Более двухсот лет назад семнадцатилетняя Эми вместе со своими родителями покинула Землю в числе специальных пассажиров на космической станции «Годспид». Погружённые в сон и замороженные в криокамерах ещё на Земле, они должны проснуться после прибытия на новую планету. Но неожиданно кто–то начинает отключать замороженных пассажиров, обрекая их на смерть. Чудом избежав печальной участи, Эми оказывается одна среди незнакомых и враждебно настроенных людей в замкнутом пространстве корабля. Единственный человек, который желает помочь Эми, — Старший, будущий капитан корабля. Вдвоём они пытаются разобраться, что же происходит на «Годспиде» и какие ещё тайны скрываются за закрытыми дверями секретных отсеков корабля.
— Пусть мама пойдет первой, — сказал папа.
Мама хотела, чтобы первой была я. Наверное, она боялась, что, когда их закроют в контейнерах и заморозят, я просто уйду и продолжу жить как жила, вместо того чтобы покорно улечься в такой же холодный прозрачный ящик. Но папа настаивал.
— Нужно, чтобы Эми знала, как все будет. Ты иди первая, пусть она посмотрит. Я побуду с ней, пока все не закончится, и пойду последним.
— Сам иди первый, — слабо возразила мама. А я пойду в конце.
Вся проблема была в том, что нужно было раздеваться, а они оба не хотели, чтобы я видела их голыми (в общем–то и меня эта перспектива не радовала), но если уж выбирать, то пусть лучше это будет мама — в конце концов, мы с ней устроены одинаково и вообще.
Голая она казалась очень худой. Ключицы выступали еще сильнее, а кожа уже начала потихоньку становиться похожей на тонкую, влажную рисовую бумагу — такая кожа бывает у стариков. Обвисший, покрытый морщинками живот — раньше он всегда был скрыт под одеждой — придавал ей еще более слабый и беззащитный вид.
Работников лаборатории, казалось, совсем не волновала ни мамина нагота, ни наше с отцом присутствие. Они помогли ей лечь в прозрачный криоконтейнер. Он немножко напоминал гроб, вот только в гробах обычно бывают подушки, и вообще, они выглядят в сто раз уютнее. А этот контейнер куда больше походил на коробку из–под обуви.
— Холодно, — пожаловалась мама, когда ее бледная кожа коснулась дна контейнера.
— Вы не будете чувствовать, — пробормотал один из лаборантов, Эд, судя по бейджику.
Когда второй лаборант, Хасан, начал втыкать маме в руки иглы для внутривенной инъекции, я отвела взгляд. Одна трубка шла от левой руки, от сгиба локтя, вторая — от правой ладони, из крупной вены под костяшками пальцев.
— Расслабьтесь, — сказал Эд. Это был приказ, а не предложение.
Мама прикусила губу.
Жидкость в пакете не была похожа на воду — она растеклась медленно, как мед. Хасан надавил на пакет, чтобы жидкость быстрее оказалась в вене. Она была лазурного цвета, прямо как те васильки, что Джейсон подарил мне на выпускном.
Мама зашипела от боли. Эд снял с трубки у нее на сгибе локтя желтый пластмассовый зажим, и в пакет брызнула струя крови, На глазах у мамы показались слезы. Жижа из другого пакета мягко мерцала сквозь мамины вены, двигаясь вверх по руке, голубая, словно весеннее небо.
— Надо подождать, пока до сердца доберется, — сообщил Эд, бросив взгляд на нас. Папа, стиснув кулаки, неотрывно глядел на маму, Она зажмурилась, на ресницах блестели горячие слезы.
Хасан снова надавил на пакет с голубой жидкостью. С маминой прикушенной губы скатилась капелька крови.
— Это та самая штука, которая помогает замораживать, — объяснил Эд таким спокойным тоном, каким какой–нибудь пекарь мог бы объяснять, что тесто поднимается от дрожжей, — Без нее кристаллы льда, которые образуются в клетках, разрывают их. Эта штука уплотняет мембраны клеток, понимаете? И тогда лед им ничего не сделает. — Он опустил взгляд на маму. — Но конечно, пока затекает, боль адская.
Она лежала в этом ящике, с белым–белым лицом, и совсем не шевелилась, словно любое движение могло ее сломать. Она уже выглядела мертвой.
— Я хотел, чтобы ты видела, — прошептал папа. Он не смотрел на меня — его взгляд все еще был прикован к маме. Он даже не моргал.
— Зачем?
— Чтобы ты знала, на что решаешься.
Хасан выжал из пакета почти всю голубую жижу. Мамины глаза на мгновение закатились, и я подумала, что она потеряла сознание, но нет.
— Немножко осталось, — сказал Эд, взглянув на пакет с маминой кровью. Поток почти что иссяк.
В комнате раздавалось только тяжелое дыхание Хасана, который с силой выдавливал в трубку остатки жидкости. Да еще от мамы доносились едва слышные хныкающие звуки, словно пищал умирающий котенок.
В трубке, тянувшейся от ее локтя, замерцали голубые искры.
— Ладно, хорош, — приказал Эд. — Все уже попало в кровь.
Хасан вытащил иглы, и мама надтреснуто вздохнула.
Папа подвел меня ближе. Когда я посмотрела на маму, мне показалось, что я снова стою в церкви у гроба бабушки: это было год назад — мы все попрощались с ней, и мама сказала, что она теперь в лучшем мире, но на самом деле она просто умерла.
— Ну, и как оно? — спросила я.
— Не страшно, — соврала мама. Но, по крайней мере, она еще могла говорить.
— Можно до нее дотронуться? — спросила я у Эда. Он пожал плечами, и я, протянув руку, сжала пальцы ее левой руки. Они уже были ледяными. Она не ответила на пожатие.
— Можем продолжать? — спросил Эд. В руке он держал большую пипетку.
Мы с папой отступили назад, но так, чтобы маме не показалось, что мы бросили ее одну в этом ледяном гробу. Эд поднял маме веки. Пальцы у него были крупные и мозолистые и на фоне тонюсеньких, словно бумага, маминых век казались какими–то грубо обтесанными ветвями. На каждый зеленый глаз упало по капле желтой жидкости. Эд все сделал очень быстро — кап–кап, — а потом вроде как опустил ей веки и прижал. Она больше не открыла глаз.
Наверное, вид у меня был тот еще, потому что на этот раз, взглянув на меня, он прервался на секунду и успокаивающе улыбнулся.
— Это чтобы она не ослепла.
— Все в порядке, — донеслось из гроба, похожего на коробку из–под обуви, но я слышала слезы в мамином голосе, хоть глаза у нее и были запечатаны.
— Трубки, — приказал Эд, и Хасан подал ему три пластиковые трубки. — Вот что, — Эд наклонился к маминому лицу. — Мне нужно засунуть их вам в горло. Предупреждаю, будет сильно неприятно. Старайтесь делать так, будто вы их глотаете.
Мама кивнула и открыла рот. Когда Эд начал пропихивать трубки ей в горло, она подавилась и закашлялась, жестокий спазм волной прошел по всему телу — от живота до сухих потрескавшихся губ.
Я посмотрела на папу. Взгляд у него был тяжелый и застывший.
Она долго не могла успокоиться — все судорожно пыталась сглотнуть, пока мускулы горла привыкали к трубкам. Потом Эд продел их в отверстие в крышке обувного гроба, рядом с маминой головой. Хасан достал из выдвижного ящика кучу перепутанных проводов. В первую трубку он засунул пучок тонких разноцветных проводков, в другую — длинный черный кабель с маленькой коробочкой на конце, а в третью — маленький прямоугольный кусочек черной пластмассы на оптоволоконном шнуре, похожий на панель солнечной батареи. Хасан подсоединил все провода к небольшому белому ящичку, и Эд закрепил его над отверстием в крышке контейнера, который — я вдруг осознала — и вправду был всего лишь контейнером, замысловатой упаковочной коробкой.
— Прощайтесь. — Я удивленно подняла взгляд, услышав слова, сказанные неожиданно теплым тоном. Эд, отвернувшись, заносил в компьютер какие–то данные. Говорил Хасан — и он ободряюще мне кивнул.
Папе пришлось потянуть меня за руку, чтобы сдвинуть с места. Не так… не так мне хотелось бы в последний раз увидеть маму. Желтый клей в глазах, изо рта торчат трубки с проводами, вены мерцают голубым светом. Папа поцеловал ее, и она слегка улыбнулась через трубки. Я погладила ее по плечу — оно тоже было холодным. Она мне что–то пробулькала, и я наклонилась ближе. Всего три звука, даже, скорее, стона. Но я стиснула мамину руку — мне было ясно, какие три слова она пыталась протолкнуть ко мне сквозь путаницу трубок. «Я люблю тебя».
— Мамочка, — прошептала я, гладя мягкую, как бумага, кожу. С семи лет я ни разу не называла ее иначе, кроме как просто «мама».
— Ладно, хорош, — сказал Эд. Папа мягко взял меня под локоть и потянул в сторону. Я сбросила его руку. Тогда он сменил тактику и, обняв меня за плечи, крепко прижал к своей мускулистой груди. На этот раз я не сопротивлялась. Эд с Хасаном подняли трубу, похожую на больничную версию пожарного шланга, и в подобный обувной коробке гроб хлынула вода с голубыми искорками. Мама фыркнула, когда вода поднялась ей до носа.
— Просто вдыхайте, — посоветовал Эд, перекрикивая шум льющейся жидкости. — Расслабьтесь.
Скрыв мамино лицо, на поверхность вырвались пузырьки воздуха. Она затрясла головой, сопротивляясь хлынувшей в горло воде, но скоро сдалась. Жидкость накрыла ее с головой. Эд закрыл кран, и поверхность успокоилась. И мама успокоилась тоже.
Эд с Хасаном опустили крышку маминого гроба и втолкнули его в отверстие в стене. Только когда за ним закрылась маленькая дверца, я заметила, что в стене было множество таких дверок, как в морге. Лаборанты опустили рычаг. Из–за двери с шипением вырвался пар — заморозка была завершена. Всего мгновение назад мама была здесь, и вот уже все, что делало ее «мамой», замерзло и уснуло. Она умерла — на следующие три столетия, пока кто–нибудь не откроет дверцу и не разбудит ее.
— Теперь девочка? — спросил Эд.
Я шагнула вперед, стиснув кулаки, чтобы руки не дрожали.
— Нет, — сказал папа.
Не дожидаясь ответа, Эд с Хасаном занялись подготовкой следующего обувного гроба. Им не было никакого дела до нас — они просто выполняли свою работу.
— Что? — удивилась я.
— Следующим пойду я. Мама бы на это не согласилась — думала, ты отступишься, оставишь нас. Так я даю тебе эту возможность. Я буду следующим. И если потом ты решишь уйти — ничего страшного. Я сказал дяде и тете. Они ждут тебя снаружи, будут ждать до пяти. Когда меня заморозят, можешь уйти. Мы с мамой узнаем об этом только через несколько веков, когда проснемся, и если ты решишь жить, если не захочешь, чтобы тебя замораживали, мы поймем.
— Но, пап, я…
— Нет. У нас нет права тебя принуждать. Тебе будет проще сделать правильный выбор, если нас не будет рядом.
— Но ведь я обещала вам, обещала маме, — мой голос оборвался. В глазах так страшно защипало, что пришлось зажмуриться. По лицу скатились две обжигающе–горячие слезы.
— Неважно. Нельзя заставлять тебя выполнять такое страшное обещание. Ты должна сама решить… если захочешь остаться, я пойму. Пусть у тебя будет возможность уйти.
— Но они ведь могут обойтись без тебя! Ты мог бы остаться со мной! Не такая уж у тебя и важная роль — ты ведь военный, в конце концов! Как тактик–аналитик может помочь в освоении новой планеты? Ты мог бы остаться здесь, остаться…
Папа покачал головой.
— …со мной, — прошептала я, но бесполезно было просить его передумать. Он уже все решил. И конечно, на самом деле все не так. Папа — шестой по старшинству в командовании, и, пусть не главнокомандующий, все–таки ранга он высокого. Мама тоже важна для миссии: она — генетик, лучший специалист по сплайсингу, в ее обязанностях будет выводить новые виды растений, способные адаптироваться к новой планете.
Только я там никому не нужна.
Папа разделся за ширмой, а когда вышел, Эд и Хасан дали ему полотенце, чтобы прикрыться по пути к криоконтейнеру. Когда он лег в контейнер, полотенце забрали, и я приказала себе не сводить глаз с папиного лица, чтобы не мучить нас обоих еще сильнее. Но черты его лица излучали боль — я никогда раньше не видела папу таким. От этого внутри у меня все еще сильнее заледенело от страха и неуверенности. Я смотрела, как ему в руки воткнули иглы. Как запечатали глаза. Я постаралась, отстранившись, утихомирить бушевавший в голове ужас и стоять с каменным лицом, прямо, словно вместо позвоночника у меня — стальной прут. Но потом — когда папе в горло засовывали трубки — он резко стиснул мою ладонь, и все мои попытки держаться рассыпались в пыль.
Пока в контейнер еще не залили воду с голубыми искрами, папа поднял руку и вытянул мизинец. Я уцепилась за него своим, понимая: так он пытается пообещать мне — все будет хорошо. И почти поверила.
Когда криоконтейнер заполнялся, я рыдала так, что не видела, как папино лицо скрывается под поверхностью. Потом лаборанты опустили крышку, засунули контейнер в ячейку, и сквозь щели хлынули клубы белого пара.
— Можно мне на него посмотреть? — спросила я.
Эд с Хасаном переглянулись. Хасан пожал плечами. Эд снова повернул рычаг дверцы и вытащил похожий на обувную коробку гроб.
Папа был там. Полупрозрачная жидкость застыла, и папа застыл вместе с ней. Я положила руку на стекло, отчаянно желая почувствовать сквозь лед тепло его тела, но тут же отдернула ее прочь. Стекло было обжигающе холодным. Маленький ящичек, который Хасан прикрепил на папин криоконтейнер, мелькал зелеными лампочками.
Подо льдом папа был совсем не похож на папу.
— Ну, так что, — спросил Эд, — присоединишься к веселью или как? — И он затолкнул контейнер обратно в стену морга.
У меня в глазах стояли слезы, все расплывалось, и Эд казался похожим на циклопа.
— Я…
Взгляд, скользнув по заставленной оборудованием лаборатории, обратился к выходу. Там, за дверью, были мои дядя и тетя, которых я любила, у которых была бы счастлива. А еще дальше, за ними, был Джейсон. И Ребекка, и Хизер, и Робин, и все мои друзья. Горы, цветы, небо. Земля. За этой дверью была Земля. И жизнь.
Но потом взгляд мой снова обратился к маленьким дверцам в стене. За этими дверцами были мои мама и папа.
Раздеваясь, я плакала. Единственным парнем, который видел меня без одежды, был Джейсон, и то это было только один раз — в тот вечер, когда я узнала, что мне придется расстаться со всем, чем я дорожила на Земле, и с ним в том числе. Мне не хотелось думать, что последними на этой планете меня увидят голой Эд с Хасаном. Я пыталась прикрыться руками, но меня заставили опустить их, чтобы можно было ввести иглы.
И, боже мой, это было хуже, чем я думала, глядя на маму. Ужасно. Ужасно. Холодно и одновременно обжигающе–горячо. Я чувствовала, как мои мышцы отвердевают, когда в кровь полилась голубая жижа. Сердце словно пыталось вырваться из груди, оно колотило по ребрам, как обманутый муж колотит в дверь спальни, но раствор был сильнее, замедляя биение, так что тук–тук–тук–тук превратилось в тук… тук…
… тук…
…
…
… тук…
…
Эд открыл мне глаза. Кап! Холодная желтая жидкость наполнила их, запечатывая, словно жвачкой. Кап!
Я ослепла.
Один из лаборантов — наверное, Хасан — коснулся моего подбородка, и я послушно открыла рот. Видимо, недостаточно широко — трубки ударились о зубы. Я постаралась раскрыть шире.
Трубки с трудом проходили в горло. Теперь они не казались такими гибкими, как со стороны — скорее было ощущение, что в глотку мне запихивают смазанную маслом метлу. Я поперхнулась и закашлялась, чувствуя на языке вкус желчи и меди.
— Глотай! — прикрикнул Эд где–то возле самого моего уха. — Расслабься!
Легко ему говорить.
Через несколько мгновений в животе начало покалывать. Я ощущала, как внутри дергаются и натягиваются провода, пока Хасан подключает их к маленькому черному ящичку над моим собственным обувным гробом.
Что–то шуршит. Шланг.
— Не понимаю тех, кто на такое согласился — произнес Хасан.
Молчание.
Скрежет металла — открыли кран. На бедра хлынула холодная, очень холодная жидкость. Я попыталась шевельнуть рукой и прикрыть себя там, но тело не слушалось.
— Не знаю, — раздался голос Эда. — Тут тоже не сахар. После первого кризиса все пошло наперекосяк, а уж после второго… Фонд Финансовых Ресурсов вроде как должен был рабочие места организовать, так? А ничего нигде нет, кроме как здесь, да и здесь работы не станет, когда всех заморозим.
Снова молчание. Криораствор лился уже на колени, холодными струями затекал туда, где еще пряталось тепло — под коленки, под руки, под грудь.
— Не стал бы я платить жизнью за то, что они обещают.
Эд фыркнул.
— Обещают? Они платят столько, что как раз на всю жизнь хватит — и платят одним чеком.
— На корабле, который приземлится только через триста один год, этот чек — просто бумажка.
Мое сердце пропустило удар. Триста… один? Нет — не может быть. Должно быть ровно триста лет. Не триста один.
— Такая прорва денег целую семью обеспечит. Разница есть.
— Между чем и чем? — спросил Хасан.
— Между жизнью и голодной смертью. Все теперь не так, как тогда, когда мы детьми были. Ни черта этот Закон о финансах не поможет при таком–то долге, что бы там президент ни трепал.
Что за чепуху они обсуждают? Кому сдались эти долги и рабочие места? Лишний год — вот это важно!
— Ну, пока что есть время подумать, — продолжал Эд. — Все взвесить. Почему, интересно, они снова отложили отправление?
Гроб почти заполнился, и раствор для заморозки залил мне уши. Я приподняла голову. Отложили? Как отложили? Я попыталась заговорить через трубки, но их было слишком много во рту, они мешали двигать языком, заглушали слова.
— Кто его знает! Что–то там с топливом и связью с зондом. Мне только непонятно, зачем они заморозку сейчас проводят?
Уровень жидкости поднимался. Я повернула голову, чтобы правым ухом слышать разговор.
— Какая разница? — спросил Эд. — Этим–то уже точно никакой — они все это просто проспят. Говорят, кораблю до этой планеты триста лет лететь: годом больше, годом меньше — подумаешь!
Я попыталась сесть. Мышцы не слушались, но я отчаянно старалась. Снова хотела заговорить, издать хоть какой–нибудь звук, но лицо уже скрылось под поверхностью.
— Просто расслабься, — почти прокричал Эд где–то рядом с моим лицом.
Я затрясла головой. Боже мой, разве они не понимают? Год — это же огромная разница! Целый год с Джейсоном, целый год жизни! Я согласилась на триста лет… не на триста один!
Чьи–то руки — наверное, Хасана — мягко опустили меня в раствор. Я задержала дыхание. Попробовала подняться. Мне нужен этот год! Мой последний год — еще один!
— Вдыхай ее! — под поверхностью голос Эда звучал глухо, слова едва можно было разобрать. Я попыталась покачать головой, но, когда мышцы шеи напряглись, легкие не выдержали, и холодный, ледяной криораствор хлынул в нос, потек по трубкам и заполнил внутренности.
Финальной точкой захлопнулась крышка моего хрустального гроба.
Когда меня затолкнули в ячейку, мне подумалось, что я — Белоснежка, а мой прекрасный принц — там, за дверцей, и если бы он пришел и разбудил меня поцелуем, мы могли бы еще целый год быть вместе.
Механизм издал два щелчка и рычащий звук, и я поняла, что до заморозки осталось лишь мгновение, а потом моя жизнь облаком белого пара утечет сквозь щель в дверце морга.
Тогда я подумала: «По крайней мере, я усну. На триста один год я забуду обо всем».
А потом: «Скорей бы».
И тут — пшшш! Тесный контейнер заледенел. Я вмерзла в кусок льда. Я сама стала куском льда.
Теперь я — кусок льда.
Но если я — лед, почему я в сознании? Я должна спать, забыть Джейсона и свою жизнь, и Землю на триста один год. Стольких людей уже замораживали до меня, и никто из них не оставался в сознании. Ведь мозг заморожен — он не может бодрствовать, не может думать.
Я когда–то читала о коматозниках, которые должны были быть под наркозом во время операции, но на самом деле не спали и все чувствовали.
Я надеюсь — пожалуйста, Господи! — что это не мой случай. Я не могу провести так триста один год. Просто не выдержу.
Может быть, это я сплю. И целая жизнь приснилась мне за полчаса дремоты. Может, я все еще где–то там, на пороге заморозки, и это все сон. Может, мы еще на Земле. Может, тот самый пограничный год еще длится, корабль еще не взлетел, а я застряла во сне и не в силах проснуться.
Может, передо мной еще простираются эти три столетия.
Может, я еще даже не уснула. Не до конца.
Может, может, может.
Наверняка я знаю только одно.
Мне нужен мой год.
Дверь заперта.
— А вот это, — произношу я в пустоту комнаты, — любопытно.
На «Годспиде» никто не запирает дверей. В этом просто нет необходимости. «Годспид» — корабль немаленький: в пору запуска, две с половиной сотни лет назад, он был самым большим космическим кораблем, когда–либо построенным людьми. Но все же он не настолько велик, чтобы стальные стены не давили на нас со всех сторон. Уединение для нас бесценно, и никто — никто! — не смеет нарушить его.
Именно поэтому меня так озадачила запертая дверь. Зачем запирать комнату, в которую никто и не подумает вламываться?
Не то чтобы я очень удивился. Запертая дверь — в этом весь Старейшина.
Губы сжимаются в линию. Что тут такого? Да то, что дверь заперта из–за меня. Определенно. Здесь, на уровне хранителей, можем находиться только Старейшина и я — действующий и будущий командиры корабля.
— Зараза! — от досады пинаю дверь ногой.
Потому что знаю — знаю! — по ту сторону двери меня ждет шанс. Когда Старейшину вызвали на уровень корабельщиков осмотреть двигатель, он поспешил в свою комнату за какой–то коробкой, почти дошел до люка, а потом развернулся и отнес коробку обратно в комнату. И, уходя, запер дверь. Что бы там ни было, очевидно, это что–то очень важное, важное для корабля, а раз так, то я — будущий командир — должен об этом знать.
Еще один секрет, который Старейшина мне не раскроет. Ведь скорее звезды с неба осыплются, чем он начнет нормально готовить меня к командованию и забудет про все эти дурацкие уроки и отчеты.
Если бы я только мог достать эту коробку, я бы ему доказал, что могу… что? Я даже не знаю, что там. Зато точно знаю, что из–за этой штуки он все время торчит на уровне корабельщиков. Там случилось что–то серьезное, и это что–то наделало Старейшине столько хлопот, сколько у него на моей памяти еще не было.
И если бы мне дали хоть один долбаный шанс, может, я сумел бы помочь.
Пинаю дверь, разворачиваюсь и прислоняюсь к ней спиной. Три года назад, когда меня начали готовить, мне было глубоко плевать на то, правильно ли Старейшина меня учит или нет. Я просто рад был вырваться с уровня фермеров. Хоть меня и зовут Старшим, я — самый младший на борту, и я всегда знал: как единственный ребенок за многие годы перерыва, я стану Старейшиной для следующего поколения. Мне никогда не нравилось жить с фермерами — слишком уж они помешаны на хозяйстве. Переезд к Старейшине был огромным облегчением.
Но теперь мне уже шестнадцать, и я устал от уроков. Пришла пора мне стать настоящим командиром, нравится это Старейшине или нет.
Потерпел поражение от запертой двери. Неудивительно, что Старейшина не дает себе труда серьезно со мной заниматься.
Я откидываю голову и стукаюсь затылком о выступающие края металлического квадрата. Биометрический сканер. Я всегда считал, что этот включает свет в Большом зале. Большинство биометрических сканеров на корабле управляет техникой: лампами, приборами, дверными замками.
Поворачиваюсь и провожу большим пальцем по панели сканера.
— Доступ разрешен, степень — Старшая, — Щебечет компьютер жизнерадостным женским голосом.
У меня, как у Старшего, везде такая же степень доступа, как у Старейшины.
— Команда? — спрашивает компьютер.
Хм. Странно. Обычно дверь открывается автоматически, как только предоставлен доступ. Что еще можно скомандовать двери?
— Эээ… открыть?
Но, к моему удивлению, дверь комнаты Старейшины не открывается. Вместо этого приходит в движение потолок. Я резко разворачиваюсь, сердце колотится как ненормальное, Металлический потолок над головой расходится в стороны и медленно опускается, открывая…
Открывая взгляду окно.
Наружу.
И там — звезды.
Да, на корабле есть шлюзы, я знаю, но Старейшина никогда не позволял мне в них смотреть — точно так же, как не показывал огромный двигатель, который приводит «Годспид» в движение, или часть данных о жизни корабля до Чумы. Я даже не знал, что металлический потолок Большого зала скрывает окно во Вселенную.
Я никогда раньше не видел звезд.
И не знал, как они прекрасны.
Вся Вселенная простирается перед моим взором. И она огромная, с ума сойти какая огромная. Свет звезд наполняет глаза. Их много, их так много. Звезды — короткие штрихи на небосводе, тихо мерцающие: в основном красным и желтым, но иногда встречаются голубые или зеленые. Смотрю на них, и меня захлестывает отчаянное желание приземлиться на новой планете, я даже не подозревал, что могу так этого хотеть. Я уже вижу: мы сходим с корабля — в первый раз — ночью, безлунной, безоблачной, и, прежде чем приняться строить новый мир, мы все замираем и смотрим на звезды над головой.
— Полный доступ, — говорит вдруг компьютер своим бесстрастно–дружелюбным тоном. — Экран опускается.
Экран опускается? Это еще что значит?
Над головой у меня сияют звезды.
И тут окно во Вселенную разбивается. Тонкая полоска трещины бежит по самому центру, становясь все шире и шире.
Черт. Черт!
Большой зал наполняется глухим гулом. Я верчу головой во все стороны, ища что–нибудь, за что можно было бы схватиться, но вокруг ничего нет: Большой зал представляет собой совершенно пустое помещение. Почему я никогда раньше не замечал, насколько бесполезна комната, в которой не за что ухватиться? Да, зал огромен, но в нем нет ничего, кроме пола, стен и дверей — ничего, что спасло бы от разбитого окна, которое сейчас затянет меня в космос. Туника тяжело виснет на плечах, прилипая к взмокшему телу, но единственная мысль, которая крутится у меня в голове: ткань — жалкая паутинка против бушующей ярости космоса.
Я сейчас умру.
Меня затянет в космос.
Раздавит.
Это — смерть.
А потом меня пронзает другая мысль: остальные. Уровень хранителей открыт, значит, меня не просто засосет в космос — то же самое ждет уровень хранителей, потом корабельщиков, а потом — в самом низу — фермеров. Они погибнут. Все. Все до одного на борту корабля.
Ноги скользят по плитам пола, когда я бросаюсь бежать через зал. (На одну малюсенькую долю секунды они пытаются повернуть к люку, за которым — жизнь и свобода, но я игнорирую этот порыв. Ноги просто пытаются спасти меня, им нет дела до остальных на корабле.) С разбега бросаюсь на большую красную кнопку блокировки над люком. Пол трясется, и вот уже уровень хранителей изолирован от остальной части корабля. Теперь пути назад нет.
Я поворачиваюсь лицом к потолку, к открывшейся мне Вселенной.
К смерти.
Президент называл это «воплощением американской мечты».
Папа называл это позорным союзом коммерсантов и правительства.
Но на самом деле это был белый флаг. Америка сдалась на милость Фонда Финансовых Ресурсов. Это международный альянс, созданный лишь с одной целью — нажива. Он финансирует мировое здравоохранение, чтобы обладать монопольным правом на вакцины. Поддерживает единую валюту, чтобы получать проценты со всех стран мира.
И предоставил средства, достаточные для того, чтобы собрать группу ученых и военных в первое путешествие по Вселенной в поисках новых природных ресурсов — новых источников прибыли.
Заветная мечта моих родителей.
И мой самый страшный кошмар.
А в кошмарах я толк знаю — учитывая, что проспала куда больше, чем целую жизнь.
Я еще надеюсь. Но что, если это всего лишь малая часть сна в то короткое мгновение, когда Эд запер дверцу и Хасан нажал на кнопку, чтобы заморозить меня? Что тогда?
Странным сном я сплю. Никогда полностью не просыпаясь, но чувствуя, как теплится сознание в страшно неподвижном теле.
Сны сплетаются с воспоминаниями, выныривают из них.
Единственное, что не дает мне утонуть в кошмарах, — это надежда, что до пробуждения уже осталось наверняка меньше сотни лет.
Не целая сотня, нет. Не три сотни. Не триста один. Пожалуйста, Господи, только не это.
Иногда кажется, что прошла тысяча лет, а иногда — будто я сплю только несколько мгновений. Ощущения, словно в полусне. Помню, когда я оставалась в постели после полудня, — знаю, что нужно вставать, мысли разбегаются, но уверена, что уже не усну. И даже если порой снова на несколько минут засыпаю, все равно в основном просто лежу с закрытыми глазами.
Да. В заморозке спится именно так.
Иногда мне приходит в голову, что со мной что–то не в порядке. Не должно сознание быть таким ясным. Но потом я понимаю, что очнулась лишь на мгновение, и, осознав это, тут же снова проваливаюсь в сон.
Чаще всего мне снится Земля. Наверное, это потому, что я не хотела улетать.
Усыпанный цветами луг… запахи земли и дождя. Ветер… Не настоящий ветер, лишь воспоминание о ветре, перетекающее в сон, который туманит мой замороженный разум.
Земля. Я отчаянно цепляюсь за мысли о Земле. Мне не нравится спать: сон чересчур похож на смерть. Мои сны слишком своевольны, я теряюсь в них, а ведь я и так уже потеряла слишком много — я не позволю им одолеть себя.
Ощущение прикосновения на мизинце, там, где папа коснулся его своим, и его шепот, обещание, что мне можно остаться с тетей и дядей. Тяжесть в груди, когда я думала об этом, я ведь в самом деле подумала о том, чтобы уйти. Я загоняю этот полусон–полувоспоминание подальше в глубины сознания. Это было столетия назад, а сейчас уже слишком поздно сожалеть. Потому что самой большой мечтой моих родителей всегда было стать частью первой межзвездной исследовательской миссии, а моей самой большой мечтой всегда было быть рядом с ними.
И наверное, не так важно, что на Земле у меня была целая жизнь, что я любила Землю и что теперь все мои друзья уже прожили свой век, состарились и умерли, а я все лежу здесь в ледяном сне. Что Джейсон прожил жизнь, постарел, наверное, у него была жена, дети и все такое, но это уже неважно — потому что теперь он мертв. Боже, наверное, его праправнуки сейчас как раз моего возраста.
Капли дождя блестят на колее, но на ярко–голубом небе ни облачка. Джейсон рядом, и мы почти целуемся, но потом все меняется — это та вечеринка, на которой мы познакомились, да, во сне всегда так: сны лавируют между образами и воспоминаниями, но все они фальшивые, и поэтому я их ненавижу.
Скрип заставляет меня поднять голову и взглянуть на разбитое окно, на трещину, разделившую стекло пополам. Почему я еще не умер?
Стекло так не бьется — на две идеально равные части.
И… за стеклом — не черная пустота космоса.
Металл. Там, за стеклом — еще один потолок?
Две половины окна медленно опускаются ниже и ниже, и звезды опускаются вместе с ними. Но это же… невозможно. Звезды должны оставаться на месте, а не двигаться вместе со стеклом.
Стойте… Это… это не окно. Это, даже не знаю. Потолок в Большом зале образует купол, и его металлическое покрытие сейчас опустилось по стенам на уровень человеческого роста. А окно — то, что я считал окном — на самом деле оказалось двумя половинками огромного экрана из стекла и металла, усыпанного сверкающими огнями, и экран этот с шумом и воем приводит в движение гидравлический подъемник. Половины останавливаются где–то на уровне плеч по обе стороны куполообразного зала, открывая настоящий потолок уровня хранителей. Снова металл. Снова пустой, гладкий, беззвездный металл.
Эти прекрасные сияющие звезды — просто подделка, только стекло и лампочки, мерцающие на манер звезд. Фальшивые звезды на экране между двумя слоями металлического потолка.
Зачем?
Я тянусь рукой к стене и касаюсь ближней половины Вселенной. Крошечные лампочки не совсем раскаленные, но все же горячие, так что я тут же отдергиваю пальцы. Обрывки паутины соединяют патрон лампочки–звезды с незаметной стальной пластинкой на нижней части панели.
КАРТА НАВИГАЦИОННАЯ
Патент № 7329035
ФФР‑2036 н. э.
Навигационная карта? Здесь? Внимательно изучаю экран и, естественно, тут же нахожу мигающий огонек почти у самого края, под табличкой, рядом с двумя крупными звездами–лампочками. Огонек этот красный, треугольный и острым концом обращен к звездам. Он не стоит, как звезды–лампочки — он упрямо движется по своей тоненькой дорожке, и путь почти окончен.
Мой корабль. Почти долетел до новой планеты, до своего нового дома.
— Старший? Старший! Что происходит? — кричит Старейшина из люка, соединяющего уровни хранителей и корабельщиков. Я прямо вижу, как он злится там, внизу: лицо гневное, глаза сверкают, длинная седая шевелюра ходит по плечам ходуном, пока он колотит в массивную металлическую дверь.
Снова оборачиваюсь к половинкам фальшивого окна. Звезды — обман. Мгновение они были моими, но все оказалось ложью.
Бип, бип–бип — звенит в левом ухе. Вай–ком — беспроводной коммуникатор — подает звуковой сигнал, предупреждая, что кто–то пытается со мной связаться. Каждому из нас при рождении за левым ухом имплантировали вай–ком — это наш способ связи и друг с другом, и с кораблем.
— Входящий вызов: Старейшина, — сообщает компьютер в левое ухо.
— Отклонить, — говорю я, нажимая под кожей кнопку.
Звезды — обман. Что еще окажется ложью?
Бип, бип–бип.
Степень доступа — Высшая, — дружелюбно сообщает компьютер. — Входящий вызов: Старейшина.
Старший! — раздается низкий, грудной рык у меня в ухе. — Что случилось? Зачем ты изолировал уровень хранителей?
— Звезды — фальшивка, — глухо говорю я.
— Что? Что случилось? Что–то не так?
Все не так.
— Все в порядке, — отзываюсь.
— Тогда я снимаю блокировку, — Старейшина обрывает связь. Через мгновение пол начинает ходить ходуном, потом открывается люк. Взобравшись на уровень хранителей, Старейшина с грохотом захлопывает его за собой.
— Что случилось? — настойчиво спрашивает он.
Бросаю взгляд на биометрический сканер у двери.
— Я запросил доступ, и вот… — замолкаю, указывая рукой на две половинки «окна», по–прежнему висящие по стенам на уровне груди.
Зачем тебе понадобилось туда лезть? — рычит Старейшина. Спешно подходя к биометрическому сканеру, он от раздражения забывает беречь ногу. Он был ранен, еще до того, как я родился, так и не смог до конца излечиться, и с возрастом хромота все усиливается. Звук шагов отдается неравномерно: ТОП, топ, ТОП, топ, ТОП, топ. Потом разболится, и он, конечно, и в этом обвинит меня.
Добравшись до сканера, Старейшина прикладывает к панели большой палец. Сначала поднимается стекло, утягивая звезды вверх, на потолок. Гидравлический подъемник облегченно вздыхает. А потом его скрывает гладкий металлический потолок, пряча лживый свет фальшивых звезд.
— Ненормальный! Ты из–за этого изолировал уровень хранителей? — Ярость Старейшины почти заставляет меня съежиться. Почти.
— Я думал, они настоящие! Думал, что там открытый космос!
— Это всего лишь лампочки!
— Черт, да откуда мне было это знать! Я думал, это настоящие звезды! Зачем их вообще здесь установили?
— Не для тебя! — рявкает Старейшина.
— А для кого? — ору в ответ. — На этом уровне, кроме тебя и меня, больше никого нет!
Старейшина скрежещет зубами. В горле у меня встает ком, но я его проглатываю. Не позволю ему думать, что я маленький мальчик, который устраивает истерику, обнаружив, что звезды не настоящие.
— Нельзя так делать, Старший. Ты мог вызвать панику на корабле! — Старейшина кажется одновременно злым и ужасно усталым. — Как же ты не понимаешь? Ты ведь Старший. Когда после меня станешь Старейшиной, тебе придется всю свою жизнь посвятить одной цели: заботиться о каждом человеке на корабле. Они — под твоей ответственностью. Нельзя показывать перед ними слабость: их сила — в тебе. Нельзя показывать и отчаяние: в тебе — их надежда. Ты должен быть всем для каждого на корабле. — Он делает глубокий вдох. — А это значит — не паниковать и не изолировать чуть что целые уровни!
— Я думал, там открытый космос.
Старейшина впивается в меня взглядом.
— Ты заблокировал корабль.
Сколько он еще будет мне это повторять? Я — чертов идиот, я уже понял, спасибо.
— И остался здесь, — его голос изменился. Стал спокойнее. В его глазах я заметил что–то такое, чего никогда не видел раньше.
Гордость.
— Ты собирался пожертвовать собой, чтобы спасти корабль.
Пожимаю плечами.
— Да, сглупил. Прости.
Нет, — медленно произносит Старейшина. — Хотя да, сглупил, конечно. Но это было благородно. Тут нужна смелость, парень. На такое способен только настоящий командир. Решил пожертвовать собой ради корабля? Значит, соображаешь. Ты ведь понял, что уровень хранителей — верхний, да? Что если он схлопнется, то следом раздавит уровень под ним, а потом — самый нижний. Ты подумал, прежде чем действовать. Подумал обо всех, кто там, внизу.
Отвожу взгляд. Может быть, это и было благородно, но единственное, о чем я сейчас могу думать, — это о том, что звезды оказались не настоящими.
— Прости, — говорит Старейшина и, увидев мой изумленный взгляд, добавляет: — Я совсем не уделял тебе внимания. Я виноват. Ты напоминал мне другого Старшего, с которым… мы не сошлись характерами. Я рассказал ему слишком много — к тому же слишком рано. И он повел себя глупо, эгоистично. А ты — другой. Я совсем забыл об этом, но это так.
Теперь мое внимание приковано к Старейшине. Я и раньше знал, что до меня был еще один Старший — между мной и Старейшиной. Но он умер еще до моего рождения, и Старейшина никогда раньше о нем не заговаривал.
— Я готовил его на смену себе. Предполагалось, что за тебя возьмется он, а я буду заниматься кораблем. Когда он умер, мне пришлось самому обучать тебя… Я не готов был повесить на себя еще одного ученика и поэтому пренебрегал своими обязанностями.
Ищу его взгляд. Когда мы спускаемся на уровень фермеров, Старейшина ведет себя как этакий добрый дедушка. На уровне корабельщиков он превращается в старого короля, властного, но справедливого. Но лишь когда мы остаемся наедине, он открывает себя настоящего — или, по крайней мере, того, что мне кажется настоящим, — и этот человек, быть может, и стар, но в нем нет ни мягкости, ни слабины.
Что–то в этом молчании подсказывает, что Старейшина позволил мне, и только мне одному, увидеть его истинное лицо. И из–за этого, несмотря ни на что, я готов простить ему пренебрежение.
— Так что? — вопрошаю я недовольно. — Теперь–то ты начнешь готовить меня по–настоящему?
Старейшина коротко кивает, а потом жестом приказывает идти следом за ним в учебный центр. Хромота усиливается, по тяжелой поступи видно: боль в ноге уже заставила его пожалеть о той вспышке гнева.
На уровне хранителей всего четыре помещения: наши со Старейшиной комнаты, учебный центр и Большой зал. Учебный центр — самое маленькое из них, там всего только и помещается, что стол да вход в гравитационную трубу. Большой зал — самое просторное. В нем хватило бы места для всех людей на корабле, если только они согласились бы встать плечом к плечу, но вход на этот уровень разрешен только нам со Старейшиной. Еще до Чумы, до того, как ввели систему Старейшин, и наши с ним комнаты, и учебный центр были кабинетами командования. И, судя по карте звездного неба на потолке, Большой зал, видимо, использовали при навигации.
После Чумы, которая случилась на корабле много десятилетий назад, все изменилось. Иначе было нельзя. Тогдашний Старейшина переименовал уровни, оставив верхний для себя и следующих Старейшин.
Для меня в том числе.
Оказавшись в учебном центре, Старейшина садится за стол. Я сажусь напротив. Стол этот, можно сказать, антиквариат — он помнит времена, когда корабль только отправился в путь, и сделан из настоящего дерева, из дерева с Сол–Земли. Меня завораживает жизнь, которой пронизано это дерево: оно дышало воздухом Сол–Земли, питалось из ее почвы, потом его срубили сделали из него стол и пустили путешествовать по Вселенной на борту «Годспида».
— Ты должен кое–что знать, — говорит Старейшина. Берет со стола пленку — цифровой мембранный экран, довольно неоригинально прозванный так за свою… эээ… толщину, — и проводит по ней пальцем, включая. Когда экран загорается, он прикладывает большой палец к панели идентификации личности.
— Доступ разрешен, степень — Старшая, — щебечет пленка. Старейшина печатает что–то на экране, а потом пододвигает пленку ко мне. Сквозь тоненькую мембрану почти видна текстура дерева, но тут мое внимание переключается на то, что хотел показать Старейшина.
Это план уровня корабельщиков — я узнаю главный коридор, от которого во все стороны отходят просторные помещения — лаборатории и цеха, мастерские и исследовательские центры. По карте рассыпаны яркие, суетливо движущиеся точки.
— Понимаешь, что это такое? — спрашивает Старейшина, забирая пленку обратно.
— Карта местоположения вай–комов.
Беспроводные коммуникаторы за левым ухом у каждого из нас не только позволяют связываться друг с другом, но и служат локаторами.
Я наклоняюсь над столом, чтобы лучше разглядеть схему. Прядь длинных седых волос Старейшины падает мне на лицо, и он заправляет ее за ухо, но я успеваю почувствовать запах мыла и какой–то другой, более резкий, от которого щиплет в носу.
— Видишь все эти точки? Каждая из них — это корабельщик. У каждого — персональное задание: каждый должен обеспечивать слаженную работу корабля. Главные члены команды — вот здесь, — он указывает на энергетический отсек, а потом проводит пальцем дальше, к машинному отделению, в котором я никогда не был, и еще дальше, в помещение за ним. — Центр управления находится здесь. Хотя корабль управляется автоматикой, если что–нибудь пойдет не так…
— Корабль поведешь ты? — восхищенно спрашиваю я. Воображение рисует мне Старейшину — бравого командира, почти такого же, как капитаны древних кораблей Сол–Земли, на которых путешествовали по океанам, а не по Вселенной. А потом мне представляется, как я сам берусь за штурвал.
Старейшина усмехается.
— Я? Нет, что ты. Старейшин не обучают вести корабль, его дело — им командовать. Командовать людьми. Все эти корабельщики, — он указал на мерцающие точки, — обучены выполнять свои функции в случае чрезвычайной ситуации на борту. — Он поднимает взгляд, уже немного затуманенный старостью, но по–прежнему пронизывающий меня насквозь. — Ты понимаешь, да? Управляют движением корабельщики, а не мы.
Картинка того, как я под крики «Ура!» сажаю корабль на поверхность Центавра–Земли, стремительно бледнеет и исчезает.
— О корабле позаботится команда, но корабль — это всего лишь кусок железа. Твоя же обязанность — заботиться о людях.
Он уменьшает масштаб, и секунду на экране загораются все три уровня — головокружительный лабиринт переплетающихся линий. Сам корабль практически круглый. Тонкая полоса на самом верху — уровень хранителей. Ниже — уровень корабельщиков, он чуть побольше размером и весь поделен на кабинеты и лаборатории. Под ним — основная часть корабля, в которой располагается уровень фермеров. На уровне хранителей мерцают лишь две точки — мы со Старейшиной, у корабельщиков точек примерно полсотни или чуть больше. Старейшина нажимает на схему уровня фермеров, самого огромного из трех. Справа — в Больнице — горят несколько десятков точек, а вот в Регистратеке пусто. По центральной части рассыпаны десятки огоньков, каждый из них — работник одной из ферм. Потом Старейшина нажимает на левую сторону схемы — там находится Город, и точек так много, что посчитать ни за что не получится. Не то чтобы была нужда. Я и так знаю каждого на борту корабля — две тысячи триста двенадцать человек.
Каждая из этих двух тысяч трехсот двенадцати мерцающих красных точек тяжелой ношей лежит у меня на плечах, каждая чуть сильнее придавливает к полу. Все они, все и каждый — под моей ответственностью.
Старейшина снова вытягивает на экран уровень корабельщиков и указывает пальцем на самое большое помещение — там находится двигатель.
— Двигатель, компьютеры, навигационная система и еще куча техники — выйти из строя может все, что угодно. Путь… далек, — он говорит это так, словно чувствует все две с половиной сотни лет полета. — Те, кто построил корабль, знали это. Поэтому они и назвали его «Годспид»[108].
Беззвучно повторяю это слово вместе с ним — на языке остается металлический привкус.
— В старину на Сол–Земле так желали удачи, — Старейшина фыркает. — Они отправили наших предков в небо, пожелали им удачи и забыли о нас. Они не могут нам помочь. Мы потеряли связь с Сол–Землей во время Чумы и так и не сумели ее восстановить. Пути назад нет. Годспид — все, что нам досталось от жителей Сол–Земли.
Я не совсем понимаю, имеет он в виду пожелание или корабль, но и то, и другое сейчас кажется не особенно щедрым даром.
— Одной удачи нам мало. Нужно, чтобы кто–то заботился о людях, а не только о самом корабле. И этим кем–то будешь ты, — Старейшина глубоко вздыхает. — Пора тебе выучить три причины, ведущие к разладу.
Я пододвигаю стул поближе. Что–то новенькое. Наконец–то — наконец–то! — Старейшина решил по–настоящему готовить меня к роли командира.
— На «Годспиде», — начинает он, — мы все говорим на одном языке?
— Конечно, — озадаченно отвечаю я.
— Есть у нас расовые различия?
— Расовые?
— В цвете кожи.
— Нет.
У всех на корабле смуглая, оливковая кожа, темно–каштановые волосы и карие глаза.
Ты изучал мифы Сол–Земли: буддизм, христианство, индуизм, ислам. На «Годспиде» кому–нибудь поклоняются? — последнее слово просто сочится издевкой.
Нет, конечно! — смеюсь я. Религии Сол–Земли были темой одного из первых уроков, которые преподавал мне Старейшина, когда я только–только поселился на уровне хранителей. Все это были волшебные сказки, и я, помню, смеялся до изнеможения, когда Старейшина сказал, что люди на Сол–Земле готовы были убивать и умирать за вымышленных персонажей.
Он коротко кивает.
— Различия — вот первая причина разлада. На «Годспиде» нет религии. Мы все говорим на одном языке. Мы — один народ. Мы — не разные, и поэтому между нами не может быть вражды. Помнишь, я рассказывал тебе про крестовые походы? Про геноцид? Всех этих ужасов нам на «Годспиде» бояться нечего.
Я сижу на краешке стула и послушно киваю, в душе надеясь, что Старейшина не понимает, о чем я думаю на самом деле. Мне запомнились эти уроки. Они были одними из первых, мне тогда было тринадцать, и я только–только переехал на уровень хранителей, к Старейшине. Великие звезды, я был еще таким ребенком! Помню, как на пленке мелькали люди с разным цветом кожи и волос, люди, одетые в длинные хламиды и набедренные повязки, помню звуки языков, в которых я не мог понять ни слова. И тогда мне казалось, что все это очень круто.
Ссутулившись, ерзаю в кресле. Неудивительно, что Старейшина так нечасто со мной занимался — кажется, я вечно запоминал не то, чему он пытался меня научить.
— Вторая причина разлада, — продолжает он, — это отсутствие централизованного командования. — Наклонившись вперед, он протягивает ко мне заскорузлые, морщинистые руки. — Ты понимаешь, насколько важен лидер? — говорит он. Глаза у него влажные: от старости или от чего–то еще — непонятно.
Киваю.
— Точно понимаешь? — спрашивает он настойчивее, сжимая мои ладони с такой силой, что у меня хрустят пальцы.
Я снова киваю, не в силах оторвать взгляд от его лица.
— Что опаснее всего на корабле? — голос его превращается в скрипучий шепот.
Эээ… Наверное, я чего–то недопонял. Старейшина смотрит на меня, ожидая реакции. Я смотрю на него в ответ.
— Бунт, Старший, бунт. Бунт на корабле страшнее ошибок команды, сбоя техники, внешней опасности. Поэтому во времена Чумы и была установлена система Старейшин. Один человек рождается раньше людей, которыми будет управлять, он — ментор и командир для более юных. У каждого поколения есть свой Старейшина. И однажды им станешь ты. Ты станешь во главе централизованной системы, ты будешь пресекать разлад и заботиться о каждом живом существе на борту корабля.
Во мне — мертвая тишина. Попробуйте вот что: пойдите в свою спальню. Уютную, надежную, теплую спальню, которая ничем не похожа на мой хрустальный гроб за дверцей в морге. Прилягте на кровать — свою мягкую кровать, сделанную не изо льда. Заткните уши пальцами. Слышите? Слышите, как в сердце пульсирует жизнь, как мирно наполняются и опадают легкие? Даже в абсолютном молчании, в абсолютной тишине ваше тело — какофония жизни. А мое — нет. И тишина сводит меня с ума. Из–за этой тишины меня мучают кошмары.
Ведь что, если я умерла? Как может жить человек, у которого не бьется сердце, не работают легкие? Я точно умерла. И этого я боюсь больше всего: через триста один год, когда меня вытащат из стеклянного гроба и бросят размораживаться, как курицу на кухонном столе, я останусь такой. И проведу вечность в ловушке собственного мертвого тела. Ничего не изменится. Я навечно заперта внутри себя самой.
Мне хочется кричать. Хочется раскрыть запечатанные глаза, проснуться и избавиться от этого тет–а–тет с собой, но я не могу.
Не могу.
— Так в чем третья причина разлада? — спрашиваю я, чувствуя, что от повисшей в учебном центре тишины у меня по коже ползут мурашки.
Он разглядывает меня. На мгновение в выцветших глазах мелькает гнев, и я почти жду, что он меня ударит. Но стоит моргнуть, и эта безумная мысль исчезает. Старейшина кладет обе руки на колени и, опираясь на них, с трудом поднимается. Комната и так мала, а когда он стоит, кажется просто крошечной. Он отодвигает стул, и тот со стуком ударяется о стену. Стол разделяет нас, словно пропасть. Блеклый шар Сол–Земли за спиной Старейшины кажется игрушкой, еще более незаметной и незначительной мелочью, чем я.
— Я уже достаточно рассказал, — говорит он, идя к двери. — И у меня еще есть дела. Я хочу, чтобы ты пошел в Регистратеку и кое–что изучил. Посмотрим, удастся ли тебе выяснить, из–за чего на Сол–Земле было столько вражды. Две причины кровавых войн я тебе уже назвал — третью тебе предстоит найти самому. Это несложно, когда держишь историю Сол–Земли перед глазами.
Я чувствую в этом задании вызов. Старейшина проверяет, могу ли я быть лидером, сумею ли следовать по его стопам в будущем. Вообще, он часто в этом сомневается. Тот Старший, что должен был стать командиром до меня, но умер, ему не нравился. Я слышал о нем очень редко, и то только когда Старейшина нас сравнивал. И сравнения всегда бывали нелестными. «Ты такой же тугодум, как тот», — говорил, например, он. Или: «Тот бы подумал точно так же». Почти сразу после переезда на уровень хранителей я научился держать свои мысли при себе и не раскрывать лишний раз рта. Старейшина все еще часто испытывает меня, чтобы убедиться, что я не настолько безнадежен, как тот Старший. Я стараюсь придать себе вид уверенный, решительный — но все впустую, потому что Старейшина не утруждается посмотреть мне в лицо.
Часть меня рвется вернуть Старейшину, начать спорить, напомнить ему об обещании рассказать все, заставить назвать третью причину разлада.
А другая часть, та, что готова весь день провести, зарывшись в пленки с фото — и видеоматериалами о Сол–Земле, хочет уступить ему и отправиться выполнять приказ.
У дальней стены учебного центра — вход в нашу со Старейшиной личную гравитационную трубу. Этой пользуемся только мы двое — она дает прямой доступ на уровень фермеров. Все остальные пользуются той, что соединяет уровень корабельщиков с Городом на нижнем уровне.
Нажимаю кнопку вай–кома за левым ухом.
— Команда? — спрашивает приятный женский голос.
— Разрешить доступ к управлению гравтрубой.
В левом ухе раздается «бип, бип–бип», и вай–ком подключается к системе управления. Подойдя к дальней стене, провожу большим пальцем по панели биометрического сканера, и в полу образуется круглое отверстие. В нем — пустота.
Внутри екает — каждый раз, — когда я ступаю в пустой круг воздуха. Но вай–ком, подключившись к корабельной системе управления гравитацией, поддерживает меня, и я мягко опускаюсь вниз, словно монетка, брошенная в пруд. Пока я скольжу по трубе через уровень корабельщиков, меня окутывает тьма, а сразу после в глаза бьет яркий свет. Моргаю несколько раз: подо мной расстилается уровень фермеров, прозрачные стены гравтрубы немного искажают пространство. У дальней стены возвышается Город, в центре расположились фермы: обширные изумрудные поля, засеянные зерном или полные коров, овец, коз. Отсюда уровень фермеров кажется огромным, целым миром. Две тысячи пятьсот шестьдесят гектаров, которые способны обеспечивать жизнь трем тысячам людей, сверху выглядят бесконечными. Но стоит спуститься туда, в поля или в Город, оказаться плечом к плечу с толпой людей, понять, что от взглядов никуда не спрятаться, и сразу становится страшно тесно.
Труба кончается примерно в семи футах от пола. На секунду я зависаю в воздухе на конце трубы, а потом в ухе раздается «бип, бип–бип» — вай–ком подключается к системе управления гравитацией, и я падаю на небольшую металлическую платформу прямо под трубой. Спрыгиваю с платформы и направляюсь по одной из главных дорог уровня фермеров. Пройдя всего несколько ярдов, оказываюсь у высокого кирпичного здания — это и есть Регистратека, а дальше, за ней, располагается Больница.
Подходя к дверям, я размышляю о том, как изменилась моя жизнь за эти три года. До тринадцати лет я жил на нижнем уровне, переезжая из семьи в семью. С самых ранних лет было понятно, что мне здесь не прижиться. Прежде всего потому, что все вокруг думали только о том, что я — Старший. Они буквально пылинки с меня сдували — наверное, потому, что тот Старший умер так внезапно. Но дело не только в этом… Мы просто слишком разные. Фермеры думают по–другому. Меня всегда удивляло, какими счастливыми, довольными работой на полях и на фермах они выглядят. Казалось, они вообще не чувствуют, как давят стены корабля, как возмутительно медленно течет время. Только на тринадцатом году жизни, после переезда в Больницу, знакомства с Харли, разговоров с Доком и, в конце концов, с переездом на верхний уровень я смог радоваться жизни на «Годспиде». Она даже начала приносить мне удовольствие.
Я не всегда согласен со Старейшиной, и его гонор, которому он дает волю лишь на уровне хранителей, порой пугает меня до чертиков, но я всегда буду обожать его за то, что он забрал меня от этой отупляющей фермерской рутины.
Взлетаю по ступеням к массивным коричневым дверям, выкрашенным под дерево. Регистратека всегда казалась мне чересчур большой, но Старейшина говорит, что почти всем остальным на «Годспиде» она, наоборот, кажется слишком маленькой. Наверное, потому что я всегда хожу туда один, ну, или со Старейшиной. А других водят туда только вместе с остальными ровесниками, еще в детстве, в школьные годы. Я не учился в школе, потому что на корабле нет ни одного человека моего возраста. Меня всему учит Старейшина.
