
— Личности?
— Благодарю, председательница. Мое имя — Нова Луис. Я прошу Совет обсудить созыв ad hoc комитета по религиозной манипуляции, в целях расследования изменений в учебном расписании, доступности определенных материалов в архивах и отделе кадров, а также состава перечисленных на экране четырнадцати комитетов и совещательных органов.
Тут же вскочил на ноги 4‑Феррис Ким:
— Согласно Конституции, комитет по религиозной манипуляции может быть созван только для расследования «выборов или решений законодательного органа». Школьное расписание, материалы архивов и отдела кадров, а также состав перечисленных советов и комитетов не могут быть определены как законодательные органы, а потому расследованию не подлежат.
— Это решит конституционный комитет, — проговорила председательствующая на собрании Ума.
Луис поднялся снова.
— Учитывая, что упомянутой религией является исповедание Благодати, могу я предложить Совету учесть возможные предубеждения членов конституционного комитета, поскольку пятеро из шести его членов являются последователями Благодати?
Снова вскочил Феррис.
— Исповедания? Религии? Что за непонимание мы видим здесь? В нашем мире нет религий или вероисповеданий. Это слова — лишь эхо древней истории, разделяющих нас ошибок, давно оставленных в прошлом. — Басистый его голос елейно смягчился. — Назовете ли вы воздух «исповеданием», доктор, потому что дышите им? Назовете ли жизнь «верой», потому что живете ею? Благодать суть основа и цель нашего бытия. Иные из нас радуются сему знанию, другим же сие только предстоит. Но здесь нет религий, нет соперничающих доктрин. Все мы объединены в братстве «Открытия».
— А в Конституции записано, что целью «Открытия» и всех его обитателей является совершение межзвездного перелета к определенной планете, изучение этой планеты, по возможности — колонизация и отправка информации о ней на изначальную планету — Дичу, Землю. И всех нас объединяет решимость достичь этой цели. Не так ли, советник Феррис?
— Безусловно, заседание пленарного Совета — не место для игры ума и теоретических обсуждений, — отозвался Феррис с легким укором, обернувшись к председательствующей.
— Обвинение в религиозной манипуляции — не игра, советник, — отрезала Ума. — Я обсужу этот вопрос с группой экспертов. И он будет включен в повестку дня следующего заседания.
— Ну, — заметил Биньди, — мы определенно плеснули помоев в суповой котел.
Они занимались на беговой дорожке. Биньди одолел двадцать кругов, Луис — пять, но уже сбился с шага и дышал тяжело.
— С хлебовом Благодати, — прохрипел он.
Биньди сбавил шаг. Луис остановился, хватая ртом воздух, и постоял минуту, астматически сипя.
— Проклятье, — выдавил он.
Они двинулись к скамейке за полотенцами.
— Что сказала Синь, когда ты с ней говорил?
— Ничего.
— Знаешь, — помолчав, заметил Биньди, — эти, в Рубке и в команде советников Умы, — они не лучше архангелов. Только между собой общаются. Они, как архангелы, стали кликой.
Луис кивнул.
— А мы, получается, третья группировка, — отозвался он. — Фракция помоев. Похлебка густеет. Древняя история повторяется.
Через два дня после того, как пленарный Совет объявил о созыве комитета по религиозной манипуляции для расследования случаев идеологической дискриминации в учебных программах, а также уничтожения и искажения информации в архивах и отделе кадров, Патель Воблаге призвал к Великому увеселению.
Теменос был забит народом. «Должно быть, так было в день похорон 0‑Ким», — говорили все.
Старик поднялся на трибуну. Смуглый, без единой морщинки, лик его — череп просвечивает сквозь тонкую кожу — явился на каждом экране, в каждом жилпространстве.
Патель Воблаге воздел руки, благословляя толпу, и толпа вздохнула — точно ветер пронесся по лесу, хотя никто здесь не слышал, как вздыхает ветер в лесу, не слыхал иного голоса, кроме голосов людей и машин.
Речь Пателя Воблаге длилась почти час. Поначалу он говорил о важности учения и следования законам жизни, положенным в основу Конституции и преподаваемым в школах. Он страстно заверял, что лишь скрупулезное следование этим правилам может привести к миру, справедливости и всеобщему счастию. Он говорил о чистоплотности, о переработке, о родительстве, о спорте, об учителях и обучении, о дополнительных уроках, о важности таких неброских профессий, как лаборант, почвенник, нянюшка. Расписывая счастье, которое можно найти в «скромной», по его определению, жизни, Патель словно помолодел, темные глаза его сверкали. «Благодать, — говорил он, — разлита повсюду».
Это и стало главной темой его речи: корабль по имени «Открытие», корабль жизни, летящий в смертной бездне, — сосуд Благодати.
Внутри корабля человеку даны законы, и правила, и обычаи, следуя которым, любой смертный может, научившись гармонии и счастью, прийти к пониманию Истинного Назначения.
— Смерти нет! — говорил старик, и снова над лесом столпившихся в круглом зале пронесся вздох. — Смерть — это ничто. Смерть — пустота. Смерть — иллюзия. Жизнь есть все. Наши судьбы движутся вперед, все вперед, прямо и не сворачивая, по курсу на жизнь вечную, к радости и свету. Мы зародились во тьме, в боли, в страдании. И наши предки на той черной земле зла, в этом месте ужаса, познали в мудрости своей, где суть истинная жизнь и истинная свобода. Они отправили нас, детей своих, вперед, прочь от тьмы, земли, тяготения, отрицания, в вечный путь к вечному свету.
Он благословил собравшихся снова, и многие подумали, что проповедь окончена, но, будто подстегнутый собственными словами, Воблаге продолжил:
— Не обманывайтесь в истинной задаче нашего путешествия, цели наших жизней! Не примите за реальность символ и метафору! Не для того предки отправили нас за этим открытием, чтобы вернуть к истоку. Не для того освободили от тяготы, чтобы вернуться к тяготению! Не для того освободили нас от земли, чтобы обречь на землю иную! Это буквализм — научный фундаментализм — чудовищная близорукость мысли! Мы зародились на планете, во тьме и убожестве — да! — но не в том наша цель! Как может быть так?
Наши предки говорили о цели, как о планете, потому что не знали иного. Они обитали лишь во тьме, в грязи, в страхе, влекомые назад тяготением. И, пытаясь представить себе Благодать, они воображали лишь другую планету, светлей и лучше, и называли ее «новой землей». Но мы в силах прозреть истину за невнятным символом: не планету, мир, средоточие тьмы, страха, ужаса и смерти — но светлый путь смертной жизни в жизнь вечную, нескончаемое и непрестанное паломничество в нескончаемую, непрестанную Благодать. О друзья мои, ангелы! Наш путь свят и тем вечен!
— Ахх! — вздохнула листва.
— Ага! — воскликнул Луис, смотревший и слушавший проповедь из своего жилпространства вместе с Биньди и кучкой друзей, называвших себя Фракцией отстоя.
— Ха! — фыркнул Хироси, смотревший и слушавший проповедь из своего жилпространства вместе с Синь.
— Диамант вчера меня спрашивал о расхождениях, которые обнаружил в записях ускорения. Он следит за ними уже несколько десятидневок.
— Отведи ему глаза, — посоветовал Хироси, сравнивая две серии вычислений.
— Не стану.
— И что ты будешь делать? — спросил он, выждав пару минут.