Он наблюдает за тем, как я поднимаюсь по ступеням. Не сам он, конечно — всего лишь портрет, написанный еще до моего рождения, когда Старейшина был примерно в возрасте Дока. Картина очень большая — размером где–то с половину двери — и висит в неглубокой нише у входа.
Однажды портрет снимут отсюда и повесят пылиться где–нибудь в Регистратеке, рядом с портретами остальных Старейшин.
А здесь, сосредоточенно оглядывая свое крошечное царство, будет висеть мой портрет.
Человек с портрета смотрит поверх меня, поверх ступеней Регистратеки, охватывая взглядом поля и, вдалеке, Город — нагромождение устремленных ввысь крашеных металлических ящиков, в которых живет большинство фермеров и корабельщиков. Художник придал глазам Старейшины выражение такой доброты, какой я никогда не замечал на его морщинистом лице, а губам — мягкий изгиб, веселый, даже лукавый. Или нет. По–моему, я слишком много вижу в этой картине. Этот Старейшина — не тот человек, которого я знаю. На этого я бы смотрел и равнялся как на командира. Не такого командира, чья власть — в страхе, а такого, кто слушает своих людей, интересуется их мнением, дает им развернуться. У нас обоих тонкий нос, высокие скулы, смуглая кожа, но в глазах этого Старейшины читается властность, в наклоне подбородка — решительность, в осанке — сила. Мне всего этого еще не хватает, а настоящий Старейшина развил и усовершенствовал эти качества, как охотник оттачивает лезвие ножа.
Оборачиваюсь, чтобы проследить за взглядом Старейшины, но мне точно не удастся увидеть «Годспид» так, как видит он. Нарисованный Старейшина счастлив править — это счастье излучает даже масляная краска. Я прямо вижу, как писали эту картину. Поспорить готов: Старейшина стоял прямо здесь, где я сейчас стою, и глядел поверх ступеней. Художник стоял на газоне — естественно, смотря на Старейшину снизу вверх — и покрывал холст мощными, широкими мазками. Глядя на «Годспид», как я гляжу сейчас, Старейшина видел все то же, что вижу я: этаж корабля, сконструированный по схеме округа в Америке, на Сол–Земле, но в миниатюре, заключенный в пузыре корабельных стен. С одной стороны громоздится Город, опутанный ровной сеткой прямых, аккуратных улиц, каждый квартал которого заполнен железными трейлерами, в которых живут и работают люди. В одном квартале — ткачи (в том числе родители моего друга Харли), в другом — красильщики, в третьем — прядильщики, в четвертом — портные. Три квартала отведены под пищевую промышленность: там люди, которые консервируют, сушат и замораживают продукты. Два квартала — для мясников. В четырех кварталах живут ученые и механики, работающие уровнем выше. Люди в каждой семье поколение за поколением рождаются, растут и до самой смерти трудятся в одном и том же квартале, в одном и том же Городе, на одном и; том же корабле.
Думал ли об этом Старейшина, пока позировал для портрета? Восхищенно ли смотрел он на Город и слаженную работу его шестеренок, четкую планировку, стабильное производство?
Или видел то же, что вижу я: людей, расфасованных по трейлерам, которые расфасованы по кварталам, а те, в свою очередь, по районам, плотно упакованным в металлические стены корабля?
Нет. Старейшина никогда не думал о «Годспиде» как о ящике. Никогда Город не казался ему клеткой. Это можно прочесть в его глазах на портрете, в том, как он смотрит на улицы Города — словно всемогущий властелин. Потому что это в самом деле так.
Даже здесь, среди полей, пастбищ и ферм, раскинувшихся от порога Регистратеки до самой дальней стены, даже здесь никуда не скрыться от клеток. Каждое поле, пастбище, каждый надел — все четко поделено на участки, измерено века назад, еще на Сол–Земле, еще до отправления. Участки эти разной площади, но все квадратные, все тщательно отмерены. Холмы на пастбищах — все одного размера — представляют собой симметричные островки травы, ведь овцам и козам все равно, они не понимают, что их холмы — рукотворны, что это всего лишь четко расставленные горки грязи и компоста.
Мне знаком ландшафт Сол–Земли — по видео и по картам. Она не делилась на идеально ровные квадратики. Даже в огромных, похожих на сети города были аллеи и переулки. На полях стояли изгороди, но они не были идеально прямыми — они обегали вокруг деревьев, поворачивали под странными углами, чтобы миновать ручей или обогнуть пруд. Холмы не располагались ровными рядами.
Глядя на здешние холмы, я вижу фальшивку, жалкую имитацию земных полей.
Наверняка, позируя для портрета, Старейшина упивался тем самым, что мне так ненавистно в жизни на корабле: идеальной симметрией.
Вот поэтому мне никогда не стать таким же хорошим Старейшиной.
Мне по душе легкий беспорядок.
Толкаю массивные двери в Регистратеку и не могу сдержать улыбку при виде моделей, которые висят на потолке в просторном холле, Большая глиняная Сол–Земля, озаренная светом с улицы у меня за спиной, покрыта толстым слоем пыли. Поблизости крутится модель «Годспида» — как память о тех далеких временах, когда произошел запуск. По сравнению с планет той корабль выглядит таким маленьким и ничтожным — просто шарик с крыльями и острым носом. Войдя в холл, задираю голову: прямо надо мной висит макет того, к чему стремится «Годспид» — огромная сфера, Центавра–Земля. Она больше обеих других моделей и висит в самом центре коридора. Не знаю, сознательно ли это спроектировано или получилось случайно, но солнечные лучи из огромных входных дверей льются прямо на поверхность Центавра–Земли, окружая ее ореолом света.
Шагаю вперед и тянусь вверх, кончиками пальцев касаясь Австралии на Сол–Земле. Мне всегда больше нравилась эта модель: на ней столько деталей — пики гор, волны в океанах. А вот Центавра–Земля — совсем гладкая, потому что у нас есть данные лишь о ее приблизительном размере. Кто знает, что ждет нас там — горы и океаны или нечто совсем иное. Все, что нам известно: что посланный туда зонд определил Центавра–Землю как «пригодную для жизни» — кислородная атмосфера, много пресной воды, сносное для земледелия качество почвы. Вот и все, что у нас есть.
Мне хочется коснуться и ее, но она слишком высоко.
Кажется, что Центавра–Земля навсегда останется недосягаемой.
В голове у меня звучат слова Старейшины: вести корабль на Центавра–Землю — не мое дело. Мое дело — доставить туда людей.
— Могу я чем–нибудь помочь?
Едва не подпрыгиваю на месте, но в следующую секунду уже смеюсь над своим испугом.
— А, это ты, — говорю я.
Орион — регистратор. Всякий раз, когда кто–то что–то изобретает, или пишет, или делает хоть что–то крутое, регистраторы заносят это в каталог и сохраняют здесь. В последний раз я приходил сюда помочь Харли, моему лучшему другу, перевесить пару картин. Он — художник, на втором этаже целый зал увешан его работами. Но сегодня я здесь не за тем.
— Мне бы кое–какую информацию о Сол–Земле, — прошу я.
— Прекрасно, — Орион ухмыляется, и меня слегка передергивает — зубы у него желтые и все в пятнах.
— Мне нужны данные по… — замолкаю, не зная, что сказать. Нельзя же просто спросить его, в чем третья причина разлада — он ведь понятия не имеет, о чем мы говорили со Старейшиной. — …по войнам на Сол–Земле, — добавляю я наконец. — Конфликты. Сражения. Все такое.
— Что–нибудь конкретное? — Орион спешит в мою сторону, на лице его написан энтузиазм. Школу давно уже закрыли, и, наверное, в Регистратеку мало кто заглядывает. Если подумать, я ведь ни разу не видел Ориона вне Регистратеки. Одиноко ему, должно быть, живется.
— Все, из–за чего на Сол–Земле бывали распри.
— Хм.
— Что?
Орион несколько мгновений не произносит ни слова, просто изучает меня, словно я — пазл с недостающим кусочком.
— Ничего, просто не самая обычная темя для изучения. Мрачноватая.
Пожимаю плечами.
— Старейшина хочет, чтобы я сделал кое–какие выводы.
— А, задание от Старейшины. В общем–то самый простой способ — стенные пленки, — он кивает на четыре длинных экрана, которые, словно гобелены, висят на стенах холла, по два с каждой стороны. Подойдя, Орион нажимает на ближайший из них. Все четыре пленки включаются, заполняя холл ярким светом.
На экранах сменяют друг друга изображения: схемы быстрого реактора со свинцовым теплоносителем, план орошения уровня фермеров картины моего друга Харли и других местных художников, цифровые макеты с обозначением возможных географических особенностей Центавра–Земли.
— Нужен доступ, — говорит Орион, отвлекая меня от внимательного просмотра изображений на одном из экранов. Видя мое удивленное лицо, добавляет: — Нам не разрешено просматривать информацию о Сол–Земле.
А, да. Я совсем забыл. Изображения, которые мы сейчас видели, доступны всем, но к тому, что приказал мне изучить Старейшина, доступ ограничен. Делаю шаг к биометрическому сканеру на стене и прикладываю большой палец.
— Доступ разрешен, степень — Старшая, — щебечет компьютер женским голосом.
Все меняется. Теперь на экранах — образы Сол–Земли, а не только «Годспида». Люди разных народов. И все это не рисунки, не фантазии художника, как изображения Центавра–Земли. Отступаю на шаг, разглядывая белое как бумага лицо женщины с горой напудренных волос на голове и в платье таком огромном, что оно не влезает в экран. Интересно, в какие времена жила эта женщина, что она была за человек? Я гляжу в лицо другому миру, столь же недостижимому, как и Центавра–Земля.
Быть может, Старейшина имел в виду военную кампанию Чингисхана? — вопросительно бормочет Орион. Несколько прикосновений к экрану — и набеленное женское лицо превращается в изображение смуглого кричащего человека с миндалевидными глазами и грязными, спутанными волосами. — Или геноцид армян? — страшного человека сменяет карта Сол–Земли, на которой светящейся линией обведены границы небольшой страны. Чтобы узнать больше, нужно нажать на нее.
Но раньше, чем я успеваю протянуть руку к экрану, Орион нажимает куда–то еще. Карту сменяет какая–то схема. Чуть прищурившись, разглядываю мелкий шрифт и путаницу линий. Генеалогическое древо, схема родственных связей, от родителей к детям. Пробегаю ее взглядом, задерживаясь на именах, но, лишь когда Орион бормочет что–то вроде «ой» и переключает изображение, осознаю, что искал на экране собственное имя, хоть это и глупо, конечно — схема начерчена очень, очень давно.
Я стараюсь успокоить дыхание и не обращаю внимания на Ориона, который показывает мне все новые и новые войны и акты геноцида.
Как Старшему, мне не положено знать своих родителей. Это знание могло бы повлиять на мою объективность и беспристрастность, вызывало бы сентиментальные чувства, которые способны помешать мне командовать и принимать решения, когда я стану Старейшиной. Я это знаю. Я это даже принимаю.
Но все же.
Мне бы хотелось знать, кто они.
— Старший? — озабоченно окликает меня Орион. — Что–то случилось?
Качаю головой:
— Ничего.
Орион вглядывается в мое лицо, но что он пытается там найти — мне неизвестно.
И вдруг я понимаю, что тоже вглядываюсь в него в ответ, вот только я точно знаю, что ищу. Неужели это мой нос на его лице? Мои глаза? Мои губы? Я никогда раньше толком не смотрел на Ориона. Он всегда оставался в тени — меня интересовали только записи, которые он хранил. Но если внимательно посмотреть…
Может быть, это — мой отец?
У меня перехватывает дыхание, и приходится основательно потрясти головой, чтобы взять себя в руки. Да, Орион похож на меня. Но это и неудивительно на корабле, где у всех одни и те же черты. Так же ясно, как в Орионе, я вижу себя и в Старейшине.
Если бы только я сумел увидеть себя в себе самом…
Орион улыбается так, словно понимает, что со мной творится, хоть это и невозможно.
— Значит, — начинает он таким отеческим тоном, что я вздрагиваю, — Старейшина поручает тебе исследования? Похоже, он всерьез занялся твоим образованием.
— Ага.
— Он уже водил тебя на уровень под фермерами? — Орион наклоняется вперед, глаза его горят интересом.
— Под фермерами? Там ничего нет.
— Лицо Ориона моментально превращается в бесстрастную маску.
— Ясно, — говорит он, выпрямляясь. Опущенные уголки губ выдают разочарование. — Ну, ладно, займемся исследованием, — и он поворачивается обратно к экрану.
— Нет уж, подожди! Ты хочешь сказать, под нами есть еще один уровень?
Орион колеблется. Рассеянно заправляет длинные волосы за ухо, и мне бросается в глаза странный паутинообразный шрам слева у него на шее.
— Не знаю, — нехотя начинает он. — Я недавно просматривал пленки и наткнулся…
Постукивает пальцем по экрану, и на нем начинают мелькать изображения.
— В общем, я наткнулся на несколько чертежей «Годспида». Но не надо было мне их рассматривать. К тому же Старейшина наверняка расскажет обо всем этом в ходе обучения — когда тебе придет время узнать. Мне просто было любопытно.
Еще бы. Регистраторы живут и работают на уровне фермеров. Их мир ограничен этим уровнем. Только у корабельщиков есть доступ на второй уровень, а у нас со Старейшиной — на уровень хранителей. Орион, должно быть, всю свою жизнь просидел в этой части корабля.
— Можно мне посмотреть чертежи?
Ладонь его тянется к экрану, но не касается его.
— Старейшине, наверное, это не понравится… — колеблясь, он затихает в нерешительности.
Улыбаюсь в ответ.
— Давай я сам. Тогда это будет не на твоей совести.
Орион выглядит немного виноватым, но трудно не заметить — ему до ужаса интересно. Я отстраняю его руку и ввожу запрос: «Схема корабля «Годспид»«.
Вместо изображения на экране появляется каталог. Два варианта. Две разные схемы.
ДО ЧУМЫ
ПОСЛЕ ЧУМЫ
— В каком смысле? Что такого изменилось после Чумы?
Я был в курсе, что Старейшина периода Чумы переименовал уровни, переоборудовал часть помещений, оставил право находиться на уровне хранителей только за собой и Старшим — и все. По крайней мере, я думал, что это все. Но ведь не просто же так карту звездного неба спрятали за металлическим потолком…
Орион наклоняется ближе.
— Вот это меня и удивило. Смотри, — протягивает руку и выбирает пункт «После Чумы». На экране загорается схема: вертикальная проекция корабля — огромный круг, разделенный на уровни. Ничего особенного. Верхний этаж обозначен как «Уровень хранителей». Деталей на схеме немного — это просто план комнат, которые занимаем мы со Старейшиной. Этаж ниже — уже сложнее: там расположен уровень корабельщиков с машинным отделением, командным центром и научно–исследовательскими лабораториями. Больше двух третей чертежа занимает уровень фермеров. Схема старая — на ней указаны здания, входящие в изначальный план корабля, например Больница и вот эта самая Регистратека. А усовершенствования — такие как гравтрубы, установленные за два поколения до Старейшины — в нее не внесены. Вместо них уровни фермеров и корабельщиков связывает лестница, которую разобрали с изобретением гравтруб.
Мой взгляд падает на нижнюю часть экрана.
— Ты это имел в виду? — указываю на неподписанную часть схемы под уровнем фермеров. — Там, наверное, кабели, или трубы, или еще что–нибудь такое.
— Я тоже так думал, — произносит Орион. — Но посмотри–ка сюда, — он возвращается в меню и выбирает пункт «До Чумы».
Появляется та же самая схема, но с другими надписями. Уровень хранителей там называется «навигационным» — как на той табличке, что я видел на спрятанном за потолком куполе. Уровень корабельщиков разделен на три части: технологические исследования (там сейчас лаборатории), машинное отделение и нечто под названием «Мост». Сейчас все почти так же, только названия поменялись. Настоящие различия начинаются на уровне фермеров. Левая сторона, та, где сейчас Город, называется «Жилые блоки (объединенные)», а все остальное — «Лаборатория биологических исследований». Биологические исследования? Они что, так выпас коз и стрижку овец называли?
Но по–настоящему меня изумляет то, что расположено под уровнем фермеров. Там, где на первой схеме было пустое пространство, теперь все размечено. Словно у нас под ногами и вправду еще один уровень, о котором я ничего не знаю, и на нем, оказывается, расположена генетическая лаборатория, еще один водяной насос, огромный отдел с надписью «Хранилище. Важно!» и крохотный закуток с непонятной пометкой «кодов, аварийн.».
— Что это? — спрашиваю я, разглядывая схему. — Я помню, что после Чумы названия уровней сменили, кое–что переставили, но не до такой же степени? Это не просто перестановка. Это же еще целый уровень. — В голове у меня крутятся другие вопросы: почему я об этом не знал? Почему Старейшина не рассказал мне? Но ответ и так ясен: он думает, что я не готов или — еще хуже — вообще недостоин знать тайны нашего корабля.
— После Чумы много что изменилось, — говорит Орион. — Системы Старейшин тоже раньше не было.
Это я, по крайней мере, знаю. Это всем известно. Когда эпидемия скосила три четверти корабля и нас стало чуть больше семи сотен вместо былых трех тысяч, появился тогдашний Старейшина и создал мирное трудовое общество, в котором мы живем сейчас. За последующие поколения наша численность увеличилась больше чем на две тысячи человек, мы разрабатывали новые технологии — такие, например, как гравтруба — и жили мирной жизнью, которую наладил Старейшина времен Чумы.
Вот только я не знал ни того, что он так сильно изменил корабль, ни того, зачем он это сделал.
— Неужели тебе не интересно, что там? — Орион не может оторвать взгляда от четвертого уровня.
И как только он произносит это, я понимаю: да, еще как интересно.
— Ну–ка, дай мне, — отталкиваю его от пленки и нажимаю на поиск. Через пару минул нахожу то, что нужно, и довольно улыбаюсь. — Посмотрим, как он спроектирован.
На экране высвечивается чертеж: разобраться в нем гораздо сложнее, чем в схеме уровней корабля. Прищурившись, я изучаю линии, пытаюсь различить трубы и электропровода и понять, куда они ведут. Изображение настолько огромно, что приходится либо увеличивать масштаб и то и дело проматывать в разные стороны, либо уменьшать и щуриться.
— Ничего не понимаю, — признаю, наконец, поднимая руки. — Сдаюсь.
— Я начал с лифта, — Орион прокручивает картинку вверх, и я вдруг узнаю здание, изображенное на этой части чертежа. Больница. Он указывает на четвертый этаж. — Там есть второй лифт.
— Нет там никакого второго лифта! — усмехаюсь я. Уж в Больнице–то мне известен каждый уголок — лифт там только один.
— В конце коридора есть еще лифт. В чертежах не бывает ошибок.
— Все двери на том этаже заперты. Я это точно знаю. Проверял. И заперты они не биометрическими сканерами — их я бы пальцем открыл. Там стоят самые настоящие старинные замки, металлические, какие делали на Сол–Земле. Мы с Харли, моим другом, однажды целую неделю пытались взломать один из них, пока нас Док не поймал.
Орион качает головой.
— Но только не последняя. Она открыта. И там — второй лифт.
Снова смеюсь.
— Нереально. Если бы там был тайный лифт, ведущий на тайный уровень, я бы знал.
Орион просто смотрит на меня. В его молчании читается сомнение: знал бы?
Старейшина и раньше много что от меня скрывал. Может, на корабле и вправду есть еще уровень.
Я что–то слышу.
Скрип. Дверца открывается, дверца моего маленького морга открывается, и тьма отступает — сквозь запечатанные веки прорывается свет, и что–то, кто–то вынимает мой хрустальный гроб.
Меня поднимают; в животе екает, словно я взлетаю вверх на качелях. Цепляюсь за это ощущение, уверяя себя в его реальности. Неужели крышка открывается? Я слышу — слышу! — сквозь толщу льда приглушенное гудение голосов. Все громче! Это не просто вибрация льда, это звуки голосов! Там кто–то разговаривает!
— Еще немного, — произносит голос, похожий на голос Эда.
— Лед быстро тает.
— Это… — Слов не разобрать за свистящим шипением.
Тепло. Впервые за триста один год я чувствую тепло. Это не лед… с легким покалыванием меня обволакивает ощущение, с которым я уже простилась навсегда. Тепло!
— Почему она не двигается? — снова говорит первый голос. Теперь он напоминает не резкий и безразличный голос Эда, а более мягкий — Хасана.
— Еще геля. — В кожу что–то втирают. Мне приходит в голову, что в первый раз за три столетия меня кто–то касается. Чьи–то руки мягко втирают в холодную плоть какую–то густую жидкость; напоминает согревающий лосьон от растяжений, которым я мазала колено после соревнований в беге по пересеченной местности, которое устроили в честь новичков. Я так счастлива, что, кажется, сейчас взорвусь.
И тут я понимаю, что не могу улыбнуться.
— Не действует, — произносит мягкий голос. Теперь он звучит печально. Разочарованно.
— Попробуй…
— Да нет, смотри, она даже не дышит.
Тишина.
Я приказываю легким вдохнуть воздух; приказываю грудной клетке подниматься и опускаться в унисон с биением жизни.
Что–то холодное — нет, я не хочу снова чувствовать холод — касается моей груди слева.
— Сердце не бьется.
Я сосредоточиваюсь на сердце — бейся, чтоб тебя! Стучи! Но разве можно заставить сердце биться? С таким же успехом я могла бы приказать ему остановиться в те дни, когда меня еще не заморозили.
— Может, подождем?
Да! ДА. Подождите… я сейчас. Просто дайте мне немного времени оттаять, и я встану со своей ледяной постели и снова буду жить. Я возрожусь, словно замороженный феникс. Только дайте мне шанс!
— Не.
Рот. Все силы, всю волю свою устремляю ко рту. Губы, двигайтесь! Говорите, кричите — вопите!
— Суй ее обратно.
Стол прогибается под тяжестью крышки, которой меня накрывают. Внутри все сжимается, когда хрустальный гроб снова убирают в ячейку морга.
Дверь со щелчком закрывается.
Я хочу кричать, но не могу.
Потому что все это не взаправду.
Это просто еще один кошмар.
В фойе Больницы Док помогает медсестре подвести к стойке регистрации старика, которого другая медсестра тут же начинает оформлять. Заметив мое появление, Док поворачивает ко мне.
— Не видел Харли? — спрашивает он.
— Нет, — не могу удержаться от улыбки. Харли вечно бегает от Дока, когда приходит время таблеток.
Док запускает пальцы в свои густые волосы, потом замечает мою улыбку и хмурится.
— Это не смешно. Харли необходимо регулярно принимать медикаменты.
Пытаюсь придать лицу серьезное выражение. Харли и вправду иногда становится нервным и мрачным, но мне кажется, что это всего лишь причуды творческой натуры, а никакое не сумасшествие, как считает Док. К тому же он мой лучший друг, и я не собираюсь его сдавать.
— И не подумаю! — кричит старик у стойки регистрации. Док резко разворачивается. Старик оттолкнул медсестру, которая поддерживала его, и теперь, наклонившись к той, что за столом, кричит: — Вам меня не заставить! Ничего я не болею и в больницу ложиться не собираюсь, так–то! — он завершает реплику резким кашлем и отхаркивается на пол.
— Ну, ну, спокойно, — увещевает Док, бросаясь к нему.
Старик поднимает взгляд — у него катаракта.
— Где моя жена? У вас?
— Стила не в Больнице, — Док кладет ладонь ему на руку. — Она здорова. А вот ты — нет.
— Ни черта подобного! — ревет старик, но буквально через мгновение глаза его стекленеют. Дыхание успокаивается, он горбится под тяжестью собственной одежды. И, когда Док убирает ладонь, я понимаю почему: он наклеил ему пластырь с успокоительным. Бледно–лиловый клейкий квадратик тут же начал действовать, сделав его смирным и кротким.
Устроив старика в кресле–каталке и отправив вместе с медсестрой к лифту, Док торжествующе ухмыляется в мою сторону. Я с трудом сглатываю. Док — хороший человек, но уж слишком привык все решать с помощью медицины. Он не жалует эмоции — любые. Ему нравится, когда все тихо, все под контролем.
Вот почему он так чертовски близок со Старейшиной. Они думают одинаково.
— Так что ты тут делаешь? — спрашивает Док, удостоверившись, что старик в лифте и уже на пути к лечению.
Ковыряю носком ботинка гладкий плиточный пол. Нет, я не собираюсь рассказывать о тайном лифте на четвертом этаже. Я даже сам не уверен, достаточно ли Орион убедил меня, чтобы попробовать отыскать его.
— Просто думал навестить Харли.
Док хмурится.
— Если найдешь его, отправь прямо ко мне. Уже давно пора принимать лекарства, — он бросает взгляд на часы на стойке регистрации. — Кстати, а ты свои принял?
Краснею. Не сказать, чтобы я особенно гордился тем годом, что прожил здесь. На третьем этаже, в Палате. Там лежат психически больные. Наверное, это меня жизнь с фермерами доконала. В детстве все было нормально, но чем дальше, тем острее я чувствовал, как отличаюсь ото всех — мне дела не было до зерна и коров.
(Помню, когда Док впервые прописал мне лекарства, я спросил: можно ли мне оставаться Старшим? В конце концов, это психическое расстройство! Целый год в Палате! Я уже был готов от всего отказаться, но Док со Старейшиной не позволили.)
— Утром принял, — пробормотал я. Лицо у меня пылало. Надеюсь, сестра за стойкой не слышала — что подумают о вожде, который сидит на лекарствах для психов?
Док вглядывается в меня.
— Все в порядке?
Звезды оказались фальшивыми, на корабле, видимо, есть тайный уровень, а Орион похож на меня сильнее, чем я готов признать, но да, все в порядке, потому что если Док решит, что что–то не в порядке, он просто даст мне еще таблеток. Киваю головой.
Кажется, Дока это не убеждает.
— Я знаю, тебе трудно. Ты другой.
— Не такой уж и другой.
— Другой, и сам это знаешь.
Пожимаю плечами. Лифт возвращается в фойе, и, к счастью, Док позволяет мне сбежать от разговора в пустую кабину.
Войдя внутрь, я поднимаю руку к круглой кнопке четвертого этажа, но потом все же нажимаю на третий. Прежде чем приниматься за поиски таинственного второго лифта, наверное, надо бы проведать Харли, раз он до сих пор не принял лекарства.
Настроение поднимается вместе с лифтом. Если забыть о Доке, Палата — мое любимое место на корабле. Здесь все мои друзья. Лифт чуть трясется, останавливаясь, и мягко открывшиеся двери пропускают меня в комнату для отдыха на третьем этаже. Я улыбаюсь так широко, что щеки болят. Хоть в Палате и живет полно психов, нигде больше я не чувствую себя дома.
На рукав капает краска. Поднимаю взгляд Харли, который, размахивая кистью, сражается с холстом. Место, где он сидит, окружено кольцом красных и синих брызг.
— Харли, привет. Тебя Док ищет.
— Не до него сейчас… — Бросает на меня взгляд. — Сорок девять, двести шестьдесят четыре. — И, снова повернувшись к холсту, атакует его кистью. Криво ухмыляюсь. Харли всегда точно знает, когда корабль прибудет на место назначения. Большинство здесь — в Палате я имею в виду — следят за этим сроком, но если спросить Харли, я уверен, он выдаст не только точное количество лет (сорок девять) и дней (двести шестьдесят четыре), оставшихся до посадки, но даже минут и секунд.
Уворачиваясь от разлетающейся во все стороны краски, я подбираюсь поближе, чтобы заглянуть ему через плечо. В ярко–синем море плавает золотая рыбка, но блеск рыбьей чешуи сливается с искрящейся водой, словно рыба становится водой, а вода переходит в рыбу. Харли использовал удивительные цвета — никто другой не додумался бы до такого. Глаза у рыбы ярко–зеленые, почти желтые, словно нефрит, смешанный с золотом. Чешуя сияет так же ярко, но каждая чешуйка обведена по краям кроваво–красным, который, казалось бы, должен диссонировать с более светлыми красками, но на деле выходит наоборот. Красный делает их более живыми, и появляется ощущение, что вода вот–вот прольется с холста, а рыба поплывет мимо наших колен.
— Мне нравится, — признаюсь я после долгого молчания. — Правда. Офигительно.
Харли что–то мычит в ответ. Когда на него находит стих, говорить с ним бесполезно. Даже когда Док найдет его — а он найдет, — придется попотеть, чтобы заставить Харли принять лекарства.
Вокруг меня царит этакий творческий хаос. Комната наполнена произведениями искусства в разной степени готовности. Вообще, обычно здесь здорово. Но сейчас все слишком заняты каждый чем–то своим: появляется ощущение, что я тут лишний — все что–то делают, а я просто стою и пялюсь.
— Пока, — говорю я, но Харли даже не замечает.
Входя в лифт и нажимая кнопку четвертого этажа, я чувствую легкий укол совести. Старейшина хотел, чтобы я выяснил третью причину разлада, а я определенно отвлекся.
«Но ведь ложь — тоже причина разлада», — мрачно думаю я, когда двери лифта открываются.
На четвертом этаже тихо. Минуя двери по обе стороны коридора, я направляюсь прямо к концу. Кладу ладонь на дверную ручку. Она точно будет заперта. На четвертом этаже все двери заперты. Я здесь уже был, уже проверял каждую из них.
Но ручка поворачивается, как и говорил Орион, открывая взгляду небольшую комнатку. В ней — письменный стол, какой–то металлический ящик и у дальней стены…
Еще один лифт.
Над кнопкой вызова установлен биометрический сканер. Какая–то часть меня уверена, что он меня не пропустит. Старейшина закрыл мне доступ в свои покои и в машинное отделение. Хоть мне и позволено разгуливать по остальной части корабля, я все же не могу не думать, что сюда Старейшина меня тоже не пустит. Но когда провожу большим пальцем по панели сканера, дверь тут же открывается.
Внутри пять кнопок: по одной для каждого этажа и еще одна — на ней стоит буква «К». «К»? Это еще что такое? Вызываю в памяти схемы, которые показывал Орион. Там было отделение, помеченное как «кодов .», но ведь лифт идет не туда, а в какое–то «Хранилище». Кладу палец на кнопку «К», но не нажимаю, а просто провожу по очертаниям буквы. До сих пор не верится, что на корабле и вправду есть еще один лифт, и ведет он на тайный уровень.
Наклоняюсь вперед, всем весом нажимая на кнопку. Двери закрываются. Лампочка над входом мигает на каждом этаже. Третий. Второй. Первый.
Свет гаснет. Первый этаж остался наверху. Считаю секунды. «К» все не загорается. Лифт продолжает опускаться. Прошло уже вдвое больше времени, чем обычно требуется, чтобы попасть с одного этажа Больницы на другой… втрое. Целая минута. Насколько же огромен «Годспид»?
Лифт, слегка качнувшись, останавливается.
Двери открываются.
Я делаю глубокий вдох и ступаю на уровень, которого вообще не должно быть.
Темно.
— Свет, — командую я, нажимая на вай–ком, но ничего не происходит.
Двери лифта закрываются, лишая меня тусклого света лампы. Коснувшись рукой ближайшей стены, чтобы не заблудиться, натыкаюсь пальцем на плотный кусок пластика. Включается сначала одна мерцающая люминесцентная лампа, потом другая, и еще, словно светящиеся костяшки домино на потолке. Хм. Выключатель. Я такие видел только на пленках и на видео про технологии Сол–Земли. Управление кораблем переключили на вай–комы задолго до Чумы.
Здесь такой простор, что даже странно. Похоже вообще–то на уровень хранителей — полно места, и никто его не использует. Здесь, как и в Большом зале, могли бы уместиться плечом к плечу все жители корабля. Налево — закрытая дверь, направо — коридор. Все вокруг металлическое. Форма уровня удивляет даже сильнее, чем размеры — он сужается кверху, как купол. Не знаю, почему потолок так выгнут — ведь пол уровня над ним плоский, но сквозь изгибы проходит множество массивных железных труб.
Огромное помещение заполнено рядами маленьких металлических дверей. Ряды, словно старые книжные полки с Сол–Земли в задней части Регистратеки (конечно, скрытые от фермеров), выдаются из стен, чтобы удобнее было просматривать, но, что бы там ни хранилось, оно надежно скрыто за квадратными дверцами на тяжелых петлях. Воздух здесь прохладнее, и стены словно бы тише. Кажется, будто это место создано не для людей, и единственный разрешенный здесь звук — шепот.
Иду по ближайшему проходу. По обе стороны от меня дверцы, они пронумерованы, неаккуратно подписаны белой краской. В нижней части каждой дверцы выбит прямоугольник. Вглядываясь, я понимаю: это флаги стран Сол–Земли — где–то штук шесть разных. В конце этого ряда в металле выбиты три буквы: ФФР. Те же, что на навигационной карте. Все это очень старое — часть изначального дизайна корабля. Касаюсь двери номер тридцать четыре и пытаюсь повернуть тяжелый рычаг, но вдруг краем глаза замечаю красный огонек.
Одна из дверей уже открыта. Из нее, словно язык, высовывается длинная металлическая полка, на которой покоится узкий прозрачный контейнер со льдом, испещренным голубыми искрами. Во льду, тихо и недвижимо, словно сама эта пустая комната, лежит девочка.
Меня так гипнотизируют ее волосы, что я подхожу ближе. Они просто огненные. Я никогда раньше не видел рыжих волос, только на картинках, и фотографиям не под силу передать живость этих сияющих нитей, запутавшихся во льду. Харли как–то стащил из Регистратеки альбом, и часть картин в нем изображает стога сена в разное время дня. Он показал мне последний стог — покрытый снегом и освещенный закатным солнцем. Харли был от него просто без ума и все расхваливал художника, которому пришло в голову рисовать при разном свете. Я сказал, что это все бред, потому что свет либо есть, либо его нет, а он сказал, что это просто я — придурок и что на Сол–Земле есть закаты и рассветы, потому что солнце — это не просто яркая лампа в небе. Оно двигается, прямо как живое.
Волосы этой девушки сияют ярче, чем лучи солнца Сол–Земли, изображенные художником, которого Харли считает самым гениальным человеком всех времен.
Протягиваю руку к ее стеклянной ловушке и только тогда понимаю, как тут холодно. С дыханием изо рта вырываются белые облачка пара. Пальцы липнут к замороженному стеклу.
Я не могу оторвать от нее взгляда. В жизни не видел ничего более красивого… и странного. Кожа у нее бледная, почти полупрозрачная, и едва ли это только из–за льда. Кладу ладонь на крышку стеклянного контейнера, прямо над ее сердцем. Моя кожа на фоне ее светящейся белизны кажется темной тенью.
Эта девушка, определенно, не нашей расы. Она не похожа ни на кого на «Годспиде». Ее кожа, волосы, ее возраст — моя ровесница! — ее фигура… она невысокая, но стройная, от изгибов бедер и груди захватывает дыхание.
Разве может она вписаться в наш моноэтнический мир–без–различий, который Старейшина считает залогом вечного процветания?
Впиваюсь глазами в ее тело, потом снова поднимаю взгляд на груди. Лед там немного мутный, словно дразнит меня, но я вижу их пышность и думаю — если их согреть…
— Старший! — я отпрыгиваю от контейнера в таком испуге, как если бы красавица внутри вдруг неожиданно проснулась.
Но это всего лишь Док.
Что ты здесь делаешь? И как сюда попал? — Пауза. — Как ты вообще узнал об этом месте?
— На лифте приехал, — пытаюсь говорить уверенно, но сердце громко бьется о ребра.
— Тебе сюда нельзя, — хмурясь, он касается кнопки вай–кома за левым ухом. — Исходящий вызов: Старейшина.
— Нет! Не зови Старейшину! Я ухожу! — Но мне не хочется уходить, я хочу еще полюбоваться на девушку с волосами цвета заката.
Док качает головой.
— Это опасно. Стоит коснуться одной кнопки, — он кивает в сторону маленького черного ящика у головы замороженной девочки, — и ты бы ее разбудил.
Смотрю на ящик. Выглядит он довольно просто. На верхней панели — три кнопки: ЭЛЕКТРИЧЕСКИЙ ПУЛЬС, ПРОВЕРКА ДАННЫХ и, под прозрачным защитным колпаком с биометрическим сканером, желтая кнопка с надписью РЕАНИМАЦИЯ. Провода из него идут в стеклянный контейнер, и я следую по ним взглядом прямо к ее вишневым губам.
— Я не буду ничего трогать, — обещаю я, но Док уже отвернулся.
— Старший здесь, — говорит он, и я знаю эти слова не для меня, а для Старейшины, с которым он связался по вай–кому. — Да, — говорит Док. Пауза. — Черт его знает, — он снова окидывает меня взглядом, таким холодным и оценивающим, какого я не видел с тех пор, как был его пациентом. Док касается вай–кома, и связь прерывается. Совсем скоро Старейшина явится сюда и за шкирку утащит меня обратно в учебный центр.
— Кто это? — спрашиваю я. Нужно узнать все, что возможно, пока еще возможно.
Док прищуривается, по–прежнему глядя на меня, но потом наклоняется и смотрит на металлическую дверцу.
— Номер сорок два. Я сегодня проверял всех сороковых, просто смотрел, чтобы все было в порядке, — качает головой. — Нужно было сначала закончить, а потом подниматься в Палату, — бормочет он себе под нос.
— Сороковых?
Док поднимает на меня взгляд.
— Они все пронумерованы.
— Да, это я заметил, — нетерпеливо перебиваю я. — Но в чем смысл? Зачем здесь пронумерованные двери и замороженные люди?
Док смотрит на девушку с закатными волосами.
— Спроси у Старейшины.
— Я спрашиваю у тебя.
Док поворачивается ко мне.
— Я отвечу, если ты скажешь, как попал сюда. Все двери, ведущие к лифту, заперты.
— Та, что на четвертом этаже, была открыта.
Он прищуривается.
— И ты просто случайно наткнулся на незапертую дверь на четвертом этаже?
Секундное колебание.
— Я нашел в Регистратеке чертежи корабля. Там был второй лифт.
Я не выдам Ориона. Он не виноват, что я попался.
Док напряженно думает — вид у него отсутствующий.
— Так все–таки, — повторяю я, снова глядя на нее. — Кто это?
Док проходит мимо ее стеклянного контейнера к столу у дальней стены и возвращается с пленкой. Запускает программу, вводит код и прикладывает указательный палец к идентификатору личности. Потом что–то набирает одной рукой.
— Номер сорок два, сорок два. Ага. Она из второстепенных.
— Что? — наклоняюсь так, чтобы мое лицо оказалось вровень с ее. Словно кто–то вылил желтые, оранжевые и красные чернила в стакан с водой — вот такие у нее волосы; пряди вьются, водопадом струятся с головы, концы сворачиваются в спирали на дне контейнера, Как может быть второстепенным человек с волосами цвета заката?
— Ее родители, по–видимому, специально запросили для нее место, — продолжает Док, прокручивая файл на пленке. — Они, кажется довольно важные птицы: мать — биоинженер, у отца — серьезный армейский чин. Повезло ей. Не многим второстепенным позволили лететь. Места для груза не так много.
Удивленно моргаю. Она — груз? Второстепенный груз?
— Зачем она здесь? Все они — зачем? Зачем нам нужен целый уровень замороженных людей?
— Об этом, — Док убирает пленку, — ты спросишь Старейшину.
— Как будто его словам можно верить, — шепчу я девушке с закатными волосами. Док не слышит.
Интересно, какого цвета у нее глаза. Сощурившись, разглядываю сквозь лед. Ресницы мне видно — они длинные и рыжевато–желтые… Черт! Я не подозревал даже, что такие ресницы вообще бывают! — но веки плотно запечатаны. Ясно только одно: если кожа у нее белоснежная, волосы огненные, а ресницы — оттенка солнечных лучей, то кто знает, какие цвета могут жить в ее глазах?
— Старший.
Не нужно оборачиваться, чтобы понять, что это сказал Старейшина, но я все же поворачиваюсь к нему лицом, не отрывая ладони от стеклянного контейнера, словно я в силах защитить девушку от его взгляда.
— Как ты сюда попал? — отрывисто спрашивает Старейшина. Он сердится, но я не уверен, что на меня.
Прежде чем я успеваю открыть рот, Док заявляет:
— Должно быть, я оставил дверь незапертой. Медсестра не могла найти одного из пациентов, которым пора было принимать лекарства, я отвлекся и забыл об осторожности.
Ну, это вовсе чепуха. Я ведь знаю, что Док не оставлял дверь на четвертом этаже открытой — он ведь не знал, как я сюда добрался. Но все же во мне шевельнулось уважение: чтобы солгать Старейшине, нужно немало храбрости.
— Идем, — говорит мне Старейшина.
— Я хочу знать, почему она… почему здесь столько замороженных людей. Зачем они? Откуда взялись? Почему она так отличается от нас?
Старейшина обращает свой ледяной взгляд на девушку с закатными волосами. Потом медленно поднимает глаза на меня.
— Она такая, потому что родилась на Сол–Земле. И остальные тоже. А теперь идем.
— Но…
— Идем, — развернувшись, он направляется к лифту. Идет он быстро, и при ходьбе прижимает кулак к бедру раненой ноги.
Я следую за ним, покорно, как всегда.
Но порой мне снятся хорошие сны.
Удивительные сны. Прекрасные. Сны о новом мире.
Я не знаю, каким он будет. Никто не знает. Но в кошмарах новый мир почти не появляется — я почему–то уверена, что он похож на рай.
Ради него не жаль оставить Землю.
Там тепло. Я всегда первым делом замечаю тепло.
Во сне я просыпаюсь, и я дома.
Бабушка на кухне делает блинчики. Она всегда добавляет в тесто немного сиропа, поэтому в кухне уже витает липко–сладкий запах. Он ассоциируется у меня с домом.
Бабушка поднимает на меня глаза и улыбается…
Иногда сон обрывается прямо на этом, потому что снова увидеть бабушку — это слишком уж невероятно…
Она улыбается, и, кажется, все морщинки у нее на лице разглаживаются.
— Идем! — зовет папа. На нем спортивные штаны. Он слегка подпрыгивает на месте, кроссовки скрипят по линолеуму. Сзади подбегает мама в шортах и спортивном топе…
А иногда он обрывается здесь, потому что мама никогда со мной не бегала, мы с папой всегда были вдвоем…
И мы бежим.
Бежим по новому миру, который простирается вокруг. Он всегда прекрасен. Как если взять все самое лучшее с Земли и сделать еще лучше. Песок на пляжах не скользит под кроссовками, а вода не синяя, а золотая. Ветер в тенистых лесах пахнет лимоном и медом, а их необычные пушистые обитатели всегда охотно с нами играют. В пустынях возвышаются скульптуры из песка, из которых льются родники со сладкой, вкусной водой.
Новый мир всегда прекрасен, всегда совершенен.
Если мне везет, сон длится и длится.
Но везет мне не всегда.
Мы бежим, и дорога начинает изгибаться. Мы поворачиваем обратно. Я вижу дом — в нем что–то есть от дома во Флориде, где мы жили когда я была маленькая, но он кирпичный, как наш дом в Колорадо, и бабушка на крыльце машет нам рукой и зовет внутрь.
Мама сворачивает с дороги и идет к дому.
— Пойдем, — зовет папа и взбегает вверх по ступенькам крыльца.
Но я не могу перестать бежать. Ноги отказываются повернуть в сторону дома.
Я не могу остановиться.
Остается только снова и снова бегать по кругу в этом прекрасном, безмятежном и совершенном мире.
Я пытаюсь остановиться. Все кружу рядом с домом, а там мама, бабушка и папа едят блинчики. Иногда Джейсон тоже там, а еще моя собака, которая была у меня в детстве, и друзья из школы.
А я не могу остановиться.
Потому что иногда даже сны о новом мире превращаются в кошмары.
Старейшина решил, видно, наказать меня уроками. Все время, пока мы поднимались на лифте, он молчал, только раз огрызнулся на попытку расспросить его о девушке, когда мы шли из Больницы к гравтрубе. Теперь мы уже в учебном центре, и он приказывает мне сесть на жесткий пластиковый стул рядом с полинявшим глобусом Сол–Земли.
Снова пытаюсь спрашивать о девушке с нижнего уровня, но Старейшина только тяжело падает в кресло напротив. Скривившись, кладет ногу на глобус, закрывая ботинком Австралию.
— И? — рыкает он.
— Что? — хоть я и стараюсь держаться, но выходит довольно жалобно.
— Ты выяснил третью причину разлада?
— Нет, — отвечаю я, не отрывая взгляд от выпуклых гор на глобусе.
— Ах, так, значит, у тебя хватило времени залезть, куда не следует, а то, что я попросил, ты сделать не успел? — выплевывает Старейшина. Голос сочится издевкой.
— Почему ты не рассказывал мне, что на корабле есть тайный уровень, набитый замороженными людьми? — срываюсь я в ответ. — Черт тебя дери, я ведь следующий командир корабля! Я должен все о нем знать!
— Все знать, да? Тогда, может, расскажешь мне, в чем третья причина разлада?
— Не знаю я!
— Тогда сиди здесь и выясняй! — рычит Старейшина и швыряет мне пленку, на экране уже выбрана «История Сол–Земли». Я не успеваю бросить ее обратно — он вылетает из комнаты, опрокинув по пути глобус. Бледный зелено–голубой шар катится за ним и со стуком ударяется о ножку стола.
Гнев Старейшины еще страшнее оттого, что он сдерживается, пока мы не окажемся наедине. Я точно знаю — если бы мы были не здесь, на уровне хранителей, он бы так себя не вел.
Умчавшись, Старейшина оставляет дверь учебного центра открытой, и взгляд мой приковывается к стальному экрану — за ним спрятаны мерцающие лампочки, которые я принял за звезды.
Зачем было скрывать его, зачем было скрывать четвертый уровень корабля?
И что еще он от меня скрывает?
Постукиваю пальцами по столешнице, сделанной из настоящего дерева с Сол–Земли, надеясь, что ритм поможет мне набрести на какую–нибудь идею. Если Старейшина не собирается рассказывать, что происходит, я выясню это сам. Бросаю взгляд на металлический круг гравтрубы в углу комнаты. Можно сбежать, вернуться на уровень фермеров и попробовать разузнать что–нибудь еще. Может, Орион знает больше, чем рассказал. В этой крохотной каморке невозможно думать. Хорошо бы погулять по полям, заглянуть на пастбища, просто бесцельно побродить по кораблю, который вот уже несколько веков двигается к заранее намеченной цели. Собраться с мыслями, выстроить их в логическую цепочку.
Но ведь тогда придется ослушаться прямого приказа Старейшины?
Даже у меня не хватит на это наглости.
Даже больше, чем биения собственного сердца, мне не хватает тиканья часов. Время идет, наверняка идет, но в том, что я двигаюсь во времени, я уверена не больше, чем в том, что перемещаюсь в пространстве. В какой–то степени я рада: может, прошло триста лет и триста шестьдесят четыре дня, и завтра меня разбудят. Иногда после соревнований или трудного дня в школе я падала в кровать прямо в одежде и отключалась, сама того не замечая. Я открывала глаза с ощущением, что лежала всего пару минут, но на самом деле прошел весь остаток дня и половина ночи.
Но.
Бывало и по–другому: я падала на матрас, закрывала глаза и засыпала, и мне казалось, что я сплю уже целую жизнь, но, проснувшись, понимала, что прошло только пять минут.
Что, если прошел только год? Что, если мы еще даже не отправились?
Этого я боюсь больше всего.
Джейсон сказал мне:
— Когда будешь оттуда смотреть на звезды — вспоминай обо мне.
А я ответила:
— Я не стану ограничивать мысли о тебе только звездами.
Дул прохладный ветерок, как в тот день, когда мы…
Что это было?
…познакомились, музыка на вечернике гремела так, что земля у нас под ногами дрожала. На каблуках я была выше Джейсона, но сейчас уже стояла босиком на холодной траве, давая отдых усталым ногам, и, подняв голову, смотрела ему в глаза.
Я, что, пошевелилась?
Сон тает, ощущение травы–ветра–Джейсона слабеет. Тьма. Мозг атакуют кошмары.
Что–то происходит.
Нет, нет, нет. Ничего не происходит. Вообще никогда. Это кошмар, снова, тот же кошмар. Эд или Хасан разморозят меня, но я останусь такой же, как сейчас, и они засунут меня обратно. Или на корабле случится авария, и я застряну здесь навсегда, так никем и не размороженная. Или, может быть, это тот кошмар, в котором…
Крак.
…в котором меня вообще забывают разморозить, корабль прибывает, и все так рады и взволнованы, что меня просто оставляют тут и…
Что–то происходит.
Нет. Кошмары становятся все более правдоподобными, и теперь будет еще страшнее. Кажется, я что–то слышу. Я не могу ничего слышать. Это все у меня в голове. Это не взаправду. Подумай о чем–нибудь хорошем. Подумай о Джейсоне. Подумай о маме, о папе, подумай о…
Щелк.
Нет, я не слышала никакого щелчка. Сквозь лед не пробивался никакой щелчок. Ничего такого не было. Это просто кошмар… еще один кошмар, Ничего больше.
Я бы зажмурилась, если б могла. Вместо этого я стараюсь сфокусировать разум, как раньше могла фокусировать и расфокусировать взгляд, когда смотрела на что–нибудь с очень близкого расстояния. Воспоминания. Воспоминания всегда прогоняют кошмары.
Перед мысленным взором мелькают картинки, слайд–шоу из воспоминаний. Путешествие по Гранд–Каньону. Школьная экскурсия к морю. Занятия гимнастикой в детстве. Первый раз за рулем. Первая царапина на машине (в тот же день). Папа ругался, но потом все равно купил мне мороженое, и мы на мизинчиках поклялись не рассказывать маме. Рождественское печенье, которое мы пекли с мамой и бабушкой за год до того, как она поселилась в доме престарелых. Соревнования по бегу. Подготовка к марафону.
Я что–то чувствую. Чувствую. Тепло в животе. И слышу… электрический гул. Мне постепенно становится ясно: я слышу его, потому гудят трубки у меня в горле.
Тело скользит по льду. На малюсенькую долю миллиметра, но оно сдвигается.
Лед тает.
О боже.
Тум.
Сердце.
Тум–тум.
По ресницам на левом глазу течет вода. Я невольно вздрагиваю. Желтая корочка, которая кто знает сколько лет покрывала мои глаза, трескается, и — впервые за все это время — я шевелюсь.
Обожебожебоже.
— Ты что тут делаешь?
Я подскакиваю на месте и тут же досадливо морщусь. Сам выдал себя с потрохами.
— Уже почти стемнело, — продолжает Док. — Старейшина знает, что ты здесь?
— Не надо! — останавливаю Дока, который уже тянется рукой к кнопке вай–кома. — Слушай… я сбежал. Не могу больше читать! Пожалуйста, — добавляю я, видя, что Док не опускает руку. — Мне просто… нужно было немножко проветриться. Не сдавай меня. Я просто хотел отдохнуть.
Кривая улыбка свидетельствует о том, что Док не сильно рад, но он, по крайней мере, не собирается доносить Старейшине. Мне дышится немного легче.
Несколько мгновений мы оба просто стоим, я — на дорожке, ведущей за Больницу, в глубь сада, а Док — на ступенях. Я люблю этот сад. В тот год, когда Старейшина отправил меня в Палату, я много времени провел здесь. Стила — старушка, которая жила в Палате задолго до моего появления, — позаботилась о том, чтобы сад разросся от лужайки, окруженной изгородью, до настоящих джунглей с цветами и овощами, с деревьями и виноградными лозами.
— Так ты что, ищешь вдохновения? — Док кивает на статую в центре сада.
Она изображает Старейшину времен Чумы. Каменное лицо поднято, руки широко раскинуты в стороны — добрый страж охраняет этот сад. Время и регулярные дожди сгладили его лицо и руки, размыв черты величайшего из наших лидеров.
— А! Эээ… ага, — хватаюсь за это объяснение. — Старейшина ведь хочет научить меня руководить, и я подумал, что у первого Старейшины это получалось лучше всех… — Старейшина времен Чумы был самым первым и самым великим. Только им одним наш Старейшина позволяет себе восхищаться. Никому из нас ни за что не стать лучшим вождем, чем он.
— Ты пришел сюда посмотреть на памятник?
Вздыхаю.
— Я хотел увидеть ее.
— Не сходи с ума, парень. Это никому не принесет пользы. Она заморожена, и точка.
— Знаю, но…
— Никаких «но». Выброси ее из головы.
Воздух рассекает низкий гул. Энь–энь–энь. Звуковой сигнал предупреждает о заходе солнца. Краем глаза замечаю зеленый всполох. В дальнем конце корабля из гравитационной трубы появляются новые и новые корабельщики: все возвращаются с верхнего уровня, со своих рабочих мест, на уровень фермеров, в Город — домой. Отсюда они кажутся лишь малюсенькими разноцветными точками, мелькающими в трубе: коричневыми, белыми, черными, зелеными. Док поднимает лицо к центру неба. Солнца там нет — только камера инерциально удерживаемого термоядерного синтеза, сферическая лампа, обеспечивающая уровень фермеров теплом и светом, а корабль — топливом. Она мигает, предупреждая, что приближается ночь, а потом скрывается за тонированным щитом. В мире стемнело. Мы зовем это закатом — слово–архаизм, оставшееся со времен Сол–Земли — но на самом деле это никакой не закат, а просто выключение света. В этом закате нет ничего красно–желто–оранжево–золотого.
— Пойдем, парень, — зовет Док, кладя руку мне на плечо, и тянет к выходу из сада. — Нужно добраться до гравтрубы, пока Старейшина не заметил твоего отсутствия.
— Но…
— Все двери заперты, и на четвертом этаже тоже. Идем. Выброси из головы.
Я поворачиваюсь, позволяя словам Дока отвлечь меня от мыслей о девушке с закатными волосами. Старейшина рассказывал как–то о древних религиях, в которых поклонялись солнцу. Мне всегда было неясно почему — я думал это просто шар, от которого исходят свет и тепло. Но если солнце Сол–Земли переливается такими же разноцветными лучами, как волосы той девушки — я понимаю, почему в древности ему поклонялись.
Дорога от Больницы кажется зловещей во тьме. Рука Дока у меня на плече напрягается, пальцы вцепляются в рукав.
— Кто это? — шипит он.
Прищурившись, я вглядываюсь в темноту. В нескольких шагах перед нами идет человек. Дойдя до Регистратеки, он бодро взлетает по ступенькам. Он насвистывает песенку — отрывок из старого детского стишка с Сол–Земли.
— Это, наверное, Орион, — предполагаю я. Только переписчик может знать песни Сол–Земли. Док не отпускает мою руку. — Регистратор.
— Тот самый, который показал тебе чертежи корабля?
Вздрагиваю и поворачиваюсь к нему. Док по–прежнему вглядывается в фигуру Ориона, который просто стоит на крыльце Регистратеки, не подозревая о нашем присутствии. Вырываюсь из его хватки.
— Откуда ты знаешь, что чертежи мне показал регистратор?
Док хмыкает, ноне отводит внимательного взгляда.
— Сам бы ты их не нашел.
— Привет! — восклицает человек на крыльце, когда мы подходим ближе к Регистратеке. Этот глубокий голос точно принадлежит Ориону.
— Привет! — отзываюсь я.
— Холодновато сегодня, правда? — спрашивает Орион. Довольно странное замечание: в темное время суток температуру обычно понижают на десять градусов, но сейчас еще слишком рано, чтобы чувствовать холод.
Док, однако, побелел и остановился как вкопанный.
— Ты уверен, что это просто переписчик?
— Да, — успокаиваю я. — Это Орион.
Док расслабляется.
— Его голос напомнил мне одного человека, с которым я был знаком. Не помню даже, когда в последний раз был в Регистратеке. Эй, Орион! — Док повышает голос. — Не мог бы ты пустить нас внутрь?
Но Орион не выходит из тени.
Ау–ау–ау‑ау!
— Сигнал тревоги на криоуровне, — бормочет Док, резко оборачиваясь к Больнице, из которой сквозь тьму до нас доносится звук сирены. — Что–то случилось!
Я бросаюсь по тропе с такой бешеной скоростью, словно сама пустота гонится за мной по пятам. То и дело поскальзываюсь на пластиковом покрытии, а глухой топот за спиной вперемежку с ругательствами свидетельствует о том, что Док бежит следом. Медсестры в фойе обеспокоенно оглядываются, не понимая, откуда идет звук сирены, но мы с Доком игнорируем их вопросы и бросаемся к лифту.