— Ничего.
Пальцы навигатора порхали над клавиатурой.
— Оставь это мне.
— Это твой выбор.
— Выбора у меня нет.
Он продолжил работу. Синь — тоже.
— Когда мне было десять, — проговорила она, оторвавшись от экрана, — мне приснился жуткий кошмар. Мне снилось, что я брожу по грузовому трюму и вижу в стене — в обшивке корабля — дырочку. Дырку в стене мира. Очень маленькую. Вроде бы ничего не происходило, но я знала, что случится, когда весь воздух вытечет, потому что снаружи ничего нет, там вакуум, пустота. И я заткнула дырочку рукой. Дырочка закрылась. Но я знала, что если отниму руку, воздух опять потечет наружу, и я звала на помощь — звала и звала, но никто не слышал. И в конце концов я подумала, что надо привести кого–нибудь, и попыталась отнять руку, но не смогла. Ее держало давление. Пустота снаружи.
— Ужасный сон, — согласился Хироси. Он отвернулся от пульта и сел лицом к ней — руки на коленях, спина прямая, лицо железно–спокойно. — Тебе он вспомнился, потому что сейчас ты в таком же положении?
— Нет. На своем месте я вижу тебя.
Он поразмыслил над ее словами.
— И ты видишь выход?
— Зови на помощь.
Он едва заметно покачал головой.
— Хироси, не один, так другой из студентов или инженеров выяснит, чем вы занимаетесь, и разболтает, потому что вы не сможете заткнуть ему рот, или уговорить, или сбить с толку. Собственно, это уже происходит. Диамант явно пытался что–то кому–то доказать. Он очень умен и совершенно неуправляем — я училась с ним. Его будет непросто обмануть или уговорить.
Навигатор промолчал.
— Как меня, — добавила она сухо, но без особой горечи.
— Что ты хочешь сказать своим «зови на помощь»?
— Скажи ему правду.
— Только ему?
Синь покачала головой.
— Расскажи правду, — тихо повторила она.
— Синь, — проговорил Хироси, — я знаю, ты считаешь нашу тактику неверной. Я благодарен тебе за то, что ты редко вносишь в споры этот аргумент, и только наедине со мной. Я был бы рад найти с тобой общий язык. Но я не имею права отдавать в руки сектантов власть переменить наш курс, покуда это вообще физически возможно.
— Это решать не тебе.
— Ты примешь решение за меня?
— Кто–нибудь сделает это. И тогда откроется, что вы — ты и твои друзья — лгали людям годами ради единоличной власти. Как еще это можно воспринять? Ты будешь опозорен. — Голос ее звучал негромко и хрипло. — Минуту назад, — добавила она, прикусив губу, — ты мне задал подлый вопрос.
— Это был риторический вопрос, — возразил Хироси.
Повисла долгая пауза.
— Это было подло, — проговорил он. — Прости меня, Синь.
Она кивнула, глядя в пол.
— Что ты посоветуешь сделать?
— Поговори с Таном Биньди, Нова Луисом, Гупта Леной — теми, кто созвал временный комитет. Они пытаются разоблачить Пателя. Наври им что хочешь о том, как это случилось, но расскажи, что мы прибудем к Цели через три года — если только Патель нам не помешает.
— Или Диамант, — бросил навигатор.
Синь скривилась.
— Опасность не в таких, как Диамант, Хироси, — проговорила она осторожно и терпеливо. — Гораздо опаснее фанатик, который получит доступ в Рубку, чтобы хоть на две минуты отключить или вывести из строя курсовые вычислители — такая возможность была всегда, но сейчас для этого есть причина. Ангелы не желают, чтобы полет завершился. По крайней мере, теперь, после речи Пателя, это вышло на люди. Так что и тот факт, что мы вскоре прибудем на место, должен выйти на люди, потому что нам потребуется вся поддержка, которую мы можем получить. Она нам необходима. Ты не сможешь в одиночку затыкать дыру в стене мира!
Когда имя Нова Луиса сорвалось с ее губ, глаза Хироси остекленели. По мере того как Синь тянула уже проигранный бой, речь ее становилась все более красноречивой и настойчивой, к концу она уже откровенно умоляла. Она ждала, но ответа не было. Аргументы и настояния истаивали на иссохшей равнине бесчувствия.
— Ты, может, и сумеешь, — проговорила она наконец сухо и ровно. — Но я не могу больше лгать друзьям и товарищам. Я не выдам тебя, но и участвовать в твоем заговоре дальше отказываюсь. Я буду хранить молчание.
— Не самый практичный план, — проговорил он, глядя на нее с застывшей улыбкой. — Потерпи, Синь. Это все, о чем я прошу.
Она встала.
— Горе в том, что мы не верим друг другу.
— Я тебе доверяю.
— Нет. Или мне, или моему молчанию, или моим друзьям. Ложь высасывает доверие. В пустоту.
Снова он промолчал. Потом Синь повернулась и вышла из Рубки. Пройдя немного, она осознала, что забрела во вторую четь, на поворот 2–3, двигаясь по прежнему своему жилпространству, где теперь в одиночестве остался ее отец. Она хотела повидаться с Яо, но ей казалось, будто это каким–то образом станет изменой Хироси. Она развернулась и двинулась прочь, к жилпространству Канаваль–Лю в четвертой чети. Коридоры казались ей узкими, давящими, слишком людными. Она заговаривала с кем–то, кто болтал с ней. И вспомнилось то в давнем кошмаре, о чем даже Хироси она не осмелилась поведать. Дыру в стене мира пробило не что–то снаружи, не пылинка и не камушек; увидев ее, девочка поняла вдруг, как это бывает во сне, что дырочка зияла в этом месте от сотворения корабля.
Председатель пленарного Совета поместила во внутсети сообщение — в двадцать часов будет сделано «объявление чрезвычайной важности». Последнее такое объявление делалось пятнадцать лет назад, когда пришлось объяснять причину изменения профессиональных квот.
Люди собирались — в жилпространствах, или в блоках, или в залах, или на работе, — чтобы послушать, что будет сказано. Пленарный Совет заседал.
В двадцать ноль–ноль на экранах появилась Чаттерджи Ума.
— Друзья мои, пассажиры корабля «Открытие», — проговорила она, — мы должны подготовиться к великим преобразованиям. С этого вечера судьбы наши переменятся. — Она улыбнулась, как всегда, чарующе. — Не тревожьтесь. Скорей это повод для радости. Великая цель нашего пути, цель, к которой этот корабль и его экипаж стремились от начала великого перелета, ближе, чем мы думали. Не наши дети, но мы сами ступим ногою на землю нового мира. Сейчас Канаваль Хироси, наш старший навигатор, расскажет вам о сделанном им и командой в Рубке великом открытии, о том, что оно значит и чего мы можем ожидать.
Уму на экранах сменил Хироси. Необыкновенно густые и черные брови придавали ему вид порой угрожающий, а порой недоуменный, но голос был спокоен, уверен, убедителен и несколько педантично нуден. Начал Хироси с того, что рассказал о случившемся пять лет назад, когда корабль проходил мимо гравитационного колодца вокруг огромного облака космической пыли.
Синь, глядевшая на него из пустого жилпространства, легко определила, когда он начал врать — не только потому, что знала настоящие числа и даты, но и потому, что ложь Хироси звучала внушительнее и убедительнее правды. Он скрыл настоящие темпы ускорения и торможения, скрыл момент, когда на самом деле была обнаружена ошибка компьютеров, и скрыл реакцию навигаторов.
Не называя дат, Хироси сумел создать у слушателей впечатление, что аномалии в записях ускорения корабля вызвали первые подозрения менее года назад. Масштабы компьютерной ошибки и ее следствия открылись лишь постепенно. Он набросал картину недоумевающих, но изобретательных навигаторов, пытающихся вырвать верные данные из чрева компьютеров, чьи программы заставляли машины сопротивляться любым попыткам исправить первоначальную ошибку, вынужденных обманывать собственные инструменты, чтобы хитростью компенсировать внесенные теми чудовищные поправки, сбросить набранную кораблем чудовищную скорость.
До сего момента, утверждал Хироси, эта борьба шла с переменным успехом, и, неуверенные в том, что случилось и случилось ли вовсе, навигаторы полагали неразумным делать какие–либо сообщения.
— Более всего мы опасались вызвать панику, открыв обществу ложные или недостаточно достоверные сведения. Теперь мы знаем, что причин для тревоги нет. Никаких. Наши действия увенчались полным успехом. Так же, как приданное нам ускорение превышало все мыслимые пределы, так и сбросить скорость нам удалось куда быстрее, чем полагалось возможным. Мы движемся по курсу и полностью владеем ситуацией. Единственное, что изменилось, — мы намного обогнали график.
Он поднял непроницаемые черные глаза, словно глядя куда–то за камеру. Говорил он медленно, размеренно, почти монотонно, роняя фразу за фразой.
— Торможение продолжается и будет продолжаться еще 3,2 года.
Во второй половине Года 164‑го мы выйдем на орбиту вокруг планеты назначения — Син Ти Чу, Новой Земли.
Как всем нам известно, это событие должно было случиться в Году 201‑м. Наше путешествие сократилось почти на сорок лет.
Нашему поколению выпала небывалая удача. Мы увидим конец долгого пути. Мы достигнем цели.
В ближайшие два года у нас будет много работы. Мы должны подготовить свои тела и умы к тому, чтобы покинуть наш крохотный мирок и вступить на поверхность огромной новой земли. Мы должны подготовить наши глаза и души к свету нового солнца.
— Это бессмыслица, Луис, — говорила Роза. — Это ничего не означает. Нулевики просто не понимали — откуда им? Они думали, будто мы слишком грешны, чтобы вечно обитать на небесах. Они были земляне, не ведали иного и потому думали, что и нам придется быть землянами. Но мы иные — как могло быть иначе, если мы родились здесь, на пути? Зачем нам жить иной жизнью? Они сотворили наше бытие совершенным. Нас отправили в рай. Для нас был сотворен этот мир, чтобы мы нашли путь к жизни вечной во Благодати через жизнь смертную во Благодати. Как мы можем научиться ей на черном, земном мире? Вовне, без защиты и путевождения? Как мы можем идти по Истинному пути, покинув Истинный путь? Как мы можем достигнуть небес, спустившись на землю?
— Если и не сможем, — ответил Луис, — у нас есть работа. Нас послали, чтобы мы разузнали все об этой «земле». А то, что узнаем, послали назад. Знания очень важны для тех, кто остался. Открытия. Наш корабль называли «Открытием».
— Именно! Открытие Благодати! Знание Истинного пути! Знаешь, Луис, архангелы все время отсылают назад то, чему мы научились. Мы учим оставшихся пути — как они и надеялись. Наша цель — духовная. Как ты не видишь — мы достигли Цели? Зачем нам останавливать наш прекрасный полет в каком–то грешном, жутком, земном месте и выходить навне?
5‑Нова Луис был избран председателем пленарного Совета. Всеобщее доверие, завоеванное им как миротворцем, советником и примирителем в предшествовавшие выборам тревожные полгода, сделало его избрание неизбежным, а самого Луиса — популярным даже среди ангелов. Год, проведенный им на этом посту, воистину стал годом умиротворения и покоя.
В возрасте 87 лет 4‑Патель Воблаге перенес массивный инсульт и начал угасать среди непрестанных, тревожных молитв, песен и увеселений. На протяжении тринадцати дней все коридоры вокруг жилпространства Ким в первой чети, где Воблаге родился и прожил всю жизнь, были заполнены поминающими. По мере того, как растягивалась агония, плакальщиков–празднующих охватывала тоскливая усталость. Люди опасались всплеска истерии и насилия, подобного тому, что последовал за объявлением о скором Прибытии. Многие жители чети, не принадлежавшие к ангелам, переселились на время к друзьям или родичам в других четях.
Когда архангел объявил наконец, что Отец отошел к Вечной Благодати, коридоры охватил великий плач, но случаев насилия не было, если не считать одного. В четвертой чети мужчина по имени 5‑Гарр Радостный забил до смерти своих жену и дочь, «чтобы те отошли к Вечной Благодати с Отцом»; покончить с собой он, впрочем, как–то забыл.
На похоронах Пателя Воблаге теменос был забит народом. Речей произносилось много, но радости в них не было. Дитяти, которое могло бы завершить поминки, Патель по себе не оставил. Архангел Ван Винь завершил обряд мрачным гимном «Око, что видишь ты?». Толпа расходилась в утомленном молчании. Той ночью коридоры были пусты.
Жена 5‑Канаваля Хироси, 5‑Лю Синь, родила ему сына, получившего от отца имя 6‑Канаваль Алехо.
Хотя Нова Луис, будучи в это время председателем Совета, отошел от практики, Синь попросила его принять роды, и тот согласился. Роды прошли совершенно непримечательно.
Заглянув к своим пациентам на следующий день, Луис посидел с ними немного. Хироси был занят в Рубке. Молоко у Синь еще не появилось, но младенец уже усердно сосал ее грудь или все, до чего мог дотянуться губами.
— И для чего я тебе понадобился? — спрашивал Луис. — Ты явно лучше моего знаешь, как рожать детей.
— Выяснила, — ответила Синь. — «Обучение на практике» — помнишь Мими, нашу учительницу в третьем классе?
Она откинулась на подушки, все еще усталая, торжествующая, раскрасневшаяся, расслабленная, и опустила взгляд. Головку младенца покрывал тончайший черный пух.
— Он такой крохотный, — проговорила она. — Просто не верится, что мы с ним одного вида. Как ты называл эту гадость, которая из меня сочится?
— Молозиво. Для его вида это единственный продукт питания.
— Изумительно, — прошептала она, едва касаясь согнутым пальцем черного пушка.
— Изумительно, — серьезно согласился Луис.
— Ох, Луис, это… что ты пришел… Без тебя я не обошлась бы.
— Ничего, — так же серьезно ответил он.
Младенец поерзал немного — обнаружилось, что произвел миниатюрный экскремент.
— Замечательно, — приговаривал Луис, — просто здорово. Мы еще сделаем из него члена Фракции помоев. Давай, я его почищу. Ты только глянь — бобвоб! Натуральный бобвоб! И прекрасный образец, доложу тебе.
— Гобондо, — шепотом поправила Синь.
Луис поднял голову — по щекам Синь текли слезы.
Он вернул младенца, тонущего в чистых пеленках, в ее объятья, но плач не утихал.
— Прости, — выдавила она.
— Молодые матери часто плачут, плосколицая.