Лифт медленно поднимается, а Док тем временем восстанавливает дыхание. Когда трети этаж остается позади, он поднимает руку к левому уху.
— Постой, — говорю я, оттаскивая его руку от вай–кома. — Давай посмотрим, что случилось, прежде чем звать Старейшину. Может, там ничего страшного.
Мои слова разбиваются о тишину, и в этой тишине сигнал тревоги становится все громче по мере того, как мы поднимаемся.
Док стряхивает мою руку. Звякнув, лифт останавливается и выпускает нас.
Дверь в конце коридора распахнута настежь.
Док стремительно несется по коридору, врывается в комнату и бросается прямо к столу. Проводит пальцем по панели биометрического сканера на металлическом ящике в центре стола. Ничего.
— Ч–ч–черт, — рычит он. — Зайди ты, — приказывает он, подталкивая ящик ко мне.
— Но…
— У ящика старшая степень доступа. Если не выключить тревогу, Больница будет заблокирована. Регистрируйся.
Провожу пальцем по панели сканера. Крышка ящика поднимается и складывается, открывая взгляду пульт управления с пронумерованными кнопками и мигающей красной лампочкой. Док вбивает код, и звук сирены «ау–ау–ау!» стихает.
Док поворачивается к лифту, получает доступ, залетает внутрь и нажимает на кнопку криоуровня прежде, чем я успеваю дойти до дверей. Он тяжело дышит и беспокойно бьет ногой о пол, пока мы спускаемся все ниже и ниже. Все это время он не произносит ни слова, только сжимает и разжимает кулак, словно пытается попасть в ритм биения сердца. На лице застыло каменное выражение.
Чуть подпрыгнув, лифт останавливается на криоуровне. Двери разъезжаются в стороны. Секунду мы просто стоим в лифте, не зная, что или кто ожидает нас за ними.
Все лампы включены. Док осторожно выходит из лифта, руки сжаты в кулаки.
— Нет–нет–нет, — выпаливает он, делая шаг. Застывает на мгновение, а потом бросается бежать. Я лечу следом. Док тормозит посреди ряда пронумерованных дверей, у сороковых номеров.
Кто–то вынул номер сорок два из кинокамеры. Стеклянный контейнер лежит на столе в центре прохода.
Девушка с закатными волосами все еще внутри. Ее глаза открыты — светлые, ярко–зеленые глаза, словно свежая молодая трава — и в них плещется ужас. Она мечется в воде с голубыми бликами. Теперь, когда она проснулась и зашевелилась, в контейнере ей тесно: колени и локти упираются в стекло, тело выгибается — живот прижимается к крышке, а голова и ноги бьются о дно. Она подносит руки к лицу, и на мгновение мне кажется, что она собирается вцепиться в него ногтями, но потом я вижу — кашляя и задыхаясь, она вырывает изо рта трубки.
— Скорей! — кричит Док. — Нужно поднять крышку, пока она не вытащила трубки!
Я даже не спрашиваю почему, а просто бросаюсь к другому боку контейнера и помогаю поднять тяжелую стеклянную крышку. Под ней трубки уже овивают голову и шею девушки, но она все тянет — они все не кончаются. Ее мучают рвотные спазмы, и желтоватая желчь, смешанная с кровью, туманит воду вокруг ее лица.
Последний рывок — и мы с Доком поднимаем крышку контейнера. Док отклоняется, вырывая ее у меня из рук, и наполовину бросает, наполовину роняет стеклянную крышку на цементный пол. Ударившись о цемент, она — слишком мощная, чтобы разбиться — трескается на две неравные части.
Девушка под водой с голубыми кристаллами, наконец, вырывает из горла остатки трубок, и я замечаю прикрепленные к концам маленькие электроприборы. Глаза ее широко раскрыты, и она смотрит прямо на нас. Губы ее округлились, в рот льется вода.
— Что она пытается сделать — выпить все, что ли? — спрашивает Док, протягивая к ней руки сквозь хаос брызг.
Я в ужасе делаю шаг назад.
— Нет, — шепчу я. — Она кричит.
Боль.
Холодно, так холодно, что жжет, но жжение не отупляет, а только обостряет чувства.
Боль.
Жгучая,
тянущая,
леденящая,
режущая,
мучительная,
рвущая на куски
боль.
Мышцы живота сводит судорогой. Но меня не рвет — нечем.
Глаза различают лишь пятна. Одни из них яркие. Другие нет. Все размыто.
Через нос в горло заливается мокрота. Хрип. Спазм. Кашель.
Шумящая в ушах вода заглушает интонации глубоких мужских голосов вокруг.
Чьи–то руки поднимают меня из полурастаявшей ледяной каши в моем хрустальном гробу, и мне кажется, что меня спасают из зыбучих песков. Криораствор липнет к телу, пытается затащить меня обратно в сырую могилу, ледяными пальцами хватается за кожу.
Меня кладут на что–то холодное, жесткое и плоское. Налицо надевают кислородную маску, и воздух, такой теплый, что больно дышать, напоминает моим легким, как нужно работать. Руки прижимают к коже что–то липкое, и почти сразу мышцы сводит судорогой боли.
Две руки мягко придерживают мне голову с двух сторон, а два пальца грубо разлепляют веки. «Нет, — думаю я, — больше никаких капель». Но — кап–кап! — ив глаза мне капает холодная жидкость. Мне больно, и я начинаю моргать, смешивая ее со слезами.
Потом грубые руки принимаются за мой рот. Сначала я не понимаю, что происходит, и позволяю им раскрыть его. Потом я осознаю, что что–то происходит, и в горло мне льется холодная жидкость — но я не знаю, что это, поэтому сжимаю зубы и пытаюсь трясти головой, но шея отказывается двигаться, и голова лишь слабо перекатывается туда–сюда.
Мягкие руки снова опускаются мне на голову. На меня смотрит лицо. Это мальчик — примерно возраста Джейсона, но выше, шире в плечах и мускулистей, чем был Джейсон. У него смуглая оливковая кожа, миндалевидные глаза цвета молочного шоколада с коричными прожилками. Красивое лицо, ему хочется доверять. Я смотрю на него, и голову пронзает острая боль — я отвыкла фокусировать взгляд.
Мальчик что–то говорит, и хоть мои уши еще не могут ничего разобрать четко, но голос у него добрый и успокаивающий. Он проводит пальцем по моей нижней челюсти, и я опускаю подбородок — кивок, да — и послушно разжимаю губы. На язык мне льется, обволакивая горло, теплый, вязкий сироп, на вкус почти персиковый, но с привкусом алкоголя. Боль чуть утихает.
Мальчик вглядывается мне в лицо.
— Ащсмытя пдмем, — говорит он. У меня не получается понять. Он кивает, словно обещая, что все будет в порядке, но это ведь невозможно — все не будет в порядке, как вообще хоть что–нибудь после такого может снова быть в порядке?
Мальчик берет меня за правую руку, грубые руки — за левую. И прежде, чем я успеваю заставить себя качнуть головой — нет! — они рывком приводят меня в сидячее положение.
Ощущение такое, словно я сломалась пополам.
Когда–то я была льдом.
Теперь я — боль.
— Мама? — хнычет девушка дребезжащим, застоявшимся голосом. — Папа?
Ее сияющие зеленые глаза снова закрываются, волосы цвета заката мокрым спутанным комом покрывают диагностический стол.
— Сколько она будет такой? — спрашиваю я.
— День. Может, больше. Она реанимирована не по правилам. Их нужно вынимать из криогенного контейнера до начала разморозки и помещать в реанимационную ванну, а не оставлять вот так оттаивать на столе. Чудо, что она вообще выжила.
С трудом сглатываю. Такое ощущение, что в горле у меня застрял камень.
Док разглядывает ящик, прикрепленный к трубкам, что были у девушки во рту.
— Кто–то нажал кнопку. Ее нельзя нажимать до того, как тело приготовят к реанимации. Она отключает питание, — он поднимает на меня глаза. — Она была отключена. Если бы мы опоздали… — переводит взгляд на девушку, — она бы умерла.
Черт. Желудок, свернувшись, падает куда–то в ботинки и там и остается.
— Вот так просто? Умерла?
Док кивает.
— Нужно сообщить Старейшине.
— Но…
— Тебе ничего не будет. Это же не ты сделал. Если честно, я рад, что ты оказался рядом. Старейшина сказал, ты начал изучать централизованное руководство. Вот в таких ситуациях и учишься быть лидером.
Грудь девушки поднимается и опускается, но это единственный признак жизни, который она подает. Забавно, без ледяного щита ее тело выглядит совсем по–другому. Она кажется меньше, слабее, беззащитнее. Лед служил ей доспехами. Теперь мне хочется оградить ее, прикрыть ее наготу, а не коснуться.
Я кладу руку ей на плечо, изумляясь тому, как различен цвет нашей кожи. Она открывает глаза.
— Холодно, — шепчет она.
Док опускает на нее глаза.
— Это все просто какой–то адский кошмар.
Мне хочется возразить: какой же это кошмар, если она здесь? Но вдруг я снова слышу хныкающий стон — в детстве у меня был ягненок, он блеял точно так же, тихо и жалобно. В горле снова перекатывается камень.
Док накидывает на девушку больничную рубашку (такую, знаете, с разрезом на спине), и она начинает рыдать, когда мы продеваем ее руки в рукава. Потом он накрывает ее одеялом. Глаза по–прежнему закрыты, и мне могло бы показаться, что она спит, но дыхание слишком резкое и неровное — она в сознании, и она нас слушает.
Мы почти не говорим.
Когда Старейшина врывается в комнату, в воздухе снова повисает страх. Он смотрит на нее, потом на меня, а потом на Дока.
— Это он?
— Нет! — тут же возмущаюсь я.
— Конечно нет, — отвечает Док. Потом поворачивается ко мне. — Он не тебя имел в виду. — И добавляет, снова обращаясь к Старейшине: — Это невозможно, ты знаешь. Ты просто параноик.
— О ком вы… — начинаю я, но оба не обращают на меня ни малейшего внимания.
— Произошел сбой, — объясняет Док. — Питание замкнуло, — он поднимает черный ящик, который был укреплен на контейнере. На нем все еще мигает тусклый красный огонек.
— Ты уверен? — спрашивает Старейшина.
— Абсолютно, — кивает Док. — Кому взбрело бы в голову спуститься сюда, отключить первую попавшуюся девочку и сбежать? Это был просто сбой. Оборудованию сотни лет. То и дело приходится что–нибудь чинить. Ей просто не повезло, я не успел вовремя заметить поломку.
Снова ложь. Интересно, часто вообще Док говорит правду? Он ведь только сегодня проверял ее криокамеру. К тому же он был очень взволнован до прихода Старейшины — и ведь сам мне сказал, что кто–то нажал на кнопку, чтобы отключить ее.
Девушка на столе стонет.
— Кто это? — спрашивает Старейшина, переключив внимание на девушку.
— Номер сорок два.
— Она…?
— Второстепенная.
— Эми, — хрипит девушка.
— Что? — встаю на колени рядом с ней, приблизив лицо к ее потрескавшимся губам.
— Меня зовут Эми.
Старейшина смотрит на нее. Эми открывает глаза — ярко–зеленый всполох, цвета молодой травы — но тут же закрывает их снова, болезненно сощурившись от света люминесцентной лампы.
— Твое имя несущественно, девочка. — Старейшина поворачивается к Доку. — Нужно выяснить, кто ее реанимировал.
— Где мои родители? — шепчет она задушенным болью голосом. Эти двое ее даже не замечают.
— Можно убрать ее обратно? — спрашивает Старейшина. Док качает головой, в глазах его прячется сожаление.
— Не замораживайте меня снова! — просит Эми, голос ее прерывается от страха. Связки подводят с непривычки, и она, умолкнув, заходится кашлем.
— Не могли бы, даже если бы хотели, — говорит Док Старейшине.
— Почему нет? У нас еще есть камеры для заморозки, — он бросает поверх плеча Дока взгляд в дальний конец комнаты. Я их раньше не замечал, но теперь откладываю в памяти — нужно будет осмотреть как–нибудь.
— Способность к регенерации сильно снижается от заморозки к заморозке, особенно если учесть, что реанимировали ее неправильно. Если снова положить ее в криокамеру, она может никогда уже не проснуться.
— Я хочу к папе, — хнычет Эми, и, хотя она уже больше женщина, чем ребенок, кажется сейчас совсем маленькой девочкой.
— Пора спать, — говорит Док. Из кармана он вытаскивает пластырь и открывает упаковку.
Глаза Эми резко распахиваются.
— НЕТ! — кричит она срывающимся голосом.
Когда Док подходит, она, подняв руку, неловко бьет его по локтю. Пластырь падает на пол. Док поднимает его и выбрасывает в мусорную корзину, а потом открывает ящик и достает новый.
— Тебе станет лучше, — объясняет он девушке, разрывая упаковку.
— Не хочу, — зрачки сужаются, словно черные булавочные головки, окруженные светло–зеленой полосой.
— Держи ее, — приказывает мне Док. Я стою неподвижно и гляжу на нее. Старейшина отталкивает меня в сторону и хватает ее за плечи.
— Не хочу! — кричит она, но Док уже прилепил ей на руку пластырь, и крошечные иглы, словно жесткая наждачная бумага, колют ей кожу, вводя лекарство.
— Не хочу опять спать, — слова ее сливаются, так что их трудно разобрать. — Не… хочу… — повторяет она тише. На ресницах дрожат слезы, смешанные с глазными каплями. — Не спать, — говорит она все тише, все медленнее. — Нет… не… спать, — глаза закатываются, голова опускается на ложе багряных волос, и сознание покидает ее.
Я наблюдаю весь процесс, и, хотя грудь Эми мерно поднимается и опускается, теперь она кажется более мертвой, чем раньше, во льду.
Интересно, снится ей что–нибудь?
Просыпаюсь. Но не потягиваюсь, не зеваю, не открываю глаз. Я не привыкла это делать. Точнее, отвыкла. Поэтому я просто лежу и прислушиваюсь к своим чувствам. Пахнет затхлостью. Кто–то тихо дышит во сне. Я чувствую тепло, и только тогда осознаю это, вспоминаю, что больше не заморожена.
Первая мысль: какая часть моих снов и кошмаров была явью?
Все, что снилось мне за время заморозки, уже тает, остаются лишь смутные обрывки — так всегда бывает со снами. Они точно снились мне все триста лет — или, может, лишь несколько минут, на грани пробуждения, при разморозке? Казалось, проходили века, сны у меня в голове громоздились на сны — но это ведь обычное дело, во снах время всегда идет не так. Пока мне удаляли миндалины, я видела очень подробные сны, видела дюжинами, но ведь наркоз длился всего где–то час. К тому же невозможно, чтобы мне снились сны во льду — невозможно физически, замороженные нейроны не могут работать.
Но ведь рассказывают же о пациентах, которые оставались в сознании всю операцию, хотя наркоз должен был их усыпить?
Нет. Забудь. Это не то же самое. Сны могли мне сниться только в те недолгие мгновения, когда тело оттаяло, а душа еще нет. Если начну думать о времени, о том, как оно шло и чувствовала ли я, что оно шло, я сведу себя с ума.
Усилием воли открываю глаза. Если я и вправду проснулась, то снам — неважно, длились они столетиями или нет — больше мной не завладеть.
Верхние веки складываются — ощущение новое и непривычное. Открывая глаза, я наслаждаюсь им.
А потом — о–о–ох — потягиваюсь. Все мышцы горят. Я чувствую, как они напрягаются — мышцы на пояснице, на икрах, тонкие мышцы, оплетающие локти.
Одеяло соскальзывает. Мышцы живота с наслаждением тянут меня вперед — я сажусь. На мне нет ничего, кроме зеленовато–голубой больничной рубашки с разрезом на спине.
Возле моей кровати сидит мальчик. Спокойное, ровное дыхание его иногда переходит в похрапывание. Я натягиваю одеяло до самых плеч. Он уснул, сидя в кресле, скрючившись в очень неудобной на вид позе. Должно быть, смотрел на меня все это время. Не хочется думать, что он сидел здесь, бодрствовал, пока я спала. От этой мысли по телу бегут мурашки.
Это тот самый мальчик, которого я увидела, когда проснулась в своем хрустальном гробу. Черты у него мягкие, но есть в них что–то, не вяжущееся с невинным выражением, которое лицо приняло во сне. Трудно сказать, какой он расы — не черный, не белый, не латинос и азиат. Цвет кожи, впрочем, приятный — какой–то сливочно–темный, очень подходящий к почти черным волосам. Высокие скулы и вдохновенный изгиб лба придают ему вид надежный, быть может, даже добрый.
— Ты кто? — громко спрашиваю я. Впервые после пробуждения от векового сна голос мой не обрывается. Наверное, с горлом что–нибудь сделали. Тело отзывается тупой, пульсирующей болью.
Мальчик подскакивает на месте. Взгляд обращается ко мне, на лице читается то ли вина, то ли настороженность. Он оглядывается, словно сомневаясь, что я обращаюсь к нему, но в комнате больше никого нет.
— Я… эээ… Я — Старший. Будущий… эээ… командир. Корабля. Эмм… — он встает, но я не двигаюсь, и он смущенно садится снова.
Будущий командир корабля? Зачем кораблю будущий командир?
— Где я?
— Ты в Палате, — говорит он, но я едва разбираю слова. Он странно проглатывает их, и интонация у него какая–то музыкальная. Звучит это примерно так: «Ты–вплат», и в конце каждого слога слышится певучий призвук.
— Где находится эта палата?
— В Больнице. («Вба–ниц».)
Обвожу взглядом комнату. Этого я не ожидала.
— Почему я в больнице? И что ты тут делаешь?
Я не особенно прислушиваюсь к его словам и пропускаю половину того, что он говорит в ответ. В комнате вдруг словно становится холоднее, и я крепче прижимаю к себе одеяло. Кажется, снова что–то о будущем командире, как будто это важно. Будущий командир корабля. Ну, несложно догадаться. Рассматриваю его внимательнее. Плечи у него широкие и мускулистые ровно настолько, чтобы не слишком выпирать под тканью рубашки–туники, хотя очертания бицепсов все же проглядываются. Высокий — куда выше меня и на несколько дюймов выше среднего взрослого, хоть он, наверное, мой ровесник. Сутулится. Лицо узкое, но приятное, с пронзительными миндалевидными глазами. Все это и еще что–то неопределенное придают ему вид человека, который вполне может быть командиром. Такое ощущение, будто Бог заранее знал, что Старшему уготовано стать лидером, и дал ему самые подходящие лицо и тело.
Поворачиваюсь и ставлю ноги на пол. Но он холодный, и я тут же поднимаю колени к подбородку — под одеялом, конечно, потому что больничная рубашка почти ничего не прикрывает.
— Какая она?
— Кто — она? («Кто–на?»)
— Новая планета.
Л хотя мне вообще не хотелось лететь, хотя я ненавижу каждое мгновение, проведенное ради этого во льду, мне не удается скрыть звучащее в голосе благоговение. Новая планета. Наконец–то мы добрались до нее. Планета, на которую никогда еще не ступала нога человека.
Мальчик встает. Он такой высокий, что язык не поворачивается называть его мальчиком, но в то же время в лице его есть что–то совсем детское, словно в жизни его не было ничего, что заставило бы его повзрослеть, заострило бы мягкие черты лица суровостью возраста. Повернувшись ко мне спиной, он подходит к дальней стене. В этой маленькой комнатке он возвышается, словно башня, заполняя ее всю. Чем–то, совсем капельку, этот мальчик напоминает мне Джейсона. Не внешностью — он куда более смуглый и крепкий, чем Джейсон — а осанкой и походкой, словно он абсолютно точно знает свое место в пространстве. Опирается о стену, лицом к прямоугольному металлическому щиту. По краям из–за металла пробивается свет. Должно быть, за ним что–то вроде окна.
— Мыще–недли–тели, — произносит он. Пока он смотрел на меня, и мне видны были его губы, я не осознавала до конца, какой все–таки у него непонятный говор.
— Что?
Он поворачивается. На этот раз мне удается разобрать слова.
— Мы еще не долетели.
— Что… В каком смысле? — холод, ледяной, адский холод заполняет все внутри.
— До посадки еще примерно пятьдесят лет.
— Что?
— Мне жаль. Сорок девять лет и двести шестьдесят шесть дней. Мне очень жаль.
— Зачем вы разбудили меня раньше срока?
— Это не я! — возражает он, заливаясь краской. — Никого я не будил! Почему я?
— Я просто хочу знать, почему нас всех разбудили на сорок девять лет и двести с чем–то там дней раньше срока! И где мои родители?
Мальчик опускает глаза. Что–то в его взгляде заставляет ледяной ком у меня в животе ходить ходуном.
— Не всех разбудили так рано, — говорит он. Глаза его умоляют меня понять, что он имеет в виду, и перестать задавать вопросы.
— Где мои родители? — повторяю я.
— Они… внизу.
— Я хочу их увидеть. Поговорить с ними.
— Их…
— Что с моими родителями?
— Их еще не реанимировали. Они заморожены. Все, кроме тебя, еще заморожены.
— Когда они проснутся? Когда можно будет их увидеть?
Мальчик пытается незаметно прокрасться к двери.
— Может, лучше позвать Старейшину, чтобы он объяснил?
— Какого еще старейшину? Что объяснил? — я срываюсь на крик, но мне плевать. Одеяло соскользнуло с ног. Мысли скачут, постепенно складываясь в картинку, разбиваясь о слова, которые он сейчас скажет, которых я жду с ужасом, которые ему придется произнести, иначе я не поверю.
— Эээ… Ну, в общем… Их не разбудят, пока мы не долетим.
— Через пятьдесят лет, — глухо говорю я.
Мальчик кивает.
— Через сорок девять лет и двести шестьдесят шесть дней.
Несколько столетий я лежала, вмороженная в кусок льда. И все же никогда не чувствовала себя так одиноко, как теперь, в эту секунду, понимая, что я в сознании, я проснулась, я жива. А они — нет.
Она начинает плакать. Слезы ее не тихие и печальные, это слезы ярости, словно она ненавидит весь мир или, по крайней мере, весь корабль, который стал теперь ее миром. Так что я поступаю, как поступил бы любой здравомыслящий человек, столкнувшись с женскими слезами.
Сматываюсь оттуда со скоростью света.
В левом ухе раздается знакомое «бип, бип–бип».
— Входящий вызов: Старейшина, — сообщает вай–ком мягким женским голосом.
— Отклонить.
Старейшина ушел из Больницы, как только Док занялся восстановительной терапией. Он не помогал ставить капельницы, не смотрел, как через них в Эми влилось три пакета питательного раствора. Не укладывал ее на больничную койку, которую приготовил Док. Его не было здесь, когда она пришла в себя, он не сидел возле нее целых семь часов подряд, просто чтобы она не просыпалась в одиночестве.
И мне сейчас параллельно, что он там хочет сказать.
Что меня заботит, так это Эми. Может, если она получше узнает «Годспид», то перестанет так рыдать? Если принести ей частичку дома, что–нибудь, что напомнит ей о Сол–Земле, может, она…
Я направляюсь прямо в сад, что на заднем дворе Больницы. Сейчас он весь утопает в цветах, но я знаю, что мне нужно: большие желтые и оранжевые цветы, что растут у пруда — они почти такие же яркие, как волосы Эми.
Их приходится поискать; осталось лишь несколько цветков. Тяжелые головы их сонно клонятся к воде. Я становлюсь на колени, не обращая внимания на пятна грязи на штанах, и срываю полдесятка цветов. Лепестки длиной с мой палец, заворачиваются на концах, медвяный запах лениво заползает в нос.
— Старший.
Зараза. Оборачиваюсь и встречаюсь взглядом со Старейшиной. Пальцы непроизвольно сжимают стебли.
— Ты отклонил мой вызов, — голос его звучит глухо и монотонно.
— Я был занят.
Ледяной взгляд опускается на цветы.
— Конечно.
Иду назад, к Больнице. Старейшина следует за мной.
— Ты забываешь о своих обязанностях. Вчера я дал тебе задание, его нужно выполнить.
— Это не срочно.
Начинаю подниматься по ступеням, но Старейшина хватает меня за воротник и оттаскивает назад.
— Корабль важнее любой девчонки.
Киваю. Тут он прав.
— Ей вообще здесь не место, — бормочет он. — Еще одна помеха.
Стебли у меня в ладони превращаются в кашу.
— Помеха? — теперь уже я говорю глухо и монотонно.
— Ее присутствие опасно для корабля. Различия. Первая причина разлада.
В груди взрывается буря протеста. Не таким лидером я хочу научиться быть — не холодным и безразличным к Эми. Вчера Старейшина сказал, что мое дело — защищать людей. Я не знал, что он имел в виду только наших людей.
— Возвращайся на уровень хранителей и займись заданием.
— Нет.
Глаза Старейшины сначала широко распахиваются, а через мгновение сощуриваются.
— Нет?
— Нет, — я вырываюсь из его рук и иду в фойе, к лифту. Старейшина успевает зайти туда вслед за мной до того, как закрываются двери.
— У меня нет времени на твои ребячества. Повторяю последний раз. Возвращайся на уровень хранителей.
— Нет, — улыбаясь, говорю я, но это лишь маска, чтобы скрыть страх. Старейшина терпеть не может неповиновения, а я никогда еще так открыто ему не перечил. Одна часть меня порывается взять свои слова обратно, извиниться и послушаться приказа, как я слушался всегда. Другая часть хочет, чтобы он меня ударил. Тогда я смог бы врезать ему в ответ.
Старейшина поднимает левую руку к кнопке вай–кома.
— Запрос доступа, степень — Хранитель. Голосовое управление — Старейшина, — говорит он, и внутри у меня все сжимается. Сейчас случится что–то нехорошее. — Команда: активировать усилитель шумов на вай–коме «Старший». Тон и частоту варьировать. Уровень интенсивности: третий. Прекратить при появлении объекта на уровне хранителей.
В эту же секунду мое левое ухо наполняет низкий шум, Я закрываю ухо ладонью, но звук идет не снаружи, а изнутри, из моего вай–кома. Гул на мгновение сменяется скрипом, снова превращается в гул, а потом проходится прямо по барабанной перепонке зубодробильным скрежетом.
Стучу пальцем по кнопке вай–кома.
— Голосовое управление! Команда: прекратить все звуки!
— Доступ отклонен, — женский голос перекрывает кошмарный хлюпающий звук, напоминающий о коровьих родах. Ччччерт! Это не биометрический сканер, здесь у меня нет таких же прав, как у Старейшины. Вай–комы у каждого из нас разные, и мой перестанет сходить с ума только после команды Старейшины.
— Останови, — говорю я. Ухо заполняет неясное бормотание, что было бы само по себе не так уж страшно, вот только звук сопровождается резким «пи–и–и!», от которого я каждый раз подскакиваю на месте.
Двери лифта открываются, и мы входим в комнату для отдыха.
— Шум прекратится, когда ты придешь в учебный центр и будешь готов слушаться и учиться, — издевательски–дружелюбно говорит Старейшина. Снова нажимает на кнопку вай–кома. — Команда: увеличить интенсивность до четвертого уровня, — звуки становятся громче. Старейшина улыбается мне, потом разворачивается и выходит из комнаты в направлении кабинета Дока.
Я пытаюсь заткнуть ухо пальцем, но не помогает. Вай–ком подключен непосредственно к барабанной перепонке. В ухе взрывается звук разбивающегося стекла вперемежку с кукареканьем.
— Красивые цветы.
— Орион? — Может, я и должен был бы удивиться, увидев в Палате регистратора, но слишком уж много внимания отнимает какофония в левом ухе. Я даже забыл про цветы, зажатые правой руке. Зеленая кровь из сломанных стеблей сочится между пальцами.
— Нужно было пополнить запасы. — Орион встряхивает небольшую пластиковую бутылочку с таблетками внутри. Он их, должно быть, стащил. Никому не разрешается хранить у себя психотропные препараты — даже если ты не лежишь в Больнице, их доставляют тебе ежедневно, по одной дозе за раз.
— Не хочу, чтобы Старейшина или Док меня поймали, — Орион прячет таблетки в карман.
Снова закрываю ухо ладонью в слабой попытке заглушить шум, но ничего не выходит.
Орион мрачно усмехается.
— Ааа, старый трюк. Бесполезно пытаться остановить шум. Только хуже станет, чем дольше будешь пытаться, — он смотрит, как я стучу по уху кулаком. — Просто сделай, что он приказал, иначе свихнешься.
— Откуда ты знаешь? — голос мой звучит резко и зло, но только потому, что я с трудом концентрируюсь на чем–либо, кроме воплей в ухе.
— Просто хотел дать добрый совет: бесполезно открыто восставать против Старейшины. Это ничего не даст. Он — словно старый король, слишком привык к власти. Нельзя прямо бросать ему вызов. Нужно быть немножко хитрее, — Орион убирает за ухо длинную прядь растрепанных волос, и мне снова бросается в глаза белая паутинка шрамов, подающая шею с левой стороны. Его кожу словно разорвали, а потом неумело скрепили снова.
— Буду делать, что захочу, — отрезаю я, проходя мимо него и по–прежнему прижимая одну ладонь к уху.
Нетвердыми шагами иду через комнату. Когда прохожу мимо Харли, вай–ком снова принимается выводить свое противоестественно–высокое стаккато, и я, потеряв равновесие, врезаюсь прямо в мольберт.
— Старший? — Харли обеспокоенно вскакивает.
Не обращая на него внимания, я открываю дверь в коридор и направляюсь в сторону комнаты Эми. Я отдам ей эти проклятые цветы, даже если это меня убьет. Не позволю Старейшине помыкать мной.
— Что с тобой? — Харли идет следом. Потянувшись ко мне, оставляет у меня на рукаве цветной отпечаток, но я стряхиваю его руку.
У двери Эми я останавливаюсь и стучу.
Тишина.
— Что ты тут делаешь? — Даже сквозь кукареканье в левом ухе я слышу, как дрожит голос Харли. Теперь я вспомнил: до Эми это была комната его бывшей девушки.
— Новый пациент, — говорю я, морщась. Мой собственный голос отзывается болью в измученном ухе.
Харли опирается ладонью о стену, оставляя на белой матовой поверхности желто–оранжевый отпечаток. Никому нет дела — это пятно лишь одно из множества. С тех пор как Харли навсегда поселился в Палате, его, как радужные следы, везде сопровождают пятна краски.
Вай–ком изо всех сил старается меня отлечь: звуки и шумы сменяются в головокружительном темпе. Часть меня готова биться головой о дверь, просто чтобы шум прекратился. Он сводит меня с ума, и такое сумасшествие таблетками Дока не вылечить. Я так сильно впиваюсь в ухо левой рукой, что меж пальцев сочится кровь — мне становится страшно, что я оторву его. Тогда кулаком правой я изо всей силы бью в стену.
Цветы, с такой заботой отобранные в саду — большие, яркие цветы, которые я сорвал потому, что они напоминали мне волосы Эми, — сминаются, когда кулак врезается в стену. Лепестки опадают багряно–золотым дождем. Разжимаю кулак. Стебли превратились в липкую кашу. Листья измяты так, что уже не похожи на листья. Цветы превратились в жалкое подобие того чуда природы, каким казались на берегу пруда.
Звуковая пытка усиливается фоновым щелканьем. Я отпускаю цветы — они падают на пол у двери Эми, — закрываю уши ладонями, запирая звуки в клетку собственного черепа, и бросаюсь прочь из Больницы, к гравтрубе, к тишине и спокойствию уровня хранителей.
У человека, сидящего передо мной, длинные пальцы. Он сплетает и расплетает их, а потом кладет на них подбородок, разглядывая меня так, словно я — головоломка, которую ему никак не удается разгадать. Когда он пришел ко мне в комнату и увел меня, он казался любезным, даже милым. Но теперь я уже жалею, что он не оставил дверь кабинета открытой.
— Мне жаль, что ты попала в такую ситуацию, — хоть слова его и звучат искренне, в лице читается одно лишь любопытство.
Пусть тот мальчик уже рассказал мне все, но мне нужно услышать подтверждение из уст этого «доктора».
— До посадки действительно еще пятьдесят лет? — Мой голос холоден и тверд, словно ледяная глыба, из которой я уже начинаю жалеть, что выбралась.
— Да, примерно сорок девять лет и двести пятьдесят дней.
«Двести шестьдесят шесть», — думаю я про себя, вспоминая слова того мальчика.
— Меня нельзя заморозить снова?
— Нет, — просто отвечает доктор. Я не реагирую, просто сижу и пялюсь на него, и он добавляет: — У нас, конечно, есть еще несколько свободных криокамер…
— Так положите меня туда! — я наклоняюсь вперед. Пусть меня ждет столетие беспрерывных кошмаров, только бы проснуться вместе с мамой и папой.
— Если бы тебя правильно реанимировали, можно было бы рассмотреть такой вариант, но даже в таком случае это было бы опасно. Клетки не приспособлены к множественной заморозке и разморозке. Тело изнашивается во время реанимаций, — доктор качает головой. — Еще одна заморозка может тебя убить, — он медлит секунду, думая, как объяснить. — Представьте себе перемороженное мясо. Ты высохнешь. Умрешь, — добавляет он, видя, что кошмарный пример никак на меня не действует.
На мгновение мне кажется, что я падаю в бездну. Потом вспоминаю.
— А мои родители?
— Что?
— Их тоже разморозят раньше срока?
— Ах, это, — он расплетает пальцы и поправляет вещи на столе так, чтобы блокнот лежал параллельно краю столешницы, а все ручки в стакане были наклонены в одну сторону. Он тянет время, не хочет смотреть мне в глаза. — Тебя не собирались размораживать. Ты должна понять: твои родители, номера сорок и сорок один — первостепенны. Оба — высокоуровневые специалисты в своей области, и их знания понадобятся, когда мы прилетим. На начальных стадиях освоения Центавра–Земли нам не обойтись без их помощи.
— То есть нет, — я хочу услышать, как он это скажет.
— Нет.
Закрываю глаза и просто дышу. Во мне бушует гнев, отчаяние, да просто бешенство от того, что все это происходит, а я совсем ничего не могу поделать. В глазах стоят горячие, жгучие слезы, но я не хочу плакать, не сейчас, не перед этим доктором, никогда больше.
Доктор поправляет правый нижний угол блокнота так, чтобы он оказался на идеально равном расстоянии от двух граней стола. Потом нервные длинные пальцы замирают. На этом столе все на своем месте. Вообще в кабинете — все на своем месте. Кроме меня.
— Здесь не так уж плохо, — говорит доктор. Я поднимаю глаза. Словно запотевшая пленка туманит мне взгляд, и я чувствую, что если не буду держать себя в руках, то расплачусь. Он продолжает, и я не перебиваю. — Если смотреть на вещи практически, то даже лучше быть здесь и сейчас, а не там и потом. Кто знает, что там, на этой Центавра–Земле? Может, она даже для жизни не пригодна, несмотря на данные, полученные еще до отправления «Годспида» с Сол–Земли. Нам не хочется рассматривать такой вариант, но это возможно… — встретившись со мной взглядом, он осекается.
— И что мне делать?
— Что, прости?
— Что мне теперь делать? — повторяю я громче. — Вы что, предлагаете мне просто сидеть сложа руки и ждать, пока корабль не приземлится, чтобы увидеть своих родителей? — замолкаю на мгновение. — Боже, да я к тому времени буду старухой. Я буду старше них. Так нельзя! — бью кулаком по столу. Аккуратно стоящие в стакане карандаши подпрыгивают, и один перекатывается на другую сторону. Доктор тянется к нему рукой и поправляет. С отчаянным ревом я хватаю стакан и швыряю его в доктора, который уворачивается как раз вовремя. Карандаши летят, словно вспорхнувшие птицы, а потом замертво падают на пол.
— Никому нет дела до ваших идиотских карандашей! — ору я, когда он бросается их поднимать. — Никому! Вы что, не понимаете?
Он застывает, сжимая карандаши, отвернувшись от меня.
— Я знаю, тебе трудно…
— Трудно? Трудно? Вы не знаете, через что я прошла! Вы понятия не имеете, сколько я страдала…только ради того, чтобы все рассыпалось в прах! ВСЕ!
Доктор бросает карандаши в стакан с такой силой, что два из них, отпрыгнув, вылетают обратно. Он не убирает их, а оставляет в беспорядке валяться на столе.
— Незачем так реагировать, — говорит он спокойно и ровно. — Жизнь на корабле не так уж плоха. Главное, — добавляет он, — найти, чем занять время.
Я стискиваю кулаки, едва удерживаясь от того, чтобы не обрушить их снова на его стол, не швырнуть в него стулом, на котором сижу, не броситься на стены.
— Через пятьдесят лет я буду старше своих родителей, а вы советуете мне найти, чем занять мое чертово время?!
— Может быть, хобби?
— Ох! — Стон вырывается у меня из груди. Я бросаюсь к столу доктора, в ярости порываясь смести на пол все, что только на нем есть. Доктор встает, но не пытается меня остановить, а просто шарит в шкафу за столом. В этом спокойном движении есть что–то такое пугающее, что я замираю. Он открывает ящик и, немного покопавшись, вытаскивает маленький белый прямоугольник, похожий на влажную салфетку в упаковке — такие давали в китайском ресторанчике, куда Джейсон повел меня на наше первое свидание.
— Это пластырь, — говорит доктор. По всей поверхности — крошечные иглы, через них в кровь поступает транквилизатор. Мне не хотелось бы следующие пятьдесят лет постоянно наклеивать их тебе, просто чтобы усмирить, — он кладет белый квадратик на середину стола, а потом смотрит мне прямо в глаза. — Но я готов это делать.
Пластырь на столе — это линия, за которую не стоит заступать. Я сажусь обратно на стул.
— Итак, есть у тебя хобби или умения, которые могли бы пригодиться на корабле?
Хобби? Хобби бывают у девяностолетних старичков, которые днем и ночью копаются у себя в гараже.
— В школе мне нравилась история, — говорю я, наконец, хоть я и чувствую себя глупо, потому что первым делом вспомнила про школу.
— У нас здесь нет школы. — Не давая мне времени даже попытаться вообразить себе жизнь без школы, доктор продолжает: — Сейчас нет. И, кроме того, теперь твоя жизнь… эээ…
Ах, да. Понимаю. Моя жизнь, моя прежняя жизнь, уже сама стала историей. Каково это будет — увидеть все, что я любила, чем я жила, в учебнике истории? Что если, переворачивая страницы, я вдруг увижу кого–то знакомого? Что если мое собственное лицо взглянет на меня со страницы, которая в разы старше меня?
— Я участвовала в соревнованиях по бегу по пересеченной местности, — говорю я. Доктор смотрит на меня непонимающим взглядом. Да, конечно, слова «пересеченная местность» ничего не значат на корабле, где иной местности и не бывает. — По бегу. Я была бегуньей.
На лице его появляется скептическое выражение.
— Можешь, конечно, заниматься «бегом», если угодно. Но… — Он медленно окидывает меня взглядом. — Это, наверное, не очень разумно. Ты выделяешься среди прочих на борту корабля… Я не поручусь за твою безопасность, если ты покинешь Больницу.
Внутренности сжимаются в комок. Да что это за люди? Что он имеет в виду под «безопасностью»? Он что, думает, на меня кто–нибудь нападет?
Доктор словно не замечает моего волнения.
— Чем еще ты можешь заниматься?
— Я работала в редакции ежегодника. Люблю фотографировать, — отвечаю я, все еще в мыслях о том, как меня встретят, когда я выйду отсюда.
— Хм, — звучит неодобрительно. — Вообще–то у нас не разрешается фотографировать не для научных целей.
Хоть я и пытаюсь доказать доктору, что могу вести себя спокойно и без транквилизаторов, тут сдержаться от возмущения у меня не получается.
— Вы шутите? Запрещено фотографировать?
— Какие еще у тебя есть склонности? — спрашивает он, полностью игнорируя мой собственный вопрос.
— Да не знаю я, — всплескиваю руками. — Как развлекается здешняя молодежь? Клубы? Вечеринки?
— У нас нет ни школы, ни вечеринок, ничего подобного, — медленно произносит доктор, убирая лежащие на столе карандаши в кружку, — потому что на борту корабля нет детей. В данный момент.
— Что? — я наклоняюсь вперед, словно это поможет мне понять, о чем он говорит.
За спиной у меня открывается дверь.
Доктор встает, приветствуя вошедшего, но я остаюсь на месте. Вошедший — старик, но в кабинет он входит с таким видом, словно все здесь принадлежит ему, хоть и слегка прихрамывая.
— Это Эми, — доктор проговаривает мое имя так, словно не уверен в его произношении, хоть в нем и есть–то всего три буквы.
— Очевидно, — отзывается старик. Он по–прежнему стоит и презрительно смотрит на меня сверху вниз. — Что ты знаешь о «Годспиде»?
— Это — название корабля?
Он нетерпеливо кивает. Мне кажется странным, что в названии корабля упоминается «Бог». Этот чересчур чистенький кабинет, пахнущий дезинфекцией и еще чем–то сильным, меньше всего напоминает о Боге.
— В то время, когда меня заморозили, его называли проектом «Ковчег». О нем я знаю только то, что я — на нем. Мы летим на планету в системе Центавра, которую обнаружило НАСА за несколько лет до моего рождения. Это корабль для нескольких поколений — предполагается, что вы рождаетесь на корабле, управляете им, пока мы не долетим, а потом мои родители вместе с остальными членами миссии терраформируют новую планету.
Он кивает.
— Это все, что тебе нужно знать о «Годспиде», — говорит он. — Хотя нет, еще кое–что. Я — Старейшина.
«Ну и молодец, — думаю я. — Какая привилегия — быть стариком».
Он принимает мое молчание за внимание к его словам и продолжает:
— Этому кораблю не нужен капитан. Его путь был определен давным–давно, и корабль был создан так, чтобы работать без вмешательства человека, — старик вздыхает. — Но хоть корабль и может обойтись без руководства, люди — нет. Я — самый старший из них. Я — их лидер, — он берет со стола доктора круглое пресс–папье и рассматривает его так, словно держит в руках весь мир. На самом деле ведь так оно и есть. Корабль — его мир.
— Ясно.
— Поэтому мне подчиняются все.
— Чудно.
— Включая тебя.
— Ладно.
Старейшина испепеляет меня взглядом. Обрушивает пресс–папье обратно на докторский стол — но не туда, где оно лежало изначально. Доктор тянется к нему, словно желая подвинуть на место, но все же сдерживается.
— И поэтому, — продолжает он, — я не могу позволить никаким аномалиям нарушать спокойное течение жизни людей. А ты — аномалия.
— Я?
— Да. Ты не похожа на нас, ты говорить иначе, ты — другая.
— Звучит так, словно я какой–то урод!
— На этом корабле так оно и есть. Во–первых, — продолжает он, не давая мне времени возразить, — твой внешний вид.
— И?
— Мы моноэтничны, — поясняет доктор, наклоняясь вперед. — Одинаковые кожа, волосы, цвет глаз. Это вполне естественно на корабле, где нет притока новой крови. Наши черты слились на генетическом уровне.
Бросаю взгляд вниз, на рыжие волосы, спадающие мне на плечи, на бледную–бледную кожу, на которой вечно высыпают миллионы веснушек. Трудно представить себе внешность, более непохожую на темно–оливковую кожу и седеющие волосы, в которых у доктора еще остались темно–каштановые пряди. У Старейшины волосы почти белые, но видно, что когда–то они тоже были темными, под цвет кожи и глаз.
— У тебя не только нелепо бледная кожа и причудливый цвет волос, — добавляет он, — ты еще и аномально молода.
— Мне семнадцать!
— Именно, — отзывается доктор. Он произносит это медленно, словно ему противен даже самый мой возраст. — Видишь ли, мы регулируем спаривания, — он пытается говорить спокойным и дружелюбным тоном, но в то же время продолжает нервно поглядывать на Старейшину.
— Спаривание? — неверяще повторяю я. У них и на секс есть запреты?
— Нельзя допускать кровосмешения.
— Ой, фу!
Старейшина меня игнорирует.
— Контроль легче поддерживать, если установлены рамки поколений. Молодому поколению, к которому принадлежит большинство людей в этой Палате, сейчас двадцать с небольшим, и их Сезон вот–вот настанет. Поколению Дока — старшему — сейчас чуть больше сорока.
В голове у меня все смешалось.
— То есть вы хотите сказать, на корабле сейчас два поколения, и всем либо двадцать, либо сорок?
Старик кивает.
— С незначительными исключениями: некоторые дети родились чуть раньше или чуть позже остальных, есть многодетные семьи. Мы все еще восстанавливаем население после великой Чумы, бушевавшей несколько поколений назад.
— Чумы?
— Опустошительной эпидемии, — встревает доктор. — Погибло больше трех четвертей населения корабля, и мы еще не полностью восстановились.
Я вспоминаю свой последний год на Земле. Папа взял меня с собой в обсерваторию в штате Юта, чтобы отметить завершение проекта «Ковчег». Корабль большей частью строили в космосе, сотнями запуская шаттлы с материалами и людьми на место строительства на орбите. Это был самый крупный космический проект, который когда–либо затевали земляне.
Но мне он показался просто яркой круглой кляксой в телескопе.
— Примерно лет двадцать пять назад построили Международную космическую станцию — строили ее десять лет, длина — триста футов. А теперь меньше чем за четыре года мы создали корабль вдвое больший, чем весь остров Иводзима, — рассказывал папа. В голосе его звенела гордость.
Мне не хотелось сравнивать корабль, на котором придется пробыть три столетия, с островом известным как место кровавого сражения в кровавой войне.
Но теперь, когда я смотрю на этих двух людей, которые всю свою жизнь прожили на этом корабле, у которых была здесь чума, чуть его не опустошившая, — вот теперь сравнение кажется подходящим.
— Как мы уже упомянули, — продолжает доктор, — большинству людей на корабле либо чуть больше двадцати, либо чуть больше сорока.
Смотрю на старика.
— Вам не сорок.
Звучит это куда менее учтиво, чем мне бы хотелось. Взгляд старика впивается в меня то ли с недоверием, то ли с отвращением — трудно понять наверняка.
— Мне пятьдесят шесть. — Сдерживаюсь от того, чтобы хмыкнуть. Выглядит он куда старше. Я — Старейшина корабля, самый старший на нем, и его правитель. Перед каждым поколением рождается один Старший, и ему уготовано быть предводителем этого поколения.
— Значит, на корабле нет никого старше пятидесяти шести?
— Есть несколько стариков, всем за шестьдесят, но они долго не протянут.
— Почему это?
— Старые люди умирают. Это естественно.
По–моему, это как–то неправильно. Конечно, шестьдесят — это много… но ведь нет же установленного возраста для смерти. Есть масса народа старше шестидесяти. Моя прабабушка умерла в девяносто четыре года.
— А тот мальчик?
— Мальчик? — переспрашивает Старейшина.
— Она про Старшего.
Старейшина хмыкает.
— Эми, — говорит доктор, — Старший был рожден между поколениями. Ему шестнадцать лет. Скоро наступит Сезон, молодежь начнет спариваться, и, когда Старейшина отправится к звездам, Старший станет предводителем поколения, рожденного в этот период. Мальчик, которого ты видела, — следующий Старейшина.
— А где третий?
— Кто третий? — доктор взвешивает пресс–папье в руке и осторожно кладет на место, туда, где оно лежало до того, как Старейшина его взял.
— Третий главный. Есть вы, — говорю я Старейшине. — Ваше дело — поколение доктора. Того мальчика приставят к новому поколению. А те, кому сейчас двадцать? Ими кто управляет?
Старейшина и доктор переглядываются.
— Тот Старший умер, — отвечает Старейшина. На мрачном лице — застывшее выражение. Смотрю на доктора: он опустил голову, морщинки в уголках глаз обозначились резче.
Любопытно узнать, как именно умер тот Старший.
— В общем, — отрезает Старейшина, — ты отличаешься от всех нас и странной внешностью, и аномальной молодостью.
— И?
— Я не люблю различий. Из–за них — все проблемы.
Доктор нервно вздрагивает и снова принимается наводить порядок на столе.
— Уж простите, пожалуйста. Но, знаете, не то чтобы я специально к вам напросилась.
— Это несущественно. Проще всего было бы отправить тебя к звездам.
— Старейшина! — доктор делает шаг вперед, на лице его тревога и озабоченность.
— В каком смысле? — спрашиваю я.
— На корабле есть шлюзы, — поясняет старик медленно, как для дураков. — Они ведут наружу.
Смысл его слов впитывается мне в кожу, пока не пронизывает все мое существо.
— Хотите просто выбросить меня в космос? — начинаю я тихо, но не выдерживаю. — Я ведь ничего не сделала! Не сама же я себя разбудила!
Старейшина пожимает плечами.
— Это было бы, конечно, самым простым решением. В конце концов, ты — из второстепенных.
— Мы не можем этого сделать, — говорит доктор, и я тут же прощаю ему и маниакальную страсть к порядку, и пластырь с успокоительным. По крайней мере, он не собирается выкидывать меня в космос.
— Нет, Док, — говорит Старейшина. — Очень важно, чтобы ты понимал, чтобы она понимала, что да, мы могли бы просто выбросить ее в космос. Могли бы, — повторяет он, впиваясь в меня взглядом.
— Но не выбросим, — твердо произносит доктор. — Пусть остается в Палате. Это оградит ее от большинства людей. Здесь она больших хлопот не доставит.
— Думаешь? — спрашивает Старейшина, его голос звучит мягче, но все же с сомнением.
— Уверен. К тому же скоро начнется Сезон. Это всех отвлечет.
Прищурившись, Старейшина смотрит на доктора. Что–то в этих словах ему не понравилось, это точно. Он открывает рот и тут замечает на себе мой взгляд и смотрит в ответ.
— Выйдем на минуту, Док, — приказывает Старейшина.
Вид у доктора неуверенный. Виноватый.
— Не обращайте на меня внимания, — говорю я, откидываясь на стуле. — Можете говорить при мне все, что угодно.
Старейшина поворачивается к двери.
— Док, — командует он.
Доктор вскакивает с места и следует за ним.
Как только дверь за ними закрывается, я подлетаю к ней и прижимаю ухо к металлической поверхности. Ничего. Возвращаюсь к столу доктора, вынимаю карандаши из стакана и прикладываю его к двери, как в старых диснеевских фильмах. Все равно ничего.
— …прошлый раз! — рычит вдруг Старейшина громко, что я чуть не роняю стакан. Плотно прижимаю ухо к двери, пытаясь расслышать хоть что–нибудь.
— Все не так, как в прошлый раз, — шипит доктор. Должно быть, он стоит ближе к двери — слышно его лучше, хоть он и не вопит. Очень даже может быть, что он специально для меня так встал.
Но тут Старейшина тоже понижает голос, и теперь мне удается уловить лишь обрывки фраз: «Неужели?.. Начинается Сезон… кто–то отключил… опять… и ты…»
— Ты сам знаешь, это не может быть снова он, — говорит доктор. Дальше бормотание, он что–то говорит, но уловить удается лишь одно слово: «невозможно».
— Ат–сам? — Этот странный выговор тоже не помогает расслышать.
— Что — я? — удивляется доктор.
— Ты, — издевка в голосе Старейшины слышна даже через металлическую дверь, — ты, можно сказать, готов был принять его сторону, не отрицай.
— …нелепость, — бурчит доктор. — С таким же успехом это мог быть ты.
Снова низкий гул. Такое ощущение, что Старейшина на самом деле рычит.
— А что? — восклицает доктор. — Старший говорил, ты рассказываешь ему о причинах разлада. Откуда мне знать, может, все это просто какой–то сумасшедший способ испытать мальчика? Что–то там, что–то там, — из–за дурацкой двери слов не разобрать, — как в тот раз.
Голос Старейшины раздается все громче и ближе. Какой–то шум, и прежде, чем я успеваю пошевелиться, дверь распахивается. Доктор натыкается на меня, и на этот раз я и вправду роняю стакан. Он с гулким звуком катится по полу, пока мы трое стоим, молча уставившись друг на друга.
Выражение лица у старика жесткое и сурово.
— Я буду лично контролировать эту… ситуацию, — говорит он, но смотрит на доктора, а не на меня. Одернув тунику, поворачивается к выходу, но останавливается и смотрит на меня. — Не выходи с территории Больницы. Я еще не решил, что с тобой делать.
— Я тут что, в тюрьме? — кричу я ему вслед.
— На этом корабле мы все в тюрьме, — бросает он, уходя.
— Не обращай внимания, — говорит доктор, пытаясь потрепать меня по плечу. Я сбрасываю его руку. — Не станет он тебя никуда выбрасывать.
— Ага. — Что–то не верится.
— У тебя в комнате есть все необходимое. Пока поживешь там. Может, какие–нибудь вопросы?
Он что, правда собирается притворяться, что ничего не случилось? Будто я не слышала, о чем они спорили? Ну, ладно, допустим, всего я действительно не слышала, но и части хватило за глаза.
— Что случилось в прошлый раз? — спрашиваю я.
— В каком смысле? — доктор снова садится за стол и любезно указывает на стул напротив. Плюхаюсь на сиденье.
Он делает вид, что не замечает моего взгляд.
— Да ладно. Рассказывайте.
Принимается поправлять карандаши, которые я вывалила из стакана на стол. Нет, у него точно ОКР[109]. Но с другой стороны… кто знает, тот ли он, кем кажется. Со мной он ведет себя так же отстраненно, как со Старейшиной. Едва ли я ему нравлюсь… но все же он за меня заступился, когда старик начал угрожать выбросить меня в космос. А как он относится к самому Старейшине… Вроде бы уважает, может, даже боится, но при этом придвинулся ближе к двери, когда я пыталась подслушать разговор. Мог он сделать это специально? А теперь… он ждет, что я задам правильный вопрос? Или я просто все это выдумываю?
— Во время прошлого Сезона, — начинает он, — у нас были небольшие проблемы. Но это никак не связано с происходящим сейчас.
— А вдруг связано? Почему вы так уверены?
— Потому что тот, из–за кого эти проблемы тогда возникли, мертв. Еще вопросы?
Он сердится. Может, уже сожалеет о своем обещании не выбрасывать меня с корабля. Он любит порядок, а я уже не раз дала понять, что не похожа на его карандаши, меня так просто на место не поставишь.
— Да, — тон выходит очень враждебный. — Почему меня разбудили раньше срока? Что там произошло?
Доктор хмурится.
— Точно не знаю, — произносит он, наконец. — Но, кажется, тебя кто–то… отсоединил.
— Отсоединил?
— Криокамеры оборудованы довольно примитивными электроприборами, которые следят за температурой и системами жизнеобеспечения. Тебя просто… отключили от источника питания. Выключили. Выдернули из розетки.
— Кто это сделал?! — я вскакиваю на ноги. Рука доктора дергается в сторону пластыря. Я снова сажусь, но дыхание успокоить не удается, и сердце бьется как бешеное. Разговор в коридоре, а теперь еще это… здесь определенно происходит что–то нехорошее. И я оказалась в центре всего этого.
— Пока мы не уверены, но выясним, — говорит он и добавляет так тихо, что я едва слышу: — но у этого человека должен был быть доступ. — Его взгляд упирается в дверь, и я знаю — он думает о Старейшине. Это бред: Старейшине я ничем не мешала, пока не проснулась. Но… зачем вообще кому–то отключать меня? Чтобы убить? Но почему меня? Я ведь второстепенна, как любезно подчеркнул доктор.
И тут все размышления отступают на второй план — в голову мне приходит самый главный вопрос.
— А мои родители? Тот, кто отключил меня, попытается и до них тоже добраться? — вспоминаю, как захлебывалась криораствором, как думала, что утону в том ящике. Не хочу, чтобы это чувствовали мои родители. Если крышки откроют слишком поздно, когда лед уже растает, я рискую потерять их навсегда.
— Возвращайся в свою комнату и отдыхай. Постарайся не думать о плохом. Можешь быть спокойна, твои родители и остальные замороженные — в безопасности. Старейшина за этим проследит.
С сомнением прищуриваюсь. Что–то не очень мне верится, чтобы этот старик сделал все возможное для защиты людей. Он, наверное, подумает, что охрана у криокамер будет «аномалией». И вообще, судя по характеру, с него станется отключить меня просто ради того, чтобы посмотреть, умру я или нет.