Еще минуту она горько рыдала, задыхаясь и всхлипывая, потом разом взяла себя в руки.
— Луис, что… Ты ничего не заметил у Хироси?
— Как врач?
— Да.
— Заметил.
— Что с ним?
— К врачу он идти отказывается, — выговорил Луис, помолчав немного, — и ты просишь меня поставить предварительный диагноз, так?
— Наверное. Извини…
— Не за что. В последнее время он сильно утомляется?
Синь кивнула.
— За последнюю неделю он дважды падал в обморок, — прошептала она.
— Я бы предположил сердечную недостаточность по малому кругу. Это мне хорошо знакомо — мне, как астматику, она еще предстоит, хотя покамест я ее заработать не успел. С этим можно жить очень долго. Если принимать лекарства, соблюдать режим, делать процедуры. Отправь его к Регису Чандре в госпиталь.
— Попробую, — прошептала Синь.
— Сделай, — жестко оборвал Луис. — Напомни, что его сыну нужен будет отец.
Он встал, собираясь уходить.
— Луис… — пробормотала Синь.
— А ты не волнуйся. Все будет хорошо. Этот малыш обо всем позаботится. — Он легонько потрепал младенца за ухо.
— Луис… когда мы приземлимся, ты выйдешь навне?
— Конечно, если смогу. А то с чего бы я так настаивал на этом всеобщем обучении и тренировках? Чтобы потом любоваться через видеокамеры, как толпа внезников–самоучек бегает снаружи в скафандрах?
— Просто… столько народу мечтает остаться здесь.
— Ну, доберемся — посмотрим. Будет интересно… Вообще–то уже интересно. Мы, например, выяснили, чем занят целый отсек в трюме Д. Думали, это там тяжелые защитные костюмы, но уж больно они большие. А это временные жилпространства. Их надо как–то подпирать изнутри и там жить. Еще мы нашли надувные торы — Бозе полагает, что им полагается плавать на воде. Это корабли. Представь — столько воды, что в ней может корабль плавать! Нет, этого зрелища я не пропущу ни за что на свете… Ну, завтра увидимся.
В первом квартале Года 163‑го всем жителям старше шестнадцати лет был предложен выбор, объявляемый открытым голосованием через корабельную сеть. Изменить решение возможно было в любой момент, и оно никого ни к чему не обязывало до той минуты, пока не настанет пора принять решение окончательное и всеобщее — когда планета будет полностью обследована на предмет обитаемости.
Ответить предлагалось на следующие вопросы.
Если планета окажется пригодна для жизни, пожелают ли они войти в команду исследователей, выходящих на ее поверхность?
Пожелают ли они поселиться на поверхности планеты на то время, пока корабль находится на орбите?
Если корабль покинет орбиту, захотят ли они остаться, сделавшись колонистами?
Жителей также просили высказаться по следующим вопросам:
Как долго кораблю следует оставаться на орбите, поддерживая группу высадки?
И наконец:
Если планета окажется непригодной для обитания или недоступной для высадки, или если экипаж предпочтет остаться на борту и не высаживаться на поверхность? Когда и если корабль покинет орбиту, следует ли ему вернуться к изначальной планете или продолжить полет в космос?
Обратный перелет к Земле, если верить Канавалю и прочим, мог при использовании эффекта пращи у гравитационных колодцев занять чуть более 75 лет. Кое–кто из инженеров высказывал сомнения, но навигаторы были уверены, что «Открытие» может вернуться на Землю на протяжении жизни одного–двух поколений. Энтузиазм подобное предложение вызывало только у самих навигаторов.
Общедоступный через корабельную сеть регистр намерений по прибытии претерпевал с ходом дней интересные флюктуации. Поначалу внушительным оказалось число тех, кто желал посетить планету или пожить на ней, покуда корабль находится на орбите — их окрестили «гостями». Очень немногие, однако, согласились остаться там и после отлета «Открытия». Этих упрямцев называли «аутсайдерами», и кличка прилипла.
Но с самого начала куда больше было тех, кто не желал опускаться на поверхность планеты даже на день и мечтал как можно скорее продолжить полет. «Путниками» немедленно записалось более двух тысяч человек.
Влияние ангелов было так сильно, что окончательное решение изначально не вызывало сомнений. «Открытие» не останется на вечном приколе у Цели, не повернет обратно к Истоку, но продолжит свой путь в Вечность.
Сердца некоторых «путников» удавалось тронуть аргументами об износе, об истощающихся припасах, о случайностях и энтропии. Но большинство упорствовало в своем решении жить во Благодати и умереть ко Благодати.
По мере того как это становилось ясно, число желающих остаться на планете навсегда прирастало и продолжало расти. Очевидно было, что ангельское большинство, жаждущее продолжить священный полет, не удастся надолго удержать на привязи у планеты. Очень немногие из ангелов вызывались даже ради исследований выходить на поверхность планеты. Многие, следуя учениям архангелов, пытались убедить друзей, что покидать корабль немыслимо опасно — не для тела, но для души, — что это грех, искушение ценой бессмертия души выкупить ненужные людям знания.
Пространство выбора все сужалось, сводясь к простой дихотомии: выходи во тьму внешнюю и оставайся в ней или продолжай бесконечный полет к свету. Неведомое или изведанное. Риск или безопасность. Ссылка или родина.
В течение года число тех, кто из «гостей» переписался в «аутсайдеры», перевалило за тысячу.
Во второй половине Года 163‑го центральная желтая звезда системы Синдичу уже имела видимую звездную величину — 2. Школьников приводили в Рубку, чтобы посмотреть на нее в «окно».
Школьные программы подверглись радикальному пересмотру. Хотя учителя–ангелы без энтузиазма, а то и с враждебностью относились к новым учебным материалам, рассказывавшим детям о Цели, от них потребовали допустить к преподаванию «светских». ВР‑презентации Старой Земли — Джунгли, Трущобы и прочие — по утверждениям архивистов, износились до такой степени, что их пришлось уничтожить; но удалось спасти большую часть учебных кассет и тех, что лежали в трюмах, ожидая потенциальных колонистов.
Те, кто записался в «гости» или «аутсайдеры», сбивались в учебные группы, где просматривали и обсуждали эти записи и учебники. Постоянно приходилось заглядывать в словари, чтобы не вздорить поминутно о значении того или иного термина, хотя порой споры все равно возникали. Вот «холод» — это когда очень хочется есть или когда температура среды понижается? Словарь дает синонимы: мороз, стужа, прохлада, остывание, зима… Значит, понижение температуры. А когда мучительно хочется есть — это голод. С какой стати доводить себя до такого состояния, что есть хочется мучительно?
— Нет, я не собираюсь покидать корабля.
Луис уставился на экран. Он только что обнаружил имя Тана Биньди в списке «путников». Он поднял взгляд на своего друга, снова опустил.
— Нет?
— И никогда не собирался. А что?
— Ты же не ангел, — тупо пробормотал Луис.
— Нет, конечно! Я прагматик.
— Но ты потратил столько сил… чтобы открыть путь…
— Разумеется. — Помолчав, он объяснил: — Не люблю ссор, расколов, принуждения. Они портят качество жизни.
— И тебе не любопытно?
— Нет. Если я захочу узнать, каково живется на поверхности планеты, к моим услугам учебные ленты и голозаписи. И полная библиотека книг о Старой Земле. Только зачем мне это знать? Я живу здесь. Мне — нравится. Мне нравится то, что я знаю, и я знаю, что мне нравится.
Луис взирал на него с прежним отвращением.
— Тобой движет чувство долга, — со снисходительной приязнью объяснил Биньди. — Долг предков — открыть новый мир… Долг ученого — добывать новые знания… Если дверь открывается, ты считаешь своим долгом шагнуть за порог. Если открывается дверь, я рефлекторно ее закрываю. Покуда жизнь хороша, я не пытаюсь ничего в ней изменить. А жизнь хороша, Луис. — Как всегда, он оставлял между фраз небольшие паузы. — Я буду скучать по тебе и по многим другим. С ангелами мне будет безмерно скучно. Ты там, внизу, на этом комке грязи, не заскучаешь. Но у меня нет чувства долга, и я наслаждаюсь скукой. Я хочу прожить свою жизнь в покое, не делая зла и не видя зла. И, судя по книгам и фильмам, здесь — лучшее место во вселенной, чтобы этого добиться.
— В конечном итоге все сводится к контролю, верно? — спросил Луис.
Биньди кивнул.
— Мы не можем жить в независимом окружении. Что ангелы, что я. А ты — можешь.
— Но вы не владеете положением до конца. Так не бывает. Никогда и нигде.
— Знаю. Но мы создали для себя неплохой эрзац. Мне хватает ВР.
После долгой и продолжительной болезни навигатор Канаваль Хироси скончался от инфаркта. На похоронах присутствовали его супруга Лю Синь с малолетним сыном и множество друзей — все навигаторы и большая часть Совета. Его коллега, 4‑Патель Рамдас, рассказал, каким покойный был блистательным специалистом, и закончил свою речь в слезах. 5‑Чаттерджи Ума поведала, как смеялся он над глупыми шутками, и пересказала его любимую; рассказала, как счастлив он был рождению сына, которого знал так недолго. Последним, вместо ребенка, выступал один из его студентов, назвав покойного суровым учителем, но великим человеком. Затем Синь отправилась вместе с техниками сопроводить тело в биоцентр на переработку. Во время панихиды она молчала. На минуту техники оставили ее наедине с телом, и тогда она коснулась легонько щеки Хироси, чувствуя смертный хлад, и шепнула одно только слово: «Прощай».
На 82‑й день 164 Года звездолет «Открытие» вышел на орбиту вокруг планеты Синдичу — Син Ти Чу, или Новой Земли.
Покуда корабль совершал первые сорок оборотов, отправленные на поверхность планеты зонды передали на орбиту огромный объем информации, оказавшейся для получателей малопонятной, а то и вовсе ничего не говорящей.
Вскоре, однако, можно было с уверенностью утверждать, что люди смогут выходить навне на поверхность без респираторов или скафандров. Накапливалось все больше подтверждений тому, что планета может быть пригодна для долговременного обитания человека. Пригодна для жизни.
На 93‑й день 164 Года первый челнок «корабль–земля» совершил успешную посадку в регионе поверхности, обозначенном как субквадрант восемь.
ОТНЫНЕ ПОДЗАГОЛОВКОВ НЕ БУДЕТ, ПОТОМУ ЧТО МИР ИЗМЕНИЛСЯ, СМЕНИЛИСЬ НАЗВАНИЯ, ИНАЧЕ ИЗМЕРЯЕТСЯ ВРЕМЯ И ВСЕ УНОСИТ ВЕТЕР.
Оставить корабль: шагнуть через воздушный шлюз в челнок, это было постижимо — шаг ужасающий, возбуждающий, предельный, акт отвержения, отторжения, подтверждения. Последний шаг.
Оставить челнок — сделать последние пять шагов по ступенькам, к поверхности планеты, — оставить понимание за спиной, потерять сознание — обезуметь. Перевести себя на иной язык, в котором ни одно слово — ни «земля» и ни «воздух», ни «отторжение», ни «подтверждение», ни «делать» и ни «ступать» — не имело смысла. Мир без слов. Без значений. Полная вселенная неопределенности.
Заметив первым делом стену, благословенную, единственно необходимую ей сейчас стену, борт челнока, Синь прижалась к ней и уткнулась лицом, чтобы только видеть ее, эту стену, выпуклость металла, прочную, устойчивую, видеть только ее, а не то, другое — бесстенье, простор.
Она прижала свое дитя к груди, не позволяя глядеть.
Рядом и вокруг были люди, они тоже цеплялись за стену, но Синь едва замечала их — даже толкаясь обок с ней, они казались далекими, чужими. Кто–то, она слышала, задыхался, кого–то рвало. У нее самой кружилась голова, и тошнота подступала к горлу. Не продохнуть. Вентиляция здесь барахлит, воздушные насосы перегружены, выключите их! На нее упал луч света — обдал жаром затылок и шею, плеснул, отраженный от металлического борта, в открывшиеся глаза.
Кожа стены, эпидермис корабля. Она навне, только и всего. В детстве она всегда хотела быть внезницей. Вот и попала навне. Когда закончится смена, она сможет вернуться в мир. Она попыталась ухватиться за кожу мира, но пальцы соскальзывали с гладкой керамики. Холодное, жесткое, мертвое тело матери.
Она снова открыла глаза, опустила взгляд — мимо шелковистых черных волосиков Алехо — на свои ноги, увидала, что стоит в грязи, и отступила, чтобы сойти с грязи, потому что по ней ходить нельзя. Это ей отец объяснил, когда она была совсем–совсем маленькая, нет, это очень плохо — ходить по грязи в теплице, растениям нужно место, а ты можешь раздавить росточки. Так что она отступила от стены, чтобы сойти с грядок. Но куда бы она ни ступила, везде была грядка, почва и растения. Стопы ее давили растения, а почва резала стопы. Она в отчаянии шарила взглядом в поисках прохода, коридора, стен, потолка, но, кроме стены, видела только головокружительный сине–зеленый водоворот, в центре которого полыхал невыносимо яркий свет. Ослепшая, она рухнула на колени, уткнулась сыну в плечо и расплакалась.
Ветер — быстрое движение воздуха, безжалостное и бесконечное, оно приносит холод, и ты дрожишь–трясешься, точно в ознобе. Он то начинается, то кончается, нелепый, тревожный, непредсказуемый, бессмысленный, раздражающий, ненавистный, сплошная мука. Выключите его, остановите!
Ветер — легкое движение воздуха, от которого ходит волнами трава на холмах, и прилетают издалека запахи, так что ты поднимаешь голову и нюхаешь, упиваешься ими — странными, сладкими, горькими ароматами нового мира.
Шепот ветра в лесу.
Ветер, треплющий флаги.
Люди, прежде неприметные, становились влиятельными, уважаемыми, шли нарасхват. 4‑Нова Эд был мастером–платочником. Он первым разобрался, как их правильно ставить. Груды пластиткани и веревок чудесным образом преображались в стены, ограждающие от ветра, — становились комнатами, заключающими тебя в восхитительно знакомой тесноте, где над головой близкий потолок, а под ногами гладкий пол, и спокойный воздух, и ровный, немигающий свет. Это оказалось очень важно, жизненно важно — иметь платок, свое жилпространство, знать, что ты можешь войти, вступить, оказаться внутри.
— Палатки, — поправлял Эд, но всем слышалось более знакомое слово, и платки остались платками.