Но здесь невозможно думать. Не знаю, что делать. Я совсем не устала, но хочется остаться наедине со своими мыслями. Поэтому я ухожу из кабинета.
Около моей двери горкой лежат растерзанные цветы. Наклоняюсь и поднимаю — они похожи на тигровые лилии, только больше и ярче всех лилий, какие я видела на Земле. Хотя от них мало что осталось, можно было бы поставить их в воду — они все еще красивы и пахнут очень сладко. Но все же, помедлив, я выпрямляюсь и оставляю их лежать в коридоре. Они слишком напоминают мне меня саму.
— А, вот ты где, — с невозмутимым видом Старейшина появляется из люка, ведущего на уровень корабельщиков.
Я лежу на холодном металлическом полу под экраном, за которым спрятаны фальшивые звезды. Голова раскалывается от его хитрого фокуса с шумом. Никогда в жизни у меня еще не было такой страшной головной боли. С каждым поворотом головы на нее словно обрушивается тонна груза, расплющивая череп, превращая мозг в лужицу пюре. Я стараюсь не шевелиться.
— Это было то еще свинство с твоей стороны, — бормочу я, прижимая ладони ко лбу.
— Что? А, ты про шумы. Ну, в следующий раз не будешь игнорировать мой вызов.
— Я буду делать, что захочу! — Да, это звучит по–детски, но я даже вижу с трудом из–за этой гадской головной боли. Хорошо, что металлический потолок у меня перед глазами скрывает навигационный экран. Стоит только подумать о россыпи малюсеньких мерцающих лампочек–звезд, и боль усиливается.
Старейшина проходит через Большой зал к себе в комнату, а через несколько мгновений возвращается, неся что–то в руке. Бросает мне: это оказывается бледно–лиловый пластырь. В мгновение ока разрываю упаковку и прикладываю его прямо на лоб, чувствуя, как микроскопические иглы цепляются за кожу, словно липучка. Глубоко вздыхаю и жду, когда лекарство начнет действовать и успокоит пульсацию в голове.
— Будет тебе уроком, — прокатывается по залу голос Старейшины. Вообще–то кричать ему незачем — мы тут одни. Зачем тогда он говорит так громко? Наверное, просто чтобы добавить мне головной боли. — Долг Старейшины — предотвращать разлад. За эти столетия, устранив различия, мы достигли совершенства в предупреждении первой причины разлада.
— Знаю. — У меня вырывается стон. Вдавливаю пластырь глубже в кожу. Обязательно прямо сейчас читать мне лекцию?
Старейшина пытается присесть рядом со мной, но у него так хрустят суставы в коленях, что он снова встает и принимается ковылять вокруг меня кругами, все быстрее и быстрее.
— Неужели ты не понимаешь? — раздраженно бросает он, наконец. — Невозможно представить себе человека, более непохожего нас, чем эта девушка!
— И что?
Старейшина всплескивает руками.
— Хаос! Разлад! Усобицы! От нее будут одни проблемы!
Вскидываю бровь, радуясь, что пластырь уже подействовал и мне лучше.
— Переигрываешь немного, тебе не кажется?
Уронив руки, Старейшина обращает на меня взгляд.
— Она может погубить корабль.
— Она всего лишь девушка.
Старейшина почти рычит.
— Подожди–ка… — Я приподнимаюсь и смотрю на него внимательно. — Вот в чем дело, да? Девушка, и к тому же моего возраста. Ты боишься, что мы… — При этой мысли я заливаюсь краской. Старейшина боится того, что может случиться между мной и Эми, а я, если честно, как раз на это и надеюсь.
— Не смеши меня, — ухмыляется он, и я просто багровею. — Уж об этом я совсем не беспокоюсь.
С шумом вскакиваю на ноги. Неужели он думает, что я не могу? Я знаю, время моего Сезона еще не пришло, но я уверен, что еще как могу. Когда я смотрю на Эми… я точно знаю, что хотел бы сделать с ней, и знаю, что могу это сделать. Как он смеет сомневаться! Зря он считает меня ребенком!
— Ты отвлекаешься, — Старейшина щелкает пальцами у меня перед носом. — Все это к делу не относится. Важно только то, что из–за нее у нас будут проблемы.
— И что ты будешь с этим делать? — спрашиваю я, опускаясь обратно на пол.
Старейшина окидывает меня оценивающим взглядом.
— Ты станешь следующим Старейшиной. Что бы ты сделал?
— Ничего, — вздергиваю подбородок. — Она никому не мешает. Все устроится.
— У Старейшины нет права бездействовать. — Из–за этой его самодовольной улыбочки у меня руки чешутся его стукнуть. Пока я пытаюсь придумать, как бы поостроумнее парировать, он жестом приказывает мне подождать и, отвернувшись, нажимает кнопку за ухом.
— Угу, — мычит Старейшина кому–то в вай–коме. — Ясно. Да, конечно.
Потом снова поворачивается ко мне.
— Мне нужно на уровень корабельщиков. Сиди здесь и читай о лидерах Сол–Земли. Я оставил тебе пленку в учебном центре.
— Но… — В последнее время Старейшина проводит на уровне корабельщиков куда больше времени, чем раньше. — Все в порядке?
Снова оценивающий взгляд. Старейшина словно взвешивает, достоин ли я знать, о чем он думает, разделить груз его проблем. И в его согбенных плечах, в том, с каким трудом он волочит хромую ногу, я вижу: точно так же, как я он чувствует на себе весь вес этого корабля. Хотя, нет — он чувствует его даже сильнее. Он носил его на себе много дольше, чем я, и не только за себя, но и за того Старшего, что умер и не смог заменить его.
На мгновение я вижу Эми его глазами — как проблему.
— Нам нужно будет поговорить, когда оба сюда вернемся, — голос у него теперь серьезный, обеспокоенный. Старейшина переступаете ноги на ногу, но не двигается к люку.
— О чем?
— Скоро начнется Сезон…
— Ааа. — Я уже в курсе. Живя на уровне фермеров, вполне естественно было узнать об отношениях самца и самки. На ферме я видел, как этим занимаются коровы, козы, овцы на пастбищах. Надо было быть идиотом, чтобы не заметить. Несколько женщин из тех семей, с которыми я жил на уровне фермеров, рассказывали мне о репродукции. Тогда мне казалось, что все это довольно мерзко, но они уверяли, что неловкость пройдет, и когда наступит мой Сезон, я буду готов. В партнерши мне дадут женщину из поколения Харли — для нее это будет второй Сезон. Теперь, повстречав Эми, я, кажется, понял, что они имели в виду под словом «готов».
— В течение Сезона ты увидишь… эээ… — Старейшина замолкает.
— Я знаю, что такое Сезон. — Мне точно так же неловко. Узнать о спаривании от почтенной фермерши — это уже пытка, а слушать об этом от Старейшины — вообще кошмар немыслимый.
— И все же нам надо будет поговорить. — На этот раз Старейшину перебивает вай–ком. Он нажимает кнопку и говорит что–то так тихо, что мне не расслышать.
— Эй, — окликаю я. — ЭЙ!
Он жестом просит меня подождать секунду и снова принимается бормотать.
— Кончай меня игнорировать, — требую я громко.
Вздохнув, Старейшина отключает вай–ком.
— Мне нужно идти.
— Так ты расскажешь, что случилось?
Старейшина снова издает тяжелый вздох, словно я — надоедливый ребенок.
— Слушай, — добавляю я. — Меня уже тошнит от всех этих тайн.
— Ладно, — отвечает он, тяжело ковыляя к люку. — Читай. Поговорим, когда вернусь. — И прежде, чем я успеваю возразить, его уже нет.
Пластырь сотворил чудо: головная боль почти прошла. Но мне совсем не нравится, что это так просто — значит, Старейшина вполне может снова прибегнуть к такому наказанию. Наверное, стоит самому запастись пластырями.
Первая мысль — пойти в Больницу. Там хранятся все медикаменты, что есть на корабле. Док держит их под замком, но если Ориону удалось достать психотропные, неужели я не раздобуду пару обезболивающих пластырей? Вот только проблемы у меня начались именно из–за того, что я пошел в Больницу. Тогда мысли мои перекидываются на комнату Старейшины. У него там есть запас лекарств.
Но забраться к нему в комнату значит нарушить неписаный закон уединения.
Да, допустим, я дергал за ручки дверей на четвертом этаже Больницы (хорошо, хорошо, в одну из комнат я залез), но никогда еще мне не случалось входить в чье–то личное пространство, не получив сперва разрешения.
Но потом в мыслях у меня всплывает совет Ориона. Со Старейшиной придется быть похитрее, если я хочу чего–то добиться.
Вставая и направляясь в сторону комнаты Старейшины, я уверяю себя, что только поверну ручку, даже дверь не стану открывать, но еще раньше, чем эта мысль успевает оформиться у меня в сознании, я уже понимаю, что лгу себе, просто чтобы не терять мужества.
Когда я тянусь к двери, руки у меня дрожат.
— Входящий вызов: Харли, — щебечет приятный женский голос в моем вай–коме.
— Привет, Харли. — Надеюсь, дрожь в голосе по вай–кому не слышна.
— Что на тебя нашло в Больнице?
— Потом расскажу.
— Что это за новая девчонка? Откуда она взялась? Я думал, Док уже зарегистрировал всех наших психов.
— Харли, у меня дела.
Он хрипло смеется.
— Дела! Как же! Ты просто хочешь заграбастать ее себе!
Слишком близко к истине, так что я отключаюсь.
Дверь Старейшины прямо передо мной, словно издевается.
Теперь руки у меня не дрожат. Дверь распахивается. В нее встроен старомодный замок времен Сол–Земли, но, к счастью, Старейшина забыл его запереть.
Оглядываю комнату. Да, я совсем не этого ожидал. Оказывается, Старейшина — тот еще неряха. Прямо как я. Улыбаюсь. Перешагнув через кучу грязной одежды на полу, я направляюсь к самому опрятно выглядящему предмету в комнате — к письменному столу. На нем стоят лишь три вещи: небольшая темная пластиковая баночка, вроде тех, в каких Док хранит лекарства, большая стеклянная бутылка с прозрачной жидкостью и коробка. Я узнаю ее: это за ней он тогда возвращался перед тем, как я опустил потолок и нашел фальшивые звезды. Та самая коробка, которую мне не удалось рассмотреть — в ней, как мне тогда показалось, наверняка хранятся те ответы, что помогут мне стать настоящим командиром.
Я рывком открываю коробку, ожидая… ну, Уж точно чего–то обалденного. Но внутри нет ничего кроме маленькой модели, похожей на двигатель, но более цилиндрической, чем те двигатели, что я видел на фермерских тракторах. Модель поражает своей детальностью. Нажимаю кнопку сбоку, и она раскрывается, представляя взгляду внутренности двигателя. Касаюсь разных кусочков. Если я правильно помню то, что учил, это, должно быть, модель быстрого реактора со свинцовым теплоносителем, такого, какой стоит на «Годспиде». Если да, то я сейчас ближе, чем когда–либо за всю свою жизнь, к сердцу корабля, которым мне однажды предстоит командовать.
Закрываю створки макета, наверное, не так бережно, как следовало бы.
Еще одна вещь, которую Старейшина от меня скрывает.
Осматриваю остальные предметы на столе. Жидкость в большой бутылке пахнет, как «пары» — странный напиток, который готовят некоторые из корабельщиков. Старейшина никогда не разрешал мне его пробовать. Сделав маленький глоток, я едва не выплевываю все прямо на незаправленную постель Старейшины. Горло пылает, волоски в носу встают дыбом, а когда жидкость докатывается до желудка, меня чуть не выворачивает наизнанку.
В баночке — десятка два психотропных пилюль.
Ну, зато теперь я знаю, почему Док со Старейшиной не позволили мне отказаться быть Старшим, когда я стал принимать ингибиторы. Старейшина — такой же псих, как и я! Стискиваю упаковку в ладони. Он ведь знал, как тяжело мне было смириться с тем, что Док оставил меня в Палате на целый год. Я столько сил потратил на то, чтобы побороть нужду в таблетках.
Почему он не мог просто сказать мне, что и сам их принимает?
Ненавижу тайны и ложь.
С грохотом захлопнув за собой дверь, я иду в свою комнату выпить воды — старое верное фермерское средство от нервов.
И самое время — через мгновение на уровень врывается Старейшина и зовет меня.
— Идем, — говорит он. — У нас проблема.
В комнате, которую мне выделил доктор, казенное странно перемешано с интимно–личным, человеческим. Цвета в основном спокойные — серый, белый, но вокруг дверного проема вьется нарисованный по трафарету, облупившийся зеленый плющ, а плинтус вручную расписан виноградными лозами. В холодной ванной комнате везде чистая белая плитка и хром, но полотенца пахнут лимоном и лавандой.
Лучший способ очистить голову от всех мрачных мыслей — это принять горячий душ, настолько горячий, насколько выдержу. Снимаю выданную доктором одежду. Она вся в коричневых тонах — серовато–коричневая туника и брюки цвета шоколада. Вряд ли фабричного производства. Швы ровные, но сделаны не на машинке. Ткань мягкая и вроде не колется, но мелкие изъяны выдают ручную работу. Это странно. Я ожидала футуристических скафандров, чего–нибудь серебряного и блестящего. На выходных перед тем, как нас заморозили, мы с мамой и папой целую ночь смотрели старые фантастические фильмы — «Звездный Путь», «Звездные Войны», еще что–то там «звездное». Я напредставляла себе, что все будут ходить в странной униформе или хотя бы со странными прическами — и вот, на мне костюм, в котором легко можно было бы появиться на Фестивале Ренессанса[110].
Приходится минуту подумать, чтобы разобраться, как работает душ. Ручек нет, везде одни кнопки, из квадратных отверстий в стенах кабины вырывается больше пара, чем воды. На крошечной полочке наверху лежат два куска мыла. Ни шампуня, ни кондиционера нигде нет, но мыло хорошо пенится на волосах.
Я нажимаю все кнопки подряд в попытке выяснить, как сделать так, чтобы пошла нормальная вода — паром мыло из волос не вымывается. Наконец натыкаюсь на нужную, и из закрытого сеткой отверстия возле моего лица брызгает струя холодной воды. Отплевываясь, на какое–то мгновение я вспоминаю, как Эд с Хасаном заливали в мой криоконтейнер раствор, когда замораживали меня. Приходится убеждать себя, что я не тону, что эту жидкость мне вдыхать не нужно. Меня больше не заморозят. Все случилось столетия назад, но воспоминания еще свежи. Колени дрожат. Прислонившись к стене, я несколько минут глубоко дышу и только после этого снова могу стоять сама.
Выйдя из душа, я, в полотенце, с мокрыми волосами, останавливаюсь посреди комнаты. Очень тихо и одиноко. Мне вспоминается мальчик, что был здесь, когда я проснулась — Старший — странно, но мне его не хватает. Без него я чувствую себя в этой комнате совсем чужой.
Плотнее запахиваю полотенце. Кроме облупившегося зеленого плюща, здесь нет ничего, что напоминало бы о человеке. Ни книг, ни телевизора. Есть стол, а на нем — пластиковая пленка размером со сложенную газету. Когда в старших классах я помогала делать школьный ежегодник, мне пришлось однажды фотографировать школьный театральный кружок. Каждый на фотографии держал в руках очень тонкий кусок пластмассы, который нужно было приделывать к софитам, чтобы получалось освещение разного цвета. Они их называли светофильтрами. Пленка на столе очень похожа на одну из таких штуковин, только она прозрачная, и от прикосновения на ней загорается экран с просьбой произвести идентификацию. Это что, компьютер?
На противоположной стене есть полка, а справа от нее — дверь. Рядом с дверью, там, где обычно бывает выключатель, утоплена в стену маленькая металлическая пластина с сенсорной панелью. Нажимаю на нее пальцем. Ничего не происходит, но панель поворачивается на месте.
— Личность не идентифицирована, — раздается в комнате звенящий женский голос. — Голосовая команда.
— Эээ… — изрекаю я.
— Команда не идентифицирована, — сообщает компьютер. — Образцы команд: свет, дверь.
— Выключить свет? — пробую я.
Свет в комнате гаснет.
Еще раз провожу пальцем по панели.
— Личность не идентифицирована. Голосовая команда.
— Включить свет, — командую я, и свет загорается снова.
Рядом с панелью, которая управляет лампами, в стену встроены два металлических прямоугольника: один — примерно размером со стикер другой по форме и размеру больше похож на конверт. Подойдя ближе, я замечаю под каждым по небольшой кнопке. Нажимаю ту, что под меньшим прямоугольником, и на его месте открывается углубление, в которое можно засунуть, наверное, только два пальца. Там пусто. Я нажимаю кнопку под вторым прямоугольником — ничего не открывается. Надавливаю сильнее. По пустой комнате прокатывается короткое «бип!» Паузы хватает ровно на то, чтобы начать паниковать — вдруг я сделала какую–нибудь глупость? Может, включила тревогу? И тут пластина отъезжает в сторону.
За ней — еще одно углубление, такое же, как первое, но побольше. И в нем не пусто. Внутри лежит пышная, дымящаяся булка, из которой с краю немного вытекает начинка. Напоминает ролл, но ни один ролл на свете никогда еще не пах так вкусно. Протягиваю руку — у меня уже слюнки текут. Дно углубления покрыто салфеткой. Тесто теплое, и я просто не могу сдержаться — сначала кусаю раза три–четыре и только потом начинаю чувствовать вкус.
Но, почувствовав, уже не могу проглотить. Начинка — мясо, соус и какие–то овощи. Зеленые шарики, похожие на горох, чересчур велики для гороха и жуются с трудом. А то, что я поначалу приняла за кусочки картошки, на самом деле никакая не картошка. Скорее что–то вроде тофу, но жестче, а соус оставляет на языке не только ощущение резины, но и такой же приятный вкус. Специй в этом ролле почти нет — может, соль и еще что–то сладковатое, вроде корицы, но никакого перца, ничего острого.
И мясо… такого мяса я никогда не пробовала. Оно красное, но жира на нем нет ни капли. Каждый кусок — идеально ровный кубик, и мне вдруг приходит в голову вопрос: это потому, что его нарезал очень хороший повар, или потому, что это не мясо вовсе? Перед моим мысленным взором проносятся формочки для льда, заполненные вместо воды красной мясистой жижей, и, подавившись, я выбрасываю остатки булки в небольшой контейнер у двери, по–видимому, мусорную корзину. В то же мгновение дно корзины раскрывается, и пирог вместе с салфеткой затягивает в длинный темный туннель.
В воздухе остается лишь пар из углубления в стене, да запах пресного соуса, до странности знакомый, но в то же время совершенно чужой.
Качаю головой. Техника здесь куда совершеннее, чем на Земле, Еще одно доказательство того, что мне здесь не место.
Если бы только мне было с кем поделиться всеми этими открытиями. Взгляд сам притягивается к стулу, и я почти вижу, что там сидит Старший. Старший, у которого такие добрые глаза. Кажется, он единственный на этом корабле не мечтает, чтобы я оказалась за бортом.
Думаю о родителях. Они тоже на этом корабле, но нас все равно разделяет полвека.
Зажмурившись, приказываю себе больше не думать.
И тут же вспоминаю о том, что меня отключили и что их тоже могут отключить.
Меня трясет, но я уверяю себя, что это просто в комнате холодно. У дальней стены стоит шкаф, а рядом висит большой металлический щит, которым, наверное, закрыто окно — по краям из–за него пробивается свет. Одежда в шкафу пахнет пылью, но если отряхнуть, она кажется чистой и не поношенной. Лифчиков мне найти не удается, но один из ящиков доверху забит хлопчатобумажными трусиками. Немного противно надевать трусы, не зная, откуда они взялись, носил ли их кто–то раньше, но выглядят они новыми. Бросив полотенце на пол, натягиваю тунику цвета загара и темные штаны. И то, и другое украшено по кромке узором из мелких желтых цветов. Полотенце бросаю в корзину рядом со шкафом, крышка тут же закрывается, и из–под нее вырывается струйка пара. Крышка поднимается снова — полотенце внутри сухое и чистое.
Я слишком многого не знаю об этом корабле. Вот этим я для начала и займусь: найду других людей, побольше разузнаю о «Годспиде» и придумаю, как защитить маму с папой от того, кто меня отключил. Да, они нужны мне сейчас больше всего на свете, но я не хочу, чтобы они просыпались в холоде и одиночестве, захлебываясь, под стеклянной крышкой.
Свет из–за металлической пластины рядом со шкафом очерчивает на стене квадрат. Я касаюсь металла, и щит отъезжает в сторону, открывая взгляду мутное, грязное оконное стекло, за которым — ярко–зеленые поля.
Значит, вот здесь я проведу следующие сорок девять лет и двести шестьдесят шесть дней.
Выглядит не так уж ужасно. Лучше, чем я ожидала. Все зеленое. По сторонам пыльной грунтовой дороги, ведущей от Больницы, вдаль уходят гряды холмов. Пастбища и поля разделены темно–зелеными изгородями и коричневыми заборчиками. Тут и там виднеются коровы, а пушистые белые точки вдали — это, наверное, овцы или козы. Аккуратные ряды ярко–зеленых растений делают землю похожей на лоскутное одеяло. А там, с краю, словно куча огромных кубиков лего — множество стоящих друг на друге трейлеров (или, может, это грузовые вагоны?), выкрашенных в разные яркие цвета. Эта какофония цветов смутно напоминает мне Диснейленд. В детстве, еще когда мы жили во Флориде, мама с папой возили меня туда каждое лето. Тогда он казался огромным, гигантским, словно целая страна, втиснутая в парк развлечений, но сейчас я с изумлением понимаю, что замок Золушки легко поместится в этом железном пузыре, а по площади уровень раз в пятьдесят больше, чем все Волшебное королевство.
Пытаюсь сосчитать трейлеры, но сбиваюсь. Сколько же людей тут живет? На пару тысяч места точно хватит.
Интересно, Старший тоже живет в одном из этих цветных кубиков?
Ищу взглядом горизонт.
Но горизонта нет. Потому что нет неба. Над раскрашенными трейлерами высится холодный серый металл. Он куполом укрывает город, пробираясь над всем этажом. На самом верху серый цвет сменяется бледно–голубым. Наверно, пытались сделать его похожим на небо, но вышло не особенно удачно.
Точно посередине ярко горит шар желто–оранжевого света. На него не так больно смотреть, как на солнце, но все–таки неприятно. Может, если б я никогда не видела солнца, меня бы впечатлил этот рукотворный источник свет и тепла. Но я видела солнце, и оно куда великолепнее, чем эта крошечная подделка. Я вглядываюсь в него, пока взгляд не застилают слезы, потом, отвернувшись, зажмуриваюсь и долго–долго не открываю глаз.
Под веками пляшут отблески света. Как может эта огромная лампочка сравниться с солнцем?
Все здесь неправильно. Не хватает силы. Не хватает цельности.
Даже света.
Даже мне.
Я никогда не думала, как много значит небо, пока его у меня не отобрали.
Вокруг — только стены.
Я просто сменила один ящик на другой.
Спускаясь в лифте на криоуровень, мы со Старейшиной не разговариваем. В частности, мы не разговариваем о том, что сигнализация на столе на четвертом этаже лежит разобранная и разбитая, а все ее внутренности разбросаны по полу. Сломанная. Бесполезная.
Дверь открывается — на уровне уже горит свет.
— Сюда! — зовет голос Дока.
Старейшина шагает очень широко, хоть и хромая, и я едва успеваю следом за ним по проходу меж рядов пронумерованных дверей. Пытаюсь отыскать глазами номер сорок два, но мы идем слишком быстро — чтобы найти его, причлось бы остановиться.
За углом начинается проход с номерами семьдесят пять — сто.
Она дверца открыта. К ней подставлен стол, на нем лежит криоконтейнер. Рядом, склонившись над контейнером, спиной к нам стоит Док, но, хотя за ним мало что можно разглядеть, ясно, что случилось что–то нехорошее.
Старейшина решительно шагает вперед.
Я колеблюсь.
В контейнере, в жидкости с голубыми искорками, плавает человек. Он мертв. Руки его согнуты, пальцы скрючены, и мне ясно — он пытался выбраться из ящика, пока таял криораствор. Я знаю это точно, потому что глаза его распахнуты, рот широко раскрыт, лицо исказилось яростью и отчаянием. На полу под ним — лужа мерцающей голубым жидкости, на неестественно бледной шее — красные пятна.
Старейшина с Доком вместе поднимают крышку. Мертвец всплывает на поверхность: теперь его пальцы, нос и колени торчат из раствора.
— Кто это? — спрашиваю я.
— Номер сто. Последний контейнер в ряду, последний замороженный.
Мне это ничего не говорит, но Старейшина ахает. Док понимающе кивает ему.
Голова мертвеца вдруг шевелится, и я испуганно отскакиваю. Но это всего лишь Док тянет за трубки, торчащие у него изо рта. С каждым рывком тело сильно дергается. Жидкость из ящика выплескивается на пол. Я отступаю, но брызги все равно попадают мне на ботинки. Подойдя к столу в конце прохода, я беру в руки пленку Дока и провожу пальцем по краю, чтобы включить ее. Экран загорается. Нажимаю на панель сканера, и на нем появляется: «Степень доступа — Старшая. Полный доступ разрешен». Экран заполняется ярлыками, папками, записями. Мне нужен номер сто, и, после нескольких попыток, я нахожу: вот оно — личное дело мертвеца.
Имя: Уильям Робертсон
Номер: 100
Должность: специалист по командованию
Статус: первостепенен при организации наступления
Предшествующий опыт: американская морская пехота, действительная военная служба в период войны…
Старейшина вырывает пленку у меня из рук. Гасит экран касанием пальца.
— Не отвлекайся, — рычит он, указывая головой в сторону Дока, который наконец–то заканчивает вынимать трубки. Изо рта мертвеца появляется маленькая электрическая панель, и он снова погружается в криораствор.
— И? — спрашивает Старейшина. — Это был сбой? Опять?
— Минуту. — Док нагибается над ящиком с электроникой. Нажимает кнопку, и в нем открывается панель. Он достает оттуда какую–то круглую маленькую железку и кладет себе на кончик пальца. Старейшина подает Доку отобранную у меня пленку, и Док вставляет туда чип.
— И?
— Его отключили, — глухо произносит Док.
— Отключили?
— В каком смысле? — спрашиваю я.
— Вот, — Док указывает на черный ящик с лампочкой в головах стеклянного контейнера. Она мигает красным. — Кто–то открыл ящик и повернул выключатель. — Он бросает взгляд на Старейшину. — У этого кого–то есть доступ.
— Он это сделал нарочно? — спрашиваю я, и так уже догадываясь.
Док смотрит в мою сторону, и я очень надеюсь, что ярость в его взгляде не направлена на меня.
— Кто–то спустился сюда. Открыл дверцу. Повернул выключатель. А потом ушел и оставил криораствор таять, оставил человека в контейнере медленно оживать, а потом медленно умирать, захлебнувшись криораствором.
Мне хочется отвести взгляд от Дока, но только куда? К Старейшине, за каменным лицом которого бушует гнев? Или к мертвецу, чьи немигающие глаза мерцают под водой с голубыми искрами?
— Зачем они это сделали? — спрашиваю я.
— Кто мог это сделать? — спрашивает Старейшина. Его глубокий голос гудит у меня за спиной, словно рев лабораторной центрифуги.
— Мало кто знает об этом уровне, — говорит Док, отворачиваясь, и у меня на глазах лицо его превращается в маску ученого, холодную и расчетливую, ту, что он носит, когда ставит диагноз сумасшедшим в Палате. — Мы, — окидывает взглядом меня, потом Старейшину. — И еще несколько ученых. Те, кто работал в… — Он осекается, смотрит на меня. — …в другой лаборатории. Они, конечно, знают.
В другой лаборатории? Впиваюсь взглядом в Дока. Сдержавшись, не произношу вслух — сейчас нужно следить за тем, что говоришь, иначе они вообще ничего не расскажут.
— Зачем? — вместо этого спрашиваю я. — Неважно, кто что знает — зачем кому–то это делать? Зачем намеренно убивать замороженного человека?
Молчание.
А потом:
— Причина не имеет значения. Главное, найти того, кто это сделал… и убрать это отсюда, — в ледяном голосе Старейшины звучит что–то ужасное.
— Но…
Док встает между нами и отводит Старейшину на несколько шагов.
— Поклянись, — шипит он, — поклянись, что это не какое–нибудь извращенное испытание для Старшего.
Старейшина смотрит на Дока со смесью изумления и отвращения, словно его оскорбляет даже само предположение.
Но ответа не дает.
— Нужно избавиться от этого, — говорит Старейшина мне и, минуя Дока, направляется к щеколде у стола, которую я сначала не заметил.
Он отсоединяет стол от дверцы, за которой лежал контейнер мертвеца, и везет его вдоль прохода. Криораствор плещется в такт шагам, выливаясь на пол мерцающими пузырями. За звуком шагов Старейшины я различаю тихое «тум, шшш, тум» — смягченный жидкостью стук тела, бьющегося о стекло.
— Идем, — зовет Док. Мы движемся по мокрому следу, словно по хлебным крошкам из сказки, которую люди Сол–Земли рассказывали своим детям.
Ряды и ряды маленьких дверей. Три ряда узких железных шкафчиков с нехитрыми кодовыми замками. Несколько столов, покрытых бумагами и схемами. Потом коридор. А в конце коридора — дверь шлюза, толстая, металлическая, окрашенная в тускло–желтый цвет, с выгнутым окном–иллюминатором посередине.
Замок на двери старый — не сенсорная панель, а клавиатура. Наверное, ей столько же лет, сколько кораблю — мы за эти годы много чего усовершенствовали. Старейшина вводит код. Запомнить его нетрудно: «Годспид».
Старейшина открывает дверь и вталкивает стол внутрь.
— Ты что… — начинаю я, но Старейшина уже поднял край стола и сбросил на пол стеклянный гроб вместе с телом. Мистер Уильям Робертсон, номер сто, качнулся, когда из контейнера выплеснулась жидкость, и перегнулся через край в неудобной позе — будь он жив, было бы больно. Распахнутые глаза уставились в потолок, обе руки скрючены на полу.
Старейшина втаскивает меня назад в коридор и захлопывает за собой дверь.
— Ты что делаешь? — повторяю я.
Он нажимает кнопку на клавиатуре — большую, красную, без подписи.
Через стекло иллюминатора видно, как открывается дверь с противоположной стороны и мистер Уильям Робертсон, номер сто, улетает наружу, к звездам. Я вижу их — звезды — настоящие звезды, миллионы светящихся точек, словно блестки, рассыпанные ребенком. После такого лампочкам–фальшивкам меня уже никогда не обмануть.
Эти звезды, настоящие звезды, прекраснее всего на свете. Они заставляют верить, что где–то за стенами корабля простирается целый мир.
И на одно короткое мгновение я завидую мистеру Уильяму Робертсону, номер сто, плывущему теперь в море звезд.
Стены комнаты давят со всех сторон. Незаметно для себя я начала ходить, взад и вперед, взад и вперед, но эта комната слишком мала, мне в ней не уместиться. Стекло прочное, толстое, раму нельзя открыть. Так же незаметно принимаюсь делать упражнения на растяжку икроножных мышц. Тело решило за меня: мне нужно побегать.
Я не просто так сказала доктору, что люблю бегать. В первый же год я стала участвовать в школьных соревнованиях, но больше всего мне всегда хотелось пробежать марафон. Джейсон обычно смеялся надо мной — никак не мог понять, зачем бегать, когда есть столько видеоигр и телеканалов. Он не признавал других физических упражнений, кроме игр в виртуальной реальности.
Я улыбаюсь, но только уголки губ успевают подняться, как тут же опускаются снова.
Нельзя разрешать себе думать о Джейсоне.
Нужно бежать.
То, что сейчас на мне — свободные брюки и туника, тонкие ботинки вроде мокасин — для бега никак не годится. Снова улыбаюсь. По крайней мере, мама была бы довольна. Я всегда бегала в очень коротких облегающих спортивных шортах и спортивном топе — ее это просто выводило из себя. Она все говорила, что это выглядит, как будто бы я не возражаю против лишнего внимания к своему телу, но на самом деле мне просто так удобнее бегать. Однажды мы сильно поругались из–за этого, накричали, просто наорали друг на друга. Дошло до того, что папа встал между нами и сказал, что, если мы обе замолчим, я могу бегать хоть голой. Это прозвучало так бредово, что мы все втроем начали смеяться и никак не могли остановиться.
Теперь больно об этом думать.
На Земле у меня были короткие носки и кроссовки «Найк». Я всегда бегала с повязкой для волос на голове и с наушниками в ушах. В этом шкафу ничего, кроме одинаковых комплектов ручной работы, не было. Растягиваю ступню — конечно, этим мокасинам далеко до беговых кроссовок за двести баксов, но они хотя бы гнутся. Придется обойтись тем, что есть. Волосы заплетаю в косу и завязываю куском резинки, вынутой из самых поношенных брюк в шкафу.
Пару раз свернув не туда, я все же нахожу выход — большой зал со стеклянными стенами и тяжелыми стеклянными дверьми. Это что–то вроде комнаты для отдыха: везде расставлены столы и стулья. В ней только один человек — высокий мужчина с бицепсами размером с мою голову. Он пожирает меня взглядом, слишком надолго останавливаясь на тех местах, на которых мне особенно неприятно чувствовать его взгляд. Я смотрю на него в ответ до тех пор, пока он не отворачивается к окну, но чувствую, что теперь он смотрит на мое отражение. Только когда закрывается дверь лифта, мне удается нормально вздохнуть.
Взгляд этого огромного человека напоминает мне, что говорил доктор о пространстве вне Больницы.
Нет. Я не буду сидеть взаперти.
В лифте четыре кнопки этажей, и я на третьем. Заставляю себя запомнить, представить мысленно путь к своей комнате. Не хочу заблудиться, не хочу ни у кого спрашивать дорогу.
Лифт выпускает меня во что–то вроде фойе, где за стойкой сидит грузная медсестра и набирает на тонком экране какие–то данные. Мои мышцы напряжены, готовы к работе. Еще не добравшись до двери, я уже бегу, мокасины с мягким звуком пружинят на холодных плитках пола.
Выбежав из дверей, я останавливаюсь через несколько футов, ударившись о воздух, словно о стену. Он кажется таким же охлажденным и переработанным, как воздух в Больнице. Внутри, из–за кондиционеров, такого воздуха можно ожидать. Это естественно, так же, как в любом земном доме с кондиционером — воздух искусственно прохладный, слегка затхлый. Но на улице… все точно так же. Этот воздух никогда не знал дуновения ветерка. Его, наверное, использовали и перерабатывали веками. Я глубоко вдыхаю, но все равно не могу избавиться от невыразимого чувства, что воздух спертый, как в помещении.
Оглядываюсь вокруг. Рядом с больницей разбит цветник. Тропа под ногами покрыта соломой, но не настоящей, а какой–то резиново–пластмассовой. Шагаю на траву и немного бегу на месте, разогреваясь. Куда ни посмотришь, боковым зрением все равно видишь серо–стальной купол, который высится над всем уровнем, словно стенки гигантского пузыря.
Повернувшись спиной к ближайшей стене, я выбегаю в зеленые поля. Этот уровень огромен, но не настолько, чтобы нельзя было видеть стену на другом конце. До нее, наверное, километра три–четыре, даже меньше, чем пятикилометровая дистанция, которую мы бегали на соревнованиях. Странно, он достаточно мал, чтобы у меня началась клаустрофобия, но при этом достаточно велик, чтобы меня изумили его размеры.
Среди холмов вьется тропа, но я ее игнорирую. Я бегу по полям, в которых кукуруза высотой мне по плечи, бегу вдоль изгородей, мимо овец и коз — пушистых белых точек, пасущихся чуть поодаль от невысоких заборчиков. По пути вспугиваю стаю толстых кур. Они с взволнованным кудахтаньем машут крыльями, но через несколько мгновений я оборачиваюсь и обнаруживаю, что они уже забыли о моем существовании.
Руки покрывает тонкий слой липкого пота, который собирается на сгибах локтей и на шее. Втягиваю прохладный, переработанный воздух. Мне почти удается убедить себя, что я просто в тренажерном зале и что, когда закончу, я выйду на улицу, и там будет мама, она ждет меня в машине, и нам можно будет ехать домой. При мысли об этом я останавливаюсь и чуть не падаю на колени. Я глубоко дышу — не из–за бега, а из–за того, что иначе разрыдаюсь.
Они так близко.
И далеко, так далеко.
Снова начинаю бежать. Нельзя позволять себе думать. Можно только бежать.
Ноги поднимаются и опускаются, я все удлиняю и удлиняю шаги, помогаю себе руками, чтобы все тело участвовало в процессе. Мышцы растягиваются и горят, но я упиваюсь болью. Хотя доктор, наверное, сделал что–то, чтобы мышцы у меня не атрофировались, все–таки я долго их не разминала: такое ощущение, что они не так хорошо смазаны, как до заморозки.
За поворотом мне попадается какой–то человек — он стоит на коленях на земле, склонившись к каким–то растениям. Я притормаживаю, и он поднимает взгляд.
— Здрассь, — произносит он.
— Эээ…
Его глаза оглядывают меня, впиваясь в бледную кожу, рыжие волосы, зеленые глаза, и он тут же настораживается. Лицо его выдает — глаза подозрительно прищуриваются, губы сжимаются. Пальцы крепче обхватывают ручку совка — словно это не садовый инструмент, а оружие.
Кивнув, я продолжаю бежать. Оглядываюсь — он все еще смотрит и все еще стискивает совок.
Беги. Беги быстрее.
Когда я достигну пика — когда все тело будет сосредоточено только на беге — мой разум умолкнет, и я смогу забыть все, что сказал доктор, все, что потеряла, все, что мне никогда не вернуть.
Вот он — пик. Вот поэтому я бегаю. Ради этого чувства, чувства, что я вся — движение. Я пыталась объяснить Джейсону. Однажды он даже пошел со мной на пробежку. Он так и не понял, но зато понял, как я это люблю — и мне этого было достаточно. Пробежав с четверть мили, мы пешком дошли до его дома. Мы не разговаривали, только держались за руки, и хотя я даже не вспотела после этой смехотворно маленькой разминки, сердце в груди билось как бешеное, когда я смотрела на него…
Не думай об этом.
Не думай вообще.
Беги.
Толстая коса хлещет по шее. По лицу стекает струйка пота — и об этом моя единственная мысль. Когда поля сменяются гравием, а потом тротуаром, я останавливаюсь. Это тот самый город из окна — хоть и намного меньше, чем все города, которые я видела на Земле. Однажды мама выступала с речью на факультете биоинженерии Университета штата Северная Каролина, и нам провели экскурсию по университетскому городку. Этот город размером примерно со старую часть кампуса, только вместо общежитий и корпусов здесь — железные трейлеры, поставленные друг на друга. Вверх по металлической стене за городом тянется тонкая пластмассовая труба. Я с любопытством разглядываю ее, тяжело дыша после бега, и вдруг ахаю, заметив, как по трубе поднимается силуэт. Через секунду следом поднимается еще один. Это люди — люди! — взлетают по трубе на другой уровень, прямо как капсулы с деньгами по пневматической почте в банках. Как круто! Наверно, кажется, что летишь! В сто раз лучше, чем лифт! Я так долго стояла с открытым ртом и пялилась на эту трубу, что заметила, как близко оказалась к другим людям, только услышав перешептывания.
Опускаю взгляд с трубы–лифта на людей, которые начали вокруг меня собираться. Их около десятка. Бросаю взгляд на трейлеры. На улицах импровизированного города — еще как минимум пара сотен людей. Мда, численное превосходство на их стороне.
Они все ненамного старше меня — должно быть, это поколение двадцатилетних. У них темная кожа, темные глаза, темные волосы. И все пялятся. Я поднимаю руку к мокрым от пота рыжим волосам, ярко горящим в лучах фальшивого солнца. Смотрю на нее: бледная кожа кажется ослепительно белой. Я совсем на них не похожа. Я ниже, моложе, светлее, ярче. Я из другого мира.
Даже на расстоянии я вижу, что первая их реакция — та же настороженность. Но их много, а я одна. Мне хочется заговорить, но никто мне даже не улыбается: они просто смотрят в жутком молчании.
Сердце сковывает отчаянный, первобытный ужас.
— Привет, — начинаю я, ругая себя за дрожь в голосе.
— Что ты? — спрашивает один из них. Не «кто». «Что».
— Я… я — Эми. Я теперь тут живу. В смысле, не тут, а в Больнице, — указываю на белое здание позади, хотя поворачиваться к ним спиной очень неуютно.
— Что с тобой случилось? — спрашивает он. Некоторые из толпы кивают, поощряя вопрос, который возник и у них.
Кожа под холодным потом покрывается мурашками. Я гляжу на них. Они — на меня. Никогда еще я не чувствовала себя настолько другой, настолько странной, настолько одинокой, как сейчас. Кусаю губу. Все эти люди так непохожи на Старшего. Он, может, и пялился на мою кожу и волосы, но не с ужасом. Он не смотрел на меня так, будто я недочеловек.
— Что это тут творится? — звучит вдруг хрипловатый женский голос. Из полей в сторону города идет пожилая женщина. Она обводит взглядом толпу, задерживается на мне. Она старше их всех, даже доктора в больнице, но есть в ней что–то такое, чего им всем не хватает.
На руке у нее покачивается корзина. Она доверху наполнена брокколи размером с дыню.
В нескольких футах от меня старушка останавливается. Окидывает меня быстрым взглядом с ног до головы, а потом поворачивается к тому, кто со мной заговорил.
— Ладно, — говорит она мягко, чуть растягивая слова. — Нечего тут смотреть. Идите, возвращайтесь к работе.
И они слушаются.
Не возражают. Не спорят. Просто подчиняются ее словам и уходят. Они даже не переговариваются по дороге. Просто поворачиваются и бредут прочь.
— Так, — старушка поворачивается ко мне. — Ты в Больнице живешь, верно?
Я киваю.
— Да, то есть… я… — Я запинаюсь и умолкаю. Мир сошел с ума. Сначала на меня хотел напасть человек с садовым совком. А теперь маленькая пожилая женщина в одиночку разогнала толпу людей, которые, судя по виду, готовы были взять вилы и напасть на меня, как толпа средневековых крестьян на ведьму.
Она поднимает руку, останавливая меня.
— Я — Стила, — говорит она. — Не знаю, кто ты и откуда взялась. Но сдается мне, что это все проделки Старейшины. Если у нас начинает твориться что–нибудь странное, это значит, что кашу заварили на уровне хранителей.
Ей… ей что, тоже не нравится Старейшина?
— Я в это дело вмешиваться не хочу. Довольно я натерпелась от Старейшины, когда в Палате жила. Тридцать лет отпахала главным агрономом. — И все же в голосе Стилы звучит нотка гордости. Она замолкает, изучающе глядя на меня. — Ты не выглядишь дурочкой.
— Я… простите?
— Ты странная, — говорит она прямо, и я вздрагиваю. — В Больнице–то с тобой все будет в порядке. В Палате к странным привыкли. Но тут будь поосторожнее. Всего чаще фермеры не знают, как на такое реагировать.
— Но вы… вы просто приказали им уйти, и они ушли.
Стила перевешивает корзину с брокколи с одной руки на другую.
— Так это потому, — говорит она, — что я такая же, как они. А ты — нет.
— И что?
Стила смотрит в спины людям, которые окружали меня, а теперь исчезают на улицах города.
— Ты пойми. Фермеры — люди очень простые. Если будешь создавать им сложности, они просто от тебя избавятся, и проблемы не будет. Почему еще, как ты думаешь, они каждого, у кого есть хоть проблеск фантазии, выгоняют и запирают на другом конце корабля?
Сначала я порываюсь возразить, но потом вспоминаю мужчину с поля. То, как он стискивал совок, выставив его лезвием ко мне.
— Ты лучше иди, откуда пришла, — говорит Стила и, не глядя на меня, направляется в сторону города. Идет она быстро и скоро опережает того человека, который со мной заговорил. Когда она проходит мимо, он оборачивается и встречается со мной взглядом.
А потом идет в мою сторону.
Я делаю три шага назад, чуть не падаю, поворачиваюсь и бросаюсь бежать так, как еще никогда не бегала. Не так, как раньше, не размеренно. Я не слежу за темпом, не считаю вдохи и выдохи, не контролирую шаги. Я лечу так, словно за мной гонится чудовище, так, словно меня преследует толпа. Все быстрее и быстрее. Лечу по высокой траве, и травинки оставляют на коже мелкие, как от бумаги, порезы. Ломаю стебли кукурузы, стрелой проносясь через поля.
Я бегу, и бегу, и бегу.
Мимо Больницы, через сад, мимо пруда.
К холодной металлической стене.
Останавливаюсь, глотая воздух, удары сердца грохотом отдаются в ушах. Протягиваю руку и касаюсь стены. Пальцы сжимаются в кулак, но он бессильно опускается вниз.
И я осознаю самую главную истину об этом корабле.
Здесь некуда бежать.
Дверь шлюза захлопывается. За спиной у меня тихо, лихорадочно перешептываются Док со Старейшиной.
— Думаешь, это…?
— Невозможно.
— Он знает?
Пауза.
— Естественно, нет.
— Ты…?
— Естественно, нет.
Но я не в силах думать ни о чем, кроме звезд. Словно я когда–то потерял часть души, и там была пустота, а сейчас она заполнилась светом миллиона звезд.
Всю жизнь я грезил только ими; и все же не ожидал того, что увижу.
Как я вообще мог хоть на секунду подумать, что лампочки в Большом зале — звезды?
Я изменился, изменился навсегда.
Я видел звезды.
Настоящие звезды.
Прижимаюсь лицом к металлической поверхности, вдыхая пыль, которая осела на рядах заклепок вдоль вогнутой стены. В глазах жжет, я ничего не вижу, кроме серости стального мира вокруг.
Что–то внутри меня ломается.
Я. Не могу. Этого выдержать. Не могу. Это слишком. Все… все это… существование… я не могу. Просто не могу. Пожертвовать всем и получить взамен один только холодный металл…
Сползаю вниз по чуть вогнутой стене, оставляя на ней след из пота, слез и соплей, но мне все равно. Влажная земля тут же отпечатывает на коленях брюк влажные круги. Сжимаю горсти в кулаках. Чувствую кожей — это земля, реальная, настоящая земля.
Но это фальшивка.
— С тобой все нормально?
На тропе, соединяющей Больницу с большим кирпичным зданием дальше по улице, стоит человек.
Когда я поднимаю измазанные руки, с них комьями падает грязь. Пытаюсь вытереть с лица слезы и сопли, но, скорее всего, бесполезно — становится только хуже.
Чтобы встать, приходится опереться о стену.
— Вы, наверно, думаете, что я спятила, — всхлипываю я, пытаясь выдавить подобие смешка.
— Я думаю, ты очень расстроилась, — отвечает он, помогая мне подняться, — но не спятила. Что–то не так?
— Все, — фыркаю я.
— Не может же все быть так плохо.
Поверьте мне, может.
Он словно не замечает, что я совсем измазала ему рукав грязью.
— Кстати, я Эми.
— Орион.
— Очень приятно, — произнося это, я вдруг понимаю, что не кривлю душой. Это первый человек на корабле, который меня не пугает, не угрожает убить или то и другое сразу. Он намного старше, почти ровесник папы, и, хоть эта мысль и впивается мне в сердце занозой, все же она и успокаивает немного.
Орион ведет меня в сторону кирпичного здания, прочь от Больницы.
— Перед тем как отправить обратно, тебя надо привести в порядок. Что ты вообще делала у этой стены?
— Искала, как выбраться с корабля, — бормочу я.
Орион смеется искренним, здоровым смехом, от которого я тоже начинаю улыбаться. В глазах его загорается огонек, который напоминает мне Старшего. Это не из–за внешности — они здесь все выглядят родственниками из–за одинакового цвета кожи и волос. Нет — о Старшем мне напоминает доброта в его глазах.
На крыльце кирпичного здания я останавливаюсь. Большие белые буквы гласят «Регистратека». Рядом со входом висит портрет Старейшины. Холодный взгляд следит за тем, как я поднимаюсь по ступеням, но я стараюсь не смотреть на портрет. Орион спешит внутрь, на ходу что–то говоря о полотенце.
Я открываю дверь, и приходится подождать мгновение, чтобы глаза привыкли к тусклому свету.
А потом я вижу ее.
Землю.
Не настоящую Землю, конечно, просто большую глиняную модель.
Я бросаюсь вперед, протягивая руки к огромному глиняному земному шару, висящему в центре гигантских размеров холла. Вот Америка, вот Флорида, где я родилась, а вот Колорадо — там я встретила Джейсона. Ладони дрожат, отчаянно пытаясь дотянуться до пыльной, неровной глины, но она слишком высоко.
Орион хватает меня за руки и растирает горячим, немного влажным полотенцем. Такое ощущение, словно он хочет стереть с них кожу. Отбираю у него руки — они красные, но чистые. Не давая мне сказать ни слова, Орион сует мне полотенце в лицо и начинает тереть. Он смеется, и я тоже — уже очень давно со мной не обращались, как с измазавшимся в грязи несмышленышем.
— Ну вот, чисто! — весело объявляет он, бросая полотенце куда–то за спину. Потом протягивает мне стакан холодной воды, которую я тут же жадно выпиваю. Мышцы расслабляются, и, кажется, я потихоньку успокаиваюсь.
— Что, — кивает Орион в сторону модели, — нашла наш макет Сол–Земли?
Видимо, под Сол–Землей он имеет в виду мою Землю.
— А вот, — добавляет он, — «Годспид».
А я и не заметила маленькую модель корабля, которая словно бы вылетела с Земли. Она размером примерно с мою голову, а Земля такая большая, что я не смогла бы даже обхватить ее руками.
Слегка толкаю кораблик. Сбившись с курса, он хаотически качается на своем проводе, но потом успокаивается, словно ничего не случилось. Это же просто корабль. Ему на все плевать.
— Теперь лучше? — спрашивает Орион, словно теплым полотенцем можно решить любую проблему.
— Да, все нормально, — говорю я, но мы оба знаем, что я лгу.
— Идем, — приказывает Старейшина, и по его тону — такому, каким хозяин говорит с рабом — я понимаю, что он обращается ко мне, а не к Доку. Оторвав взгляд от закрытой двери шлюза, следую за ним. Док тоже идет, но не торопясь, и звук его размеренных шагов похож на зловещий барабанный бой.
Дойдя меж рядов криокамер до стола у дальней стены, Старейшина останавливается и выжидающе смотрит на меня. Мой взгляд прикован к столу — я вспоминаю, как на его холодной металлической поверхности, свернувшись клубочком, лежала Эми, а я ничем не мог ей помочь.
— Ну? — отрывисто рявкает Старейшина.
— Что?
— Будь ты главным, что бы ты сделал в такой ситуации?
— Эээ… — протягиваю я, сбитый с толку. Это так похоже на Старейшину. Вечно он начинает свои педагогические штучки, когда я меньше всего к этому готов.
— «Эээ», тоже мне! — передразнивает Старейшина. — Будь лидером! Что нам делать?
— Ну… надо посмотреть записи видеонаблюдения. И, — добавляю я, видя, что Старейшина опять собирается начать издеваться, — карту вай–комов тоже надо проверить.
Старейшина хмыкает, но не отпускает колких замечаний по поводу моего плана, а просто протягивает мне пленку. Прижимаю палец к панели регистрации, и экран загорается. Ввожу одну задругой несколько команд, разыскивая видеозаписи криоуровня. Но на них ничего нет — все черное.
— Что–то случилось с камерами. — Я пытаюсь снова, но снова вижу лишь черный экран.
Старейшина хмыкает.
— В первый раз их тоже вывели из строя. Я думал, что устранил проблему, но, видимо, он снова нашел способ. Попробуй вай–комы.
Снова ввожу команды, на этот раз мне нужен доступ к карте «Годспида». На экране мерцают сотни точек: по одной на каждого человека, каждая обозначает вай–ком. Я раньше уже делал так — очень помогает жульничать в прятки, Харли понадобилось полгода, чтобы понять, как это я всегда его нахожу — но больше ни для чего я эту карту не использовал. Теперь я знаю, что искать: на четвертом этаже Больницы светится кнопка перехода. Нажимаю ее, и на экране открывается криоуровень. Сейчас на нем мигают три точки — мой вай–ком, Дока и Старейшины. Накрываю пальцем ползунок и отматываю время на час назад. На карте пусто, один только…
— Док, — объявляю я, вручая пленку Старейшине, чтобы убедился. — Здесь был только Док.
— Во второй лаборатории со мной было несколько ученых. Они тоже могли спуститься. Легко. Я не провожал их до дверей. Любой из них мог побывать здесь утром, — бесстрастный голос Дока звучит задумчиво. — Я знаю, о чем ты думаешь, Старейшина, но ты зациклился на этом. Сюда мог спуститься кто угодно. У них у всех есть доступ на уровень, все знают, для чего нужны криокамеры и как они работают.
— Или это мог быть он.
Лицо Дока становится словно вырезанным изо льда.
— Он умер, — в голосе его звучит такая завершенность, что, о ком бы Док не ни говорил, я уверен: он в самом деле мертв.
— Он умер, — рычит Старейшина, прожигая Дока тяжелым взглядом. — Но вот его влияние…
Док стискивает челюсти, сдерживая то лишнее, что чуть было не ляпнул Старейшине.
— В любом случае, — начинает тот, — нужно придумать, как починить камеры. А что до вай–комов… — он умолкает на полуслове, склонив голову, прислушиваясь к своему коммуникатору.
А через несколько мгновений я слышу его тихое рычание:
— Что она делает?
Вернувшись в Больницу, я наконец вздыхаю полной грудью. Сильный, резкий запах дезинфицирующих средств почти успокаивает — по крайней мере, хоть чем–то воздух в помещении отличается от уличного.
Прохожу мимо семейной пары, которая регистрирует пожилого мужчину — наверное, отца. Старик что–то бормочет себе под нос, слишком тихо и неразборчиво — мне не понять из–за говора, но все же ясно, что он расстроен.
— Что с ним? — слышу я скучающий голос медсестры, вызывая лифт.
— У него появились какие–то странные воспоминания, — бесстрастно и монотонно отвечает ей молодая женщина. Я останавливаюсь и с удивлением смотрю на них. Если бы моему отцу понадобился врач, я бы, наверное, переживала посильнее.
Медсестра делает пометку на тонком прямоугольнике из чего–то вроде пластмассы.
— Да, последнее время у стариков это часто бывает.
Мужчина кивает.
— Пришло их время.
Дверь лифта открывается, но я все стою и пялюсь на пару. Он что, имеет в виду время умирать? Нет, быть не может.
— Пойдем со мной, — говорит медсестра старику. Он опирается на ее руку и дает увести себя к лифту. Супруги оставляют его, даже не попрощавшись.
— Подержи лифт, пожалуйста, — говорит медсестра. Я прихожу в себя и протягиваю руку, придерживая дверь.
— У нее странные волосы, — говорит старик. Он глядит на меня пристально, но в голосе не слышно ни следа эмоций.
— Да, правда, — отзывается сестра, заходя в лифт и бросая на меня взгляд. — Док предупреждал, что в Больницу поступила необычная девушка.
— Ну, да. — Как на такое отвечать? Нажимаю кнопку третьего этажа — там моя комната.
— Четвертый, пожалуйста, — медсестра бросает взгляд на светящийся экран на стене лифта. — Скоро наступит время принимать лекарства; если поторопимся, успеем обустроиться в новой комнате, — добавляет она, похлопывая старика по руке.
На третьем этаже лифт открывается, и я выхожу, радуясь возможности сбежать от них. Старику, кажется, давно уже пора было поселиться в доме для престарелых, хоть очень старым он и не выглядит. Но глаза его пусты, на лице отсутствующее выражение. Прямо как у бабушки, когда болезнь Альцгеймера настолько прогрессировала, что маме пришлось отдать бабушку в дом престарелых. Мы навещали ее в последнюю Пасху перед тем, как она умерла, и она подарила мне крашеное яйцо. Правда, она назвала меня маминым именем и не помнила, где находится, но все же подарила мне то яйцо.
Я слабо улыбаюсь старику — в этой улыбке больше от извинения.
Когда я уходила, в комнате для отдыха был только один человек — тот, высокий. Но, как было сказано, пришло время принимать лекарства. В комнате полно людей, а между ними, раздавая бело–голубые пилюли, ходят две медсестры. По неуютной тишине понятно, что только что комната была полна шума и движения — в воздухе дрожат замирающие отзвуки гитары — но я словно бы нажала на паузу. Все замерли, обернувшись ко мне.
— Да, — дружелюбно усмехается какой–то парень, — сейчас будет весело.
За ним, опершись на стекло большого окна, стоит тот самый высокий парень, которого я видела утром. Губы его растягиваются в ухмылке куда более зловещей, чем у первого.
Под прицелом враждебных взглядов я делаю несколько шагов вглубь комнаты.
— Я — Харли, — представляется первый парень. — Так это ты, наверное, новая пациентка!
Одна из медсестер торопливо сует ему три таблетки — одну большую, бело–голубую, и две поменьше, зеленую и розовую. Он глотает их все зараз и, обойдя медсестру, направляется ко мне. Улыбка его становится еще шире.
— Что с вами, народ? — бросает он через плечо. — Это новенькая, Старший мне про нее говорил!
Стоящие возле лифта девушки что–то нервно бормочут, потом начинают переговариваться. По толпе пробегает волна шепота. Большую часть я совсем не понимаю — этот их говор слишком неразборчивый. Но нетрудно догадаться, о чем они говорят. Ощущения точно как у новичка в старших классах: ты видишь, как все пялятся, слышишь, как все шепчутся, и знаешь, что пялятся на тебя и обсуждают тебя.
— Что с ней случилось? — раздается шепот неподалеку.
— Ничего со мной не случилось, — громко говорю я.
— Волосы… — произносит кто–то у меня за спиной. Я резко оборачиваюсь, так, что волосы взметаются позади. Кто говорил, понять нельзя, но они все смотрят на меня — смотрят карими глазами на смуглых лицах, обрамленных темпами волосами.
Высокий облизывает губы. Он даже не скрывает, что пялится.
— Рад познакомиться! — говорит Харли, прерывая неловкое молчание. От его рукопожатия у меня на ладони остается яркое пятно краски. Харли худой и долговязый, волосы у него непослушные, несколько прядей испачкано в краске. Лицо открытое и симпатичное. Этим он немного напоминает Старшего.
— Народ, это новенькая. Она — знакомая Старшего. Новенькая, это народ, — несколько человек учтиво поднимают глаза, пара–тройка человек даже улыбаются. Большинство, однако, глядит в лучшем случае с недоверием, в худшем — с отвращением. Ближайшая ко мне медсестра стучит пальцем за ухом и начинает что–то шептать в пустоту.
— Что это с ней? — спрашиваю я у Харли, идя за ним к его столу.
— Не бери в голову, мы тут все двинутые.
Я хихикаю, в основном от нервов.
— Хорошо, что я читала «Алису в стране чудес». Это определенно самая настоящая кроличья нора.
— Что ты читала?
— Неважно. — Все следят за каждым моим движением.
— Слушайте, — начинаю я громко. — Я знаю, я выгляжу необычно. Но я точно такой же человек, как и вы. — Не опуская голову, я гляжу им в глаза и пытаюсь не отводить взгляд, сколько могу.
— Ну, конечно, — говорит Харли с улыбкой Чеширского кота.
— Откуда ты взялась? — спрашивает высокий, все еще сверля меня взглядом и ухмыляясь.
— Тебя как зовут? — раздраженно перебиваю я.
— Лют, — отвечает он тихим, скрипучим голосом.
— Так кончай на меня пялиться, Лют, — скрещиваю я руки на груди. Лют ухмыляется шире и не отводит взгляд.
— Так откуда ты взялась? — спрашивает женщина рядом с Харли.
У меня вырывается вздох. Какой смысл требовать, чтобы Лют перестал смотреть на меня? Все равно они все смотрят.
— С Земли, — отвечаю я. — Это было очень давно.
Некоторые глядят с недоверием — ну, ладно, большинство — но у некоторых в глазах загорается свет, и я понимаю: эти люди часто вспоминают, что их небо — это крашеный металлический потолок.
— Расскажешь нам о ней? — просит Харли.
И я сажусь на предложенный им стул, не обращая внимания на то, как удирает девушка, сидевшая ближе всех. Что рассказать им о Земле? Как описать, что воздух пахнет по–другому, что почва кажется жирнее, что ты сам кажешься себе другим, потому что знаешь — в твоем распоряжении весь мир? Может, начать с гор, вечно укутанных облаками и снегом… они вообще знают, что это такое: «облако», «снег», «гора»? Или я могла бы рассказать о разных видах дождя: о проливном, из–за которого хочется остаться дома и посмотреть фильм или почитать книжку; о мороси, которая словно пронизывает кожу иголками; о теплом летнем ливне, от которого еще слаще делается первый поцелуй первой любви.
Они смотрят на меня, горя нетерпением услышать о планете, которую я зову домом.
Я начинаю с неба.
Проклятая девчонка сидит в Палате и рассказывает всем о Сол–Земле, — рычит Старейшина, — Мы же ее предупредили, что будет, если она будет создавать проблемы? Предупредили же?
— Спокойно, Старейшина, — увещевает Док. — Сезон вот–вот начнется. Он всех отвлечет, они и не вспомнят, что она там говорила.
Старейшина пинает ногой дверь ближайшей криокамеры. Я предусмотрительно отскакиваю назад — мало ли, что или кого он выберет следующим.
— Хорошо. — Старейшина останавливает горящий взгляд на мне. — Первая причина разлада?
Проверка домашнего задания? Самое время.
— Различия.
— Именно. Разлад потянется за ней, куда бы она ни пошла, как грязные следы по полу за ребенком. А вторая причина — отсутствие централизованного командования. Когда различия порождают разлад, парень, единственный способ сохранить контроль — быть лидером. Смотри и запоминай.
Он нажимает кнопку вай–кома.
— Общий вызов.
— Старейшина, что ты делаешь? — спрашиваю я, слыша в ухе знакомое «бип, бип–бип».
— Внимание всем жителям «Годспида». Очень важное объявление.
Внутри у меня все падает. Старейшина соединился с каждым вай–комом на корабле. И кажется, я знаю, что он собирается сказать. Мысли скачут. Он ни за что не расскажет всем про криоуровень, про замороженных, про то, откуда Эми на самом деле появилась. Он не скажет.
— Не надо, — говорю я.
Он пропускает мимо ушей.
— Некоторые из вас, особенно те, кто сегодня был в районе Больницы на уровне фермеров, должно быть, заметили на борту нечто необычное.
— Перестань, — бросаюсь я к Старейшине. Мне так надоела его ложь.
Док тянет меня назад, хватая длинными пальцами за руки. Пытаюсь стряхнуть его руки, но он сильнее.
— Новый обитатель корабля — молодая девушка с ненормально бледной кожей и рыжими волосами. Она — результат научного эксперимента, направленного на развитие человеческого организма для приспособления к возможно неблагоприятной биосфере Центавра–Земли. Она не опасна, но умственно неполноценна и склонна ко лжи. Она мало приспособлена к логическому мышлению и труду, поэтому останется жить в Палате. Вступления с ней в контакт я от вас не требую и не ожидаю. Это — аномалия, и отношение к ней должно быть соответствующим.
Ладони непроизвольно сжимаются в кулаки. Аномалия, это она–то? Результат какого–то чертова научного эксперимента? Да, звучит правдоподобно — ученые на корабле вечно заняты тем, что выдумывают то одно, то другое, чтобы обеспечить нас защитой, какой бы ни оказалась биосфера Центавра–Земли. Ясное дело, Старейшина хочет сохранить в тайне происхождение Эми и отрезать ее от общения с остальными.
Когда Док разжимает пальцы, я просто трясусь от гнева. Но что это изменит? Старейшина уже закончил говорить. Отвернувшись от них, я иду назад, к лифту — назад, к Эми.
— Чего я не понимаю, — говорю я, — так это что вы все здесь делаете.
— В смысле? — спрашивает какой–то мужчина. На коленях он держит гитару — древнюю, еще акустическую реликвию.
— Харли сказал, что вы все сумасшедшие. Что это больница для помешанных.
— Да ничего мы не сумасшедшие, — говорит мужчина с гитарой. Акцент у него сильнее, чем у остальных — я едва понимаю.
— Нет, сумасшедшие. — Это та девушка, что сбежала от меня, когда я садилась. Харли сказал, что это Виктрия и что она пишет рассказы. В руке у нее книга, старинная на вид — не электронная, настоящая книга, переплетенная в кожу. Интересно, где она ее раздобыла. — Мы только из–за лекарств похожи на нормальных, — добавляет она.
Ты, может, и сумасшедшая, — шутливо возражает гитарист, — лично я — нет.
— А вот и да, — вмешивается Харли. — И она. И я. Мы все.
— Не может быть, — упираюсь я.
— Говори за себя.
— Нет, правда! Вы нормальные. Вы не похожи на психов. Никто из вас.
Харли улыбается.
— Будем считать, что это комплимент. В конце концов… — начинает он, но вдруг замирает, наклонив голову влево и словно прислушиваясь.
— Что? — спрашиваю я.
— Шшш, — показывает мне Виктрия.
Оглядываю комнату. Все, наклонив головы, как будто внимательно что–то слушают.
— Общий вызов, — бормочет себе под нос гитарист. — Последний раз такое было, когда наш Старший умер.
— Шшш! — шикает Виктрия.
Мой взгляд перебегает от одного человека к другому. Все в палате для душевнобольных, все — и пациенты, и медсестры — внимательно слушают.
Это выглядит жутко: толпа людей замерла и сосредоточилась на чем–то, что мне недоступно. Все вокруг молчат и не шевелятся, а я вскакиваю и шагаю по полной людей комнате, дожидаясь, когда спадут чары, когда все вернутся в мой мир.
— Хрень все это сплошная, — небрежно бросает Харли. Люди начинают выпрямляться, взгляды фокусируются. Что бы они там ни слушали, оно прекратилось.
— Ты о чем? — спрашиваю я.
Харли смотрит на меня, и впервые за все время разговора глаза его не улыбаются.
— Ни о чем.
Виктрия бормочет какое–то слово, что–то короткое, но я не могу разобрать.
— Что? — голос мой звучит почему–то резко.
Она смотрит мне прямо в глаза.
— Урод.
— Виктрия! — восклицает гитарист.
Она резко оборачивается к нему.
— Ты слышал Старейшину! Она — эксперимент! И все, что она нам тут рассказывала, — вранье. Про то, что она с Сол–Земли! Про раскинувшиеся поля, про бесконечное небо! Она еще больший псих, чем мы все… почему, думаешь, Старейшина запихнул ее сюда? Лгунья, — выплевывает она. — Говорила, что видела Сол–Землю! Да как она вообще посмела? Как ты посмела!
— Успокойся, Виктрия. Она недоразвитая. Ущербная. Сама не соображает, что говорит, — вмешивается гитарист.
— Что вы все несете? — я делаю шаг назад.
— Не говори мне, что небо никогда не кончается, — тихо произносит она. — Никогда не повторяй этого. Вообще о нем не говори. Нет никакого неба. Только металлический потолок.
Я вздрагиваю от жестокости ее слов, но прежде чем она отворачивается от меня и убегает прочь по коридору, я успеваю заметить — в глазах ее блестят слезы.
— Что случилось? — обвожу комнату взглядом. Все, кроме Харли, смотрят на меня с теми же презрением и горькой злобой, что звучали в голосе Виктрии.
Пойдем, — говорит Харли, вставая. — Пойдем лучше в твою комнату.
— Почему? Я не понимаю. Что случилось?
— Пойдем, — повторяет Харли и уводит меня прочь сквозь стену безмолвия и враждебных взглядов.
Когда я выхожу из лифта, разговоры превращаются в перешептывания. Нетрудно догадаться, что они обсуждают. Пусть себе шепчутся, пусть повторяют вранье Старейшины. Мне все равно, что они думают. Я хочу знать, что думает Эми.
У двери на полу — коричневое пятно: это останки тех раздавленных цветов, что я хотел ей подарить.
Стучу в дверь.
— Заходи, — отвечает глубокий мужской голос. Харли. У меня сосет под ложечкой. Провожу пальцем по кнопке замка, и дверь открывается.
Эми сидит у окна и смотрит на улицу. На поднятое лицо падает свет и разливается по красно–золотым волосам, играет в сияющих зеленых глазах. Я смотрю на нее не в силах оторваться.
— Красота, а? — говорит Харли. Стол теперь стоит не у стены, а прямо перед Эми, а на нем примостился мольберт. Харли уже набросал углем на небольшом холсте открывшуюся мне сцену.
— Ты бросил рисовать ту рыбу? — спросил я, надеясь, что горечь в моем голосе мне только послышалась.
— Ага! — щебечет Харли, нанося маленький синий мазок на нарисованное лицо Эми так, что под губами появляется намек на тень. — Забавно, для нее нужны почти те же самые цвета, что я использовал, когда писал золотую рыбку. О! — восклицает он, выглядывая из–за холста. — Это будет твое новое имя: с этого момента ты — моя Рыбка!
Эми весело смеется, слыша свое новое прозвище, но я хмурюсь — Харли назвал ее «своей». А вообще, он прав: у ее красно–желто–оранжево–золотых волос точно такой же цвет, как у чешуи золотой рыбки Харли.
— Рыбка, не обращай внимания на мальчика — расскажи мне о небе.
Я весь напрягаюсь, когда Харли называет меня «мальчиком». Дать бы ему в нос… Мне правда хочется его ударить, хоть он и мой лучший друг.
— Больше всего я любила звезды — с детства, с тех времен, когда родители водили меня в обсерваторию.
Я не очень представляю себе, что такое обсерватория, но одно понимаю: Эми впервые увидела звезды в компании родителей, а я — в компании мертвеца.
Эми смотрит на меня. Хорошо, что она не умеет читать мысли. Поковырявшись немного в мясном пироге, который лежит на салфетке у нее на коленях, она отправляет кусочек в рот. Быстро глотает, а остальное выбрасывает в мусоропровод. Видимо, они с Харли ели здесь, а не в больничной столовой. Хорошо. Думать не хочу, как к ней относятся пациенты после того, что сказал Старейшина. Она делает глоток воды из стакана и морщится.
— Что такое? — спрашиваю я.
— Голова болит. Так что, ты мне расскажешь, что такое случилось, что все считают меня уродом?
— Ты ей не сказал?
— Нет, конечно, — ворчит Харли, избивая кистью холст. — Зачем я буду оскорблять ее этой чушью?
Какая–то часть меня радуется, что Эми не слышала слов Старейшины. Но Харли — он всегда был таким, сколько я его знаю, всегда думал, что неведение — лучший способ защиты. Он не понимает, что мы часто воображаем себе вещи куда худшие, чем есть на самом деле.
— Так ты расскажешь?
Я поднимаю взгляд, и глаза Эми затягивают меня.
— Это Старейшина, — начинаю я. — Он послал всем общий вызов о тебе. — Пауза. Она знает, что такое «общий вызов»? — В общем, сообщение. Послал всем голосовое сообщение о тебе, — снова замолкаю не в силах выдержать взгляд ее огромных зеленых глаз. — В основном ложь.
Эми чувствует, что я не решаюсь продолжать.
— Что за ложь?
— Что ты — результат неудачного эксперимента, что ты умственно отсталая. Неполноценная, — снова медлю. — Аномалия.
Хмурясь, Эми переваривает эту информацию. Губы ее кривятся от отвращения — видно, она уже виделась со Старейшиной и представляет себе, что он мог сказать.
В конце концов она вздыхает и снова отворачивается к окну. Харли, выпрямившись, опять принимается за картину. Он пририсовывает грусть ее лицу на холсте.
— Так что, много звезд на небе? — спрашивает он, принимаясь за ночное небо на фоне. Слово «звезды» он говорит с трудом, словно не привык произносить его.
— Миллионы, — отвечает Эми. — Миллиарды.
В голосе ее звучит восхищение.
Харли разбрызгивает по холсту серебряную краску.
— Нет, — говорю я, нагибаясь над картиной, — они рассеяны, а не так плотно друг к другу. Разбросай их пошире. И они разного размера. Одни побольше, другие — просто искорки.
Эффект такой, будто я сделал что–то непристойное. Харли медленно поворачивается ко мне. Эми широко распахивает глаза.
— Ты видел звезды? — голос Харли звучит обвиняюще.
— Я… эээ…
Взгляд Эми впивается в мои глаза. Я знаю — она ищет в них сияние звезд.
— Всего один раз.
— Как? — выдыхает Харли.
— Из двери шлюза. Для сброса мертвых.
Эми резко поднимает на меня глаза.
— Где это? — спрашивает Харли напряженным тоном, и мне вспоминается период, когда он в последний раз был на том, что Док назвал «нисходящей спиралью».
— Не на уровне фермеров.
Харли разочарованно сникает. Он не входит в число немногих избранных, у кого есть доступ к другим уровням: всю свою жизнь он провел здесь, на уровне фермеров.
— А нам можно посмотреть? — спрашивает Эми. — Можно нам посмотреть на звезды?
О да, я хочу их ей показать. Хочу, но не ему, не сейчас, не вместе с ней. Я хочу быть тем, кто вернет Эми ее звезды.
Но что скажет Старейшина? Что он сделает? Со мной… и с ней?
— Нет, — отвечаю я. — Старейшине это не понравится.
Глаза Эми сужаются и превращаются в две нефритовые булавочные головки.
— Я видела Старейшину, — произносит она, и голос ее сочится отвращением.
Харли фыркает, и Эми обращает свой взгляд на него. Для нее в Старейшине нет ничего смешного.
— Великие звезды, что такого он мог сказать, чтобы тебе не понравится? — смеется он.
— Старший сейчас говорил про шлюз, — Эми сдерживает ярость, кипящую внутри, так, как, наверное, человек сдерживает рычащую собаку, которая рвется с поводка. — Он хотел меня в него выбросить, чтобы я не создавала «проблем» на корабле.
Харли по–прежнему смеется.
— Он бы так не сделал!
Эми даже не улыбается.
— Сделал бы, — говорю я. Смех Харли обрывается, он поворачивается ко мне.
— Может, он это сказал, чтобы припугнуть, но он бы никогда не…
— Нет, — прерываю я, собрав в голосе всю твердость. — Сделал бы.
Харли снова набрасывается с кистью на холст, но теперь лоб его нахмурен.
— Он не любит «проблем», — объясняю я Эми. — Не любит, когда кто–то отличается от остальных. Он говорит, что различия — это первая причина разлада.
— Прямо Гитлер какой–то, — бормочет Эми. Что она имеет в виду? Старейшина всегда мне говорил, что Гитлер был для своего народа мудрым и образованным лидером. Может, она хотела сказать, что Старейшина — сильный лидер, как и Гитлер? Вот только построение фразы необычное — еще один пункт, по которому мы непохожи, еще одно различие, которое, уверен, Старейшине бы не понравилось.
До того сидевшая у окна, Эми вдруг вскакивает. Быстро скрутив волосы в пучок, она хватает со стола две сухие кисти и закрепляет его — Харли не успевает даже рта раскрыть — а потом принимается мерить комнату шагами, словно зверь, которому мала его клетка.
Харли снова фыркает, но у меня в голове вспыхивают воспоминания: вот Старейшина идет по нижнему уровню, улыбаясь фермерам и рабочим улыбкой доброго дедушки, а потом поднимается вместе со мной на уровень хранителей, с отвращением огрызаясь на их тупость. Вот он вдалбливает в меня уроки, каждый раз подчеркивая важность контроля. Вот в первые дни моей жизни на уровне хранителей его лицо кривится от отвращения всякий раз, когда я делаю что–нибудь не так, как надо. В моем воображении лицо Старейшины раскалывается на две половинки так же, как, наверное, раскололась и его душа.
И вдруг я осознаю: да, этот человек, с которым я жил три года, предводитель всего корабля, чья власть на борту абсолютна… этот человек способен убить кого угодно и когда угодно.
Он мог бы.
— Но зачем ему это делать? — спрашиваю я.
— Не знаю. И… почему меня? Я ничего не значу. Зачем пытаться убить меня?
Кисть Харли замирает в воздухе. Тяжелое молчание пропитывает комнатку насквозь.
— Теперь уже — не только тебя, — говорю я, и мои слова рассекают воздух, словно стрелы. — Один человек был убит. Тогда я и выглянул наружу — помогал Доку со Старейшиной отправить тело к звездам.
— Кто? — с ужасом в голосе выдыхает Эми.
— Мистер Уильям Робертсон.
— Я его не знаю, — облегченно говорит она. И только тут я понимаю: она боялась, что это ее мама или папа умерли и плывут теперь среди звезд.
— Как на корабле построена служба безопасности? — поворачиваюсь я к Старшему. — Есть у вас копы или что–нибудь в этом роде?
Харли со Старшим смотрят на меня озадаченно.
— Копы? — спрашивает Старший.
Киваю.
— Ну, знаете, полицейские. Копы, — взгляд у обоих по–прежнему непонимающий. — Их работа — держать под контролем всяких нехороших людей.
— Для этого есть Старейшина, — Харли снова поворачивается к холсту.
Классно.
— Нам не так нужны «копы», как вам на Сол–Земле, — говорит Старший. Только через пару секунд до меня доходит, что Сол–Землей он называет мою Землю. — На Сол–Земле было больше разлада, потому что было больше различий. На «Годспиде» нет различий, поэтому нет и проблем.
Во мне закипает гнев.
Проблемы на Земле начинались не из–за различий…
— Рабство. Крестовые походы. Геноцид. Нарушение гражданских прав. Апартеид. Различия — основной источник всех самых глобальных антропогенных катастроф на Сол–Земле.
У меня отпадает челюсть, но отрицать эти пятна мировой истории я не могу.
— Смотри–ка, какой умный, — подмигивает мне Харли. — Старший получает самое лучшее образование из всех нас. Наши знания о Сол–Земле — одно сельское хозяйство да естествознание. А Старший у нас умник.
Старший густо краснеет.
У меня на это нет времени.
— Что вы делаете, чтобы найти убийцу?
Оба смотрят на меня бессмысленным взглядом.
— Замороженных людей кто–нибудь охраняет? Старейшина занимается расследованием? Есть подозреваемые? Охрана или хоть какой–нибудь надзор там есть? Что вообще делается? — Им обоим нечего сказать ни по одному вопросу, и это просто выводит меня из себя. — Вы об этом даже не подумали, да? Человек умер, а вы тут развалились на стульях и ничего не собираетесь предпринимать? Я думала, ты в будущем должен стать главным на корабле, — кричу я указывая на Старшего. — И ты что, будешь игнорировать происходящее и надеяться, что все само рассосется? Ну и командир!
— Я… я… — лепечет Старший.
— Ты не понимаешь, что ли, что там остались мои родители? Что они беспомощны? Лежат там в крошечных ящиках. Ты–то там не был. В ящике. Тебя не отключали. Ты понятия не имеешь, каково это. Когда наконец просыпаешься и осознаешь это, хочешь выплюнуть все эти трубки, но не можешь. Хочешь выбраться из ящика, но не можешь. Хочешь дышать. Но. Не. Можешь.
— Ладно, ладно, — говорит он. — Успокойся. Выпей воды. — Старший пользуется возможностью налить в мой пустой стакан воды из–под крана в ванной.
— Не хочу я воды! — Неужели так трудно понять, как это важно?
Но Старший все сует мне в руки стакан. В итоге я беру и делаю глоток. На языке остается странный горьковатый привкус. Интересно, сколько раз эту воду уже перерабатывали? Эти мысли немного утихомиривают ярость, я успокаиваюсь.
— Что бы ты чувствовал, будь это твои родители? — тихо спрашиваю я его.
Харли поднимает на нас глаза, потом медленно кладет кисть. Ответ Старшего волнует его больше, чем мои вопли.
— Я никогда не видел своих родителей.
— Они умерли? — получается резче, чем я хотела; этот мир, кажется, успешно делает меня бессердечной.
Старший качает головой.
— Нет. Я просто не знаю, кто они. Старейшине не полагается это знать. Он должен считать, что он — дитя корабля.
Такое ощущение, что Старший зачитывает наизусть учебник, но в голосе его звучит печаль, которой он, наверное, сам не замечает. Он кажется таким маленьким и одиноким. Да еще сутулится так, словно хочет спрятаться в собственном теле.
— Это поэтому ты здесь? — спрашиваю я Харли.
— Неа. Я своих родителей знаю. Они — ткачи, живут в городе. С самой Чумы все мои предки — ткачи. Наверно, мои родители расстроились, когда я решил не продолжать семейное дело, но не уверен, что они заметили, когда я ушел. Мне дела не было до тканей, им — до всего остального. Вот я и поселился здесь. Совсем родителей нет только у Старшего.
— Как и должно быть, — тихо произносит Старший, не глядя на нас. — А сейчас, — добавляет он, — если нельзя узнать, кто убил мистера Робертсона, можно начать с вопроса — почему.
Я прохожу через комнату к Харли и его инструментам, беру самую большую кисть и черную краску.
— Э! — протестует Харли, но, прежде чем он или Старший успевают что–то сделать, я довольно коряво записываю свое имя на стене у окна.
— Что ты делаешь со своей стеной?! — изумленно спрашивает Старший.
— Это не моя стена, — отвечаю я. — Здесь нет ничего моего.
Под именем я пишу все, из–за чего, как мне кажется, меня мог выбрать убийца. «Девушка, — пишу я. — Семнадцать. Рыжие волосы. Белая. Внешность обычная».
— Ты очень красивая, — тихо возражает Старший, но я его замечание игнорирую.
«Не участвует в миссии», — добавляю я.
— Вот. — Я поворачиваюсь к ним. — А мистер Робертсон? — пишу его имя на стене рядом со своим.
Старший берет со стола тот тонкий лист пластмассы, который еще раньше привлек мое внимание. Проводит по нему пальцем, и он загорается, словно экран. Начинает печатать, и на экране мелькают изображения.
— Доступ разрешен, степень — Старшая, — сообщает компьютер женским голосом.
— Мистер Уильям Робертсон, — зачитывает Старший с экрана. — Мужчина. Пятьдесят семь лет, латиноамериканец, вес — двести двенадцать фунтов. Специалист по командованию. Служил в американской морской пехоте. Миссия: организация наступления. Работодатель: ФФР. ФФР? — он медлит. — Я уже видел эти буквы. На табличке на уровне хранителей…
— Фонд Финансовых Ресурсов, — поясняю я, записывая данные мистера Робертсона под его именем. — Всех военных финансировал ФФР. Папа тоже через него попал в экспедицию.
Старший проводит пальцем по экрану.
— Больше ничего.
Я смотрю на этот диковинный компьютер.
— А про меня там что–нибудь есть?
Старший колеблется.
— Что такое? — спрашиваю я. — Что там про меня?
— Эээ…
Харли, который молча наблюдал за нами, выдергивает компьютер из рук Старшего. Бросает быстрый взгляд на страницу, и глаза его перестают смеяться.
— Ой.
— Что?
— Ничего, — Харли протягивает руку, чтобы коснуться экрана — выключить его, ясное дело. Но не успевает, и я его перехватываю.
На экране — фото, сделанное за несколько дней до заморозки, при медосмотре. Дата рождения, группа крови, рост, вес. А еще внизу мелким шрифтом подписано: второстепенный груз.
А, ну да, точно. Совсем из головы вылетело.
Я ведь просто лишняя тяжесть.
Бросаю компьютер на стол и, повернувшись обратно к стене, добавляю в свой столбик: «Второстепенна».
— Ты не… — начинает Старший, но я смотрю на него так, что он осекается.
Отступив на шаг, оглядываю свое творение. Линии получились слишком жирные; от букв вниз стекают дорожки черной краски, некоторые тянутся до самого плинтуса и перечеркивают облупившиеся виноградные лозы, нарисованные кем–то, кто жил здесь до меня. Харли следит взглядом за тем, как черные капли наперегонки бегут по нарисованным цветам.
— Итак, — я сканирую списки взглядом, — где связь? Зачем кому–то убивать нас?
Молчание.
— Мы что–то пропустили, — говорю я, приглаживая волосы. — Какая–то связь должна быть.
Может, она и есть, вот только мы ее не видим.
Я бессильно опускаю руки.
— Так мы ни до чего не дойдем. Надо просто спуститься на криоуровень и осмотреться там.
— Спуститься? — изумленно спрашивает Старший.
Киваю.
— Может, найдем подсказку.
Харли смеется, словно это все игра.
— Подсказку?
Я просто смотрю на него, и его смех затихает.
— Ладно, — произносит Старший. Мы встречаемся взглядами, и я забываю, почему его лицо показалось мне невинным. Теперь на нем читается решительность, воля к борьбе, готовность поддержать меня.
— Ладно? — переспрашиваю я.
— Идем.
Эми не обращает внимания на холодные взгляды, которыми ее провожают в комнате для отдыха, пока мы идем к лифту. Высоко вздернув подбородок, она старается избегать зрительного контакта. Мне она кажется королевой, но по шепоту, который следует за ней по комнате, я понимаю, что люди вокруг думают о ней совсем иначе. Сжимаю зубы. Это все из–за Старейшины.
Раздается звонок, и лифт открывает нам дверь на четвертый этаж.
— Вы слышали? — говорит Эми, шагая по безлюдному коридору.
— Что? — спрашивает Харли.
Она качает головой.
— Ничего. Наверно, просто воображение разыгралось. — Но все же она смотрит на двери по обеим сторонам с чем–то вроде отвращения.
Открываю дверь в конце коридора — она по–прежнему не заперта — и направляюсь через комнату ко второму лифту. Разбитая сигнализация пропала. Наверно, Старейшина забрал ее с собой на уровень корабельщиков проверить, смогут ли они ее починить.
— Так что мы все–таки ищем? — спрашивает Харли, пока мы спускаемся на лифте.
— Не знаю, — Эми переминается с ноги на ногу. — Подсказку. Что угодно.
Мне вспоминается, как я спускался на криоуровень в прошлый раз. Единственным доказательством убийства, которое я тогда заметил, было тело Уильяма Робертсона. Других подсказок не было.
Но этого я Эми не скажу.
Когда двери лифта открываются, Харли пулей вылетает в зал, с энтузиазмом оглядываясь по сторонам. Я шагаю следом. Эми выходит, только когда двери уже начинают снова закрываться.
— Где та дверь со звездами? — нетерпеливо спрашивает Харли.
Эми подходит ко мне, берет меня за рукав и дергает до тех пор, пока я к ней не оборачиваюсь.
— Где мои родители? — очень, очень тихо спрашивает она.
— Не знаю, — отвечаю я. — Но могу посмотреть, если хочешь.
Эми кусает губу, потом качает головой.
— Нет… не надо, — оглядывается вокруг широко раскрытыми круглыми испуганными глазами. — Не… не сейчас. Потом.
— Может, сначала посмотрим на звезды? — с нетерпением просит Харли.
— Шлюз вон там, — начинаю я, но не успеваю закончить фразу, Харли уже бежит меж рядов в ту сторону, куда я указал. Поворачиваюсь к Эми. — Он не знает, каким кодом открывается дверь.
Она дарит мне полуулыбку.
— Пусть сам догадается. Давай поищем здесь что–нибудь полезное. Можешь показать, где был этот мистер… эээ… Робертсон?
Мы идем по проходу мимо криокамер номер семьдесят пять — сто и останавливаемся у сотой.
Эми дрожащими пальцами тянется к пустому столу. Интересно, она представляет на нем родителей? Или, может, саму себя? Когда пальцы уже почти касаются металла, она отдергивает руку и прижимает ее к груди.
— Так что мы будем делать? — спрашиваю я, чтобы отвлечь ее от мыслей, от которых она уходит в себя.
Эми отступает на несколько шагов, смотрит на пол. Взгляд ее обыскивает пустой, голый цемент, блуждает по больнично–чистому помещению.
— Не знаю, что я ожидала найти, — говорит она наконец. — Наверное, думала, что, как в детективном сериале, стоит только посмотреть, и я найду кусочек ткани, который можно было бы приложить к одежде Старейшины, или капля крови, чтобы сделать тест ДНК, но я даже не знаю, можно ли тут на корабле его сделать…
— Биометрические сканеры читают ДНК, — вставляю я, но она не слышит.
— Или гигантский отпечаток пальца… — Эми осекается. — Инструменты Харли! — вдруг восклицает она и глядит мне прямо в лицо. — Инструменты Харли!
— Что?
— У Харли есть кисти. А еще есть уголь — он делал им набросок перед тем, как рисовать красками. У него есть все, что нужно.
— Я не понимаю, о чем ты! — Это так, но я тоже улыбаюсь, потому что к ней снова вернулась та искорка жизни, что потухла, когда мы вышли из лифта.
— Харли! — зовет она, срываясь с места, чтобы бежать обратно по проходу. — Харли!
Понятия не имею, зачем все это ей понадобилось. Знаю только, что, если нужно, я выдержу новую эпидемию Чумы, чтобы достать их для нее. К счастью, все не так сложно.
— Исходящий вызов: Харли, — нажимаю я на вай–ком.
— Что? — нетерпеливо спрашивает Харли.
— Принеси сюда свой ящик с инструментами.
— Где шлюз со звездами? Тут куча всяких дверей и всего остального тоже, но все заперто.
— Принеси сначала ящик.
— Если принесу, ты мне скажешь, за которой из дверей звезды?
— Ага.
— Щас. — И Харли отключается.
— Что это за штука? — спрашивает Эми, помедлив мгновение, чтобы убедиться, что я договорил. — Я думала, у вас у всех там крошечные гарнитуры, но, похоже, она вшита прямо под кожу, да?
Провожу пальцами по кнопке.
— Это вай–ком. Беспроводное средство связи.
— Это больно?
— Нет, — смеюсь я.
— Круто, — выдыхает Эми; ее легкое, теплое дыхание шевелит волосы около моего уха. — Как будто встроенный в ухо телефон.
Ее пальцы гладят кожу над выступающим вай–комом. У меня перехватывает дыхание. Она прямо передо мной, мучительно близко. Эми прикусывает губу, и из моей головы испаряется все, кроме желания схватить ее, прижать к себе, коснуться губами ее губ.
Потом она отступает, опустив руки, с непроницаемым лицом.
— Док может… эээ… поставить и тебе такой, если хочешь, — предлагаю я, пытаясь не обращать внимания на дикое желание обнять ее и притянуть к себе.
Эми касается руками шеи за левым ухом. Пальцы легко поглаживают кожу.
— Нет. Пока, наверное, не хочу.
Через несколько мгновений появляется Харли и роняет свой ящик с кистями и красками на пол у наших ног. По нему видно, что он порывается убежать и открыть дверь к звездам, но все же ему любопытно, что мы будем делать с его вещами. Мне, кстати, тоже.
Эми роется в ящике, откладывая банки с краской, огрызки карандашей и клочки бумаги. Наконец, вытаскивает кучку углей, завернутую в тонкую тряпочку. И принимается молотить ей по полу.
— Э! — кричит Харли. — Я их сам делал.
— Мне нужен порошок, — говорит Эми, растирая кусочки угля.
— Зачем?
Эми усмехается.
— Смотрите внимательно.
Выбрав одну из самых больших и широких кистей, она обмакивает ее в порошок, а потом аккуратно проводит по дверце.
— Пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста, пусть получится, — заклинает она, покрывая металлическую поверхность тонким слоем порошка. Задерживает дыхание.
Под порошком на поверхности дверцы появляются завитки отпечатков пальцев.
— Да, вот только если бы был простой способ понять, чьи это отпечатки! — смеется Эми.
Тут я могу помочь.
— Попробуем вот так. — Я становлюсь на колени рядом с ней, держа в руках пленку со стола в конце прохода. Прикладываю цифровую мембрану к отпечатку и нажимаю «сканировать». Через пару секунд он появляется на экране — Теперь, — говорю я, нажимая на экран, — осталось только сравнить его с данными биометрических сканеров…
— Вот это да, — шепчет Эми. Я смотрю на нее и усмехаюсь.
Пленка пищит.
— Что там? — спрашивает Харли, заглядывая мне через плечо.
— Мой. Я был тут с Доком, это мой отпечаток.
— Тут написано: Старейшина/Старший, — Харли указывает на экран. — Это мог быть Старейшина.
Эми поднимает горящие глаза, но я качаю головой.
— У нас одинаковая степень доступа к компьютеру — биометрические сканеры всегда пишут оба имени. Я проверял карту вай–комов, его здесь не было. Это может быть только мой отпечаток.
— Попробуй другие, — говорит Харли, и Эми с энтузиазмом принимается за дверцу. Я сканирую каждый найденный отпечаток, но из всех достаточно четких четыре принадлежат Доку, а остальные двенадцать — мне. Чаще всего отпечатки смазаны или так накладываются один на другой, что разбираться бесполезно.
— Еще один нашла, — объявляет Эми, обрабатывая верхнюю часть криокамеры. — Это твой?
— Не помню, чтобы я касался этого места.
В глазах Эми появляется блеск.
— Может, это убийца! — говорит она, в голосе снова звучит волнение.
Я прижимаю пленку к отпечатку, сканируя его. Отпечаток довольно широкий — большой палец. Завитки делит надвое тонкая неровная линия.
— Это что такое? — спрашивает Харли, когда на экране высвечивается изображение.
Эми глядит мне через плечо.
— Может, и ничего… но похоже на шрам, правда?
Бип. Бип–бип. Поиск завершен.
«Старейшина/Старший», — мерцает над отпечатком.
— Еще один твой, — вздыхает Эми, лицо ее снова делается печальным. Она отворачивается к криокамере, но теперь водит кистью так, словно ей до боли тяжело.
— У тебя есть шрам на пальце? — спрашивает Харли.
Я внимательно оглядываю пальцы, хоть и так знаю, что на них нет такого шрама, который перечеркивал бы все линии.
— Может, что–то попало под палец, когда он коснулся криокамеры, — говорит Эми, не поднимая глаз. — Попало между пальцем и поверхностью.
Но я до этого места не дотрагивался.
Я это точно помню.
Эми берет в руки пленку.
— Ты уверен, абсолютно уверен, что это не может быть Старейшина?
— Точно. Я проверил карту вай–комов сразу, как мы нашли тело мистера Робертсона. Он сюда не спускался.
Эми раздувает ноздри, прямо как разъяренный бык.
— И все–таки мне кажется, он мог…
Я качаю головой, и Эми останавливается. Это просто невозможно. Даже если Эми права и он способен на такую жестокость, его просто не было здесь, когда произошло убийство.
Эми с раздражением бросает кисть.
— Никакой пользы от этих отпечатков.
— Увы, — отсутствующе добавляю я, размышляя о том, кто, кроме меня и Старейшины, мог оставить этот отпечаток.
Харли забирает у меня пленку и бросает на стол в конце коридора.
— Можно нам теперь посмотреть на звезды? — Когда он берет в руки свой ящик, краем глаза я замечаю, что он захватил с собой чистый — хоть и маленький — холст.
— Если я открою эту дверь, ты останешься тут на ночь и проследишь, чтобы никто не трогал замороженных?
Улыбка Эми — более чем достаточная причина не слушать внутренний голос, предупреждающий, что Старейшине не понравится, если я оставлю Харли здесь одного.
— Конечно.
Объяснив Харли, где шлюз, и, сказав код доступа, я снова беру пленку, которую он бросил на стол. Торопливо регистрирую их с Эми и разрешаю им доступ на криоуровень, чтобы они могли приходить, когда захотят, а потом еще разрешаю Эми доступ к пользованию пленками. Только я успеваю отсканировать отпечатки пальцев Харли, как он срывается с места и исчезает в направлении шлюза, даже не пытаясь скрыть нетерпение. Эми все еще смеется над ним, когда я прижимаю ее большой палец к панели сканера на пленке. Только когда она перестает смеяться, я понимаю, что держу ее палец уже как минимум с минуту.
— Извини, — бормочу я, отдергивая руку.
Эми улыбается мне.
— Хошптисадпостреть? — спрашиваю я на одном дыхании. Глаза непроизвольно округляются. Что на меня нашло? С чего вдруг я это ляпнул?
— Что? — спрашивает Эми. Улыбаясь еще шире, она отступает на шаг и прислоняется к ребру металлического стола.
— Хочешь пойти посмотреть сад? — спрашиваю я, говоря теперь медленнее, чем колотится мое сердце. — Со мной?
Она покусывает губу, и, хотя не отворачивается от меня, взгляд ее становится далеким и нечетким. Пальцы впиваются в край стола так, будто она боится, что я собираюсь утащить ее из этого холодного, темного места насильно. Понять почему — несложно. Ей хочется побыть рядом с родителями. Зеленые глаза на мгновение обращаются вправо, туда, куда убежал Харли. И звезды она тоже хочет увидеть.
Сердце падает. Как я могу сравниться что с одним, что с другим?
Потом Эми снова смотрит на меня, и на лице ее появляется улыбка.
— Давай, — говорит она.
И эта ее улыбка для меня куда прекраснее, чем звезды.
Старший ведет меня в сад, раскинувшийся за зданием Больницы, тот самый, который я видела утром, на пробежке. Я не заметила, как он красив — тогда у меня перед глазами стояли одни только стены, окружавшие его. Но на самом деле он просто чудесный. В нем есть что–то дикое, словно все здесь выросло само по себе, при этом есть дорожки, клумбы и совсем нет сорняков — знак того, что к созданию этого чарующего маленького хаоса приложил руку умелый садовник.
— Что это?
— Статуя Старейшины времен Чумы.
— Значит, каждого нового командира на корабле все зовут просто Старейшиной? — Он кивает. — По–дурацки как–то. Они же все перепутаются. И сколько всего было Старейшин?
— Я… эээ… не знаю.
Гляжу статуе в лицо. Она не вырезана из камня. Наверное, отлита из бетона или чего–то похожего. Естественно. Откуда им тут взять камень? Они же не могут просто выкопать его из земли.
На голову мне падает капля воды. На одно отчаянное мгновение, посмотрев вверх, я ожидаю увидеть тучи. Дождь мне всегда нравился, но только не с металлического потолка; кажется, корабельная версия дождя меня не устроит. Еще одно напоминание о том, как насквозь фальшиво все на борту «Годспида». Ни туч, ни темного неба, расчерченного молниями. Когда на «Годспиде» идет дождь, вода просто льется из разбрызгивателей на потолке. Пробую одну каплю на вкус. Она прохладная, прямо как настоящий дождь, но вкус у нее слегка застоялый, переработанный, и еле заметно отдает машинным маслом.
«Дождь» не проливной, всего несколько капелек, так что я продолжаю идти по дорожке к статуе.
— Не ожидала, что у вас тут бывает дождь.
Старший улыбается странной полуулыбкой, больше похожей на усмешку.
— Что?
— Ты забавно разговариваешь, — объясняет он. Какая ирония, мне–то как раз его слова кажутся забавным «ты–збан–раз–гварьш».
— Ха! Это у тебя акцент дурацкий!
— Ак‑цЭнт ду–рАц–кЫй, — передразнивает он. Я показываю ему язык, но сама тоже смеюсь.
Несколько капель падают на лицо статуи и сбегают по щекам, словно слезы, оставляя за собой темные дорожки. Я морщусь. Лицо не такое четкое, как можно было ожидать. Такое ощущение, будто его побило непогодой.
— Когда была Чума?
— Не знаю, — отвечает Старший, отходя от статуи. — Надо будет уточнить. Почему ты удивилась, что у нас есть дождь?
— Понимаешь… — я произношу это очень четко и растягиваю, подчеркивая акцент, в наличии которого меня обвинил Старший. Он улыбается шире. — Просто… это ведь на самом деле не дождь. Зачем было делать похоже? Могли бы просто сами поливать цветы из пульверизаторов.
Старший пожимает плечами.
— Это было в изначальной конструкции корабля. — Он замолкает, а потом бормочет под нос: — Биолаборатория…
— Что?
— Я видел в Регистратеке старые чертежи корабля. Изначально уровень фермеров назывался «лабораторией биологических исследований». Мне тогда не пришло в голову, но… Погоду у нас планирует Старейшина. Получается имитация разных погодных условий, с которыми мы можем столкнуться на Центавра–Земле. Схема меняется примерно раз в пять лет. В прошлый раз… в прошлый раз дождь шел раз в месяц. Ученым пришлось помогать фермерам изобретать новые методы орошения. А… — Он так глубоко задумался, что почти забыл обо мне, о том, что я его слушаю. — Когда я был маленький, дождь шел часто. Я помогал копать дренажные канавы. Пастбища постоянно заливало. Еще Старейшина иногда заставляет нас менять всю почву — добавлять или убирать какие–нибудь минералы.
Он поднимает взгляд, но по–прежнему не видит меня.
— На самом деле уровень фермеров — это биолаборатория для исследования возможных условий на Центавра–Земле. В Регистратеке записывают все новые способы борьбы с обстоятельствами. Хотя нет… это не обстоятельства. Это работа Старейшины. Это входит в его обязанности…
— Значит, и в твои, правильно? — вмешиваюсь я. — Ты ведь будешь следующим Старейшиной. — Мне хочется спросить: «Почему он сам не рассказал тебе все это?» Но, наверное, это не самый уместный вопрос. К тому же Старший и так читает его у меня на лице. Он сворачивает на тропинку, ведущую к пруду, и мне ясно: он не знает ответа. Как и у меня, у него есть одни только вопросы.
Я следую по тропинке за ним. По сторонам сгущаются пышные, цветущие кусты гортензии.
Дождь усиливается. Он льет ровно и методично, но все–таки настолько похоже на настоящий дождь, что я откидываю голову, чтобы капли падали на закрытые веки, и позволяю себе притвориться.
— Эта ваша система Старейшин… не понимаю, как она работает.
— А что?
Мы останавливаемся возле пруда, напоминающего размером бассейн у меня в школе. Дальше по дорожке парень с девушкой, смеясь под дождем, плюхаются на скамейку.
— Он — человек жестокий. Его, наверное, слушаются только из страха. — Не хочу вслух признавать, что он и меня запугал, но, кажется, Старший и сам догадывается.
— Старейшина — очень хороший лидер. Я не всегда согласен с ним и с его методами, но они действуют. Этого ты отрицать не можешь.
— Старик — просто диктатор, вот и все, — бормочу я и вдруг замечаю, что Старший усмехается. — Что?
— Мне нравится, что ты называешь его «старик». Большинство людей тут готовы ноги ему целовать.
— Мне он показался козлом. Нет, не просто козлом. Если честно, то редкостным подонком. Я понимаю, он у вас главный, и все дела, но он реально хотел меня убить.
— Может, он и не решился бы выбросить тебя с корабля.
— Да ну?
Старший изучает взглядом цветы у наших ног.
— Ну, может быть. Да. Наверное, решился бы.
Крупным, похожим на тигровые лилий красно–оранжевым цветам, что растут по краю бассейна, достается от меня ботинком.
Парочка на скамейке распалилась не на шутку. Одной рукой парень залез девушке под рубашку, другой — в штаны. Проследив за тем, куда я смотрю, Старший уперся взглядом прямо в происходящее.
— Старейшина говорил, что скоро начнется Сезон.
— Значит, это — Сезон? На людях так себя не ведут. — По крайней мере, раньше не вели. Так вот что получается, когда набиваешь на один корабль кучу людей, или, может, я просто ханжа с устаревшими взглядами?
Старший не смотрит в сторону парочки на скамейке, он смотрит на меня. Дождь льет все сильнее, и я уже подумываю о том, чтобы вернуться в здание, но мне до странности нравится это чувство, будто дождь привязывает меня, роднит с этим местом. Хоть я и знаю, что дождь — подделка, все же ощущения от него, как от настоящего, а мне сейчас отчаянно нужно хоть что–нибудь настоящее.
Сидящие на скамейке невдалеке от нас парень с девушкой используют дождь как предлог для того, чтобы избавится от одежды. Он срывает с нее рубашку, и она выгибает спину, прижимаясь к нему.
— Гадость какая, — говорит Эми.
Хоть эта парочка и наводит на кое–какие идеи, я все же не хочу обсуждать Сезон. Мне хочется знать, чем ограничивается ее ненависть к Старейшине — человеком или должностью.
— Он не так ужасен, — начинаю я. — Старейшина — все же хороший командир. — Делаю шаг в ее сторону. — Да, я знаю, он может и надавить, зато все на борту дружно трудятся и счастливы.
Эми фыркает.
— И ты, значит, тоже будешь ненавидеть всех, кто от вас отличается?
— Тебя я никогда не буду ненавидеть!
Именно ее необычность — рыжие волосы, культура Сол–Земли, то, как она отказалась слепо повиноваться Старейшине, — больше всего заставляет меня ею восхищаться.
Дождь уже превратился в ливень, но нам обоим все равно. Эми смотрит на меня выжидающе, словно хочет доказательств, что я не Старейшина.
Вместо этого я, протянув руку, вытаскиваю кисти, которыми она завязала волосы в пучок. Красным всполохом волосы струятся вниз, а потом дождь наливает водой тяжелые локоны, и они темнеют настолько, что кажутся почти каштановыми, как у меня. Почти. Я заправляю одну из оранжево–золотых нитей ей за ухо. Она вздрагивает, когда я касаюсь ее кожи кончиками пальцев.
— Старейшина — хороший командир, — мягко, но убедительно начинаю я. — Но, — добавляю, не давая Эми возразить, — мы расходимся мнениями в вопросе различий. Так уж случилось, что мне различия нравятся. Даже очень. — С трудом сглатываю комок в горле. Во рту, кажется, слишком много влаги, а горло совсем пересохло.
А потом… не знаю, как это получается… но она делает шаг ко мне, а я — к ней, и мы оказываемся совсем близко друг к другу.
И вот нас уже ничего не разделяет, кроме дождя.
И нас уже совсем ничего не разделяет.
Наши губы сливаются воедино. На уголок рта мне падает капелька дождя, а потом ее губы размыкаются, и мои тоже. Другая капля падает на язык, и тут же исчезает на ее языке.
Я промок насквозь; мне должно быть холодно. Но мое тело наполняется ее теплом.
Обвиваю ее руками, крепко прижимаю к себе. Хочется вдавить ее в себя.
Только бы это не кончалось.
А потом…
…она отстраняется.
Отступает.
Касается пальцами распухших губ.
Широко распахнутые глаза сверкают.
По щекам стекают капли дождя — вот только это не дождь — и, впервые в жизни, я чувствую на языке соль.
— Каждый раз под дождем, — шепчет она. — И с Джейсоном тоже.
Кем бы ни был этот Джейсон, мне хочется его убить.
— Извини, — она отступает еще на шаг. — Я не хотела…
О нет, нет, все должно было быть не так.
Нельзя было ее целовать. У нее сейчас и так достаточно проблем, а я еще добавляю.
— Прости, — говорю я.
Тянусь к ней, но она отступает. И вот ее уже нет.
С металлического потолка вниз льется вода. В руке я по–прежнему сжимаю позабытые кисти, которыми Эми убирала волосы — теперь это все, что у меня осталось. Кисти Харли.
Ломаю их напополам и швыряю в пруд.
Капли дождя блестят на коже. И Джейсон рядом, и мы почти целуемся. Но это не дождь, это мой горячий душ, и на этот раз не Джейсон, а Старший.
Откидываю голову на теплый от пара кафель душевой кабины.
Понятия не имею, что делать.
Обернувшись полотенцем, выхожу из ванной. Взгляд останавливается на исписанной стене, и я застываю на месте, изучая ее, пока капли стекают на ковровое покрытие. Никакого результата. Ничего общего между мной и мистером Робертсоном все равно нет.
Еще никогда в жизни я не чувствовала себя такой потерянной, такой одинокой. У меня совсем никого нет — ни родителей, ни Джейсона, ни друзей. Без них этот корабль кажется таким пустым и крошечным… и я сама кажусь себе пустой и крошечной.
Нужно вернуться на криоуровень и охранять маму с папой. Нельзя было вешать это на Харли. Там мои родители, а не его. Он мне ничего не должен.
Но его глаза так горели жаждой увидеть звезды — я заметила перед уходом. Не хочется отрывать его от них.
И оставаться одной там, среди могильного холода, тоже не хочется.
Я все сижу на краю кровати — не могу заставить себя лечь.
Потом прохожу через комнату и сажусь в кресло у окна. Бросаю взгляд на постель — простыни смяты, но не отогнуты. В мою первую ночь Старший сидел в этом самом кресле, пока я спала.
Залезаю в кресло с ногами и обнимаю руками колени. Даже во сне я продолжаю смотреть в окно.
Восхода не было. Большая желтая лампочка на потолке корабля просто загорается, словно кто–то включил свет, — и вот он, день.
В голове туман, словно я никак не могу проснуться до конца. Наливаю себе в ванной стакан холодной воды, но эффекта никакого. Может быть, мир даже начинает расплываться еще сильнее. Я так устала. Думать, волноваться. Есть только один способ избавиться от звона в голове.
Когда я прохожу через комнату для отдыха к лифту, там никого нет, кроме Люта — того, высокого, который вечно так нагло меня разглядывает. Он вообще спит когда–нибудь? Такое ощущение, что он торчит тут только ради удовольствия смущать меня своим взглядом. Очень хочется повернуться и сказать ему, чтобы не распускал глаза, но его, наверное, это только развлечет. И вообще, он меня немножко пугает.
День настал всего несколько минут назад. Совсем не чувствуется, что сейчас утро, потому что не было нормальной зари, и дневной свет будет совершенно одинаковым что в полдень, что за минуту до наступления темноты. Кажется, весь уровень еще спит, но я все же держусь сельской местности, бегаю среди коров и кукурузных полей, и листья кукурузы щекочут меня, когда я проношусь мимо. Минут через десять ускоряюсь, готовясь выйти за грань.
— Почему тебе так нравится бегать, Рыжик? — спросил Джейсон, наверное, на третьем свидании. Это было уже после того, как мы в первый раз поцеловались, но до того, как я набралась смелости и сказала ему, что меня воротит от «Рыжика».
— Я же говорила. Мне нравится, когда я полностью занята бегом, когда остаются одни только бегущие ноги.
Быстрее. Надо бежать быстрее.
— Это я могу понять, — Джейсон наклоняется, чтобы поцеловать меня, но я занята завязыванием шнурков, и ему достается только щека.
Поднимаю голову и гляжу на него.
— А еще я хочу выиграть.
— Выиграть?
Я смогу обогнать воспоминания. Нужно просто ускориться. Кукурузное поле оканчивается низенькой изгородью. С другой стороны на меня глядят овцы. Я резко сворачиваю и бегу вдоль изгороди.
— Ага. Нью–Йоркский марафон. Это вроде как моя мечта. Теперь я прячу взгляд не потому, что поправляю носки, а потому, что никогда еще никому об этом не рассказывала.
— Нью–Йоркский марафон?
— Да. Это серьезная штука. Один из лучших марафонов в мире. Больше двадцати шести миль в длину, через весь город. Но чтобы его пробежать… в смысле, не просто кое–как до конца добраться… надо постараться.
— То есть?
— Там рекорд типа два с половиной часа.
— Два с половиной часа? На двадцать шесть миль? Ни черта себе!
— Да уж. Я даже не близко. Но… — Я подняла на него взгляд. Он не улыбался, как обычно; он выглядел очень серьезным.
— Ты сможешь.
— Я за два часа еле–еле десять миль пробегаю.
— Ты сможешь. Честно. Ты никогда не сдаешься. Я видел. Когда–нибудь ты выиграешь этот марафон, а я буду ждать тебя на финише. С сюрпризом, — он снова лукаво ухмыльнулся.
— Дай–ка угадаю, — сказала я. — Вот с таким сюрпризом? — И я поцеловала его со всей силой своей любви, со всей силой его веры в меня.
Тут я останавливаюсь, хватая ртом воздух со вкусом озона.
Ужасно не только то, что Джейсона со мной нет. Нет и марафона. И Нью–Йорка. Нью–Йорк… Нью–Йорк! Он такой огромный. Там живут… жили миллионы людей. Но Нью–Йорка больше нет. Каким бы он сейчас ни был, он уже не тот. Не то метро и Центральный парк, марафоны и Бродвей. Сегодня в нем все другое — может, есть даже телепорты и летающие машины. Я его никогда не увижу, и он никогда не станет таким, как прежде. Для меня, навсегда, Нью–Йорка больше нет.
Но, шепчет сердце, есть Старший.
Я ускоряюсь.
Когда на улице появляются люди, когда все просыпаются и принимаются за ежедневные труды, я поворачиваю обратно к Больнице.
Нет смысла лгать самой себе.
Я хочу спрятаться.
Впервые увидев коров вблизи, замедляюсь.