Девочка пятнадцати лет по имени Ли Мейли вспомнила, как в древнем фильме называли одежду для ног. Люди пытались надевать синдромные носки — у кого находились, — но те были тонкие и тут же рвались. Девочка шарила по складу — неимоверному непрерывно растущему лабиринту контейнеров, которые привозили с корабля челноки, — покуда не нашла ящик с надписью «БАШМАКИ». Башмаки ранили нежные подошвы тех, кто всю жизнь ходил босиком по коврам, но куда меньше, чем здешний жесткий пол. Нет — земля. Щебень. Камни.
Но 4‑Патель Рамдас, чьим мастерством «Открытие» вышло на орбиту, который провел первый челнок сквозь атмосферу с поверхности, долго–долго стоял перед темной морщинистой стеной, неимоверным стеблем растения — дерева, — под которым установил свой платок. В одной руке он держал настольную лампу, а в другой — шнур со штепселем. Он искал розетку. Потом тоскливая печаль на его лице сменилась насмешкой, и он понес лампу обратно на склад.
Трехмесячный малыш 5‑Лунь Тирзы лежал на звездном свету, пока Тирза работала на стройке. Когда мать пришла покормить ребенка, то завизжала: «Он ослеп!» И правда, зрачки его сжались в точки. Младенец весь покраснел от жара. Лицо и головку его покрыли волдыри. Потом начались судороги, и наступила кома. Той же ночью он умер. Его пришлось переработать в почву. Тирза лежала на том месте, где в грязи, под почвой лежал ее малыш, и громко стонала, вжимаясь в грязь лицом. Потом с воем подняла лицо, облепленное влажной бурой почвой, страшную маску из грязи.
Не звезда — солнце. Звездный свет нам знаком: он далекий, ласковый, безопасный. Солнце — это звезда, подступившая к порогу. Как вот эта.
Меня зовут Звезда, повторяла про себя Синь. Звезда, а не Солнце.
В темное время суток она заставила себя выглянуть из платка, посмотреть на далекие, ласковые, безопасные звезды, подарившие ей имя. Звездочки ясные — бинь синь. Сияющие точечки. Много–много–много. Не одна. Но каждая… Мысли путались — настолько она устала. Громада небес и бессчетные звезды… Синь заползла обратно, внутрь. В платок, в мешковую спальню, Луису под бок. Тот спал бездвижным усталым сном. Синь машинально прислушивалась к его дыханию, тихому и ровному. Потом прижала к груди Алехо, стиснула в объятьях, вспоминая малыша Тирзы, который лежит в грязи. В комке грязи, внутри.
Вспомнила, как бежал сегодня по траве Алехо, под лучами солнца, визжа от радости. Синь тогда поторопилась загнать его в тень. Но ему очень нравилось солнце.
Луис говорил, что оставил свою астму на корабле, но мигрени продолжали его мучить. Здесь многие страдали от головной боли, от болей в пазухах. Возможно, причиной тому были частицы в воздухе — частицы грязи, пыльца растений, плоть и выделения планеты, ее дыхание. Долгими жаркими днями, отлеживаясь от боли в своем платке, Луис размышлял о тайнах планеты, представлял себе, как она дышит, а он пьет ее дыхание, точно любовник, точно это дыхание Синь — принимая его, упиваясь им. Перерождаясь в него.
Казалось, что здесь, на склоне холма, в виду реки, но поодаль от берегов, самое лучшее место для поселения — в безопасном отдалении, чтобы дети ненароком не упали в этот могучий, глубокий, бешено несущийся поток воды. Рамдас измерил расстояние — получилось 1,7 километра. Те, кому приходилось носить воду, обнаружили для расстояния другие меры: одна целая и семь десятых километра — это очень далеко для тех, кто носит ведра. А ведра приходилось носить. Здесь не было труб в почве или кранов в камнях. Если рядом нет ни труб, ни кранов, обнаруживаешь, что вода, оказывается, необходима — жизненно, безусловно необходима. Что за прелесть, что за чудо, что за благословение, благодать, недоступная ангелам! Открывается жажда: что за наслаждение — утолить ее! И вымыться — стать снова чистой, какой была прежде, не осыпанной песком и прахом, не липкой от пота, а чистой!
Синь возвращалась с полей вместе с отцом. Яо сутулился на ходу. Руки его почернели, потрескались, грязь въелась в кожу. А Синь вспоминала, как липла к рукам мягкая корабельная почва, когда он работал в гидропонных садах, как отчерчивала краешки ногтей и складки на костяшках — только покуда он работал, а потом стоило сполоснуть руки — и они снова чисты.
Что за чудо — иметь возможность смыть грязь и в любой миг утолить жажду! На Собрании все дружно проголосовали за то, чтобы перенести платки ближе к реке, подальше от склада. Вода оказалась важнее вещей. А детям придется учиться осторожности.
Здесь всем приходится учиться осторожности, всегда и везде.
Фильтровать воду, кипятить воду — что за морока! Но врачи упрямо тыкали лентяев носом в свои чашки Петри. Местные бактерии процветали на средах, содержащих человеческие выделения. Значит, заражение возможно.
Рыть выгребные ямы, рыть компостные ямы — что за труд, что за морока! Но врачи тыкали лентяев в свои справочники. Хотя очень трудно было понять руководство по санитарным мероприятиям (отпечатано по–английски в Нью–Дели двести лет назад), значения многих слов приходилось выяснять по контексту: дренаж, гравий, сток, глина.
Что за морока — вечно осторожничать, опасаться, мучиться, следовать правилам! Никогда! Всегда! Помни! Нет! Не забывай! А то!
А то — что?
Все равно умрешь. Этот мир ненавидит тебя. Он ненавидит любое инородное тело.
Уже трое младенцев, и подросток, и двое взрослых. Все лежат под землей, в том тихом месте, рядом с первым, с малышом Тирзы, их проводником в подземный мир. Вовнутрь.
Пищи хватало. Когда глянешь на склад, на сектор пищевых продуктов, на могучие пирамиды и стены контейнеров — кажется, что тысяче человек здесь хватит пропитания на всю вечность, мнится, что ангелы с неописуемой щедростью поделились своими припасами. А потом глянешь, как тянется земля, все дальше и дальше, за склад, за новые ангары, а над ними — небо крышится еще дальше; потом вернешься взглядом — ящички–то такие крохотные.
Слушаешь, как на собраниях Лю Яо твердит: «Мы должны и дальше проверять местную флору на съедобность», а Чоудри Арвинд повторяет: «Мы должны разбить сады сейчас, пока время орби… года подходящее… время сева».
И начинаешь понимать — еды не хватит. Еды может не хватать. Еды может (соя не расцветет, рис не взойдет, генетический опыт провалится) не хватить. На какое–то время. Здесь времена меняются.
Здесь каждому овощу — свое время.
Врач 5‑Нова Луис сидит на корточках у тела 5‑Чань Берто, почвотехника, умершего от заражения крови после того, как натер ногу. «Он запустил болезнь!» — кричит доктор на соплаточников Берто. «Вы запустили! Вы же видели — рана инфицирована! Как вы могли это допустить? Думаете, мы в стерильной среде? Или вы все мимо ушей пропустили? Не понимаете, что ли, — здесь почва опасна! Или думаете, я чудотворец?» Потом он рыдает, а соплаточники Берто стоят над мертвым телом товарища и плачущим доктором, оцепенев от ужаса, и стыда, и скорби.