Это не обычные коровы.
Я, конечно, не росла на ферме, ничего такого, но все–таки догадываюсь, как должна выглядеть корова. А эти… ну, по идее, это должны быть коровы, но я таких в жизни не видела.
Прежде всего, они меньше. Намного. Едва достают мне до плеча головой. У быков есть рога, как и должно быть, но тупые и по форме напоминают грибы — причем они именно не обрезаны, а изначально так растут.
Они, кажется, смотрят на меня с таким же любопытством, как я на них. Тяжело дыша и обливаясь потом, я останавливаюсь и опираюсь об изгородь, и некоторые коровы делают пару шагов в мою сторону. Нормальные коровы — не такие мускулистые, а у этих под кожей перекатываются настолько выступающие мышцы, что это мешает им ходить. Жвачку они жуют ровно и размеренно, негромко причмокивая. В воздухе вокруг них витает запах грязи и травы, он почти что напоминает мне о доме.
Одна из коров мычит, но очень странно — мычание заканчивается почти что поросячьим визгом. «Му–у–ииии!»
Я отшатываюсь.
Странные коровосвиньи следят взглядом за тем, как я удаляюсь, в их больших карих глазах мне чудится что–то зловещее.
Дальше мне попадается на пути поле размером раза в два больше, чем те, что я пробегала до этого — кукурузные, пшеничные и бобовые. Вдаль уходят аккуратные, ровные ряды, и ряды, и еще ряды какого–то зеленого растения. Наклонившись, срываю круглый лист, нежный и покрытый легким пушком, но на вкус он оказывается горьким. Стебель толстый и жесткий; Наверное, это что–то вроде моркови или картофеля — то, что едят, скрыто под землей.
И тут я что–то слышу.
Бип!
— Номер пятьсот семнадцать привит. — Затем что–то вроде стука пластмассы и топот.
Поле у меня за спиной огорожено низким забором из проволочной сетки. На самом краю, присев на корточки и наклонившись так низко, что я сначала даже не заметила, сидит девушка чуть старше меня, примерно возраста Харли. Она только что выпустила из рук огромного, толстого, коротконогого кролика, и теперь он улепетывает прочь, то и дело подергивая левой задней лапкой. Только пушистый белый хвостик мелькает в траве да слышен недовольный скрежет зубов.
Я пытаюсь что–нибудь сказать, но девушка вдруг выпрямляется, все еще стоя на коленях. В паре футов от нее лакомится клевером еще один кролик. Без единого звука она делает выпад, хватает кролика за задние ноги и прижимает к земле так быстро, что он не успевает даже дернуться. Обернувшись, девушка поднимает с травы пластиковую панель — такой же компьютер, как у Старшего — и проводит над ушами кролика, словно кассир в магазине. Компьютер пищит, она глядит на экран и снова бросает его в траву рядом.
— Привет, — говорю я.
Кажется, девушка должна бы удивиться — она ничем не показала, что заметила меня — но она просто поднимает взгляд и отвечает:
— Привет.
Потом, уже отведя глаза, все же поворачивается и оглядывает меня еще раз. В голове всплывают все разговоры о том, что меня невозможно ни с кем спутать. Волосы промокли от пота и прилипли к коже, из наскоро заплетенной косы выбиваются пряди. Провожу по ним ладонями, хоть это и бесполезно — на этом корабле мне ни от кого не скрыть, кто я.
— Ты — результат генетического эксперимента, — констатирует девушка. Я киваю. — Старейшина сказал, нам не обязательно с тобой разговаривать.
— Не обязательно, — мне не удается сдержать ворчливые нотки в голосе. — Но хотя бы из вежливости можно.
Девушка задумчиво склоняет голову. Потом, протянув руку, берет корзинку, полную шприцев для подкожных инъекций. Около половины из них — пустые, в остальных — золотисто–желтая жидкость, похожая на смесь меда с маслом.
— Что это? — спрашиваю я.
— Вакцина, — отвечает девушка, принимаясь за кролика, которого все еще прижимает к земле. Кролик, кажется, вообще не сопротивляется. Он изредка дергает массивными задними ногами, но никаких серьезных попыток высвободиться не предпринимает.
— Это твои домашние кролики?
Она смотрит на меня, очевидно, вспоминая слова Старейшины о том, что я туповата.
— Нет, это еда.
Дурацкий вопрос. Поле довольно большее, и только поблизости виднеется штук двадцать кроликов, а дальше — еще несколько десятков. У другого края стоит домик — ее дом, скорее всего — а вокруг него множество проволочных клеток для кроликов. На «Годспиде», наверно, живут сотни людей; понятно, что им нужен самый быстро воспроизводящийся источник белка — такой, как кролики.
— Я видела, как ты бежала, — говорит она, не отвлекаясь от кролика. — От чего ты бежала?
— Просто так, — отвечаю я. Она изучает меня взглядом, молча и пристально, как кошка.
— Почему?
— А почему нет? — пожимаю я плечами.
— Это непродуктивно, — она произносит это так, словно Продуктивность — это что–то священное и единственно значимое.
— И что?
Не ответив, девушка поворачивается влево, в сторону от меня. Взяв из корзинки полный шприц, она вкалывает его кролику в заднюю ногу, а потом отпускает зверька на волю.
— Номер шестьсот двадцать три привит.
На компьютере мерцает волнистая линия и зеленый огонек, а ее слова появляются в таблице на экране.
— От чего ты их прививаешь? — спрашиваю я. Какими болезнями может заразиться кролик в замкнутом пространстве корабля?
— Чтобы они были сильнее. Здоровее. И мясо лучше. — Она откидывается на пятки и смотрит на меня. — Ты ведь живешь в Больнице?
Киваю.
— Моего дедушку отправили в Больницу, — говорит она.
— Ему лучше?
— Его больше нет.
Голос ее звучит сухо и безразлично, но глаза увлажняются.
— Соболезную.
— Чему? — простодушно спрашивает она. — Его время пришло.
— Ты плачешь.
Девушка вытирает глаз измазанным в земле пальцем, оставляя на щеке грязно–травяное пятно. Потом, изумляясь просочившимся из глаз эмоциям, разглядывает оставшуюся на пальце слезу.
— У меня нет причин расстраиваться, — говорит она стекающему с кончика пальца доказательству. Голос все такой же ровный и монотонный, и я вижу, она искренне верит, что ей не грустно, хотя даже само тело силится убедить ее в обратном.
Девушка поднимает корзину и тянется к странному пластиковому компьютеру. Он оказывается чуть дальше, чем она рассчитывала, и, выскользнув из ее пальцев, проезжает по траве в мою сторону. В глаза мне бросаются слова «Генетическое модифицирование» вверху экрана.
— Что там написано? — спрашиваю я, указывая пальцем на компьютер.
Удивительно, но девушка послушно отвечает.
— Генетическое модифицирование, направленное на изменение репродуктивных генов и мышечной массы, — монотонно зачитывает она. — Предполагаемое увеличение производительности — двадцать процентов с последовательным повышением мясного производства на двадцать пять процентов.
— Это не вакцина, — говорю я, глядя прямо в ее пустые глаза. — Это какая–то генная инженерия. Я об этом слышала. Моя мама была генетиком… — Осекаюсь. Она по–прежнему считает меня выродком, результатом неудачного эксперимента местных ученых. — Слушай, Старейшина солгал вам про меня. Я с Земли. В смысле, с Сол–Земли. Я там родилась. Меня заморозили, но я проснулась слишком рано. А моя мама была на Зем… на Сол–Земле генетиком. То, что ты вкалываешь кроликам, — не вакцина. Это модифицированные гены. Ты меняешь их ДНК.
Она кивает, словно соглашаясь с каждым моим словом, но после говорит:
— Старейшина сказал, ты глуповата и многого не понимаешь.
— Я правда с Земли… но это неважно! Слушай, я хочу сказать, эта штука опасна. Генная инженерия — это не игрушки, особенно если вы собираетесь этих кроликов есть. Ты хоть понимаешь, что ты делаешь?
— Старейшина сказал, это прививки, — говорит девушка и поворачивается, чтобы идти прочь.
— Эй, стой… подожди! — изгородь мешает мне пойти за ней следом.
Она останавливается — но только потому, что нацелилась на следующего кролика.
— Эй, прочитай, что написано у тебя в компьютере. Там прямо написано, что ты изменяешь их ДНК. Прямо. На экране. — Я тычу в него пальцем. Она с любопытством опускает взгляд, словно не знает, о чем я говорю, хоть эти слова и стоят над таблицей, с которой она только что работала. — Посмотри в экран. Вот сюда. Ты где–нибудь видишь слово «вакцина»?
Она медленно качает головой, внимательно просматривая экран.
— Значит… — начинаю я, ожидая, что она поймет, что я имею в виду. Отчаявшись, договариваю: — Ты не вакцину им колешь. Ты изменяешь их ДНК.
Она поднимает на меня широко распахнутые глаза, и на мгновение мне кажется, что она поняла.
— Да нет. Ты ошиблась. Старейшина мне сам сказал. Вакцина. — Она показывает мне корзинку со шприцами. — Чтобы кролики были здоровее. Сильнее. И мясо лучше.
Я пытаюсь возразить, но вижу в ее широко раскрытых, наивных и совершенно пустых глазах, что это бесполезно. По спине у меня бегут мурашки, и это совсем не из–за высыхающего на коже пота. Старейшина держит всех под полным контролем. Я не знаю, почему у этой девушки настолько нет своей воли, что она верит словам Старейшины больше, чем фактам, которые у нее прямо перед носом. Не знаю, Старейшина ли отключил замороженных. Но я точно знаю одно: если это и вправду он и весь корабль слепо ему повинуется, у меня нет шансов.
Следующее утро встречает меня мерцанием звезд в щели под дверью. Зевая и потягиваясь, я выхожу из своей комнаты и обнаруживаю, что Старейшина опустил металлический щит, скрывавший навигационную карту, и открыл звезды–лампочки.
— Привет, — говорит Старейшина. Он сидит, прислонившись к стене у своей двери, и глядит на фальшивые звезды. Когда я сажусь, он вдруг начинает суетиться, и до моих ушей долетает стук стекла по металлическому полу. Бутылка, что он принес от корабельщиков. Старейшина пытается спрятать ее, но поздно.
Мы смотрим на лампочки.
— Иногда я забываю, — начинает он. — Как это трудно. Я так давно… это делаю. — Вздох. Хоть в воздухе и чувствуется острый, жгучий запах «паров», Старейшина не пьян. Бросаю взгляд на бутылку — она неполная, но выпито не больше пары глотков. Честное слово, Старейшина даже тут все держит под контролем.
— Трудно, я знаю.
Старейшина качает головой.
— Нет, не знаешь. Пока не знаешь. Ты только начал. Ты… еще не принимал решений, какие мне приходилось принимать. Тебе еще не нужно было жить с самим собой после этого.
Что он имеет в виду?
Что такого он наделал?
А какая–то часть меня, та, которая вдруг поняла, что я — всего лишь шестнадцатилетний Старший, а не пятидесятишестилетний Старейшина, эта часть спрашивает: что ему пришлось сделать?
Потому что я знаю Старейшину и, более того, я знаю наши обязанности. И знаю, почему мы их выполняем. Почему мы ими живем. Почему нам приходится это делать.
— Было бы проще, если бы прошлый Старший был жив. Он бы занялся тобой и Сезоном, а я…
— Чем? — спрашиваю я, подаваясь вперед.
— Всем остальным.
Старейшина уже стоит на ногах, освещенный мерцанием фальшивых звезд. Он кажется очень старым. Гораздо старше, чем когда–либо. Но старят его совсем не годы.
— Ненавижу Сезон, — в голосе его звучит неприкрытое отвращение.
Пытаюсь спросить почему, но он не смотрит на меня, и что–то сковывает мне язык. Интересно… он ненавидит Сезон, потому что ему не с кем спариваться? Я никогда не видел, чтобы он смотрел на кого–нибудь так, как Харли смотрел на свою девушку… Так, как я смотрю на Эми. Может, когда я еще не родился, в пору его Сезона, у него была женщина, но она умерла. Может… Сглатываю ком в горле. Если честно, я уже задумывался о том, не может ли Старейшина быть моим…
— Не гордись, — прерывает он течение моих мыслей.
— Что, прости?
— Не гордись. Делай, что должен, нравится тебе это или нет. Тем, что ты Старейшина, гордиться нечего. Тебе никогда не найти правильного решения. Просто делай так, чтобы они выжили. Не позволяй проклятому кораблю погибнуть.
Он поднимает почти полную бутылку и запирается у себя, не включая свет. Фальшивые звезды скрываются за металлическим потолком, и я тоже остаюсь в полной темноте.
Через час приходит время начать новый день. Старейшина появляется из своей комнаты. Одежда его не измята, взгляд ясный, дыхание свежее. Видно, бутылка так и осталась полной. Разговор под лживыми звездами кажется теперь сном.
Старейшина направляется к люку на уровень корабельщиков. Единственное, что нарушает тишину, это стук его шагов — неровный из–за хромоты — по металлическому полу.
— Вчера ты весь день провел с этой девчонкой с Сол–Земли, — замечает он, поднимая крышку люка.
Пожимаю плечами.
— У меня сейчас нет времени заниматься с тобой. Корабль важнее всего. А ты совсем забросил мое задание, да? Про третью причину разлада?
Втягиваю голову в плечи. Я забыл. Кажется, это было так давно. Когда я поднимаю глаза, Старейшина смотрит себе через плечо, избегая моего взгляда. Не знаю, о чем он думает, но ничем хорошим это мне не светит.
— Ладно, — произносит он наконец.
— Ладно?
— Трать свое время на нее. Сам увидишь, какие из–за нее будут проблемы.
И он исчезает в люке, не давая мне времени задать вопросы, на которые он все равно не ответит.
Я тут же срываюсь с места и направляюсь к гравтрубе, ведущей на уровень фермеров. Раз Старейшина разрешает мне забыть о задании и провести время с Эми, кто я такой, чтобы оспаривать его решения? На пороге Регистратеки стоит Орион (к моему удовольствию, опершись спиной на портрет Старейшины), и, проходя мимо, я машу ему рукой.
Никогда еще не видел в саду столько народу. Отовсюду доносятся одни только вздохи и стоны спаривающихся людей; они везде: в кустах, под деревьями, у подножия статуи, даже прямо посреди дороги. Чтобы дойти до Больницы, то и дело приходится перешагивать через потные извивающиеся тела.
К счастью, в лифте никого нет. Но, судя по запаху, недавно были.
Народ в Палате ведет себя относительно вменяемо. Да, Барти с Виктрией целуются в углу, а кое–кого из театральной труппы уже прижали к стеклянной стене, но почти на всех еще держится большая часть одежды.
Стуча в дверь, я почти ожидаю, что Эми будет в таком же состоянии — да что там, я почти надеюсь на это — но нет. Она уже одета, стоит и смотрит в окно.
— Почему все друг на друга набросились? Во всех общественных местах, везде… — тихо спрашивает она.
— Сезон.
— Это… неестественно. Люди так себя не ведут. Это… спаривание, а не любовь.
Пожимаю плечами.
— Конечно, спаривание. В этом и смысл. От этого родится новое поколение.
— Все? Одновременно? Все решили заняться сексом именно сейчас?
Киваю. Может, родители ей никогда не рассказывали про Сезон, но в ее возрасте она наверняка уже должна была знать. У всех животных есть брачный период. И у людей, и у коров, овец, коз.
— «Наверное, что–то такое в воде», — напевает Эми, слабо улыбаясь, словно пытается пошутить. Но лицо ее тут же темнеет вновь, и она добавляет тихим шепотом, будто говоря сама с собой: — Но все–таки это ненормально.
Я не отвечаю. Все мои мысли заняты тем, что, когда нам будет двадцать, Сезон настанет для нас. Только для нас. Двоих.
Она что–то сказала. Встряхиваю головой, пытаясь очистить ее от подобных мыслей.
— Пойдешь? — спрашивает она.
— Куда?
— Пойдешь со мной навестить моих родителей?
Я делаю глубокий вдох, потом медленно выдыхаю.
— Эми… они все еще заморожены.
— Знаю, — спокойно отвечает она. — Но все равно хочу их навестить. Я не смогу спокойно охранять криоуровень, если не посмотрю сперва на них.
И я иду с ней.
На нижнем уровне уже горит свет. Эми выходит первая и осматривается по сторонам среди рядов.
Потом молча направляется по одному из проходов, и я иду следом за ней. Пальцами она касается металлических дверей. В конце ряда Эми оборачивается ко мне.
— Я даже не знаю, где они, — голос ее звучит потерянно.
— Это можно узнать, — обойдя ее, я иду к столу и беру с него пленку.
— Как их звали?
— Мария Мартин и Боб… Роберт Мартин.
Ввожу имена в компьютер.
— Номера сорок и сорок один.
Я не успеваю даже положить пленку обратно на стол, а Эми уже бежит по залу, шепотом считая ряды. Останавливается у двух смежных дверец с нужными номерами.
— Хочешь, я открою?
Эми кивает, но, как только я шагаю вперед, хватает меня за руку.
— Я сама, — говорит она, но не двигается с места, а просто стоит и смотрит на закрытые дверцы.
Я так хочу их увидеть.
Хочу погладить взглядом морщинки в уголках маминого рта. Потереться щекой о колючую папину щетину.
Я хочу их увидеть.
Но я не хочу видеть их замороженными тушами.
— Эми?
Мы с Эми оба подпрыгиваем на месте.
В дальнем конце ряда стоит Харли.
— Ты что тут делаешь? — спрашиваю я.
Харли, зевая, подходит.
— Стою на страже. Как договаривались. Кроме вас, сюда никто не приходил.
— Сегодня я останусь, — виновато обещаю я, заметив темные круги у Харли под глазами.
— Нет, не останешься, — ухмыляется он. — Не сможешь. Старейшина заметит. Я не против побыть еще. Тут тихо, можно спокойно рисовать. — Я знаю Харли. Знаю, каким он может быть одержимым. Он, наверное, дольше на звезды смотрел, чем охранял замороженных.
Я чуть наклоняюсь, так, чтобы Эми не слышала.
— А лекарства…
Я имею в виду не только бело–голубые ингибиторы, которые принимаю и я, и все в Палате. Харли пьет еще и другие пилюли из–за своих «приступов», с тех пор как…
— Обойдусь, — говорит Харли и, хотя я не совсем ему верю, по взгляду, брошенному на Эми, видно: ему не хочется обсуждать этот вопрос в ее присутствии.
— Пойдешь с нами? Эми ищет своих родителей.
Харли сомневается — не терпится вернуться к звездам. Но, заметив мое беспокойство, он решается.
— Ладно, — говорит он, все же глядя в сторону коридора, ведущего к шлюзу. Его запавшие глаза странно светятся, словно какой–то ненасыщаемой жаждой — мне становится страшновато за него. В прошлый раз было то же самое.
— Я все, — доносится сзади голос Эми.
— Ты не хочешь взять свои вещи? — спрашиваю я, глядя на пленку.
— Какие вещи?
— Которые упаковала перед заморозкой. Тут написано, что у вас у каждого есть багаж.
Сердце бьется тяжело и глухо — мы с Харли идем следом за Старшим меж двух рядов криокамер к стене, вдоль которой выстроились шкафчики.
Я никаких вещей не паковала. Мама с папой не говорили, что можно что–то с собой брать.
Старший открывает один из шкафчиков: внутри один на другом стоят десять контейнеров размером с чемодан.
— Вот, — он вынимает три.
Они с Харли смотрят, как я нажимаю кнопку на первом контейнере. Крышка открывается с отчетливым хлопком — герметичный замок.
Это, наверно, мамин. Едва поднимается крышка, запах ее духов окутывает меня с ног до головы. Я закрываю глаза и вдыхаю как можно глубже, вспоминая запах ее платьев, в которые я любила наряжаться, когда в детстве играла в переодевания. Вдыхаю еще раз, и только тут понимаю, что чувствую один только горький запах консервационного газа, которым, должно быть, был заполнен контейнер, а аромат маминых духов — всего лишь воспоминание.
Вынимаю прозрачный вакуумный пакет с фотографиями.
— Это что? — спрашивает Харли.
— Океан.
Он смотрит на фото, раскрыв рот.
— А это? — на этот раз Старший.
— Это мы ездили в Гранд–Каньон.
Старший берет фотографию у меня из рук.
Пальцем проводит по прорезанной в камне линии реки Колорадо. Во взгляде его недоверие, словно он не до конца верит, что каньон за нашими с мамой и папой спинами — настоящий.
— Это все вода? — спрашивает Харли, показывая на фото, где я, семилетняя, строю на пляже замок из песка.
— Все вода, — смеюсь я. — Она противно соленая, зато волны все время поднимаются и опускаются, набегают и отходят. Мы с папой любили прыгать в них, смотреть, как далеко нас утащит, а потом волны выносили нас обратно на берег.
— Все это вода, — шепчет Харли. — Все вода.
На остальных фотографиях нет ничего интересного. В основном на них одна я. Сначала грудничок, потом учусь ходить у бабушки в саду, на тыквенной грядке. Первый день в школе. Я на выпускном, на мне — обтягивающее черное платье, рядом стоит Джейсон и протягивает мне букетик васильков.
Глубже зарываюсь в контейнер. Тут должно быть кое–что, что мама точно не оставила бы. Пальцы смыкаются на маленькой твердой коробочке, и сердце замирает в груди. Вынув бархатную шкатулку с круглым верхом, я держу ее на ладони.
— Что там? — спрашивает Старший. Харли по–прежнему поглощен созерцанием океана.
В шкатулке лежит золотой крестик на цепочке. Крест моей бабушки.
Старший смеется.
— Не говори мне, что ты из тех, кто верил в эти сказки!
Не сводя взгляд с его лица, я надеваю крестик на шею, и смех обрывается.
— Этот корабль называется «Годспид», — говорю я, поправляя цепочку.
— Это просто пожелание удачи.
Отвернувшись, окидываю взглядом дверцы криоморга.
— Нет, это намного больше.
Сглотнув ком в горле, возвращаю фотографии на место — все, кроме той, где мы с родителями в Гранд–Каньоне.
Когда я нагибаюсь к папиному контейнеру, крестик оказывается у меня перед глазами. Контейнер в основном наполнен книгами. Некоторые мне знакомы: полное собрание сочинений Шекспира, «Путешествие Пилигрима», Библия, «Автостопом по галактике». Десять — двенадцать книг по военной тактике, выживанию, естественном наукам. Три чистых блокнота и нетронутая упаковка механических карандашей. Один блокнот и три карандаша я откладываю в сторону.
С сомнением, но все же вынимаю из контейнера «Искусство войны» Сунь Цзы. Я ее не читала, но, судя по названию, в ней найдется пара советов, что делать с тем, кто отключает замороженных. Засовываю ее под блокнот, надеясь, что Старший не заметил названия. Меня не отпускает мысль, что Старейшина, его ментор, все–таки каким–то образом причастен ко всему этому, и, боюсь, может случиться так, что мне придется идти против него в одиночку.
И тут я вижу ее.
Моя любимая игрушка — плюшевый мишка.
Беру ее в руки. Большой зеленый бант на шее сбился на сторону, войлок на носу истерся. С правой лапы слезла почти вся шерсть — когда я была совсем маленькая, я сосала ее вместо большого пальца.
Прижимаю Эмбер к груди в отчаянной попытке почувствовать что–то такое, что искусственный мех и набивка не способны дать.
— Последний, — говорит Старший, подталкивая ко мне третий контейнер, пока я закрываю папин.
Делаю глубокий вдох и изо всех сил стискиваю Эмбер.
Но в контейнере пусто.
— А где твои вещи? — спрашивает Харли, заглядывая мне через плечо.
Глаза щиплет от нахлынувших слез.
— Папа думал, что я не полечу. Он не собрал мои вещи, потому что думал, я откажусь лететь с ними.
— Ничего, — говорю я. — На корабле есть все, что нужно. Об одежде и всем остальном можешь не волноваться.
Харли тычет меня кулаком в плечо.
— Что?
Не выпуская из объятий игрушечного зверя, Эми собирает карандаши, блокнот, книгу и фотографию — больше ничего из родительских вещей она не взяла.
— Все, идемте, — глухо произносит она.
Харли помогает мне загрузить контейнеры обратно в шкафчик. В процессе он то и дело смотрит на меня и указывает бровями на Эми, но что он хочет этим сказать — для меня загадка.
Щелк. Пшшш. Бум.
Эми роняет игрушку и книги, карандаши со стуком катятся по полу, фотография медленно планирует вниз.
— Я знаю этот звук, — шепчет она и в следующую секунду уже несется по проходу к криокамерам.
— Эми, подожди! — кричит Харли, а я просто устремляюсь за ней. Около номера шестьдесят она поворачивает и скрывается из виду.
— Быстрее! — слышу я ее голос.
Заворачиваю за угол. Посреди прохода стоит криоконтейнер, от него поднимается пар.
— Это ты сделала? — спрашиваю я, хотя заранее знаю ответ.
— Нет, конечно! — голос Эми дрожит, словно она пытается сказать все одновременно. — Она проснется, как я?
Окидываю взглядом контейнер — внутри лежит женщина, она выше Эми и массивнее, у нее черные курчавые волосы, а кожа еще темнее моей. На контейнере мигает красный огонек. Выключатель в черном ящике повернут.
Стучу по кнопке вай–кома.
— Исходящий вызов: Док. Срочно!
— Что случилось? — у меня в ухе раздается голос Дока.
— Док! Еще одна! Еще один контейнер вытащили! Скорее!
— Постой, что?
— На криоуровне. Еще одна из замороженных. Ее вытащили из камеры. Горит красная лампочка!
— Сейчас буду.
Док отключается. Надеюсь, он недалеко. Если в Больнице, то придет через минуту… но если в Городе или на уровне корабельщиков, то ждать придется дольше.
— Что случилось? — спрашивает Харли.
— Кто–то сделал с этой женщиной то же, что со мной, — отвечает Эми. — Отсоединил, оставил тут умирать.
— Так она что, проснется?
— Не знаю. Может, если повернуть выключатель, засунуть ее обратно… не знаю. Я боюсь ее трогать. Техника вроде несложная, но…
— Не давайте ей проснуться, — тихо произносит Эми. — Во льду плохо, но все же лучше, чем проснуться одной.
Мое сердце падает. Она все еще чувствует себя одинокой.
— Старший? — слышу я вдруг.
— Сюда! Номер… — бросаю взгляд на открытую дверцу. — Шестьдесят три!
Док бежит к нам по проходу. Оттолкнув Харли, склоняется над контейнером. Вытирает запотевшее стекло.
— Она недолго здесь, — говорит он наконец. — Почти не оттаяла.
— Это хорошо? Да? — Эми впивается пальцами в крышку, словно пытается проникнуть сквозь стекло и взять женщину за руку.
— Хорошо, — отвечает Док. Я мешаюсь ему, поэтому отступаю назад. Наклонившись над крышкой, он разглядывает черный ящик. Потом подключает к свисающему с нее проводу пленку и изучает появляющиеся на экране цифры. Хмыкает, но непонятно — хорошо это или плохо. Пишет на экране еще цифры, потом отключает соединение и поворачивает выключатель. Красный огонек сменяется зеленым.
Засунув контейнер обратно в криокамеру, он захлопывает дверцу и запирает ее. Нас окутывает облако холодного воздуха — единственный след того, что номер шестьдесят три только что был открыт.
— С ней все будет хорошо, — успокаивающе произносит Док. — Вы вовремя ее нашли.
— Народ! — зовет Харли. Я удивленно оглядываюсь — Харли отошел от нас и исчез по другую сторону ряда.
— Как вы узнали, что ее вынули? — спрашивает Док.
— Я услышала, — отвечает Эми.
Док сосредоточенно хмурится.
— Значит, тот, кто это сделал, был тут одновременно с вами. А вы вообще зачем спустились?
— Я хотел показать Эми багаж ее родителей, — отвечаю я, не давая ей времени сказать, что мы пришли посмотреть на них самих. По какой–то необъяснимой причине мне кажется, лучше не признаваться, что мы шли сюда ковыряться в криооборудовании.
— Эээ… народ? — слышится голос Харли где–то в паре рядов от нас.
— Не нравится мне это, — говорит Док. — Тот, кто это сделал, знал, что вы здесь, знал, что вы услышите. Кроме вас троих тут кто–нибудь еще был?
Мы с Эми обмениваемся взглядами.
— Я не видела, — отвечает она.
— Я тоже.
— Народ! — кричит Харли.
— Что?! — кричу я в ответ.
— Давайте к двадцаткам. Бегом!
Док поворачивается, чтобы идти, но нам с Эми уже ясно — надо бежать. Голос Харли неспроста звучит так нервно. Что–то еще случилось.
Мы заворачиваем за угол, и причина уже очевидна.
Посреди прохода лежит еще один контейнер. Вот только этот уже оттаял. А человек внутри — уже мертв.
Ой.
Я не собиралась произносить это вслух.
Просто я его знаю.
Это мистер Кеннеди, он работал вместе с мамой и всегда казался мне жутковатым. Он был из тех стариков, что всю жизнь остаются холостяками, но думают, что старость дает им право безнаказанно быть извращенцами. Он вечно заглядывал маме в вырез блузки, а меня просил поднять что–нибудь с пола каждый раз, как я навещала родителей в лаборатории. Мама всегда отшучивалась, но я не раз думала, что мистер Кеннеди делает дома, когда остается наедине с воспоминаниями о мамином морщинистом декольте или резинке моего белья.
А теперь он умер и плавает в криорастворе — глаза распахнуты, радужки побелели. Кожа стала желтоватой, словно губка, пропитавшаяся водой. Рот приоткрыт, а щеки впали, и у челюсти собрались малюсенькие пузырьки воздуха.
— Номер шестьдесят три отключили, чтобы отвлечь наше внимание, — говорит Старший.
— Едва ли, — возражает Док. — Его вынули уже довольно давно. — Он поднимает крышку стеклянного ящика, и Харли со Старшим помогают положить ее на пол. Доктор опускает палец в жидкость, в которой плавает мистер Кеннеди. — Вода прохладная, не ледяная. Скорее всего, его отключили вчера, самое позднее — вчера вечером.
Мы со Старшим переглядываемся. Мистер Кеннеди захлебывался здесь, а мы бегали под дождем и смеялись. Он умирал, когда та парочка занималась любовью на скамейке у пруда. Пока я стягивала мокрую одежду, стояла под горячим душем, пока засыпала, глядя на темные поля, мистер Кеннеди плавал в собственной смерти.
Другая мысль: Харли был здесь одновременно с убийцей.
— Зачем? — спрашиваю я.
Доктор стучит пальцами по все тому же странному тонкому компьютеру.
— Номер двадцать шесть. Мужчина по имени…
— Мистер Кеннеди.
— Да, — Док удивленно поднимает на меня взгляд.
— Я его знала.
— А, соболезную, — говорит он, но небрежно, будто просто из вежливости. — Номер двадцать шесть…
— Мистер Кеннеди.
— Мистер Кеннеди был оружейным экспертом.
— Точно? — переспрашиваю я. Хоть они с мамой и работали в одном отделе, я понятия не имела, что он имеет какое–то отношение к оружию. Мама не имела. Ее специальностью был сплайсинг. Она работала с ДНК, а не с оружием.
Док кивает.
— Он был хорошим специалистом по биологическому оружию. Здесь написано, работал на правительство, занимался разработкой экологических бомб.
— Кто это делает? — спрашивает Старший. — Кто их всех отключает? Сначала Уильяма Робертсона, потом женщину, номер шестьдесят три, теперь этого.
— И меня, — добавляю я.
Старший глядит на меня, хмурясь.
— Две жертвы… и два промаха, — говорит доктор.
— И никакого мотива, — гляжу на пустую криокамеру, в которой только недавно лежал мистер Кеннеди. Потом скольжу взглядом по рядам пронумерованных ячеек. Сколько еще криокамер опустеет, прежде чем мы остановим убийцу?
Мы с Харли помогаем Доку отвезти мистера Кеннеди к шлюзу. Эми говорит, что подождет нас. Но я знаю — она хочет дойти до другого ряда, посмотреть на дверцы камер своих родителей, убедиться, что они по–прежнему крепко заперты.
Док открывает дверь, и мы сбрасываем тело внутрь. Дверь закрывается, отрезая нас от бездонной пасти космоса. Харли с широко распахнутыми глазами прильнул к круглому окошку, смакуя еще одну возможность увидеть звезды. Но я вижу одно только раздутое тела мистера Кеннеди.
Глядя на Харли, я вижу в его глазах миллиарды звезд, и он упивается ими, наполняет ими пустоту в душе. Он поднимает руки к окну, и на одно безумное мгновение мне кажется, что Харли хочет открыть дверь, чтобы следом за мистером Кеннеди улететь к звездам. Дверь закрывается. Но в глазах Харли по–прежнему сияет звездный свет.
— Никогда в жизни я не видел ничего красивее, — шепчет он.
— Мистер Кеннеди, конечно, тоже так подумал, — ворчу я, но Харли не замечает сарказма.
— Идемте, — на лице Дока написано волнение, в уголках глаз залегли резкие морщинки.
Когда мы возвращаемся, Эми вытирает лицо. Она снова собрала в охапку игрушечное животное, фотографии, карандаши и книги, которые выронила у шкафчиков. Док окидывает все это взглядом, но ничего не говорит. Взяв в руки пленку, он сосредоточивается на ней. Тянет время. Готовится что–то сказать.
И в этот момент я понимаю: он думает, как свяжется со Старейшиной и доложит ему обо всем, что случилось. А еще я понимаю, что он копается в пленке, чтобы дать себе время придумать слова, которые заставят меня на это согласиться.
Я чуть расправляю плечи. Раньше Док вызвал бы Старейшину, даже не подумав о том, чтобы спросить меня.
— Старший, — начинает он, — ты, естественно, осознаешь серьезность ситуации. Но жизненно важно, чтобы вы, Эми, Харли, ничего никому не рассказывали. Ни о мистере Кеннеди, ни о шлюзе, — смотрит на Харли, — ни о людях на этом уровне, ни о самом существования еще одного уровня под Больницей. Это должно остаться тайной.
Сейчас будет. Я прямо кожей чувствую. Сверлящая Дока мысль, что Старейшину все равно надо вызвать.
Он поднимает руку к вай–кому.
Вот оно.
— Не надо вызывать Старейшину, — говорю я. — Я ручаюсь за Эми и Харли. — Чуть сдвигаюсь, так, чтобы оказаться между ними и Доком. Я вообще высокий, но сейчас еще и не позволяю себе сутулиться. Наоборот, стараюсь выпрямиться так, что Доку приходится поднимать голову, чтобы смотреть мне в глаза.
Он колеблется, но в конце концов кивает.
— Ты — Старший, — он имеет в виду, что мне держать ответ перед Старейшиной.
— Мы с Рыбкой не проболтаемся, — вставляет Харли, кладя Эми руку на плечи. — О нас волноваться не надо.
Док все же сомневается.
— Может, все–таки вызвать Старейшину, просто узнать его мысли по этому поводу.
— Нет.
— То есть?
— У меня столько же полномочий, как и у него. Там, наверху, в самом разгаре Сезон, от которого зависит мое поколение. Док, тебе придется привыкнуть доверять и мне, а не только Старейшине. Я говорю, что Эми и Харли имеют право знать и мы можем доверять им. А еще я говорю, что пора уходить. Но сначала, — добавляю я, пока Док не успел вставить слово, — дай мне свою пленку.
— Что…?
— Твою пленку.
Забираю у него из рук компьютер. Сканер считывает отпечаток пальца, дает мне Старшую степень доступа, и я торопливо начинаю поиск убедившись, что с обратной стороны виден только черный экран. Не стоит показывать остальным, что я ищу.
Я пытаюсь выяснить, кто был на этом уровне. Сканеры на дверях считывают отпечатки пальцев, значит, несложно будет найти след, ведущий на этот уровень, к этому коридору, к этому убийству, к беспомощной, замороженной жертве. Да, и вправду несложно. Когда мы проверяли в прошлый раз, время не было известно — на уровне успели побывать и Док, и Старейшина, и полдюжины ученых в придачу.
Но с того момента помимо нас на криоуровень спускался только один человек.
Мой взгляд впивается в имя на экране.
Старейшина.
Старший не заходит в лифт вместе с нами.
— Есть одно дело, — объясняет он. В его манере держаться вдруг появилось что–то мрачное и серьезное. Пока он не расправил плечи, я даже не замечала, как сильно он сутулится. До этого момента я знала, что он станет главным на корабле, просто потому, что так говорили Док и Старейшина. А теперь, глядя на него, я вижу настоящего, решительного лидера.
Мне хочется остаться здесь, на криоуровне, защищать родителей от умника, который ухитрился отключить замороженного в присутствии трех человек, но, очевидно, Старшему по какой–то причине нужно остаться здесь одному, и я доверяю ему охрану мамы с папой.
— Старший, мне кажется, тебе стоит вернуться с нами и поговорить со Старейшиной, обеспокоенно произносит Док.
— О, я с ним поговорю, — отвечает Старший, тянется к кнопке лифта и, нажав ее за Дока, отступает, позволяя дверям закрыться. Но еще раньше, чем они закрывается до конца, он отворачивается и решительно уходит прочь по коридору.
— Малыш вырос, а? — роняет Харли беспечно. Слишком уж он весел, учитывая, что они только что выбросили в космос труп.
Док хмыкает.
Только лифт останавливается, Док тут же срывается с места. Провожаю его взглядом, ожидая, что он тут же нажмет кнопку за левым ухом и настучит на Старшего, но нет — он просто уходит.
— Пойдем обратно в Палату? — Харли приглашает меня взять его под руку в шутливом порыве галантности.
— Давай лучше в тот сад, который мне Старший показывал.
— Ах, значит, он показывал тебе сад? — на губах Харли появляется кривая ухмылка.
— Наверное, ему непросто, — говорю я, идя вслед за ним по коридору. — Он на корабле самый младший, но и вроде как главный. Не представляю, как смогла бы приказывать взрослым, да еще и ждать, что они послушаются.
Харли смотрит на меня краем глаза.
— Ты странная, Рыбка.
— Почему это? — подыгрываю я, ухмыляясь.
— Рассуждаешь о том, как Старшему непросто живется. Но ведь это тебя саму вытащили из воды на этот корабль.
— О Старшем думать проще, чем о себе самой, — фыркаю я. Глаза вдруг начинает пощипывать от непрошеных слез. Сказанное получилось слишком близко к правде.
Добираемся до входных дверей, и Харли придерживает их для меня. Я выхожу на яркое солнце, в нос бьет запах травы после легкого дождя.
И липкий, мускусный запах секса.
— Зараза. Из головы вылетело, что сейчас Сезон, — говорит Харли, когда в него врезается полуголая парочка, настолько занятая страстными поцелуями и объятиями, что даже не замечает его существования. — Давай вернемся внутрь.
— Да ладно, просто найдем безлюдное местечко. Мне кажется, я больше не выдержу сидения взаперти. — Наверное, мне никогда больше не будет спокойно в помещении. Раньше, в детстве, до заморозки, у меня никогда не было клаустрофобии. А теперь даже тут, на границе сада, на улице, легкие словно что–то крепко сдавливает, взгляд притягивают стены, словно нависающие надо мной. Закрываю глаза. Если позволять себе задумываться об этом, становится еще хуже.
— Освещение тут всегда отличное, — замечает Харли, идя со мной по дорожке прочь от Больницы. — Были бы у меня сейчас краски!
— Давай, — смеюсь я. — Неси. Я тут подожду.
Харли колеблется.
— Слишком опасно. Потом.
Мне вспоминается толпа, с которой я столклась на первой пробежке. Сейчас, кажется, идеальное время прогуляться — никто на меня даже не посмотрит. Все слишком заняты друг другом.
— Нет, правда, — говорю я, заметив, с каким томлением во взгляде Харли оглядывается на Больницу. — Я пойду вон к той пшенице. Там никого — все в саду и на дороге.
— Пойдем со мной, — просит Харли. Взяв меня за руку, тянет в сторону Больницы, но я высвобождаюсь.
— Я правда не могу обратно под крышу. Мне нужен свежий воздух. Иди! — улыбаюсь я, подталкивая его. — Ничего со мной не случится.
Харли все еще сомневается, но зов красок слишком силен.
— Будь осторожна, Рыбка, — серьезно произносит он. Я с улыбкой киваю. Он бегом устремляется обратно к Больнице, а я бреду в другую сторону, к полю.
Я была права: чем дальше от сада, тем меньше виднеется людей. На дороге вообще никого, и только по стонам и вздохам понятно, что и в полях, и за деревьями, и в придорожной канаве — везде полно парочек. Я стараюсь не обращать внимания. Страшновато видеть людей в таком состоянии. Конечно, за свою жизнь на Земле я, наверное, миллион раз видела секс по телеку. Но когда все происходит прямо у тебя под носом — это совсем другое дело.
— Она.
Первый импульс — замри, второй — беги. По тону я чувствую: говорили обо мне. Осмеливаюсь кое–как обернуться. Трое парней возраста Харли, и все трое следуют за мной. Двоих я не узнаю — судя по накачанности, они из фермеров, наверняка занимаются каким–нибудь физическим трудом.
Внутри все сжимается.
Третьего я знаю.
Лют — тот, что все время пялится, наблюдает за мной в Палате.
— Эй, урод! — окликает Лют, увидев, что я обернулась. Насмешливо машет рукой, и его двое приятелей начинают гоготать.
Я иду быстрее. Интересно, если я буду звать на помощь, хоть одно из этих стонущих и пыхтящих потных тел поднимет голову? Что–то сомнительно.
За спиной я слышу тяжелые шаги. Они реже, чем мои, значит, эти трое уже идут быстрее.
— Не уверен, что хочу с уродом, — говорит один.
— Я хочу, — отзывается Лют.
Мне уже плевать, что обо мне подумают. Я бегу. Ноги тяжело шлепают по земле, ужас придает мне силы. Позади слышна ругань — погоня началась. Я сворачиваю в поле, но пшеница мешает бежать, смятые стебли оставляют за спиной четкий след панического бегства. Перепрыгиваю через парочку, которая не замечает даже меня саму, не говоря уже о моем состоянии. Оборачивать, чтобы посмотреть, насколько они близко.
Слишком близко.
Я сглупила. Споткнулась о копошащиеся на земле тела и, приземлившись в пшеницу, покатилась по высоким, острым стеблям. Девушка, оседлавшая своего партнера, смотрит на меня затуманенными страстью глазами и вдруг улыбается, приглашая присоединиться. Я отползаю подальше, сминая и ломая ростки пшеницы, и пытаюсь подняться на ноги.
Но не успеваю.
Сверху на меня наваливается один из фермеров.
Я стараюсь подняться, но мое ерзанье его только распаляет. Тогда я замираю и пытаюсь высвободиться одними только руками. Своими громадными ладонями он вдавливает мои запястья в землю, и тут подбегают остальные двое. Второй фермер хватает меня за щиколотки. Лют опускается на землю рядом и склоняется надо мной. Ухмыляясь.
Я отбиваюсь изо всех сил. Все трое смеются глубоким гортанным смехом, в котором нет ни капли веселья.
Поворачиваю голову в сторону той голой парочки, о которую я споткнулась.
— Помогите!
Девушка выгибает спину, прижимаясь бедрами к парню под ней.
— Помогите! — кричу я.
Он смотрит на меня стеклянными глазами, мечтательно улыбаясь. Девушка замечает это, замирает и поворачивается ко мне.
— Больно только в первый раз, — говорит она, а потом опускается, и он стонет, и она тоже стонет, и они уже забыли обо мне.
Лют накрывает меня собой и разрывает мою тунику, а потом — с бранью — майку, которую я ношу вместо лифчика. Лохмотья висят на руках, но грудь обнажена. И хоть я видела голышом уже половину жителей корабля, свихнувшихся от любовной лихорадки, я стыжусь своей наготы. А еще мне очень, очень страшно.
Наклонившись, Лют зарывается лицом в мою грудь. Пытаюсь вырваться, но он только стонет от желания и сильнее трется бедрами о мои бедра. Одной рукой он стягивает штаны, другой — яростно мнет мне грудь. Тот из фермеров, что держит мне руки, издает какой–то гортанный стон и, наклонившись, принимается лизать их, покусывать кожу, сначала легко, а потом сильнее — если бы это был Джейсон, это даже могло быть приятно.
Когда я начинаю рыдать, фермер поднимает голову. В глазах у него — ничего, совершенная пустота и бездумность. Его похоть — простое животное желание. С Лютом все не так. Его страшная ухмылка больше похожа на оскал. Он наблюдал за мной с самого первого мгновения в Палате.
Он знает.
Я вижу это в его глазах. Остальные люди — фермеры — ведут себя как обычные животные. Но он другой. Он знает, что делает.
И ему это нравится.
Безнадежно.
Тот фермер, что держит меня за лодыжки, начинает стягивать с меня штаны.
Я отвечаю пинком и почти уверена, что попала ему пяткой по зубам. Раздается вой, на этот раз — боли, а не похоти. Но Лют продолжает начатое и теперь уже дергает за пояс моих штанов.
Я открываю рот, чтобы закричать, и тот, кто держит мне руки, накрывает его губами, глубоко засовывая извивающийся язык.
Я сжимаю зубы, пока не чувствую вкус крови. Я кусаюсь, даже когда он пытается вытащить язык. Когда он, наконец, освобождается, я выплевываю его кровь и принимаюсь кричать.
— Рыбка! Эми! — в голосе Харли звучит паника.
— Харли! — кричу я изо всех сил. — ХАРЛИ!
Он с размаху опускает мольберт на голову сидящему на мне Люту, мольберт ломается, и вот Харли уже молотит всех троих кулаками. А я сворачиваюсь в клубок, пытаясь собраться, захлебываясь слезами. Фермеры убегают, но Лют решает драться. Они с Харли кружат друг против друга, словно стервятники над добычей, и добыча — я. Лют нападает первым, но Харли бьет сильнее. Лют, хоть и не отключается, но все же растягивается на земле. Харли хватает меня за запястье.
— Давай. Быстрей, — рывком поднимает меня на ноги. Штаны сползают с бедер, приходится держать их одной рукой. Другой я хватаюсь за Харли, и бегу, бегу, бегу, и слышу за спиной тяжелый топот ног, а потом уже не слышу, но все бегу, и бегу, и бегу, и цепляюсь за Харли так, словно иначе меня затянет в водоворот.
Орион говорил, что со Старейшиной нужно быть хитрым. До этого момента у меня не было серьезных причин вспомнить его слова.
Но это не значит, что я не умею быть хитрым.
Как только за Эми, Харли и Доком закрываются двери лифта, я вынимаю пленку.
Первым делом проверить данные биометрического сканирования. Харли открывал двери лифта вчера вечером и провел на уровне всю ночь. Рано утром, еще до включения солнечной лампы, приходил Док, но только на пару минут. Но между его и моим именем есть только одна строчка.
Старейшина/Старший, 0724
Меня здесь в 7:24 не было. Значит, остается Старейшина.
Теперь надо выяснить, где он.
Это не так уж сложно. Прикладываю палец к сканеру, получаю доступ и загружаю карту вай–комов.
Так, увеличить. Вот Док в своем кабинете. Барти с Виктрией в комнате для отдыха — две точки почти сливаются в одну. Харли движется по дороге в сторону полей — судя по скорости, бежит. С чего это, интересно. Эми на экране нет — у нее ведь нет вай–кома.
— Поиск: Старейшина, — задаю я. Одна из точек начинает мерцать голубым светом.
Он здесь. На этом уровне. За рядами криокамер, за дверью в дальней стене. В «другой» лаборатории Дока.
Дверь закрыта, и едва ли Старейшина позволит войти, если я постучу. Орион говорил, что к Старейшине правила не относятся, он им не следует. Так почему я должен следовать?
В тесной комнатке мне бьет в нос запах дезинфектора. Одна из стен занята множеством холодильных колб. Прозрачные колбы наполнены криораствором, в нем плавают пузыри слизи, и в центре каждого пузыря — что–то плотное. Хоть я и тороплюсь найти Старейшину, все же не удерживаюсь и подхожу ближе, чтобы получше разглядеть похожие на желатин пузыри. Ядро каждого пузыря напоминает деформированное, свернувшееся бобовое зерно.
— Это эмбрионы.
Старейшина сам меня нашел. Но он не сердятся. На самом деле он, кажется, даже доволен, что я пришел. Это только злит меня еще больше.
— Когда долетим, будем их выращивать.
— Что за эмбрионы? — спрашиваю я, незаметно засовывая пленку в карман. Незачем Старейшине знать, что я его искал, раз уж он нашел меня первым.
— Животных. Ты смотришь на кошачьих. Пумы, кажется, или рыси. Нужно уточнить.
Стараюсь вспомнить, что такое пума. Вроде бы что–то типа льва; все изображения, которые я видел в Регистратеке, путаются в голове.
— Зачем они тут?
— Ждут приземления. Неизвестно, какие животные Сол–Земли нам понадобятся. Если там обнаружатся нежелательные виды, нам нужны будут хищники для их истребления. Мы привезли хищников с собой. А если обнаружатся полезные виды, но нужно будет развить у них какие–то определенные свойства, начнем скрещивать и модифицировать.
Но меня сейчас не семейство кошачьих интересует. Я хочу знать, что Старейшина делал на криоуровне перед тем, как утонул второй замороженный.
Прежде чем я успеваю открыть рот, Старейшина проносится мимо меня к столу в другом конце комнаты. Там — только одна стеклянная колба, и она наполовину пуста. Рассеянные по всей длине эмбрионы плавают в криорастворе, как пузырьки в геле. Я наклоняюсь ближе, чтобы разглядеть крошечный зародыш, окруженный околоплодной жидкостью, а подняв глаза обнаруживаю, что Старейшина внимательно меня изучает. На лбу его залегла озабоченная складка. Наши взгляды встречаются, но он не отводит глаз.
— Зачем ты пришел? — спрашивает он наконец. — Я вообще не думал, что ты знаешь об этой лаборатории. Тебе Док сказал?
Я пожимаю плечами, не желая подставлять ни Дока, ни себя.
— Неважно. Давно нужно было тебя сюда привести. У тебя есть только один Сезон на подготовку, а потом ты должен будешь учить следующего Старшего.
— Чему?
Старейшина поднимает со стола рядом с колбой большой шприц. Металлическая его часть, кажется, чуть меньше фута в длину, и в нем плещется не меньше двадцати унций жидкости.
— Как ты знаешь, одна из самых серьезных опасностей на корабле, где сменяются поколения, — это вырождение. — Старейшина кладет шприц в корзину, берет другой и кладет рядом. — Очевидно, что при ограниченном количестве людей кровосмешение неизбежно.
На этот раз он выбирает шприц из другой группы. Рядом с поршнем каждого шприца приклеена желто–черная этикетка. На том, что Старейшина держит в руке, написано «Изобразительное искусство».
— Все это я знаю, — перебиваю я. — Поэтому во время Чумы решено было установить Сезон. Чтобы ты… мы… могли контролировать репродукцию.
— Да, отчасти. — Старейшина снова отвлекается на шприцы. — Но нужно не просто предотвращать размножение умственно и физически неполноценных особей. Есть и другая проблема: миссия у нашего корабля настолько важная, что нельзя позволить появиться поколению, в котором не будет ни гениев, ни талантливых людей.
Теперь он снова выбирает из других шприцев. На этих написано «Математика». Берет пять штук и складывает в корзину.
— Создатели миссии не предполагали, что мы будем только прохлаждаться и заниматься сельским хозяйством, пока не долетим. Нам нужны изобретатели, художники, ученые. Нужны люди, способные думать, рассуждать, разрабатывать что–то новое для корабля и для нового мира.
В корзину отправляются три шприца, помеченные как «Звуковое искусство», а за ними десять штук с пометкой «Естествознание: биология».
— Мы очень многого добились за века, что длится этот перелет. Вай–комы придумали здесь. И пленки тоже. Гравитационную трубу усовершенствовали, еще когда я был младше тебя.
Старший берет пригоршню шприцев с надписью «Естествознание: физика» — пять–шесть штук — и убирает в корзину. Задумывается на мгновение, потом вынимает две и кладет обратно на стол.
— Ладно, значит, нам на борту нужны умные люди. К чему ты это мне рассказываешь?
Старейшина показывает мне шприц с этикеткой «Аналитика».
— В каждом из этих шприцев, — начинает он, помахивая им у меня перед носом, — особая комбинация ДНК и РНК, химера. Она вплетается в ДНК плода в теле оплодотворенной женщины и обеспечивает наличие у ребенка нужных характеристик.
Я открываю рот, но Старейшина прерывает меня.
— Старейшина должен анализировать потребности корабля. Не хватает поколению ученых? Сделай больше. Нужно больше художников? Обеспечь больше художников. Твоя работа — сделать так, чтобы население корабля не просто жило, а процветало.
Что–то у меня в желудке переворачивается. Не знаю, согласен я со Старейшиной или нет — образ корабля, полного выродившихся придурков, не самый заманчивый, но и представления Старейшины о том, как можно запросто создавать гениев, мне тоже не слишком нравятся.
Старейшина кладет в корзину последний шприц и поднимает на меня взгляд. На лице его написана серьезность, но и усталость тоже, словно он сделан из воска и потихоньку тает.
— Я слишком редко это говорю. Но я в тебя верю. Думаю, ты будешь хорошим лидером. Когда–нибудь.
Мне хочется улыбнуться и сказать спасибо — я даже припомнить не могу, когда в последний раз Старейшина так меня хвалил, — но в то же время не удается отогнать мысль, что он так уверен в моих способностях, потому что мне еще до рождения вкололи какое–нибудь снадобье с пометкой «Лидерство».
И если да… интересно, не было ли его слишком мало?
Я лежу, свернувшись на кровати, прижав колени к подбородку и обхватив их руками. Эмбер, мишка, зажата между грудью и коленями. Ее глаза–пуговки и нос впиваются мне в ребра, но я не замечаю.
Харли протягивает мне стакан холодной воды.
— Прости, — говорит он. Под левым глазом у него расцветает ярко–пурпурный синяк размером с мой мизинец.
Он касается моей ладони, и меня передергивает. Мне хочется плакать, кричать, спрятаться, потому что мужчина приблизился ко мне, коснулся меня, но сил хватает только на дрожь.
— Прости, — повторяет Харли. Отступает назад и садится в кресло в дальнем конце комнаты. Он сидит на самом краешке, словно в любой момент готов вскочить и снова броситься мне на помощь. Но он сдерживает себя: руки крепко держатся за подлокотники, чтобы ненароком не дотронуться до меня снова.
Я поднимаю голову.
— Нет… То есть… Спасибо. Ты меня спас.
Харли качает головой.
— Я оставил тебя одну. Это было глупо. Я знал, что Сезон в самом разгаре. Со вчерашнего дня все страшнее и страшнее. И все равно оставил тебя одну.
— Почему они все такие? — спрашиваю я. Перед моим мысленным взором все стоят стеклянные глаза тех двоих, что занимались сексом рядом, в поле, не слыша моих криков о помощи. Крепче прижимаю к себе Эмбер, наслаждаясь тем, как глаза–пуговки вдавливаются мне в ребра. Интересно, синяки от них будут похожи на те, что уже проступили на запястьях?
Харли пожимает плечами.
— Это просто Сезон. Разве на Сол–Земле было не так? Люди — тоже животные. Хоть мы и живем цивилизованно, но наступает брачный период, и мы спариваемся.
— Не ты. И не Старший. Не все свихнулись от похоти.
Харли сдвигает брови, и между ними пролегает складка. Перед глазами у меня всплывает вид тяжелых, выступающих бровей того, кто прижал меня к земле, забрался на меня и терся о меня бедрами. Утыкаюсь лицом в коричневый искусственный мех Эмбер и вдыхаю ее пыльный запах. Руки крепче обнимают колени, пальцы впиваются в кожу, и это хорошо, потому что если бы я не держала себя изо всех сил, тело мое, наверное, развалилось бы на кусочки, словно пазл, который подняли за края.
Харли не замечает, что внутри, под застывшей оболочкой, я вся трясусь.
— Вообще–то в Палате Сезон на многих не действует. Некоторые просто пользуются им как предлогом, чтобы делать… что хотят… но большинство пациентов Палаты не так уж…
— Помешались? — мой голос дрожит.
— Парадокс, а? Нормальные люди помешались меньше, чем сумасшедшие. Может, это из–за наших психотропных. Они называются «ингибиторы». Должны вроде бы успокаивать, но, может, и желание тоже снижают.
Желание Люта они, кажется, не особенно снизили. Он знал, что делает. А вот фермеры — нет, едва ли. Интересно, это потому, что они все такие безмозглые? Им хочется — и больше они ничего не понимают; точно так же, как та девушка с кроликами верила словам Старейшины, даже когда прочла правду. Люди вроде Харли и Люта — не идиоты, они лучше контролируют себя. Они сами решают быть такими, как Харли.
Или такими, как Лют.
Харли все продолжает болтать, стараясь меня отвлечь. Ему, наверно, кажется, что разговорами можно все исправить, но нет, нельзя, ничего не исправишь. Мне просто хочется, чтобы он ушел.
Харли встает.
— Давай я тебе воды принесу.
— Нет. — Я хочу остаться одна. Хочу, чтобы он ушел и дал мне захлопнуться в раковину.
— Но, по–моему…
— НЕТ! — кричу я. Ладони соскальзывают с мокрых от пота рук. Пальцы отчаянно цепляются за локти, ногти впиваются в кожу изо всей силы, чтобы точно снова не отпустить. — Нет, — шепчу я. — Пожалуйста. Просто оставь меня одну. Мне надо побыть одной.
— Но…
— Пожалуйста, — выдыхаю я в мех Эмбер.
Харли уходит.
Я долго лежу так, зажмурившись, но перед глазами все стоит болезненно ясная картина.
Руки все крепче и крепче сжимают колени, до боли придавливая их к груди. Не помогает. Я устала обнимать себя сама. Я хочу, чтобы меня обнял папа и сказал, что убьет любого, кто меня тронет. Хочу, чтобы мама целовала меня, и гладила по волосам, и говорила, что все будет хорошо. Потому что я поверю, что все еще может когда–нибудь снова быть хорошо, только если один из них мне это скажет.
Разжимаю пальцы. Костяшки побелели, подушечки пальцев колет иголками — в них возвращается кровь. Руки на локтях блестят от пота. Вытягиваю ноги — коленки хрустят и скрипят.
Мгновение я навзничь лежу на кровати, но вдруг вспоминаю, как лежала там, в поле, и вскакиваю с такой скоростью, что кружится голова.
За три шага добираюсь до двери, но руки трясутся — я не решаюсь открыть дверь.
Они все еще там.
Потные, пульсирующие тела, движения вверх–вниз, голодные глаза и жадные руки.
Нужно, шепчу я себе.
Но руки по–прежнему трясутся.
Прислоняюсь головой к прохладной стене. Я задыхаюсь — так много сил мне нужно, чтобы просто стоять у барьера, который отделяет меня от них. Хочется позвать Харли или Старшего, но у меня за ухом нет кнопки. Да и потом, не сможет же Харли спасать меня все время.
С силой бью по кнопке. Дверь начинает открываться, но не успевает коридор показаться в проеме, как я снова стучу по кнопке, и дверь моментально закрывается.
Я рисую в уме свой маршрут. Представляю, как бегу, бегу, бегу так быстро, что никто не поймает. Я вижу дорогу так ясно, что, кажется, смогла бы пробежать, не раскрывая глаз.
Медленно нажимаю на кнопку, и дверь открывается. К счастью, в коридоре никого нет. С силой распахиваю стеклянную дверь комнаты для отдыха и, задержав дыхание, несусь к лифту, хоть люди там все равно слишком заняты — они даже не замечают, как я проскальзываю мимо них. Моя собственная шея, должно быть, ненавидит меня — потому что я успеваю тысячу раз оглянуться, ища за спиной опасность. Захожу в пустой лифт. И вот, нажав кнопку четвертого этажа, в первый раз с тех пор, как вышла из комнаты, я снова могу дышать.
В этом коридоре тоже никого, и я тихо благодарю небо за это. И все же, пробегая мимо запертых дверей, я боюсь, что одна из них распахнется, а внутри окажутся мужчины, обуреваемые жаждой, которую водой не утолить. Я не успокаиваюсь, пока не добираюсь до другого лифта, который уносит меня вниз, прочь от всеобщего помешательства, в мертвенную тишину криоуровня.
Я хочу убедиться, что они там. И все, говорю я себе. И все.
Сначала я бегу. Но чем ближе, тем медленнее, и вот я уже иду, медленными, ритмичными — топ… топ… топ… — шагами по жесткому полу.
Дойдя до нужного ряда, останавливаюсь совсем. Вот их камеры: сорок и сорок один.
И тогда я бросаюсь к дверям. Падаю на колени, подняв руки, положив на дверцы. Со стороны это точно выглядит как какая–нибудь восторженная хвала Господу, но внутри — лишь только крик эхом отзывается в пустом теле.
Долго–долго я стою на коленях, подняв руки и опустив голову.
Я просто хочу их видеть. И все, говорю я себе, и все.
Встаю. Хватаюсь обеими руками за ручку Дверцы номер сорок, зажмуриваюсь и тяну. Не глядя на открывшийся кусок льда, я поворачиваюсь на пятках к номеру сорок один и открываю и его тоже.
Вот они.
Мои родители.
Или… ну, по крайней мере, их тела. Вот они во льду с голубыми прожилками.
Тут холодно, очень холодно, по телу бегают мурашки. Руки покрываются гусиной кожей. Хрустальные гробы на ощупь — холодные и сухие. Касаясь поверхности кончиками пальцев, провожу руками по маминому лицу.
— Ты мне нужна, — шепчу я. Мое дыхание туманит стекло. Протираю его, и на ладони остается мокрый след.
Приседаю, глядя ей в лицо.
— Ты мне нужна! — повторяю я. — Здесь так… странно, и я никого не понимаю, и… и мне страшно. Ты мне нужна. Ты мне нужна!
Но она — лишь кусок льда.
Поворачиваюсь к папе. Сквозь лед на лице его виднеется жесткая щетина. Когда я была маленькая, он терся лицом о мой живот, и я визжала от радости. Я бы все отдала, лишь бы вернуть сейчас это чувство. Отдала бы все, что угодно, лишь бы почувствовать что–нибудь, кроме холода.
Стекло затуманилось, да и лед не совсем прозрачный, но я вижу, как папа держит руку. Прижав мизинец к холодному стеклу, я притворяюсь, что его палец обхватывает мой, давая обещание.
Пока на гроб не начинают капать слезы, я не осознаю, что плачу.
— Папа, я ничего не могла поделать. Я не могла подняться, папа. Они были слишком сильные. Если бы не Харли… — мой голос обрывается. — Папа, ты говорил, что защитишь меня! Что всегда будешь рядом! Ты мне так нужен, папа, ты мне нужен!
Я молочу кулаками по твердому, холодному стеклу, сковывающему лед. Кожа на руках трескается и кровоточит, оставляя на стекле красные разводы.
— ТЫ МНЕ НУЖЕН! — кричу я. Мне хочется разрушить стеклянную преграду, вернуть жизнь в его обросшее щетиной лицо.
Силы оставляют меня. Я сжимаюсь в комок под их холодными, безжизненными телами, прижимаю колени к груди, глухо, без слез, всхлипывая, и отчаянно пытаюсь наполнить легкие слишком жидким, слабым воздухом.
Со стекла скатывается огромная капля конденсата и хлопает меня по щеке.
Я стираю ее, и тепло моей ладони снова вдыхает в меня жизнь.
Все еще можно изменить. Допустим, я проснулась, и меня нельзя засунуть обратно в криокамеру… но это не значит, что я больше не увижу маму с папой.
Встаю. На этот раз я не смотрю на лица родителей подо льдом. На этот раз я отыскиваю взглядом маленькие черные ящики у них в головах, ящики, мигающие зеленым огоньком. Те, на которых под панелью прячется выключатель.
Это не может быть слишком сложно. Повернуть выключатель. Вот и все. Я буду стоять и ждать. Подниму их, когда растает лед, чтобы они не захлебнулись. Помогу выбраться из гробов. Оберну их полотенцами и буду обнимать, а они будут обнимать меня. Папа будет шептать: «Теперь все будет хорошо», а мама: «Мы тебя очень любим».
И тут в голове у меня раздается тихий шепот: они первостепенны. Шеренга флагов на дверце, эмблема ФФР, Фонда Финансовых Ресурсов. Они — часть миссии, куда более важной, чем я.
Мама — генетик, светило биологии. Кто знает, какую жизнь мы встретим в новом мире? Без нее никак.
Но папа… он военный, и только. Полевой аналитик. Он — шестой по старшинству, вот пусть пятеро перед ним сами и разбираются. Они сумеют позаботиться о новом мире, а папа позаботится обо мне.
— Я — последняя надежда. — Голос его звучал так уверенно и гордо, в тот день он еще сказал, что мы будем счастливой замороженной семьей, разве не здорово? — Это — моя миссия. В чрезвычайной ситуации я принимаю командование.
Отличный запасной вариант. Он понадобится, если что–нибудь случится. Но что, если ничего не случится?
Если оставить им маму, может, они не будут возражать, что я забрала папу себе? Он не настолько необходим.
Моя рука уже лежит на ящике над папиной головой. Провожу пальцем по панели биометрического сканера. Желтый огонек. В доступе отказано. У меня нет доступа — я не настолько важна, чтобы иметь право открыть ящик, повернуть выключатель и разбудить папу.
Но разбить я его могу. Картина встает у меня перед глазами: дикий взгляд, развевающиеся волосы, я молочу по ящику кулаками, пока он не трескается, и вот осталась только одна кнопка — и папа проснется.
Мысль такая дурацкая, что я начинаю смеяться, но высокий, истерический смех обрывается сухим всхлипом.
Я не могу разбудить папу. Без него не обойдутся. Я это понимаю, хоть и отказываюсь признавать. Я сама — достаточное доказательство тому, иначе мне бы не позволили лететь. Они с мамой знали, на что идут, когда записывались в экспедицию. Я помню тот день. Они оба готовы были расстаться со мной навсегда, чтобы попасть на корабль. Папа устроил все так, чтобы я могла уйти. Когда он обнял меня перед заморозкой, это означало «прощай». Он не думал увидеть меня вновь. Он даже вещи мои не собрал. Он пожертвовал мной, чтобы проснуться на другой планете.
Я не могу отобрать у него мечту.
Если он смог попрощаться со мной, я смогу попрощаться с ним.
К тому же я не настолько эгоистична, чтобы не помнить своего места. Второстепенна я, а не они, Если на новой планете будут проблемы с растениями или с животными, мама их решит. Если там людей встретят какие–нибудь злобные инопланетяне, папа с ними разберется.
Как ни посмотри, от них зависит, будут люди на новой планете жить или умирать.
Я не могу их забрать. Убить их мечты, убить будущих жителей планеты, которой я не увижу, пока не стану старше, чем они.
Я могу и подождать. Я смогу прождать пятьдесят лет, чтобы увидеть их снова.
Заталкиваю контейнеры обратно в криокамеры, запираю дверцы и молча возвращаюсь в лифт, а потом — в свою одинокую комнату.
Я подожду.
— Что это шумит? — спрашиваю я, только сейчас заметив странный бурлящий звук.
Старейшина бросает взгляд через плечо, где стена уходит вправо.
— Там водяной насос.
Сдвигаю брови. Обработка воды происходит не здесь, а на уровне корабельщиков. Но потом я вспоминаю чертежи, что мне показывал Орион еще до того, как Эми проснулась. На схеме точно был еще один водяной насос на четвертом уровне.
— Ему же лет немерено.
— Ты откуда знаешь? — резко спрашивает Старейшина, но я его игнорирую.
Подхожу ближе, чтобы осмотреть насос. Он намного меньше, чем насос на уровне корабельщиков. На нем есть панель управления и в придачу воронка. Насос на верхнем уровне перерабатывает, очищает и распределяет воду. А этот служит только для того, чтобы что–то в нее подмешивать. Рядом стоит пустое ведерко — изнутри оно покрыто густой, похожей на сироп субстанцией.
— Для чего нужен этот насос?
Старейшина глядит на меня так, словно поверить не может, что я мог спросить такую глупость.
— Он качает воду.
— Нет. Это насос на уровне корабельщиков. А этот для чего?
Старейшина улыбается, и улыбка его кажется неожиданно искренней. Как будто он гордится тем, что я его раскусил.
— Это элемент изначальной конструкции корабля. «Годспид» не бесконечен. Мы добавляем в воду и еду питательные элементы, тем самым поддерживая популяцию размером один человек на два акра. Но все же корабль не потянет больше трех тысяч человек. Нам постоянно приходится контролировать популяцию, — он замечает мое озадаченное лицо, — уровень рождаемости.
— Вот этим? — я указываю на воронку.
Старейшина кивает.
— С помощью этого насоса люди получают витамины и контрацептивы. Прямо в питьевую воду — и все здоровы. Почему, ты думаешь, фермерши советуют пить воду, когда плохо себя чувствуешь? А с началом Сезона мы убираем контрацептивы и добавляем гормоны. Для увеличения сексуального желания. Особенно эффективно действует на фермеров.
Вспоминаю слова Эми о том, что Сезон — это ненормально. Она была права.
— Я рад, что ты задаешь такого рода вопросы, — говорит Старейшина. — Рад, что ты, наконец, начинаешь думать, как Старейшина. — Он берет корзину в руки. — Мне важно знать, что ты готов на все, чтобы корабль и люди на нем процветали. Абсолютно. На. Все.
— А ты? — голос подводит меня.
— До сих пор — да, — Старейшина произносит это с такой искренностью, что я не сомневаюсь в его словах. — Каждую отведенную мне секунду я положил на то, чтобы сделать жизнь людей на борту лучше. Знаю, ты порой со мной не согласен, но результат прежде всего.
— Каждую секунду, значит? — Я чувствую, как во мне растет раздражение из–за самодовольного тона Старейшины. Он определенно намекает на то, что я не так предан кораблю, как он.
— Каждую секунду.
— И как же ты обеспечивал кораблю процветание, когда приходил на уровень к замороженным? Какие такие важные обязанности командира ты выполнял?
Старейшина выпрямляется.
— Я не должен перед тобой отчитываться, парень.
Я знаю Старейшину, знаю, как вызвать его на разговор.
— Мне казалось, вторая причина разлада — отсутствие командования. Какой из тебя командир, если ты все на свете скрываешь от своего преемника?
До моего слуха доносится треск. Стенка корзины со шприцами ломается под руками Старейшины.
— Ну, расскажи мне, что, по–твоему, я должен делать. — Это не вопрос, скорее угроза.
— Давай лучше я тебе расскажу, что ты, по–моему, не должен делать. Вот, например, вытаскивать людей из криокамер. Тот мужчина умер. И женщина умерла бы, если бы Эми ее не нашла.
Старший так встряхивает корзину, что шприцы в ней громко стучат друг о друга.
— Ты обвиняешь меня в том, что я открыл криокамеры? И убил еще кого–то из замороженных?
— Я только говорю, что каждый раз, как кто–то из них умирает, ты оказываешься поблизости.
— Я не обязан выслушивать от ТЕБЯ весь этот бред! — ревет Старейшина и бросается к двери, но, споткнувшись из–за больной ноги, врезается в одну из огромных колб, так что пузырьки с бобами внутри трясутся.
— Ну и командир, — бормочу я.
Старейшина выпрямляется, прожигая меня взглядом.
— Третья причина разлада, — говорит он пугающе монотонным голосом, — индивидуальное мышление. Общество не может процветать, если один–единственный человек способен отравить умы идеей бунта и хаоса. — Он по–прежнему смотрит на меня. — А если такие идеи исходят от будущего командира корабля и если он настолько злобен и глуп, что обвиняет меня в убийстве замороженных, то, во имя звезд, пусть в его пустой голове появится хоть что–нибудь, прежде чем я умру и он примет руководство!
— Это так на тебя похоже — все превращать в лекцию о том, каким я буду поганым командиром! — не выдерживаю я. — Но вот только ты до сих пор не сказал, зачем сюда спускался и как так случилось, что мистер Кеннеди захлебнулся в контейнере прямо за этой дверью! — Указав в сторону двери, я так сильно толкаю колбу с криораствором и эмбрионами, что они прыгают внутри, как фрукты в желе.
— Идиот, — выплевывает Старейшина и вылетает прочь из комнаты, по дороге пиная дверь. Шприцы в корзине перестукиваются в унисон с его шагами.
— Может, и идиот, — шепчу я, — но ты так и не сказал, что не делал этого.
Только об одном я жалею.
Не знаю, почему вспомнила об этом сейчас.
Но выбор невелик: либо об этом, либо о том.
Это было на нашем последнем свидании.
К тому времени я уже все рассказала Джейсону. Рассказала, что скоро улечу. Навсегда. Вечером мы попрощались — наедине, в его спальне. Мы были вместе. В том самом смысле. В первый — и в последний — раз.
Потом он повел меня в «Маленькую Сиену» — итальянский ресторанчик с чересчур высокими ценами. И все было так чудесно, что мне хотелось рыдать, потому что я знала, что это конец. И естественно, я не подумала накраситься водостойкой тушью, и, конечно, весь макияж растекся, и я вышла в туалет, Женский оказался только один, и в него была очередь.
— Ты тут с Джейсоном? — спросила девушка передо мной. Я кивнула. Ее звали Эрин, и она была из выпускного класса — больше я ничего о ней не знала.
— В прошлом году он разбил мне сердце. Понятия не имею, как у него это получается.
— Что получается? — Я еще улыбалась, но улыбка уже начинала казаться натянутой.
— Встречаться с таким количеством девушек сразу. — Улыбка исчезла. — Честное слово, — продолжала Эрин, — я думала, что одна у него, и все месяцы не подозревала о Джил и Стейси, пока мы не расстались.
Ощущение, словно в горло льют расплавленный свинец.
— Он тебе изменял?
— Еще как, — усмехнулась она. — Но это было в прошлом году. Уверена, он уже не такой. Вы так мило смотритесь вместе. Здорово, что ты смогла его изменить. Ты ведь Кристен, правильно?
— Нет, — глухо ответила я. — Эми.
Кто эта Кристен? Почему она подумала, что меня зовут Кристен? Джейсон что, встречается с какой–то Кристен?
— Ой, извини, — сказала она.
Это жалость у нее во взгляде?
Я ушла из очереди. Черт с ней, с размазанной тушью.
Но когда я вернулась за столик, Джейсон рассмеялся и протянул мне салфетку, затем послюнявил ее и сам вытер мне глаз, а потом погладил меня по щеке, и взгляд его задержался на моих губах.
И я вспомнила, как мы сегодня попрощались.
Часть меня требовала узнать, кто такая Кристен. Спросить, кому он только что писал эсэмэску, почему прятал от меня телефон. Что имели в виду его друзья под «грандиозными планами» на следующую субботу. После того как я улечу.
Но другая часть сказала: поздно. Мы уже… попрощались.
Разве не легче верить, что Джейсон — мой, а не подонок и обманщик?
Тогда я не подумала, что это важно.
Но теперь я сожалею лишь об одном — что я не потребовала правды.
— Тут ее нет, — говорит Харли. Он сидит в комнате для отдыха и смотрит в окно на пшеничные поля вдалеке.
Поворачиваюсь в сторону жилых комнат.
— Можешь не терять время, — ворчит он. — Она хочет побыть одна. — Открываю рот, чтобы спросить почему, но он добавляет: — И я, кстати, тоже. — Он потирает скулу, и мне в глаза бросается темный синяк у него под глазом.
Мысленно обещаю себе спросить у Дока, когда Харли в последний раз принимал лекарства. Меня волнуют не психотропные, а другие таблетки, те, что Док прописал ему, чтобы бороться с приступами угрюмости, делать его нормальным.
Что ж, я выхожу из Больницы в одиночестве. Прохожу мимо статуи Старейшины периода Чумы, но не останавливаюсь. Не хочу, чтобы еще и он смотрел на меня сверху вниз.
Мой путь лежит в сторону Регистратеки. Люди вокруг по–прежнему охвачены лихорадкой Сезона, и меня мутит от того, что все это — дело рук Старейшины с его насосом.
Чтобы подняться по ступеням Регистратеки приходится перешагнуть через пару переплетенных тел. На крыльце в кресле–качалке сидит Виктрия и наблюдает за ними, изредка что–то записывая в свою маленькую книжку с кожаным переплетом. Странно, что она не с Барти, не занимается тем же, чем парочка на ступенях, впрочем, Старейшина же говорил, что на фермеров гормоны действуют сильнее.
Орион стоит спиной ко мне, лицом — к портрету Старейшины, который окидывает взглядом просторы уровня фермеров. Но вдруг, не успеваю я и рта раскрыть, он вынимает картину из ниши в стене и ставит на пол.
— Что ты делаешь? — изумленно спрашиваю я. Без фальшиво приветливого лица Старейшины, глядящего с портрета, стена Регистратеки кажется голой.
— Пора вешать новый портрет, — отвечает Орион, поднимая картину и направляясь к дверям. Логично. Этому портрету лет десять, не меньше. Волосы у Старейшины на картине еще темные, глаза молодые, морщинки едва намечаются. Интересно, как будет выглядеть новая? Будут там длинные седые волосы? Согбенная спина, сгорбленная еще сильнее из–за давней хромоты? Или, может, наоборот. Может, возраст только придаст ему величественности.
— Привет, — произносит Виктрия, не поднимая глаз от книги. С тех пор как появилась Эми, мы почти не разговаривали, хотя раньше, когда я жил в Палате, были очень близки. Она теперь кажется какой–то злой, ожесточенной, не такой, как три года назад, когда ей было семнадцать, а мне — тринадцать. Я по ней тогда сох, хоть сейчас и не понимаю почему.
— Привет. Новую книгу пишешь? — Виктрия сочинила уже с десяток книг, она выкладывает их в пленочную локальную сеть. Книги замечательные — не представляю, как у нее так получается. Поразительные истории о героях времен Чумы. Прямо трагедии… Внутри вдруг все сжимается. Наверное, это Старейшина еще до рождения вколол ей «литературу».
— Не совсем, — она захлопывает книжку и засовывает в большой карман куртки. Но по–прежнему не смотрит на меня, а переводит взгляд на ровные прямоугольники полей, испещренные лежащими парочками.
Я слежу за ее взглядом.
— Ты будь поосторожней. Из–за Сезона все с ума посходили. — Хорошо, что Эми рядом с Харли в безопасности.
Виктрия не поворачивает головы.
— Лют меня проводил. Орион здесь, если что, проводит обратно.
Пожав плечами, я снова поворачиваюсь к стене и вдруг с удивлением замечаю, что под портретом Старейшины скрывалась табличка:
ЗАЛ РЕГИСТРАЦИИ ИССЛЕДОВАНИЙ:
Возведен в 2036 г. н. э.
при финансировании ФФР
Под этим — буквы, которых я не понимаю, кириллический или греческий алфавит, не знаю точно. Под ними:
«Если хочешь понять явление, наблюдай за его истоками и развитием».
Аристотель
И еще восемь строчек, все на разных языках, в двух из них я даже символов не понимаю, но нетрудно догадаться, что это та же самая цитата.
— Древняя надпись, — говорю я Виктрии, но ей, кажется, совсем не интересно. — Очень старая. Времен постройки корабля.
Она мычит в знак того, что слышала меня.
Вспоминаю чертежи корабля, которые Орион мне недавно показал. Когда–то на уровне фермеров занимались «биологическими исследованиями», а «Зал Регистрации Исследований» был их центром. Парочка, через которую мне пришлось перешагнуть по пути к Регистратеке, стонет. Громко.
Вряд ли для регистрации таких исследований создатели его предназначали.
Старейшина все время разглагольствует о том, как мы прогрессировали, как полезна моноэтничность и сильное, централизованное командование. Но сейчас мне кажется, что простые слова этого Аристотеля с усмешкой смотрят на нас, на то, что вместо исследований мы занимаемся развратом.
Как вовремя Орион решил сменить картину. Вот уже во второй раз с его помощью я узнаю что–то новое о корабле. А что я знаю о самом Орионе? Кроме Регистратеки, я его почти нигде и не видел, и даже там он чаще всего скрывается за книгами и в их тени, призрак среди слов и цифровой информации. Да, я знаю каждого на борту корабля — по имени, даже в лицо, — но что я знаю о них? Он может быть кем угодно.
— Как думаешь, они любят друг друга? — в течение моих мыслей врывается голос Виктрии. Она на меня не смотрит… она смотрит на парочку на ступенях.
— Нет, — отвечаю я.
— Отвратительно, — бормочет Виктрия. — Неужели они вообще собой не владеют?
«Нет, — мысленно отвечаю я, — не владеют».
— Орион говорит, это нормально.
«Нет», — думаю я.
— Но это ненормально, — произносит Виктрия.
Я удивленно поднимаю на нее глаза.
— Если бы это было нормально, то со мной было бы то же самое, — продолжает она, кивая на этих двоих. Черт, она права. — Но нет. Я… не хочу ничего такого. По крайней мере, с тем, кого не…
Она обрывает себя, но я догадываюсь, что она хотела сказать. С тем, кого она не любит.
Неделю назад я бы только усмехнулся. Любовь казалась мне не более реальной, чем «бог», которому поклоняется Эми. Разговоры о «любви» сводились к тому же, что и религиозные сказки — все это люди Сол–Земли придумали чтобы поддерживать себя в том несовершенном мире, который они себе создали.
Но теперь…
— Нет, лучше потерять любовь, познав ее, чем никого вовеки не любить, — произносит Виктрия.
— Это из твоей новой книги?
Виктрия фыркает[111]. Она чуть сдвигается в кресле, и я вдруг замечаю на полу рядом с ней стопку книг — настоящих книг с Сол–Земли. Я хмурюсь. Как регистратору, Ориону стоило бы быть осторожнее. Даже самим регистраторам запрещено трогать древние книги. Если Старейшина его поймает…
На лужайке перед нами девушка гладит себя по голому животу, и пальцы ее сжимаются так, словно она хватается за что–то невидимое, но драгоценное.
— Как думаешь, они, по крайней мере, счастливы? — спрашивает Виктрия, кивая на парочку, но не успеваю я открыть рот, как она добавляет: — Потому что я не знаю, что такое счастье.
— Ну, что, пора вешать новый портрет! — весело объявляет Орион, появляясь из дверей Регистратеки. Картину у него в руках написали так недавно, что она еще пахнет краской. Напоминает мне о Харли.
Орион поворачивает картину, чтобы повесить ее на крючок поверх таблички, и у меня отпадает челюсть. Хитро улыбаясь, Орион поднимает на меня взгляд.
Это портрет не Старейшины.
Это мой портрет.
— После этого Сезона родится твое поколение, — объясняет Орион, вешая картину на крюк и поправляя. — Старейшина скоро уступит тебе место. Ты станешь новым командиром.
Нарисованный я оглядывает «Годспид» точно так же, как нарисованный Старейшина. Это работа Харли — узнаю его стиль — хоть я ни разу и не позировал. Должно быть, написал по памяти и, наверное, поэтому добавил мне кучу всего, чего на самом деле нет. Тот же самый уверенный наклон головы, что есть у Старейшины, но не у меня. Тот же ясный взгляд, та же величественная осанка. Значит, таким меня Харли видит? Да это же вообще не я.
— Вылитый ты, — замечает Виктрия. Она уже встала с кресла и теперь стоит у меня за спиной, разглядывая картину поверх моего плеча.
— Настоящий лидер, — говорит Орион.
Лидер? Нет. Лидер бы знал, что делать.
На следующее утро я принимаю душ… а потом еще раз. Но синяки на запястьях и ногах не оттереть, и воспоминания тоже не выскрести из памяти.
Людей в полях все меньше. Уже почти никого.
«Люди — тоже животные», — сказал Харли.
Это правда. Лют и те два фермера — живое тому подтверждение. Как и парень с девушкой, которые лежали совсем рядом, но даже не заметили, не обратили внимания…
В тот день, когда начался Сезон, в саду Старший меня поцеловал. Был это искренний поцелуй… или сгодились бы губы любой девушки? Мое лицо пылает. Для меня все было по–настоящему. Но для него, наверное, нет.
Какая бы чума ни бушевала на этом корабле, каких бы правил ни напридумывал Старейшина, Сезон — это не нормальное для человека поведение. Должна быть какая–то причина. Может, им что–то подсыпают в еду или распыляют с воздухом какую–нибудь химию… или даже микробов, из–за которых люди начинают спариваться как животные.
Потом меня осеняет: доктор. Он должен знать, что это ненормально, должен знать, как выявить — как остановить — то, что делает их такими.
Вскакиваю и шагаю к двери, но рука, потянувшись к кнопке открывания, дрожит. Здесь я в безопасности. А там…
Нет.
Я не буду скрываться в норе, как какой–нибудь трусливый кролик. Мне затем и нужно найти доктора, чтобы доказать, что люди — не животные. Я отказываюсь прятаться, как запуганный зверь.
А вот доктор, кажется, этим и занимается. На третьем этаже его нет, на четвертом — тоже. Сестра за стойкой посылает меня на второй этаж.
— Но он занят, — кричит она вдогонку.
В коридорах второго этажа выстроились очереди из десятков женщин, некоторые — в больничных рубашках — сидят у кабинетов и ждут, когда откроется дверь, другие — еще в туниках и широких штанах — держат в руках аккуратно сложенные рубашки и ждут возможности переодеться. Весь этаж похож на приемную гинеколога. В каждой комнате есть кровать с подставками, и почти все кровати заняты. Я сбавляю шаг. Почему у гинеколога такие очереди? Эти женщины ведь еще не могут знать, беременны они или нет, правильно? Не на следующий же день. Качаю головой. Кто знает. На корабле, где телефоны вшивают людям в ухо, а компьютер умещается в кусочек пластмассы толщиной с лист бумаги, не так уж невероятно, что о беременности можно узнать практически сразу же.
Все женщины молчат.
— Вставай в очередь, — говорит медсестра, протягивая мне сложенную больничную рубашку.
— Нет, я пришла к доктору, — начинаю я, но тут же осекаюсь. Ясное дело, я пришла к доктору — тут все пришли к доктору. — В смысле, — добавляю я в ответ на нетерпеливый взгляд медсестры, — не… эээ… к гинекологу, а к другому доктору, который с третьего этажа.
— У нас всего один доктор, — отвечает медсестра, окидывая внимательным взглядом мои рыжие волосы и бледную кожу. — Я так понимаю, ты здесь не из–за Сезона?
— Нет!
— Иди за мной, — вздыхает она.
Сестра ведет меня по коридору, лавируя между группами женщин. Многие из них поднимают глаза и оглядывают меня с удивленным любопытством, но спокойно, как я бы смотрела на какого–нибудь чудака в автобусе. Никто не разговаривает; кажется, я их не слишком интересую.
— Так много пациентов и только один доктор? — спрашиваю я.
— У него есть медсестры, а еще помощники — Некоторые из ученых уже много лет работают под его началом, — сестра снова вздыхает. — Но чтобы Док кого–то взял в ученики! Недоверчивый он.
Интересно, как доверие связано с количеством помощников? Но спросить я не успеваю. Медсестра останавливается у открытой двери и кивает мне. Я вхожу. Доктор сидит на стуле у кровати меж двух подставок, на которых обнаруживаются женские ноги. Взгляд мой упирается прямо в то, что эта женщина едва ли хочет мне показывать.
— О господи! Простите! — я закрываю глаза ладонью и разворачиваюсь, чтобы выйти. Почему сестра пустила меня в кабинет прямо посреди осмотра, да еще такого личного, приватного осмотра?
— Ничего страшного, — говорит доктор. — Что ты хотела?
— Ей, наверное, неприятно, что я здесь…
— Она не возражает. Ты не возражаешь? — спрашивает он, глядя на нее поверх ее колен.
— Нет, конечно, — отвечает женщина скучающим голосом.
Я знаю только, что если бы это я лежала вот так, задрав ноги и светя самым дорогим, меня бы это просто убило. Когда мы с Джейсоном стали встречаться, мама заставила меня сходить к гинекологу, и это были самые некомфортные полчаса в моей жизни. Мне не хотелось видеть в кабинете никого, включая доктора, медсестру и маму, не говоря уже о каких–то непонятных личностях.
Но этой женщине абсолютно все равно. Осмелев, я открываю глаза, и она смотрит на меня совершенно спокойно. Кажется, мое присутствие не доставляет ей ни малейшего дискомфорта.
— Я… эээ… — Я стараюсь не обращать внимания на то, что доктор делает с какой–то прозрачной жижей и железной штуковиной, смахивающей на пыточный инструмент. — Я хотела спросить про Сезон.
— Ага, — доктор продолжает процедуру. Неужели он не может хоть на минутку оторваться?
— Что он делает с людьми? — выпаливаю я в попытке покончить с этим как можно быстрее.
— В каком смысле?
Железная штуковина соскальзывает. Женщина кривится, но ничего не говорит, продолжая бездумно глядеть в потолок.
Ее стеклянные глаза и то, с какой покорностью она все терпит, напоминают мне о тех двоих, что видели, как на меня напали. Их безразличие было неестественным… да и апатия этой женщины тоже. Вообще, все женщины в коридоре ведут себя странно. Сидят так терпеливо, так тихо… так тупо. Целая толпа женщин в очереди к гинекологу… они должны спешить, разговаривать, нервничать или досадовать, волноваться, вести себя как угодно, но только не так.
— Как вас зовут? — спрашиваю я у женщины на кровати. Она опускает голову, чтобы посмотреть на меня — видно, что она уже успела забыть о моем присутствии, но оно ее по–прежнему не смущает.
— Филомина, — отвечает она ровно, хотя доктор в этот самый момент делает с ней что–то такое, что меня бы точно заставило корчиться от смущения.
— Вы счастливы? — знаю, вопрос странный но он первым пришел мне в голову.
— Я не несчастна.
— Эми, что ты хотела? — спрашивает доктор.
— Такое ощущение, что она вообще не человек, — говорю я. — Вы что, не видите? Вы же доктор! Вы должны понимать, что это ненормально!
— Что ненормально? — спрашивает доктор. Голова женщины снова скатывается на середину подушки. Она бездумно пялится в потолок, и только по морганию можно понять, что она жива.
— Это, — указываю я. — Она.
Доктор выдавливает ей на живот прозрачную смазку, а потом проводит по нему каким–то плоским устройством. Сначала мне кажется, что он делает ей ультразвук, но нигде не видно монитора с расплывчатым черно–белым изображением плода. Вместо этого маленький экран на верхней части устройства начинает пищать.
СТАТУС: оптимальный гормональный уровень
ГЕНЕТИЧЕСКАЯ ВЕРОЯТНОСТЬ ФИЗИЧЕСКИХ ДЕФОРМАЦИЙ: средняя
ГЕНЕТИЧЕСКАЯ ВЕРОЯТНОСТЬ ПСИХИЧЕСКИХ ДЕФОРМАЦИЙ: выше среднего
ВЛИЯНИЕ КРОВОСМЕШЕНИЯ НА ПОСЛЕДОВАТЕЛЬНОСТЬ ОНТОГЕНЕЗА: высокое
— Ну, Филомина, кажется, ты беременна! объявляет Доктор, убирая инструменты.
Она вздыхает с радостным удовлетворением — первая настоящая эмоция за все это время.
— Откуда вы знаете? — спрашиваю я.
Доктор поворачивается к стоящему рядом с кроватью столу.
— В каком смысле?
— Прошло каких–нибудь несколько дней, разве не нужно ждать пару недель, чтобы определить беременность?
Доктор вытирает гель с голого живота Филомины и на этот раз смазывает его чем–то с запахом спирта. Потянувшись, открывает ящик стоящего рядом шкафа и достает оттуда шприц длиной с мое предплечье. Жидкость внутри — янтарного цвета. Рядом с поршнем наклеена крошечная этикетка, на которой точно что–то написано, но что именно, мне не разобрать — слишком далеко.
— Уровень гормонов показывает, что у нее высокие шансы на зачатие. Если она еще не беременна, то скоро будет. Потерпи немножко, — добавляет доктор Филомине, которой, кажется, все происходящее глубоко параллельно.
И вонзает иглу ей в живот, глубоко внутрь — видимо, в матку.
Я в ужасе отшатываюсь, мой собственный живот скручивает от такого зрелища, но Филомина просто тихо охает от боли, и все. Доктор нажимает на поршень, и янтарная жидкость уже внутри Филомины.
— Этой штукой вы меняете ДНК ребенка, — задушенно шепчу я.
Доктор поднимает на меня взгляд, не отпуская поршень.
— Это просто, чтобы ребенок был сильнее, крепче.
Во рту пересыхает. Мне вспоминаются слова девушки с кроликами про «вакцину».
— Вот почему все эти женщины такие странные? Вы их изменили еще до рождения?
— Все, что я делаю, — произносит доктор, вытаскивая иглу из живота Филомины, — это ввожу ребенку дополнительные комбинации ДНК, чтобы часть, ослабленная кровосмешением, могла восстановиться. На личность это не влияет.
— Вы меняете ему ДНК — значит, влияет.
Доктор вытащил иглу, и я не могу отвести взгляда от крошечной бусинки крови, выступившей на месте укола.
Выбросив шприц в мусорную корзину, он, наконец, обращает на меня внимание.
— Это совершенно нормально, — произносит он, подчеркивая каждое слово. — Ничего плохого в этом нет. Это делают со всеми нормальными людьми.
— Конечно, — монотонно подтверждает Филомина. — Это нормально. Я ведь нормальна.
Я отступаю и хватаюсь за дверную ручку. Пулей вылетев из комнаты, бегу прочь по коридору. Женщины молча провожают меня взглядом, когда я проношусь мимо. И хотя в их глазах нет никакого интереса, это бездушие наполняет меня необъяснимым ужасом.
— Ты мигаешь, филин мой! Я не знаю, что с тобой.
— Что, прости? — улыбаюсь я.
— Это из одного текста с Сол–Земли[112], — отвечает Орион, снова сосредоточиваясь на пленке, которую держит в руке.
Я не ожидал снова увидеть Ориона в комнате для отдыха, но рад, что он здесь. Хоть кто–то свой. Харли вызвал меня вчера и сказал, что пошел нести вахту на криоуровне. Я почти на весь день застрял со Старейшиной.
— Не видел Харли или Эми?
Орион качает головой.
— А что ты вообще здесь делаешь… я думал, ты не хотел попадаться на глаза Старейшине с Доком.
Орион смеется.
— О, не волнуйся. Уверен, у них обоих дел по горло. — Мне почти кажется, что Орион пытается сказать взглядом мне что–то секретное, но что бы это ни было, я не понимаю. Со вздохом он снова утыкается в пленку. — Эти тексты с Сол–Земли просто завораживают, — постукивая пальцем по экрану, он листает файлы.
— Будь осторожней. Если Старейшина узнает, что ты дал Виктрии сол–земную книгу… Ты же регистратор. Ты знаешь, что книги с Сол–Земли нельзя выносить из Регистратеки или показывать фермерам. — Я пробую заглянуть ему через плечо и посмотреть, что он читает. — Что это?
Орион протягивает мне пленку, и я вижу на экране рисунок крылатого человека с тремя лицами.
— Это история про ад. Нижний круг весь изо льда.
Я уже не смотрю на пленку — я смотрю на Ориона.
— А, доступ… — добавляет он. — Не беспокойся. У меня есть доступ.
То, как спокойно он говорит о доступе, приводит меня в замешательство.
— Что ты знаешь? — спрашиваю я тихо, чтобы никто в комнате не слышал. Это Орион показал мне чертежи, по которым я нашел Эми. А теперь рассказывает мне про ледяной ад.
Орион поднимается. Слишком близко. Я отступаю на шаг, но он наклоняется к самому моему лицу.
— А что ты знаешь? — спрашивает он. — Ты знаешь, что я тебе друг?
Добравшись до своей комнаты, я первым делом бросаюсь к кнопке, закрывающей окно. Комната погружается во мрак. Хорошо. Мне нужна темнота.
Раздается стук в дверь.
Я его игнорирую. Разве есть на этом корабле кто–то, с кем мне хотелось бы говорить?
— Эми? — это голос Харли. — Я видел, как ты сюда заходила. Хотел проверить, все ли в порядке.
— Все прекрасно, — отвечаю я через дверь.
— Неправда. Открой.
— Нет.
— У Дока есть код ко всем дверям. Если придется, я его позову.
Подпрыгнув, я бегу открывать. Кого–кого, а уж доктора я больше никогда видеть не желаю.
Харли заходит и оглядывает комнату.
— Что?
— Ничего. Я просто подумал… вдруг тут кто–то есть.
— Кто? — фыркаю я.
Харли идет к столу и садится в кресло.
— Я думал, что, может быть, Старший здесь.
— С чего это ему быть здесь? — я сажусь на кровать.
— Потому что ты ему нравишься.
Я пристально смотрю на Харли, но по его виду не скажешь, что он издевается.
— По–моему, тут никто никому не нравится. — По крайней мере, не так, как надо.
— Почему ты так думаешь? — Харли кажется удивленным.
— Ты же видел их вчера! Я им не «понравилась»! Это было… фу! А только что… — я обрываю себя. Не хочется даже говорить о Филомине.
— Мне жаль, что так вчера получилось, — говорит Харли, и я знаю, он и правда сожалеет. — Но Сезон закончился. Больше это не повторится. — В голосе его звучит угроза. Надеюсь, когда Харли в следующий раз столкнется с Лютом, я буду поблизости. — Но сегодня–то что случилось? — добавляет он. — Куда ты ходила?
— На второй этаж, — Харли ждет, что я продолжу. — Там женщины…
— А! — улыбается Харли. — Фермерши! Пришли на осмотр.
— Они меня пугают.
— Да нет, что ты, они нормальные. — И снова от этого слова у меня мурашки бегут по спине.
— Они не нормальные, — выплевываю я. — Нормальные люди так себя не ведут. Люди — не бездумные куклы!
Харли качает головой.
— Ты так говоришь только потому, что жила в Палате с тех пор, как тебя разморозили. Это мы ненормальные. Люди должны быть такими: послушными, спокойными, работать вместе. Это мы — те, кто ни на чем не может сосредоточиваться, не умеет работать в команде, не может быть ни фермером, ни корабельщиком — это мы ненормальные. Нам приходится принимать лекарства, чтобы окончательно не двинуться.
Я пялюсь на него, не веря своим ушам. Не знаю, в чем причина, но на этом корабле все поставлено с ног на голову. Нормальные люди считаются «сумасшедшими», а те, кто окончательно потерял способность думать, — «нормальными». И Сезон… В памяти вспыхивают смеющиеся глаза Люта, и меня окатывает волна гнева.
— Есть у здешних людей хоть какие–нибудь чувства? — спрашиваю я после паузы.
— Конечно. Вот сейчас, например. Я хочу есть. Пойдешь со мной в столовую?
— Нет, я серьезно. Бывает здесь любовь или только Сезон?
Смех, затаившийся в уголках глаз Харли, испаряется.
— Сезон — не лучшее время, но я бы хотел, чтобы ты помнила, что на меня он не повлиял.
— Но почему? — спрашиваю я потерянно. Что происходит с этим кораблем? Почему одни спариваются прямо на улице, а другие и ухом не ведут?
Харли играет с карандашами, лежащими на столе рядом с блокнотом, который я достала из папиного багажа.
— Может статься, что ты знаешь меньше, чем думаешь.
— Так объясни!
— Я любил. Один: раз.
«Один раз» заставляет меня умолкнуть. Я тоже один раз любила. И тоже в прошедшем времени.
— Наверное, поэтому на меня не повлиял Сезон. С чего вдруг мне думать о другой девушке? — взгляд его останавливается на плюще, что увивает дверной косяк. — Это я нарисовал для Кейли.
Я не смею даже дышать. Мне страшно, что одно движение, один звук — и исповедь Харли прервется.
— Прошло уже три года. Мне было чуть больше лет, чем Старшему сейчас. Кейли и я… мы подходили друг другу. Мы были совсем разные, но подходили друг другу. Я любил живопись, она — механизмы и автоматику. Я рисовал, она возилась с техникой.
— Что с ней случилось? — спрашиваю я, когда Харли замолкает.
— Она умерла.
Его слова повисают в воздухе. Я хочу спросить как. Но не хочу печалить Харли еще сильнее. Грубая шерстяная ткань покалывает кожу. Вспоминаю, как в первый вечер нашла в шкафу вещи. Вспоминаю, как касалась плюща у двери, проводила пальцами по тонким листьям, и мне представляется, как юный Харли рисует их для Кейли, а она смеется. Мне не разглядеть ее лица, но на ней вот эта самая одежда.
— Ей не подходило фальшивое солнце. Кейли нужно было настоящее небо, такое, о котором ты нам рассказывала. Она чувствовала себя в стенах корабля как в клетке. Мы все знали, что однажды прилетим, что наше поколение сойдет с корабля и будет жить в новом мире. — Харли поднимает со стола моего медведя и прижимает к себе, словно вспоминая, каково было обнимать Кейли. — Но ей не по силам было ждать так долго.
И я без слов понимаю: она покончила с собой. И понимаю почему.
Все еще думая о словах Ориона, я, сам того не замечая, колочу в дверь Эми сильнее, чем собирался.
Дверь открывает Харли.
— Где Эми? — я протискиваюсь мимо него в комнату.
Она сидит на кровати. Интересно, о чем они тут разговаривали? Наедине. В ее комнате. На ее кровати.
— Что ты хотел? — спрашивает Эми, и, хотя в голосе ее не слышно раздражения, я спрашиваю себя, не хочет ли она избавиться от меня, чтобы остаться с Харли наедине.
Харли идет в ванную и возвращается со стаканом воды.
— Чем ты расстроена? — спрашиваю я.
— Ничем, — Эми отпивает из стакана.
Я опускаюсь в кресло у стола. Харли садится на кровать рядом с Эми. Надо было оставить ему кресло.
— Зачем кому–то убивать замороженных людей? — спрашиваю я. Харли и Эми, кажется, удивила внезапность вопроса, но я уже достаточно ходил вокруг да около с Орионом. — Двое умерли. Умерли. Безо всякой причины.
— Что сказал Старейшина, когда ты его нашел? — спрашивает Харли.
Я не отвечаю так долго, что они понимают, что что–то не так. Я не пытаюсь делать из разговора тайну — я просто не знаю, что сказать. Что не доверяю Старейшине? Харли видел его только в образе доброго дедушки; для него Старейшина — мудрый лидер. И как я ему скажу, что подозреваю его больше всех на корабле?
— Мне кажется, нужно понять, почему на замороженных охотятся, — начинаю я наконец. — Это самое главное, и на этом надо сосредоточиться. По пути у меня возникла мысль. — Я беру со стола Эми пленку, получаю доступ и включаю карту вай–комов. — Вот криоуровень, — говорю я, передавая карту Эми. Наши пальцы соприкасаются, и я еще долго чувствую на коже тепло ее руки.
— Что это? — Эми указывает на мерцающую голубую точку.
— Нажми на нее.
Она нажимает, и на экране появляется имя.
— Старейшина/Старший? Но ты же здесь.
Киваю.
— Это значит, что там — Старейшина. У нас одна степень доступа ко всему, так что компьютер определяет нас обоих одинаково, помнишь?
Эми стискивает пальцами края пленки.
— Я знаю, что ты думаешь, — успокаивающе говорю я. — Но он в лаборатории. Криокамеры вот тут.
Эми, кажется, это не утешает.
— Смотри, — Харли указывает на точку Старейшины, которая движется по экрану, а потом исчезает.
— Что это значит? — с удивлением спрашивает Эми.
— Там лифт. Он сейчас появится на уровне фермеров. Но я подумал, что тебе лучше держать ее при себе. Когда я сканировал твой от печаток, то настроил ее так, чтоб у тебя был доступ. Можешь следить, кто приходит и уходит.
— Спасибо, — говорит Эми. — Но… этого мало. Нам нужно быть там самим. Все время. Нужно идти прямо сейчас. — Она встает, но вид у нее растерянный. — Сейчас же. Если мы их не защитим… вот почему люди умирают! Потому что их некому охранять!
— Нет, — голос мой звучит спокойно и уверенно. — Люди умирают, потому что на корабле появился убийца.
Эми открывает рот, скорее всего, собираясь настаивать на том, чтобы спуститься на криоуровень, но Харли снова сует ей в руки стакан воды. Я так сосредоточился на Эми, что не заметил, когда он успел встать и принести воды из ванной. Эми вырывает стакан у него из рук.
— Не налегай на воду, — советую я, вспомнив второй насос, который Старейшина прячет на криоуровне. Но Эми выпивает все залпом, и почти сразу розоватые пятна пропадают с ее белой кожи, а дыхание успокаивается. Харли нерешительно садится на самый край кровати, готовый вскочить и в любой момент снова побежать за водой.
— Я буду и дальше охранять их, когда смогу, — говорит он Эми, глядя куда–то вдаль. Интересно, он предлагает помощь, только чтобы снова оказаться рядом с дверью к звездам? Сколько раз он открывал ее, чтобы еще раз на них взглянуть?
Вдруг мне в голову приходит пугающая мысль. Харли был там всю ночь. Он мог открыть камеру мистера Кеннеди и оставить его таять. Перед глазами у меня возникает картина: Харли стоит над размороженным человеком и смотрит, как тот умирает. Он мог это сделать.
Вот только зачем?
Еще одна пугающая мысль шепчет мне на ухо о приступах депрессии, о дополнительных таблетках, которые Док ему прописал, о том, что со всей этой кутерьмой Харли, должно быть, не принимал их не меньше недели.
Мне приходится глубоко вдохнуть, чтобы выбросить все это из головы.
Харли — не убийца.
Правильно?
Нет… нет. Харли никогда бы не…
— А… — начинает Эми.
Бип, бип–бип.
Я поднимаю руку к вай–кому одновременно с Харли. Мы смотрим друг на друга. Странно, что нас обоих одновременно кто–то вызывает.
— Что случилось? — спрашивает Эми, нервно глядя то на меня, то на него.
И тут у меня в ухе раздается знакомый голос. Глубокий старческий голос.
— Внимание всем жителям «Годспида». У меня очень важное объявление.
— Что случилось? — снова спрашиваю я. Ребята одновременно начали прислушиваться к своим вай–комам. Мне вспоминается прошлый общий вызов, настроивший против меня всех в комнате для отдыха. Внутренности словно сжимает ледяной рукой, все тело напрягается. Что, если Старший и Харли тоже отвернутся от меня? Кроме них у меня никого нет.
— Что случилось? — повторяю я настойчивее. Старший отмахивается от меня, словно от надоедливой мухи. Поворачиваюсь к Харли, но у него на лице такая сосредоточенность, словно он слушает что–то ужасно важное. Я хватаю его локоть, но он стряхивает мою руку. Старший поднимает на меня глаза.
Нельзя допустить, чтобы они меня возненавидели. Не знаю, что они слышат, но видно, что что–то плохое. Лица у них очень серьезные. А теперь еще Старший смотрит на меня в упор, и глаза его темнеют. Я не дам им меня ненавидеть. Ни за что.
Хватаю со стола Эмбер и прижимаю к себе. Чувствую вкус меди — кажется, я в кровь искусала губы.
Схватив пустой стакан, я бегу в ванную и наполняю его водой.
Выпиваю до дна секунд за пять. Наполняю снова. Осушаю залпом.
Харли неспроста все суетится вокруг меня; вода и вправду немного успокаивает. Словно глубокий вдох перед началом соревнований.
Возвращаюсь в комнату.
Старший с Харли выпрямляются. Оба глядят на меня.
Так и знала. Они теперь меня ненавидят.
Что бы эта кнопка им ни наговорила, она приказала меня ненавидеть. И теперь они от меня отвернутся, точно так же, как отвернулись остальные в Палате. Лицо между глазами и переносицей словно немеет. Становится трудно дышать.
— Что случилось? — спрашиваю я не в силах больше это переносить.
— Что–то нехорошее, — только и отвечает Старший.
— Откуда ты знаешь? — говорит Харли.
Старший поворачивается к нему.
— Больше нечему.
— Что случилось?!
— Старейшина сделал общее объявление. Еще одно. Всем сказано идти на уровень хранителей. — Губы Старшего сжимаются, в уголках рта залегают глубокие, встревоженные морщинки.
— Мне даже интересно. — Харли встает и устремляется к двери. — Я столько раз представлял себе уровень хранителей. — Я вспоминаю, что большинству людей доступен только этот уровень… довольно того, что все и так заперты на этом корабле, но не пускать людей на другие уровни — это уже просто смешно.
Харли нажимает кнопку и выходит. Я собираюсь отправиться за ним, но Старший не двигается с места, и я останавливаюсь.
— У меня плохое предчувствие, — произносит он.
— Ну же, пошли! — зовет Харли.
Старший с Харли все продолжают препираться, ведя меня по тропе за Больницу, мимо Регистратеки, к металлической стене уровня фермеров.
— Она не сможет подняться по гравтрубе — у нее нет вай–кома, — говорит Харли.
— Так как нам доставить ее на уровень хранителей? — озадаченно спрашивает Старший.
— Ну, можете оставить меня здесь, — предлагаю я. Наверное, так будет лучше всего. Голова раскалывается. Череп словно набит ватой. Харли сказал что–то странное про вай–ком, но из–за головокружения трудно сосредоточиться.
— Вот уж нет. — Рука Старшего беспокойно дергается, словно он хотел протянуть ее мне, но в последний момент передумал.
— Ну, можешь прокатиться вместе с ней, — предлагает Харли, с неуверенностью растягивая слова.
— Прокатиться? — спрашиваю я.
Харли ухмыляется.
— Просто держись за Старшего, и он поднимет тебя по гравтрубе.
— Но… — Старший заливается краской.
— Вот сюда, — Харли хватает меня за руку и подталкивает к Старшему. — Обхвати его руками… так. Хорошо. Встаньте поближе. Еще ближе. Старший, возьми ее за талию. Нет, для этого придется все–таки ее коснуться. Вот так, — Харли кладет его неуверенную руку мне на пояс. Мы очень близко. Кожа Старшего пахнет землей и травой. Приятно.
— Все нормально? — спрашивает Старший.
Я слабо улыбаюсь. Трудно сказать, из–за нервов это или еще из–за чего–то, но ощущение такое, будто в желудке у меня плещется ведро воды. Черт, да ведь там, наверное, и есть ведро воды, учитывая, сколько я ее выпила.
— Теперь отдавай трубе команду, — невозмутимо подсказывает Харли.
Старший поднимает руку к кнопке за ухом — рука дрожит.
— Уровень хранителей, — произносит он. — Тебе придется идти к городской трубе, к этой у тебя нет доступа. Старейшина, наверное, открыл люк в Большом зале, — добавляет он. Харли лишь нетерпеливо кивает, отмахиваясь.
— Вперед! — говорит он и подталкивает нас под широкую прозрачную трубу.
Только на одно мгновение я успеваю увидеть бушующие внутри потоки ветра, ощутить, как он поднимает мои волосы, вдохнуть сжатый воздух — и тут мы начинаем подниматься.
Рука Старшего дрожит, и он инстинктивно притягивает меня ближе к себе. Я закрываю глаза и позволяю ему держать себя, доверившись ему, чувствуя себя в безопасности в его крепких объятиях. На мгновение мы висим в потоках бушующих ветров, подпрыгивая, как поплавок в океане, словно вихрь вокруг нас проверяет нас на вес. Мне, наверное, должно быть страшно, но, глядя в улыбающиеся глаза Старшего, я не могу удержаться от ответной улыбки.
Ветры крепчают. Желудок падает куда–то вниз — нас несет головой вперед, все быстрее и быстрее, мы летим по прозрачной трубе, и ветер прижимает наши волосы к головам.
— Что происходит? — кричу я, пытаясь поднять голову с плеча Старшего и посмотреть ему в лицо.
— Не бойся! — кричит Старший, опустив голову. Его слова, трепеща, пролетают мимо ушей, словно колибри.
Воздушный вихрь проносится так быстро и с таким шумом, что говорить бессмысленно. Он обнимает меня еще крепче, и я прижимаюсь лицом к его груди.
И сквозь все это — бушующие ветры, свист волос, хлопанье одежды — я слышу, как бьется его сердце.
Труба изгибается, поднимаясь вдоль стены, и мы поднимаемся вместе с ней, словно стрела в самом сердце урагана. Внизу виднеются зеленые пятна пастбищ. Стараюсь поднять голову, мышцы шеи сопротивляются давлению, и, когда мне это удается, я вижу, как там, вдалеке, на другом краю уровня прочь от нас уносятся разноцветные трейлеры.