Твари. Всюду твари. Мир точно из них сделан. Только камни здесь мертвы. А все остальное кишит жизнью.
Растения — покрывают почву, заполняют воды, — растения в невиданном числе и разнообразии (4‑Лю Яо, работавший в импровизированной ботанической лаборатории, выводило из вызванного утомлением ступора только восторженное недоумение, ощущение неизмеримого богатства, рвущийся из груди крик: «Смотрите! Посмотрите только! Какое чудо!») — и животные, в невиданном числе и разнообразии животные (4‑Штейнман Джаэль, одной из первых записавшейся в аутсайдеры, пришлось вернуться на борт навсегда — ее довело до истерических припадков и судорог постоянное касание, неизбежный вид бессчетных мелких ползучих и летучих тварюшек, на земле и в воздухе, и неподконтрольный разуму ужас при их виде и касании).
Поначалу поселенцы, вспоминая забытые слова из земных книг и голофильмов, называли здешних существ коровами, собаками, львами. Те, кто читал справочники, настаивали, что все животные на Синдичу куда меньше, чем настоящие коровы, собаки, львы, и куда больше похожи на насекомых, паукообразных и червей Дичу. «Здесь позвоночника не изобрели, — объясняла юная Гарсия Анита, которую твари просто завораживали — она штудировала архивы по земной биологии всякий раз, как позволяла ее работа электротехника. — По крайней мере, в этих краях. Зато панцири у них просто замечательные».
Зеленокрылых тварюшек длиною около миллиметра, постоянно вившихся вокруг людей и любивших садиться на кожу, щекоча ее лапками, окрестили собаками — они были такие дружелюбные, а собака ведь считается лучшим другом человека. Анита объясняла, что тварюшкам просто нравится вкус соленого человечьего пота, а на дружбу у них не хватит соображения, но кличка прилипла. Ай! Что это у меня на шее? Не бери в голову, это собака села.
Планета вертится вокруг звезды.
А вечерами заходило солнце. Вроде бы то же самое — но какая разница! Заходящее солнце забирало с собою краски, оттенки влекомых по небу ветром облаков.
По утрам солнце всходило и возвращало миру всю бездну изменчивых оттенков, ярких и тусклых — восстанавливало, возрождало, рождало.
Постоянство бытия здесь не зависело от человека. Это люди зависели от него — совсем другое дело.
Корабль улетел. Навсегда.
Те аутсайдеры, что передумали оставаться на планете, в большинстве своем покинули поселение в первые несколько десятидневок. Когда пленарный Совет, возглавляемый ныне архангелом 5‑Росс Минем, объявил, что «Открытие» сойдет с орбиты на 256‑й день Года 164‑го, небольшое число поселенцев все же потребовало вернуть их на борт, не в силах перенести окончательность вечного изгнания или мучения во внешней жизни. Почти столько же корабельников попросило высадить их в Поселении, не в силах перенести тщеты бесконечного пути или правления архангелов.
Когда корабль улетел, на планете осталось девятьсот четыре человека. Чтобы умереть. Уже умерших это число включало.
Разговоров это событие не вызвало — что тут скажешь? Когда ты смертельно устал, больше хочется поесть, забраться в спальник и уснуть, чем болтать. Казалось, что отбытие корабля станет событием, но нет. Поселенцы все равно не могли увидеть его с поверхности. Задолго до дня отлета с борта по радио и внешсети сыпались проповеди о пути во Благодать, летели увещевания — вы, оставшиеся на земле, вы все же ангелы, вернитесь к радости! Потом — лавина личных писем, мольбы, благословения, прощания — и корабль отлетел.
Еще долго с борта «Открытия» в Поселение поступали новости и вести — рождения и смерти, проповеди и молитвы, отчеты о единодушном восторге путников. Обратно, из Поселения на «Открытие», летели личные письма и те же научные отчеты, что регулярно отправлялись на Землю. Попытки диалога редко бывали успешны, и через пару лет это дело бросили.
Следуя статьям Конституции, поселенцы всю собранную ими информацию о планете посылали на Дичу всякий раз, как выдавалась передышка в непрестанных трудах. Организовали даже целый комитет, хранивший анналы Поселения и отправлявший их на родину. Иные добавляли к этим отчетам личные наблюдения, мысли, образы, стихи.
Достигал ли сигнал цели — никому было не ведомо. Но что тут нового?
Антенны Поселения ловили и сигнал, предназначенный кораблю, — ученые на Дичу еще не знали о преждевременном прибытии и не узнают еще много лет, а потом еще годы будет лететь обратно их ответ. Передачи оставались все так же невнятны, почти всегда неуместны и практически невозможны для понимания — так изменились и язык, и образ мысли. Что такое удержанное Э. О., и почему из–за него в Милаке начались бунты? Что такое технологии бытования? Почему так важно, что соотношение панкогенов — четыре к десяти?
В проблеме языковых сдвигов тоже не было ничего нового. Всю свою корабельную жизнь ты учил слова, не имеющие значения. Слова, лишенные смысла в этом мире. Такие, например, — облако, ветер, дождь, погода. Выдумки поэта, объясняемые в кратких сносках к тексту или имеющие краткое визуальное отображение в фильмах, краткое сенсорное отображение — в ВР. Слова из виртуальной реальности.
Но здесь, на планете, единственным бессмысленным словом, понятием без содержания, оказалось слово «виртуальный». Ничего виртуального здесь не было.
Облака накатывали с запада. Запад — вот еще один клочок реальности. Направление: элемент реальности, жизненно важный в мире, где возможно заблудиться.
Из облаков определенного рода падал дождь, под дождем можно намокнуть; дул ветер, и становилось холодно; и все это продолжалось безостановочно, потому что это не программа — это погода. Она так и будет. А тебя не будет, если у тебя не хватит ума убраться под крышу.
Хотя, наверное, на Земле об этом уже знают.
Огромные, высокие растения с толстыми стеблями — деревья — состояли в основном из редчайшего и очень ценного материала, называемого древесиной, из которого были сделаны некоторые инструменты и украшения на борту. Деревянные предметы редко отправлялись в переработку, потому что были незаменимы; пластиковые копии имели совершенно иную фактуру. Здесь пластик был драгоценно–редок, а деревом полнились холмы идолины. При помощи архаичных, странных инструментов, выгруженных из трюмов на склад, упавшие деревья можно было расчленять. (Было заново открыто значение слова «матапила», писавшегося в инструкциях как «мотопила».) Дерево целиком состояло из древесины — прекрасного строительного материала, пригодного одновременно для изготовления массы полезных вещиц. А еще дерево можно было поджигать и вырабатывать тепло.
Станет ли новостью для землян это эпохальное открытие?
Огонь. Плазма у сопла паяльной лампы. Рабочая зона бунзеновской горелки.
Большинство колонистов видело огонь впервые в жизни. Они тянулись к нему. Не троньте! Но воздух уже становился холоден, полон туманов и ветров — погоды. Жар огня был так приятен. Лунь Дзё, наладивший первый в Поселении электрогенератор, собрал кучу кусочков древесины, навалил посреди своего платка, поджег и пригласил приятелей погреться. Очень скоро все повалили обратно из платка, кашляя и задыхаясь, — оно и к лучшему, потому что пламени пластиткань понравилась не меньше древесины, и ало–желтые язычки пережевывали платок, пока от него не осталась только черная дымящаяся груда. Катастрофа. (Очередная.) И все равно было смешно — как все выбегали из дымных клубов, роняя слезы и чихая!
Клуб. Дым. Тяжелые слова, до краев и с верхом набитые значением, нет — значениями. Знанием жизни и смерти — означая жизнь, означая смерть. В строках стихов не было, как оказалось, ничего виртуального:
— Тучки небесные, вечные странники…
— Как погода в бороде? Там спокойно, как нигде…
Овес сорта 0–2 пророс, выглянул из почвы зелеными глазками, развесил (весна) на ветру сначала зеленые листочки, потом прекрасные тяжелые колоски, сначала тоже зеленые, потом желтые, потом урожай собрали, и зерно течет между твоих пальцев гладкими бусинами, опадая, оседая (осень) в груды драгоценной пищи.
Из передач с борта «Открытия» как–то разом пропали все личные или попросту осмысленные сообщения. Только повторялись снова и снова три записанных проповеди Кима Терри, проповеди Пателя Воблаге, проповеди различных архангелов и запись мужского хора.
— А почему я — Шесть Ло Мейлинь?
Когда малышка сообразила, что хочет объяснить ей мать, то заметила:
— Но это было на борту. А мы живем здесь. Разве не все мы — нулевые?
5‑Ло Ана пересказала эту историю на Собрании, и та, рождая улыбки, разлетелась по всему Поселению, точно одна из тех тварюшек с прозрачными, золотом простреленными крылышками, при виде которых все отрывались от работы и кричали: «Посмотрите!» Кто–то назвал их марипозами, и словечко прицепилось.
В холодное время, когда работы стало немного, именование вещей рождало множество споров. Как называть все вокруг. Вот как с собаками получилось — нет, все были согласны, что к этому делу надо подходить серьезно. Но что толку рыться в архивах, чтобы выяснить — да, была на Дичу похожая зверюшка, так что эту, коричневую, мы будем звать «жук»? Это ведь не жук. Ему нужно собственное имя — ползук, тикток, листогрыз. А мы сами? Знаешь, а ведь Анина малышка права. Четвертые, пятые, шестые — что нам теперь в том? Пусть ангелы считают хоть до ста… Им повезет, если до десяти доберутся… А дочка Зерин? Она не 6‑Лахири Падма. Она — 1‑Синдичу–Лахири Падма… А может, просто Лахири Падма. Для чего нам считать шаги? Мы ведь никуда не уйдем. Она — здесь. Она здесь — живет. Это мир Падмы.
Синь нашла Луиса за западным блоком, на грядках с лепешней. В больнице у него был выходной. Прекрасный летний день. Волосы Луиса серебрились на солнце — по этому сиянию Синь его и отыскала.
Он сидел на земле, в грязи. По выходным он отрабатывал смены на системе орошения, состоявшей из множества арыков, насыпей и ставен, требовавших неутомительного, но постоянного присмотра — лепешня хорошо росла только при хорошем, но не избыточном поливе. Клубни ее, смолотые в муку или запеченные целиком, стали основным продуктом питания с тех пор, как Лю Яо вывел наконец съедобный сорт. Даже те, кому нелегко было переварить местные злаки, на диете из лепешни процветали.
Орошением занималась ребятня десяти–одиннадцати лет, старики, инвалиды — силы тут не требовалось, только терпение. Луис сидел около ворот, отводивших воду из Западного ручья то в одну, то в другую половину оросительной сети. Иссохшие, смуглые ноги он вытянул вдоль берега; костыль лежал рядом. Прикрыв глаза, Луис смотрел на солнце — откинувшись назад и опершись ладонями о жирную черную землю. Кроме шортов, на нем была только потрепанная, разношенная майка. Он был стар и изувечен.
Присев рядом, Синь окликнула его по имени, но Луис только промычал что–то, не сдвинувшись и даже не открыв глаз. Синь пристроилась рядом на корточках, глядя ему в лицо. Вскоре губы его показались ей настолько прекрасными, что она не удержалась — поцеловала его.
Луис открыл глаза.
— Ты спал?
— Я молился.
— Молился?
— Поклонялся!
— Поклонялся чему?
— Солнцу? — неуверенно предположил он.
— Только меня не спрашивай!
Он посмотрел на нее — как всегда, с нежной настойчивостью, ничего не требуя и ничего не скрывая, как смотрел на нее с той поры, когда им обоим было по пять лет. Нет, не на нее — в нее.
— А кого мне еще спросить? — проговорил он.
— Насчет молитв и поклонений — только не меня.
Она устроилась поудобнее на краю арыка, лицом к Луису. Солнце грело ей плечи. Затылок прикрывала шляпа, неумело сплетенная Луизитой из соломы.
— Скомпрометированные обороты, — заметил Луис.
— Подозрительная идеология, — согласилась Синь.
Слова вдруг показались ей очень вкусными, такие длинные — «скомпрометированный!», «идеологически!» — потому что здесь все слова были маленькие, короткие, тяжелые: еда, крыша, топор, дать, делать, спасти, жить. Вышедшие из употребления длинные, воздушные слова пролетели, притягивая внутренний взор, точно порхающая на ветру марипоза.
— Ну, — пробормотал Луис, — не знаю…
Он задумался. Синь наблюдала.
— Когда я сломал колено и мне пришлось отлеживаться, — выговорил он, — я решил, что без восторга нет смысла жить.
— Благодати? — помолчав, переспросила Синь сухо.
— Нет. Благодать — это форма виртуальной нереальности. Я сказал — восторга. На борту я не знал его. Испытывал только здесь. Иногда. Мгновения безоговорочного бытия. Восторг.
Синь вздохнула.
— Заслуженного.
— О да.
Они еще немного посидели молча. Южный ветер подул, и стих, и задул снова, принося запах мокрой земли и цветущей фасоли.
Когда я стану бабкой, мне говорят,
Я пройду под небесами
Мира иного, —
прошептал Луис.
— Ох, — выдавила Синь и запнулась в полувздохе–полувсхлипе.
Луис взял ее за руку.
— Алехо пошел с мальчишками на рыбалку, вверх по ручью, — пробормотала она.
Он кивнул.
— Я слишком много тревожусь, — проговорила она. — Тревога убивает восторг.
Луис снова кивнул.
— Но я о другом думал… — проговорил он, помедлив, — когда я молился, или что это было, я думал… думал о земле. — Он набрал в ладони крошковатого равнинного чернозема и отпустил, глядя, как тот просыпается из рук. — Думал, что если бы я только мог, я бы встал и танцевал по ней… Потанцуй за меня, Синь! — попросил он вдруг.
Та посидела еще минуту, потом встала — тяжело было подниматься с низкого бережка, старушечьи колени подгибались — и замерла.
— Так глупо себя чувствую, — пожаловалась она.
А потом подняла руки и развела, точно крылья. Посмотрела вниз, на свои ноги, и сбросила сандалии, оставшись босиком. Шаг вправо–влево–вперед–назад. Синь подступила к Луису, протянула ему руки и, взявшись, подняла старика на ноги. Луис рассмеялся. Синь чуть улыбнулась, покачиваясь из стороны в сторону. Ноги ее отрывались от земли и опускались вновь, а Луис стоял недвижно, держа ее за руки. Так они и танцевали.