И вдруг — резкий толчок, от которого меня мутит и начинает кружиться голова. Труба делает резкий поворот. На несколько секунд вокруг нас смыкается тьма, а потом мы появляемся из отверстия в полу верхнего уровня. И тут, наконец, останавливаемся.
В слезящихся глазах все плывет. Странное чувство, словно меня тошнит. Стараюсь побороть это ощущение. Кружится голова, но непонятно, от трубы это или от чего–то другого. Я чувствую себя вялой и уставшей.
— Добро пожаловать на уровень хранителей, — говорит Старший. — Тут я и живу.
Ее прохладная ладонь держит мою руку. Держит так крепко, что мои пальцы, и так уже замерзшие в гравитационной трубе, совсем онемели, но я не против. Ничуть не против. Она улыбается, слегка задыхаясь от ветра, и я мечтаю, чтобы мы остались одни в учебном центре и я мог заправить ей за ухо эту непослушную прядь рыжих волос, поцеловать смеющиеся губы. Но за дверью уже слышны голоса — люди все прибывают через люк с уровня корабельщиков.
Наши взгляды встречаются, и я замечаю, что ее глаза подернуты странной дымкой, словно она только что проснулась. Но когда я улыбаюсь, она улыбается в ответ. Держась за руки, мы проходим через учебный центр и выходим в Большой зал. Я удивлен — даже не мечтал, что она позволит мне так долго не отпускать ее, — но она просто улыбается в пространство, словно забыла, что я держу ее за руку.
В Большом зале полно народу. Я никогда не задумывался, насколько он велик — но тут помещаются все, даже притом, что из люка появляются все новые и новые люди. Наконец я вижу Харли, а вместе с ним Барти и Виктрию. Он остается рядом с ними, у люка, но подмигивает мне, видя, что Эми от меня не отходит. Широко распахнутыми глазами она смотрит на множество новых лиц. Фермеры жмутся друг к другу, кудахча, словно куры. Корабельщики стоически расположились по краям зала. Интересно, они что–нибудь знают? Конечно, Старейшина вряд ли раскрывал им свои планы, но по тому, как они стоят, собравшись кучками, похоже: они знают что–то, чего не знаю я.
Может, Док знает? Окидываю взглядом толпу, но его не вижу.
Почти все смотрят наверх. «Звезды» на потолке мерцают и светятся. Мигает красная точка — наш корабль. Всего лишь в сорока девяти годах и двухстах шестидесяти четырех днях от неподвижного огонька, который обозначает Центавра–Землю. Дом.
— Смотри, звезды, — говорит один из фермеров стоящей рядом девушке. Они чуть придвигаются друг к другу, их плечи соприкасаются. Оба смотрят вверх. Девушка кладет руку на живот, поглаживает его раскрытой ладонью. Они перешептываются, не отрывая взгляд от горящих лампочек, которые считают звездами.
Такое чувство, словно все в Большом зале разбились по парам, и многие женщины гладят руками животы. Я придвигаюсь ближе к Эми, наши руки соприкасаются, и она не отводит мою руку.
Поток людей из люка уменьшается, потом иссыхает вовсе. Мы все здесь. Мы все ждем.
Несколько корабельщиков стоят прямо у входа в комнату Старейшины. Они стоят, выпрямившись, и то и дело украдкой оглядывают толпу. Жители Палаты держатся вместе, из толпы слышатся их голоса. Но, повернувшись к ним, я замечаю, что Харли молчит. Он смотрит наверх и, наверное, чувствует, что это не настоящие звезды. Как может человек, видевший звезды, перепутать их с этими гирляндами?
Я раскрываю рот, чтобы спросить Эми, что она думает о фальшивых звездах, но не успеваю заговорить — дверь комнаты Старейшины распахивается.
На нем — официальное облачение Старейшины: тяжелые шерстяные одежды, расшитые на плечах неяркими, недвижными звездами, а по кайме — обильными зелеными ростками, надеждой всего корабля.
— Друзья, — начинает Старейшина лучшим своим голосом доброго дедушки, — нет, дети мои.
Фермеры вокруг вздыхают, женщины поглаживают животы и улыбаются мужчинам.
— Я пригласил вас всех сюда с очень важной целью. Прежде всего, я хотел показать вам звезды, — он поднимает руку, и все лица следуют за ней, все глаза обращаются к ярко горящим «звездам». — Видите след, что тянется от каждой звезды? — продолжает Старейшина, и фермеры кивают. — Вот как быстро корабль мчится сквозь космос к нашему новому дому.
Я бросаю взгляд на Эми, но она просто бессмысленно глядит вверх. Кажется, она еще не поняла, что это не настоящие звезды. Оборачиваюсь к Харли. Он смотрит на меня из другого конца зала, тревожно хмурясь. Он тоже понимает, что что–то тут не так.
— Как вы знаете, вы, молодежь, — то самое поколение, что должно увидеть Центавра–Землю. — Старейшина умолкает и, трагически вздохнув, добавляет: — Но, увы, этого не будет.
По толпе прокатывается волна шепота. Красная лампочка, символизирующая «Годспид», передвигается назад, прочь от Центавра–Земли.
— Двигатели нашего милого «Годспида» истощены, друзья, и корабль не может лететь быстро. Мы должны были приземлиться через пятьдесят лет.
— Через сорок девять лет и двести шестьдесят четыре дня, — перебивает его крик. Мы все, как один, оборачиваемся к Харли. Тот смотрит прямо на Старейшину. Лицо его побелело, круги под глазами кажутся еще темнее.
Старейшина снисходительно улыбается.
— Как скажешь. То есть в ваш век, друзья. Но, боюсь, едва ли это случится. Посадки через пятьдесят лет не будет.
— Когда? — спрашивает Харли, и голос его звучит теперь тихо и испуганно.
— Будем надеяться, друзья, что ученые окажутся не правы и что Центавра–Земля ближе, чем считается.
— Когда?
— До посадки осталось семьдесят пять лет, — просто отвечает Старейшина. — На двадцать пять лет больше, чем мы думали.
Уровень хранителей погружается в молчание. Двадцать пять дополнительных лет? К моменту посадки я буду не стариком — я буду мертвецом. Сам того не сознавая, я стискиваю ладонь Эми. Она в ответ сжимает мои пальцы, но так легко, что я едва чувствую.
— Двадцать пять лет?! — кричит Харли, расталкивая людей, чтобы пробраться к Старейшине. — Еще двадцать пять?!
Барти и Виктрия пытаются удержать его. Он с трудом сглатывает, словно его сейчас стошнит прямо у нас на глазах. Я слышу его бормотание:
— Семьдесят четыре, двести шестьдесят четыре… Семьдесят четыре, двести шестьдесят четыре…
— Двадцать пять, — голос Старейшины заглушает его. — Сожалею, но я ничего не могу поделать. Вы не успеете увидеть Землю… но ваши дети…
Все женщины вокруг меня кладут руки на животы.
— Наши дети, — говорит одна стоящему рядом мужчине. — Наши дети увидят Землю.
Слова эти бегут по залу, словно пламя, все фермерши мурлычут их своим еще не родившимся детям. Тихие слова надежды, слова утешения. Они не думают о себе. Они думают лишь о детях, что растут у них в животах, о будущем.
— Если считаешь путь веками, не так уж страшно ошибиться на двадцать пять лет, друзья, — добавляет Старейшина, и я замечаю, что некоторые фермеры начинают согласно кивать.
— Нет, страшно! — орет Харли, высвобождаясь из объятий Барти и Виктрии. — Ты обещал нам землю, обещал дом, обещал настоящие звезды, а теперь говоришь, что мы умрем, так и не вдохнув воздуха, который не перерабатывался снова и снова сотнями долбаных лет?!
— Но ведь наши дети, — говорит одна из фермерш, — наши дети будут жить на Земле. Этого достаточно.
— Нет, этого мало! — кричит Харли. Он уже почти в переднем ряду; почти лицом к лицу со Старейшиной. — И будет мало, пока я не почувствую под ногами настоящую землю!
Старейшина делает шаг вперед, и вот он уже перед Харли. Он подзывает его пальцем, и Харли, при всей его ярости, все же наклоняется. Тот шепчет ему что–то на ухо. Харли страшно бледнеет, глаза его наполняются печалью, смертью. Дослушав до конца, он выпрямляется, оглядывает толпу и убегает прочь из Большого зала. Исчезает в люке. Мы все молча слушаем стук его шагов, пока его не поглощает тишина.
Я смотрю на Эми, ожидая, что на ее лице будет написана такая же ярость. Она определенно сердилась, когда я сказал ей, что до посадки осталось пятьдесят лет — что она чувствует теперь, узнав, что первые шаги по новой планете мы сделаем только через семьдесят пять лет? Мое сердце тяжело бьется о грудную клетку. Когда ее родителей, наконец, разморозят, их дочь уже, наверное, будет мертва. И у Эми даже не будет шанса попрощаться.
Эми бледна, но гнева в глазах нет, и в том, как она держит голову, нет ни тени протеста.
— Эми? — тихонько зову я. Она поворачивается ко мне. — Что ты обо всем этом думаешь?
Молчание.
— Это грустно, — говорит она наконец, но в голосе ее печали не слышно. — Жаль, что так случилось. Но, наверно, все образуется, — голос ее звучит вяло и монотонно.
— Что с тобой? — спрашиваю я.
— Все хорошо, — отвечает Эми. Она моргает; взгляд не фокусируется. — Звезды такие красивые, — добавляет она.
— Это не настоящие звезды! — шиплю я ей на ухо. — Ты разве не видишь?
— Хвостики у них, прямо как у комет.
Я наклоняюсь ближе.
— Ты же видела настоящие звезды! Они не такие, ты ведь знаешь! Хвосты им приделали, просто чтобы все думали, что мы быстро летим!
— Да, мы быстро летим, — произносит Эми и указывает на Старейшину: — Он так сказал.
Отступаю шаг назад и оглядываю ее. Ей словно тяжело стоять. Плечи опущены. Даже волосы выглядят вяло.
— Что с тобой? — повторяю я.
Она моргает.
— Тсс. Наш Старейшина говорит.
У меня отпадает челюсть. Наш Старейшина? Наш Старейшина?!
— Друзья, — начинает он. — Я знаю, это тяжело. Но я хотел собрать вас здесь, дать вам увидеть звезды, чтобы вы могли рассказывать детям, когда они родятся, о небе, которое их ждет! О мире, который станет им домом!
Из толпы раздаются одобрительные крики. Настоящие, искренние.
И даже Эми присоединяется.
Забавное ощущение.
Не «забавное» в смысле «смешное». «Забавное» в смысле «странное».
Беги, говорит мне тело. Если что–то не так, беги. Когда бежишь, тебе лучше. Ты чувствуешь себя нормальной.
Но зачем бежать? Куда бежать? Какой смысл?
Глупости все это.
Лучше останусь тут.
И подожду.
Мир какой–то медленный.
Словно иду под водой.
Словно тону.
Крики окатывают меня теплой волной радости, и я присоединяюсь, вливая свой голос в общее счастье, становясь частью толпы. Старший смотрит на меня как–то забавно (не «забавно» в смысле «смешно», «забавно» в смысле «странно») и молчит. Не знаю почему.
— Почему ты не радуешься? — спрашиваю я.
Старший долго не отвечает, а когда, наконец, открывает рот, я уже почти забыла, о чем спрашивала.
— Мне нечему радоваться.
А разве обязательно радоваться «чему–то»? Почему просто не… радоваться?
Люди потихоньку покидают уровень хранителей. Я стою на месте и провожаю их взглядом. Пол от их шагов легонько вибрирует, словно рябь пробегает по воде, когда в нее бросили камешек. Закрываю глаза, чтобы посмотреть на мир ногами.
На мгновение мне вспоминается Земля. Рябь на воде в прудах.
Воспоминание бледнеет. Я здесь. Сейчас. Не там.
Зачем думать о Земле?
Старший касается моей руки. Открываю глаза. Все остальные ушли. Кроме Старшего и Старейшины. И меня.
Старший идет в сторону Старейшины. Обернувшись, зовет меня.
— Идем, — говорит он. — Ты что, не пойдешь со мной?
А, да. Конечно. Я иду за ним.
Старейшина смотрит на меня, и тело реагирует раньше, чем разум: внутри все сжимается, меня чуть не выворачивает. Я спотыкаюсь… почему ноги не хотят подходить к Старейшине? Почему дыхание сбивается, сердце бьется, как бешеное?
Почему мне не нравится Старейшина?
Трясу головой, отгоняя все эти мысли. Конечно, Старейшина мне нравится. Почему он должен мне не нравиться? Он — мой командир.
Вдруг подскакиваю от какого–то громкого звука. Кажется, звук исходил от Старшего.
Я пропустила часть разговора. Щурясь, стараюсь сфокусироваться на них. Вроде бы мне очень важно это слышать. У меня такое чувство, что мне надо слушать, что это серьезно.
— Что ты сделал? — кричит Старший.
Почему он кричит?
— Ничего такого, чего не будешь делать ты, — рычит в ответ Старейшина.
— Я никогда не буду, как ты! Никогда! Это все ложь! — я перевожу взгляд туда, куда он указывает, и вижу звезды. Они такие красивые. Блестящие. Яркие. Совсем не такие, как дома.
Сердце пропускает удар, на мгновение я забываю, как дышать. Дома? Но дом здесь. Зачем думать о других звездах? У меня есть эти. Их мне хватит. Они красивые. Блестящие. Яркие.
— Во что ты играешь? — слышу я крик Старшего и понимаю, что снова отвлеклась от разговора.
Нельзя отвлекаться.
Но… почему? Это ко мне не относится.
«Нет, относится», — шепчет мне внутренний голос.
«Как?» — спрашиваю я.
Но ответа нет.
— Ты маленький нахал. — Старейшина наклоняется ближе к Старшему. — Им нужна надежда, ясно? Им нужны красивые блестяшки…
Я поднимаю глаза на красивые блестяшки. Они красивые. И блестящие.
Моргаю. Куда делся звук?
Старший со Старейшиной оба смотрят на меня.
Надо что–то им сказать? У них такой вид, будто они хотят от меня что–то услышать.
Но что мне им сказать?
— Эми? — тихо зовет Старший.
Старейшина усмехается, обнажая зубы. В животе снова все сжимается, я чувствую на языке горечь, но уголки губ ползут вверх в ответ на его улыбку. Старейшина наклоняется ко мне. Гладит по щеке. При его приближении мне почему–то вдруг хочется отшатнуться. Но это глупо… с чего вдруг? Я остаюсь на месте. Он берет мое лицо в ладони и притягивает меня к себе.
— Убери от нее руки, — рычит Старший.
— Ты что, не видишь? — спрашивает Старейшина. Наверно, он обращается к Старшему, а не ко мне, хоть и смотрит на меня. — У людей на «Годспиде» простые потребности, простые желания. Дай им ярких огоньков, и они назовут их надеждой. Дай им надежду, и они сделают все, что угодно. Будут работать, когда не хотят. Будут размножаться, когда кораблю нужно пополнение. И все это — с улыбкой на лице.
Губы Старейшины изгибаются в улыбке. Глаза — такие теплые, карие и уютные — глядят в мои глаза.
Я улыбаюсь в ответ.
Что–то случилось. С Эми что–то случилось.
— Что с тобой? — спрашиваю я. Она моргает.
— Ничего.
Нужно отвести ее к Доку. Не знаю, можно ли ему доверять, но кто еще поможет? Старейшине уж точно доверять нельзя.
Скорей увожу Эми с уровня хранителей и подальше от Старейшины. От страха и восторга, с какими она впервые поднималась по гравтрубе, не осталось и следа — они сменились вялым безразличием. Послушно, как собака, она следует за мной по дорожке больничного сада, тупо глядя вперед — не на цветы, не на статую Старейшины, а просто вперед. Сомневаюсь, что она вообще что–нибудь замечает.
На первом этаже Больницы не меньше десятка людей. Половина — пожилые, остальные помоложе — сыновья и дочери, которые привели их сюда.
— Она не в себе, — говорит мужчина, наклоняясь к полной медсестре с дряблыми руками, заведующей отделением «скорой помощи». — Чересчур стара для гравтрубы, но я ей рассказал про собрание, которое было на уровне хранителей. И кажется, она из–за него свихнулась. Все путает.
— Ничего я не путаю, — скрипящим голосом возражает старушка у него за спиной. — Я его помню ясно, как день. Звезды со светящимися хвостами. Единственный раз, что я видела звезды.
Я тяну Эми за собой, как растерянного ребенка, но, если честно, я растерян куда больше, чем она.
Медсестра с дряблыми руками кивает мужчине.
— Ты не виноват. У пожилых часто к старости все в голове путается. Для таких у нас есть места на четвертом этаже. Я ее отправлю туда, к Доку на осмотр.
— Спасибо, — со вздохом облегчения говорит мужчина и оборачивается к старушке. Поговорив с ней, поручает заботам медсестры, и та ведет старушку к лифту, где уже стоим мы с Эми.
— Ты — Старший. Тот, который не умер, — говорит старушка, увидев меня. — И девочка–эксперимент, про которую нам Старейшина говорил.
— Здравствуйте, — улыбается Эми, протягивая женщине руку. Если до этого у меня еще были сомнения, точно ли с Эми что–то случилось, то сейчас они исчезли. Эми — нормальная Эми, та, которую я знаю — ни за что не позволила бы называть себя экспериментом.
— Они говорят, я больна, — сообщает старушка Эми.
— Тут Больница, — Эми говорит просто и предметно, словно маленький ребенок.
— Я не знала, что больна.
— Ты просто запуталась, милая, — мягко произносит медсестра. — Путаешь прошлое и настоящее.
— Это плохо. — Эми широко распахивает глаза.
Двери открываются, и мы все заходим в лифт. Я нажимаю кнопку третьего этажа. Медсестра тянется и нажимает четвертый.
— Что там, на четвертом этаже? — спрашиваю я. Док периодически кладет туда пациентов — обычно стариков, — но я никогда не замечал там никакого движения и вообще ничего, кроме, конечно, секретного лифта.
— Там у нас комнаты для пожилых, — отвечает сестра. — Когда они становятся не способны сами за собой ухаживать, мы их селим туда. Им нужен покой и отдых, а на четвертом этаже есть нужные лекарства, — она поглаживает старушку по руке, и та улыбается ей, и улыбка озаряет ее морщинистое лицо.
Я хмурюсь. Почему тогда двери на четвертом этаже всегда заперты, если там всего лишь отдыхают старики?
Двери открываются, выпуская нас в комнату для отдыха. Я выхожу.
— Ты ничего не забыл? — окликает меня медсестра.
Эми все еще стоит в лифте, тупо уставившись на табло над дверями.
— Три, — объявляет она торжественно, читая горящую цифру.
— Да, — подтверждаю я. — Идем, — беру ее за запястье и тяну за собой. В комнате довольно много пациентов, лица у всех мрачные, а в глазах горит гнев.
Эми кривится. Опускаю взгляд на ее запястья и обнаруживаю на светлой коже зеленовато–фиолетовые синяки.
— Это я сделал? — спрашиваю я, осторожно поднося ее руку к лицу, чтобы получше рассмотреть.
— Нет, — просто отвечает Эми.
Синяки вообще–то старые. Им как минимум день, если не больше.
— Что случилось?
— Меня поймали трое, — говорит Эми. — Но все нормально.
В ушах отзывается глухой удар сердца.
— Тебя поймали трое? И все нормально?
— Да.
— Н‑но… — растерянно лепечу я.
Эми смотрит на меня, хлопая глазами, словно не может понять, как можно из–за чего–то так волноваться.
— Это для тебя неважно, да? — спрашиваю я.
— Что?
— Это… все.
— Важно, — возражает Эми, но в голосе ее звучит скука.
— Ты помнишь, откуда у тебя эти синяки? — машу ее безвольной рукой у нее перед носом. На мгновение она фокусирует на ней взгляд, но потом снова отводит глаза. Кивает. — Вспомни, что ты чувствовала потом. Что ты делала?
— Я помню… плакала? Но это глупо. Не стоит из–за этого плакать. Все хорошо.
Я не выдерживаю, отпускаю запястье Эми, хватаю ее за плечи и хорошенько встряхиваю. Ее голова безвольно болтается — словно я трясу куклу. И, как ни старайся, у меня не получается вернуть ее глазам живое выражение.
— Что с тобой случилось? — хриплю я, отпуская ее.
— Ничего. Все хорошо.
— Я найду способ, как тебя вернуть.
— Я не терялась, — говорит Эми голосом таким же пустым, как и глаза.
Я веду ее по коридору, завожу в комнату и приказываю сидеть там, даже не сомневаясь, что она послушается.
В конце концов Харли обнаруживается за прудом — сидит на берегу и бросает камни в воду.
— Что тебе сказал Старейшина? — спрашиваю я, вставая рядом.
— Не твое дело, — огрызается он, не поднимая глаз.
У меня нет времени на его капризы.
— С Эми что–то случилось.
Харли рывком поднимает голову.
— Что?
— Она… она ведет себя, как фермеры.
Харли снова отворачивается к пруду.
— Ааа… — После чего добавляет: — Может, так и лучше.
— В смысле?
— Они все смирились с тем, что мы не приземлимся, ты что, не видел? Расстроились только мы, психи.
Я видел. Голос подал один лишь Харли — он ведь видел настоящие звезды. Но остальные жители Палаты тоже нервничали и уж точно не радовались.
— Так и должно было быть, — говорю я. — Логично, что мы одни волнуемся из–за этого. Потому мы и в Палате, правильно? Потому что не умеем слушаться указаний, подчиняться руководству. Поэтому мы принимаем ингибиторы. — Но все же, говоря все это, я думаю о той парочке у входа в Регистратеку. О том, что они не знают любви… и горя тоже точно не знают.
— Может, Эми так будет счастливее, — говорит Харли. — Наверное, я был бы счастливее, если бы мне не хотелось выбраться с этого тупого корабля.
Мне хочется успокоить его, сказать, что однажды мы приземлимся, но слова пусты, и фальшивой надеждой в голосе делу не поможешь.
— Но Эми была другой. Она была как мы. А теперь стала как фермеры.
— И что? — пожимает плечами Харли. — Значит, она просто стала нормальной. Вот и хорошо.
— Но раньше она мне больше нравилась, — говорю я больше себе, чем Харли.
— Ладно, пойду на криоуровень сторожить. — Он поднимается на ноги и уходит прочь по дорожке.
Я провожаю его взглядом. Правда в его словах ранит. Из–за того, что я так много времени провожу в Палате и наедине со Старейшиной, я порой забываю, что большинство жителей корабля — не чокнутые, а спокойные и довольные жизнью люди. Их не расстраивают ни фальшивые звезды, ни задержка в пути. Они счастливы.
Может, Эми и вправду будет счастливее, если останется пустой изнутри?
Может, и я был бы счастливее, если бы не думал постоянно о том, что всю жизнь проживу в тесном нутре корабля?
Но это все неважно. Потому что я знаю наверняка, что, если бы Эми предоставили выбор, она никогда бы не согласилась на это слепое неведение, даже если в нем — счастье. Из–за чего–то — из–за кого–то — она стала такой, и я выясню, кто это сделал.
Я сижу в своей комнате.
Дверь открывается.
— Что делаешь? — спрашивает Старший.
— Сижу в своей комнате, — отвечаю я.
— На что ты смотришь?
— На стену.
— И зачем ты смотришь на стену?
Старший задает столько вопросов.
Старший подходит ко мне. Берет меня за руку. Проводит пальцами по синякам.
— Пойдем со мной, — говорит Старший — Я встаю. Он идет. Я иду следом.
Мы идем, а потом останавливаемся.
Старший нажимает на кнопку. Открывается дверь. Я захожу вслед за ним. Он сажает меня на стул.
Я сажусь.
— Эми, — произносит глубокий голос. Я поднимаю глаза и вижу доктора. Мы у него в кабинете. Он сидит за столом. — У тебя есть какие–нибудь жалобы?
Моргаю.
— Нет. Все хорошо.
— Нет, не хорошо! — взвывает Старший.
Я смотрю на него.
— Все хорошо.
Стул, на котором я сижу, — голубой. Он сделан из твердой пластмассы. Стол очень интересный. На нем все так аккуратно разложено. Карандаши в стакане стоят ровно–ровно.
— Да что с тобой случилось? — кричит Старший.
Я подскакиваю. Я забыла, что он тут. Смотрю на него.
Старший рычит, как собака, — так забавно, и я улыбаюсь.
— С ней все нормально, Старший, — говорит доктор. — Мне кажется, ты слишком привык общаться с больными в Палате. Может, тебе стоит почаще бывать среди нормальных людей. Я бы посоветовал…
Доктор все говорит. Я это знаю, потому что у него рот открывается и закрывается и оттуда идет звук, но слова сливаются в гул и перемешиваются у меня в голове. У блокнота на столе такие аккуратные, ровные края. Я протягиваю руку и провожу по краю пальцами. Гладко… так гладко, что бумага режет кожу. На пальце выступает тонюсенькая красная полоска. Ой, на другом конце стола у доктора еще один блокнот. Красиво. Симметрично. Мне нравится, когда симметрично. Сии–мее–трич‑но. Какое хорошее слово. Я выговариваю его вслух.
— Сии–мее–трич‑но. — Да. Хорошо звучит.
Старший смотрит на меня так, будто я брежу, но это бред, хи–хи, потому что это он ради развлечения все время торчит в сумасшедшем доме.
Стены покрашены в красивый голубой цвет. Такой приятный. Как туманное небо.
Какой–то звук. Я смотрю туда. Доктор ставит на стол коричневую бутылочку с пилюлями. Я поднимаю голову и смотрю на них. Пилюли лежат в беспорядке на дне бутылочки. Как горка леденцов.
Доктор со Старшим разговаривают.
— Ты прав, — говорит доктор. — Состояние у нее действительно необычно серьезное. Не было у нее в последнее время потрясений? Травм? Учащенного сердцебиения? Они иногда усиливают реакцию.
— Реакцию на что? — громко спрашивает Старший.
У доктора забавное выражение лица.
— На корабль. Пойми, жизнь тут не такая, к какой она привыкла на Сол–Земле. У нас другие лекарства, еда, пищевые добавки и витамины.
— Витамины, — медленно говорит Старший. — Те, что Старейшина подмешивает в воду?
— Дааа, — забавно растягивает доктор.
Я хихикаю.
Старший поворачивается ко мне и смотрит. Я и над ним хихикаю.
— И гормоны. Старейшина добавляет в воду гормоны. В начале Сезона.
Доктор качает головой.
— Это не из–за гормонов. Гормонам нужно время, они не сразу действуют. Эффекта нужно ждать несколько недель, больше месяца.
— И все–таки она в последнее время пила много воды. — Старший смотрит мне на запястья. — Ты что–то говорил про травму… травма, может быть, тоже была.
Хлопаю глазами. Кажется, прошло много времени, и мгновение я спрашиваю себя, что произошло, но это неважно, ничего не изменилось, я все еще здесь, они все еще говорят.
Хлоп. Я снова выключилась.
Хлоп.
Если честно, выключаться намного приятнее. Слишком трудно успевать за тем, что говорят доктор со Старшим. Они слишком переживают. С чего так напрягаться?
Все хорошо.
Старший щелкает пальцами у меня перед лицом.
— Эми, Док считает, что тебе нужно принять лекарство, — произносит он громко.
— У нее мозговая активность снижена, а не слух, — говорит доктор.
Старший протягивает руку и берет бутылочку со стола.
— Это ингибиторы, психотропное. Я дам тебе одну пилюлю, и посмотрим, не станет ли тебе получше.
Я открываю рот. От пилюли во рту горько.
— Глотай, — напоминает доктор.
Я глотаю.
— Помнишь, как мы первый раз встретились? — говорит Старший. — Ты барахталась в криорастворе и не давала нам ничего сделать. Мне пришлось держать тебя, чтобы Док закапал тебе в глаза капли от слепоты. А теперь ты просто сидишь и глотаешь пилюли, как дрессированная собака. Неужели ты не понимаешь, какое это печальное зрелище?
— Нет, — говорю я. Разве случилось что–то печальное?
— Когда они подействуют? — спрашивает Старший у доктора.
— Не знаю, — отвечает доктор. — Я уже говорил, состояние ее серьезней, чем у большинства фермеров. Нужно несколько часов, если они вообще подействуют.
— Если? — кажется, Старший поперхнулся.
Голоса снова сливаются в гул, я отключаюсь.
Я оставил ее на ночь с Доком.
Мне совсем не хотелось, честное слово.
Но Док решил ввести ей лекарство внутривенно, и после этого ее уже было не разбудить. Она просто спала; зачем бы я сидел и смотрел на нее спящую? Большую часть ночи я слонялся по окрестностям, один раз даже прикорнул в саду у пруда, но лишь оттягивал неизбежное.
Нужно поговорить со Старейшиной.
Солнце еще не горит, когда я поднимаюсь по гравтрубе на уровень хранителей. Наверху никого нет, но все еще пахнет людьми — в воздухе стоят запахи земли и пота.
Старейшина сидит на полу, прислонившись к стене у своей двери, и смотрит на фальшивые звезды.
— Гордишься собой? — Я вспоминаю, как обнаружил его здесь в прошлый раз.
Старейшина не смотрит на меня.
— Нет, — просто отвечает он.
— Как у тебя духу хватило? — кричу я. — Вот так им всем солгать?
— Заткнись, — огрызается Старейшина, вставая и поворачиваясь ко мне. И тут я чувствую. Сильный, резкий запах. Бутылки нигде не видно, но я знаю, где–то она есть — и, скорее всего, она уже пуста. Но почему? Зачем напиваться сейчас? Он рассказал страшную правду, и люди все равно его любят. Это триумф. Что он хочет заглушить алкоголем?
— Ты не знаешь, каково это. Но узнаешь. Узнаешь. — Он наклоняется, и его дыхание опаляет волоски у меня в носу.
У меня нет времени на этот пьяный бред.
— Что ты сделал с Эми? — спрашиваю я, наклоняясь к нему еще ближе. Да, мне его не запугать, но и отступать я не собираюсь.
Старейшина громко фыркает — трезвым он никогда не позволил бы себе издать подобного звука.
— Эми, Эми, Эми, — передразнивает он. — Попался тебе на пути белокожий уродец, и самомнение до небес взлетело! Забыл и про корабль, и про свои обязанности! — с каждым слогом последнего слова он тыкает мне пальцем в грудь.
— Что с ней? — рычу я.
— А с тобой что? — спрашивает Старейшина, по–прежнему издевающимся тоном. — А со мной? И со всем этим поганым кораблем?
— Просто скажи. Это ты сделал?
— Что сделал? — спрашивает он осторожно.
— Ты отравил ее чем–то? — Он на такое способен. Это я точно знаю. Он скармливал фермерам гормоны, чтобы с началом Сезона их охватила похоть. Он колет детям какую–то отраву, делая из них, кого пожелает. Что он дал Эми? И как?
Старейшина запрокидывает голову и принимается хохотать.
И я бью его в лицо.
Он перестает смеяться. На щеке уже расцветает красная отметина.
— Ты бы тоже это делал, — шипит он, и меня мутит от его смрадного дыхания. — Ты похож на меня больше, чем думаешь.
Я ухожу. От этого пьяного шута ответов не добьешься.
Когда я возвращаюсь, Эми уже не спит.
Вроде как.
Она лежит на кровати, вытянувшись в струнку, руки прижаты к бокам, ступни смотрят вверх, взгляд уперся в потолок.
Интересно, когда подействуют лекарства?
Я избегаю слова, которое произнес Док. Если.
Постукивая по ноге бутылочкой с таблетками, беспокойно нарезаю круги по комнате. Наконец сажусь за стол и беру в руки пленку. Если верить карте вай–комов, на криоуровне нет никого, кроме Харли — он, не двигаясь, стоит в коридоре с дверью к звездам. Часть меня порывается вызвать его и сказать, чтобы охранял замороженных, но не хочется сейчас опять ругаться. С ними ничего не случится.
И все–таки меня беспокоит его одержимость звездами. Он не был таким с тех пор, как умерла Кейли — тогда Док прописал ему дополнительные таблетки.
Бросаю взгляд на Эми, спрашивая себя, когда лекарства вернут ее мне.
Если.
Отвернувшись, гляжу на стену, где она составила список жертв. Она обновила данные, добавив номер шестьдесят три, женщину, которую мы спасли, и номер двадцать шесть, которого не успели. Она смогла записать только то, что знала тогда: номер шестьдесят три — женщина, черная, выжила. Двадцать шестой — Тео Кеннеди, мужчина, белый, специалист по биологическому оружию, из Колорадо. Умер.
Просмотрев на пленке их файлы, я беру кисть и добавляю на стену больше деталей. Имя номера шестьдесят три — Эмма Бледсоу. Тридцать четыре года, работала тактиком в морской пехоте. Подписываю возраст мистера Кеннеди — шестьдесят шесть — и то, что его место на «Годспиде» финансировал ФФР.
Отступаю на шаг назад и оглядываю стену. От одной жертвы к другой змеятся линии, но ни одна не соединяет сразу всех. Робертсон и Кеннеди — мужчины, Эми — нет. Между всеми не меньше десяти лет разницы. Никто не родился в одном и том же месяце. Если сходства и есть, то они довольно слабые. Соединяю линией работу Эммы Бледсоу в морской пехоте с Уильямом Робертсоном. Эми и мистер Кеннеди оба из Колорадо. Я нерешительно смотрю на данные Эми, густая черная краска капает с кисти на пол, и только потом, осмелев, соединяю ее имя с именем убитого. Ощущение очень нехорошее. Странно видеть ее имя рядом с именем трупа. Но всех четверых не связывает ничего. Судя по каракулям и вычеркиваниям, испещрившим стену, Эми пришла к такому же выводу: системы может и не быть. Всего слишком много и слишком мало. Незначительных деталей целая куча, но нет ничего, достаточно серьезного для убийства.
Оборачиваюсь к Эми спросить, что она думает.
Но она все еще лежит, уставившись в потолок.
Спрошу, когда поправится.
Если.
Подхожу к столу Эми, чтобы положить на место кисть, и в глаза мне бросается что–то синее: блокнот, тот, что Эми взяла из отцовских вещей. В ушах звенит от волнения, когда я протягиваю к нему руку. На ограниченной территории корабля все личное ценится очень высоко, и я еще никогда сознательно не вторгался в чье–то личное пространство. Усмехаюсь. Кроме того раза, когда залез к Старейшине в комнату.
Кажется, Эми вдохновляет меня на всевозможные сумасшествия.
В мозгу всплывает урок Старейшины: различия — первая причина разлада. Вот и прекрасно. Кораблю не помешает немного разнообразия.
На первой странице — список имен. Наверху — Старейшина. Она обвела его несколько раз жирными линиями, раз десять подчеркнула и обвела в кружок. Под ним стоит слово «доктор» и вопросительный знак, а справа — несколько крошечных черточек на бумаге, словно она задумчиво стучала карандашом по странице. Под Доком спешно нацарапан список имен и описаний: я, Харли (но его имя вычеркнуто), Лют (подчеркнуто так яростно, что карандаш порвал бумагу), «та стервоза» (окружена вопросительными знаками и дополнена хмурой рожицей) и Орион (тоже зачеркнуто).
Я смотрю на список имен, не понимая, чем они так замечательны, что Эми потребовалось выписать их в отдельную тетрадь.
И тут до меня доходит.
Это ее список подозреваемых.
Мои губы сжимаются все сильнее, пока я разглядываю список. Она исключила Харли и Ориона и, кажется, не уверена насчет «стервозы» (Виктрии? Скорее всего). Но меня она не вычеркнула. Все еще считает, что я могу быть подозреваемым — по крайней мере, считала, когда составляла список.
Что же такого сделал Харли, что его исключили? Что мне сделать, чтобы заслужить ту же честь?
Когда она проснется, я докажу ей, что мне можно доверять.
Если.
Это просто еще одно испытание, и я его провалил. Каким–то образом я показал себя недостойным в глазах Эми, точно так же, как Старейшина всегда считал, что я недостоин быть лидером.
— Ааа… — стонет Эми.
Я бросаю блокнот и карандаш на стол и спешу к ней. Она сжимает пальцами переносицу, а когда опускает руку, я вижу, что в ее глаза вернулся свет.
— У меня адски болит голова, — жмурится она. На лице ее сейчас больше эмоций, чем за весь прошедший день. — Что случилось?
— Как ты сама думаешь?
— Господи, понятия не имею. Помню, вы получили общий вызов. И мы поднимались по той трубе. Было круто. К тому времени, как мы долетели до большого зала с огоньками, меня начало вроде как… пошатывать.
— Док сказал, что это реакция на корабль. Он тебе прописал психо… в общем, ингибиторы.
— Ингибиторы? Те же самые, которые пьете вы с Харли и «психи»? — Эми отталкивает меня и садится на кровати.
— Ну… да.
— AAA! — взвизгивает она. Спрыгивает с кровати и принимается кружить по комнате, сжав руки в кулаки. — На этом дремучем корабле все через черт–знает–что! Я не псих! И вы с Харли не психи!
Я ничего не говорю, потому что наполовину верю в это. Но она принимает мое молчание за возражение.
— Что заставило тебя и каждого на этом тупом корабле поверить, что все это… набрасываться на все, что движется, и вести себя, как безмозглые куклы… как вы можете думать, что это — это! — нормально?!
Я пожимаю плечами. Просто так было всегда. Как объяснить девушке, которая выросла в мире различий, анархии, хаоса и войны, что так функционирует нормальное общество, мирное общество, общество, которое не просто выживает, как было у нее на планете, но благоденствует и процветает, мчась сквозь космос к новой планете?
Эми решительно идет к столу и берет в руки пленку.
— Как включается эта фигня? — спрашивает она, вертя пленку в руках. — Она ведь типа компьютера, да? Неужели там нет информации о Земле? Дай я покажу тебе, что такое настоящие люди, нормальные люди! И как здесь все неправильно!
Но она делает не то — проводит пальцем по экрану, и появляется карта вай–комов, которую я ей до этого включал. Как вызвать на экран что–нибудь другое, она не знает. Сначала постукивает легонько, потом с силой, потом сжимает Руку в кулак и обрушивает на стол. Я встаю, подхожу к ней и забираю пленку. В глазах у Эми стоят слезы.
— Я этого не выдержу, — шепчет она. — Этих людей. Этот «мир». Я не смогу здесь жить. Не смогу провести тут всю жизнь. Я не могу. Не могу.
Так. Значит, какая–то часть речи Старейшины дошла до ее сознания. Она знает, что она — все мы — в ловушке.
Мне хочется обнять ее, крепко прижать к себе. Но я понимаю, что ей нужно совсем другое. Она хочет быть свободной, а мое единственное желание — схватить ее и не отпускать.
— Кажется, я знаю, чем тебе можно помочь, — говорю я.
Старший ведет меня по дорожке, идущей от Больницы, с очень таинственным видом. Он не хочет ничего говорить, и, наверное, поэтому у меня поднимается настроение — он похож на маленького мальчика, которому не терпится показать другу новую игрушку. Этого довольно, чтобы я на время забыла о головокружении и преследовавшем меня весь день чувстве, словно приходится пробираться сквозь толщу воды.
Сидящая на скамейке у пруда пара машет нам руками, когда мы проходим мимо. Лицо девушки сияет, и она льнет к груди парня с выражением полного блаженства. Правой рукой она обнимает свой живот, а парень накрывает ее руку своей.
Она склоняет голову, и я вдруг понимаю, что она разговаривает с еще не родившимся малышом, а не со своим спутником.
— И за всеми звездами протянулись светлые хвосты, и ото всех льется сияние, вниз, на нас и на тебя.
— Старейшина сказал, что они не для меня, — бормочет Старший себе под нос, когда их воркование затихает позади.
Я непонимающе смотрю на него.
— Звезды на экране в Большом зале. Когда я понял, что это не настоящие звезды, а просто лампочки, он сказал, что они предназначаются не для меня. — Он отворачивается и очень тихо добавляет: — Это было в тот день, когда ты проснулась. — Слова повисают в воздухе между нами. Нам обоим кажется, что это было вечность назад.
Старший указывает на счастливую парочку на скамейке.
— Старейшина сказал, что фальшивые звезды нужны им.
— А, ясно. — Это так похоже на Старейшину — контролировать даже звезды. Они нужны ему, только чтобы манипулировать жителями корабля. Чтобы, когда им скажут, что они не доживут до посадки, они хотя бы могли рассказать о них детям. Оглядываюсь на девушку, сидящую на скамейке: она нежно обнимает свой живот и шепчет еще не родившемуся малышу о звездах, обещая ему жизнь под настоящим небом.
— Это жестоко, — говорю я. — Мучить их рассказами о мире, а потом отобрать его.
Старший качает головой.
— Все не так. Теперь у них есть о чем рассказать детям. Так они передадут им надежду.
Я поднимаю на него удивленный взгляд.
— И ты, получается, вроде как согласен со Старейшиной?
— Вроде как.
Я готовлюсь возразить. Старейшина похож на избалованного ребенка, который разбрасывает игрушки. Только и ждет шанса сломать нас, ищет любой признак того, что мы не хотим играть в его игры. Постоянно следит за нами взглядом, который напоминает мне о Люте. Он не помогает людям, в чем почти уверен Старший — он поворачивает все так, чтобы каждый на корабле забыл, что к моменту посадки на новую планету он будет либо мертв, либо очень стар. Но я не успеваю открыть рот.
— Пришли! — объявляет Старший.
Он весь прямо светится от гордости, и мне не хватает духу сказать, что я уже была в Регистратеке. Впрочем, в тот раз я выглядела и чувствовала себя как черт–знает–что, вся в грязи и в слезах. Вспоминаю человека, который мне тогда помог. Орион. Только его доброта не дала мне свихнуться.
Одно из кресел на крыльце лениво покачивается, словно в нем только что кто–то сидел, но других признаков жизни нет. Старший тянется открыть передо мной дверь. Мой взгляд падает на чьи–то глаза, и я улыбаюсь, ожидая, что это Орион, но с кирпичной стены на меня смотрит портрет Старшего.
— Ой! — Я наклоняюсь, чтобы получше рассмотреть. Суровую физиономию Старейшины сменило лицо Старшего.
— Ага, — застенчиво мычит Старший. Сначала я думаю, что он захочет похвастаться картиной — Джейсон бы обязательно начал выпендриваться — но он, кажется, досадует, что я ее вообще заметила. — Заходи!
В Регистратеке нет никого, кроме нас, тут пусто и темно. Старший показывает мне большую модель Земли и корабля, которые я уже видела раньше. Я притворяюсь, что смотрю, но меня больше интересуют изображения, мерцающие на стенах. Когда я сюда приходила в прошлый раз, с Орионом, там ничего не было; я на них даже внимания не обратила.
— Стенные пленки, — поясняет Старший, заметив мое любопытство. — Вот чем занимался «Годспид», пока ты спала.
Он улыбается мне, но я едва замечаю. Меня завораживают мелькающие картинки: схемы действия вай–комов и гравитационной трубы. Искусство: я узнаю среди сканов несколько работ Харли. Часть из них — золотые рыбки (это, кажется, его любимая тема), но есть и другие изображения: скульптуры, керамика, рисунки, лоскутное одеяло ручной работы. Один из пленочных компьютеров высвечивает список названий. Старший нажимает на экран, и холл заполняет музыка.
Впервые с того дня, как я проснулась, я чувствую, что смогла бы полюбить это место. Это не Земля, как себя ни убеждай… но у меня перед глазами достижения искусства и науки, жизнь, которая шла вперед, несмотря на то что потеряла Землю.
Жизнь продолжалась, пока меня мучили кошмары под ногами целых поколений людей. И они знали обо мне не больше, чем я — о них.
— Странно, — говорит Старший, постукивая костяшками пальцев по одному из настенных компьютеров.
— Что?
— Изображение не убирается, — отвечает он.
На экране изображено нечто непонятное, надпись вверху экрана гласит: СХЕМА БЫСТРОГО РЕАКТОРА СО СВИНЦОВЫМ ТЕПЛОНОСИТЕЛЕМ. Вообще, надпись не очень помогает. Я все равно слабо представляю, что это.
— Заблокирован, — говорит Старший. — Дай–ка я попробую… — Он подходит к одному из висящих на стене черных ящиков и прикладывает палец к сканеру.
— Доступ разрешен, степень — Старшая, — сообщает компьютер.
Картинки вокруг нас сменяются. Среди изображений «Годспида» появляются картины Земли. Вместо пейзажа с Больницей и садом на экране возникает фотография Долины монументов. Хоть я жила и не там, она все же напоминает мне местность, в которой находилась космическая лаборатория — час езды от Колорадо, где я встретила Джейсона, последнего места, которое я звала домом.
— Большинству людей это видеть нельзя, — замечает Старший, все еще пытаясь заставить один из мониторов показывать что–нибудь, кроме схемы реактора. Когда родится новое поколение, школу опять откроют. Модели Сол–Земли и «Годспида» детям покажут. Но это им видеть нельзя.
— А почему? — спрашиваю я, касаясь пальцами Долины монументов на экране за секунду до того, как она превращается в египетского сфинкса.
— Старейшина говорит, что людям лучше не думать слишком много о Сол–Земле. Что думать надо о будущем, а не о прошлом.
— Но тебе–то он разрешает.
Старший поворачивается к экрану и мгновение смотрит прямо в глаза фотографии Ким Чен Ира, а потом картинка сменяется на изображение одного из старых президентов. Не могу вспомнить, который это — такой толстый, с пышными усами.
— Это часть его обучения. Я должен все знать о Сол–Земле, чтобы не повторить ее ошибки. Да что с этой хренью случилось?
Мне хочется сказать, что на Земле не было ошибок, вот только я знаю, что это не так. Хочется сказать, что Старейшина не прав, но и в этом я не уверена. Слишком многого я еще не понимаю в мирке этого корабля.
— Орион! — зовет Старший. — Тут стенная пленка зависла!
— Он разве здесь? — Я оглядываюсь: такое чувство, что кроме нас тут никого.
На экране за его спиной один старый президент превращается в другого.
— Так вот, я говорил, Старейшина хочет, чтобы я учил историю Сол–Земли. Многие из ваших лидеров все делали правильно — просто не сумели повести за собой людей. Вот он, например.
Я бросаю взгляд на изображение на экране.
— Кто? Авраам Линкольн?
Старший кивает.
— Шестнадцатый глава правительства Соединенных Штатов Америки, расположенных в северном полушарии Сол–Земли, между Атлантическим и Тихим океанами. Он был лидером в период гражданской войны — войны между штатами.
— Да, знаю. — Мне становится не по себе. То, как холодно и отрешенно Старший говорит об Аврааме Линкольне, заставляет меня сомневаться — либо в том, что он знает, либо в том, что знаю я сама. Краем глаза замечаю какое–то движение в тени возле дверей.
— Вот таким лидером Старейшина хочет, чтобы я был, — изображение начинает исчезать, но Старший касается экрана, и фотография Линкольна снова загорается. Я жду продолжения. — Когда в штатах начался разлад, сильное централизованное руководство Линкольна не дало им распасться.
— Да, — протягиваю я тихо. Мое внимание наполовину сосредоточено на входе: это Орион слушает наш разговор или кто–то еще? И, кто бы он ни был, почему не выйдет из тени и не заговорит с нами?
— А когда разногласия между штатами дошли до предела, Линкольн устранил их причину.
— Я… что?
— Восстановил моноэтничность. Война началась, потому что две расы не могли ужиться в одной стране. Линкольн отослал черную расу обратно на африканский континент, и война закончилась.
— Пф! Ты о чем это? Не было такого!
Старший нажимает на экран, и изображение Линкольна сменяется текстом. Он зачитывает его вслух, и в голосе его звучит намек на благоговение.
— Восемьдесят семь лет тому назад наши отцы создали на этом континенте новую нацию, верную принципам, что все люди должны быть равны. Теперь мы вовлечены в великую гражданскую войну, которая докажет, долго ли сможет выдержать эта нация, если люди не равны. Мы встретились на великом поле битвы этой войны, чтобы определить будущее единой нации, единого народа, не знающего разлада, живущего в мире, основанном на одинаковости. Отныне наша нация будет черпать силу в единстве и единообразии.
Страница прокручивается вниз. Старший делает глубокий вдох, готовясь продолжить чтение.
— Стой.
Старейшина с удивлением поворачивается ко мне.
— Это не Геттисбергская речь, — говорю я.
— А что же еще? Конечно, она.
— Нет.
— И как тогда звучит Геттисбергская речь?
Я копаюсь в памяти, силясь вспомнить.
— Про восемьдесят лет там тоже было. Но та часть, где говорится, что все должны быть одинаковыми — такого не было.
— А что тогда там было?
— Эээ… Восемьдесят семь лет тому назад… хм… Ну, ладно, слушай, наизусть я ее не знаю, но помню достаточно, чтобы знать, что это не она.
Старший смотрит на меня с сомнением, и я понимаю, насколько неубедительно звучат мои аргументы. Я внутренне даю себе пинка — как можно было улетать, не выучив таких вещей?
— Это… грубо говоря, этот текст проповедует расизм, — говорю я. Старший, похоже, не знает слова «расизм». — То, что ты сейчас читал… там говорится о делении людей на расы. Но Геттисбергская речь совсем не об этом. Да к тому же — ты посмотри на себя. — Я указываю на его смуглую кожу, на миндалевидные глаза, высокие скулы, темные волосы. — Ты же — идеальный пример смешения рас.
Теперь Старший, кажется, еще больше растерялся. У него в голове нет представления о том, что раса — это часть человеческой личности; для него это только отличие, а отличия лучше устранять.
И я понимаю: именно так Старейшина и хочет, чтобы он думал.
Со стороны двери мне слышится смех, приглушенный кудахчущий звук, но, резко обернувшись, я никого там не замечаю. Здесь один только Старший, и он по–прежнему не может понять. Да и почему он должен понимать? Как можно учиться у истории, если историю переписали?
Я одна знаю правду, но знаю слишком мало, чтобы что–то исправить.
Даже если я попытаюсь, поверят ли мне?
Эми все смотрит на экран — опять она расстроилась. Все пошло не так, как я планировал. Мне казалось, это ее порадует. Нажимаю на экран, и Линкольн исчезает. Его усталое лицо сменяется изображением людей в период гиперинфляции в Германии, растрепанные волосы тают, растворяясь в тачках, наполненных деньгами.
— Надо возвращаться, — говорит Эми. — Харли уже долго сторожит криоуровень. Теперь моя очередь.
Мне еще столько всего хочется ей показать: залы, полные книг, настоящих книг с Сол–Земли. Зал артефактов на втором этаже, где хранятся модели объектов культуры Сол–Земли, даже настоящий трактор, на основе которого мы разработали свои тракторы. Зал научных материалов, в которых рассказывается история создания системы вай–комов и гравитационных труб. Но ей все это неинтересно, так какой смысл?
— Я его знаю, — говорит Эми с трепетом изумления в голосе и отталкивает меня от экрана, чтобы лучше видеть изображение.
Я тоже смотрю, но я его не помню. Это взрослый мужчина, по возрасту где–то между Доком и Харли, с темными волосами и глазами, но все же есть во внешности у него что–то такое, что резко отличает его от нас — он не из нас, он выглядит… по–другому. Мужчина сидит на пороге трейлера, держа на коленях пухлого младенца. Он определенно не из важных людей, потому что Старейшина не заставлял меня ничего о нем учить.
— Это Эд.
— Кто?
— Эд. Я видела его до того, как меня заморозили. Вообще–то это он и замораживал меня и моих родителей.
Что–то мне не кажется, что это достаточная причина расположить его физиономию рядом с Авраамом Линкольном. Я тянусь к экрану. Фотография «Эда» замирает; когда я прикасаюсь к экрану второй раз, всплывает описание.
— Эдмунд Альберт Дэвис–младший, — читаю я вслух. — Первый ребенок, родившийся на борту «Годспида». На фотографии изображен со своим отцом, Эдмундом Альбертом Дэвисом–старшим, одним из участников экспедиции, отправившихся в полет с Сол–Земли.
— Я его знала, — говорит Эми. Подняв голову, она так впивается взглядом в фотографию, словно Эдмунд Альберт Дэвис–старший жив и она с ним разговаривает. — Понятия не имела, что он тоже собирался улететь с Земли на «Годспиде».
Значит, Эдмунд Альберт Дэвис–младший стал первым, кто родился здесь, в плену. Интересно, каково ему было расти среди людей с Земли, зная, что ему ее никогда не увидеть?
— Если бы я знала, — продолжает Эми. — Я бы поговорила с ним. Спросила бы, почему он пошел на корабль. В нашу единственную встречу он мне показался черствым. Но, может, он просто… — Она затихает, продолжая смотреть на экран, но не видя его. И вдруг улыбается. — Только представь! Я видела этого человека столетия назад, а сейчас я могла бы увидеть на корабле его потомков! Потомков того, кто меня заморозил! Круто, правда? — Она поворачивается ко мне, и ее глаза округляются. — А что, если ты — потомок Эда? Вот это было бы совпадение!
Я улыбаюсь, потому что она смеется.
— А вдруг правда? — она переводит взгляд с меня на фото на стене.
— Что правда?
— Ты — потомок Эда?
— Я не знаю.
— Да ладно тебе! — фыркает Эми. — У вас же есть все эти технологии — наверняка кто–нибудь составлял генеалогические схемы. У Старейшины или у доктора по–любому должны быть — они же до ужаса боятся кровосмешения.
— Все записи хранятся здесь. Это же Регистратека, — говорю я. Она не замечает, как помрачнел мой голос. Я‑то знаю, что, даже если мы найдем потомков Эда, меня среди них не будет. Мои семейные данные засекречены. Может быть, генеалогию Эда и можно проследить хоть от отправления с Сол–Земли до сегодняшнего дня, но мне в моем семейном древе не сдвинуться даже на одно поколение назад.
— Ну, пожалуйста! Давай посмотрим, вдруг вы с Эдом родственники! — она хватает меня за руку. Я не видел ее такой оживленной с тех пор… никогда не видел. Тяжесть забот, которые на нее обрушились, забыта, пусть даже на минуту. И я готов на все, лишь бы эта минута не кончалась.
— По идее, это должно быть нетрудно, — говорю я. — Учитывая, что это первый ребенок, родившийся на корабле, записи, скорее всего, есть.
Провожу пальцами над панелью инструментов и нажимаю кнопку справки, потом ввожу ключевые слова. Эми следит за процессом, разинув рот. Я ускоряюсь. Пальцы путаются, и пленка сердито на меня пищит. Приходится нажимать на поиск еще раз.
Наконец:
— Нашел!
Запрокинув голову, Эми читает вверху экрана:
— Эд–старший, потом Эд–младший… — тихо проговаривает она. Медленно опускает взгляд и, дойдя до границы экрана, снова озадаченно смотрит вверх. Кажется, она хочет что–то спросить, но потом снова оборачивается к экрану и начинает тихо считать. — Один, два, три… — наконец, нахмурившись, поднимает на меня глаза. — Тринадцать поколений. На этой схеме — тринадцать поколений. От Эда–младшего до Бениты, вот здесь, записано тринадцать поколений людей.
— И?
Эми начинает задумчиво ходить от модели Сол–Земли обратно к экрану.
— Сколько поколений может родиться за сто лет? Допустим, четыре или пять. Значит, тринадцать поколений — это примерно триста лет, правильно?
Я киваю.
— Но посмотри сюда, — она указывает на нижнюю строчку.
Под именем Бениты значится: «погибла от Чумы».
— Когда была Чума? — спрашивает Эми.
— Очень давно, — медленно отвечаю я. На ум приходит статуя Старейшины периода Чумы, стоящая в больничном саду. Ее так потрепало временем и погодой, что черт лица уже не разобрать.
— Насколько давно? — ее быстрый, торопливый тон заразителен.
— Еще до Старейшины. И до того, кто был Старейшиной перед ним.
— Значит, наверное, лет сто. И получается, что Бенита, тринадцатое поколение этой семьи… должна была родиться примерно через три сотни лет после отправления. Но если она умерла от Чумы… и случилось это не меньше ста лет назад… корабль летит уже как минимум на сто лет дольше, чем должен был…
— Но предполагалось, что мы приземлимся через пятьдесят лет. Мы же летим всего двести пятьдесят…
Эми останавливается и, обернувшись, пронзительно смотрит на меня широко распахнутыми глазами.
— Откуда ты знаешь? Давай посмотрим поздние схемы. Если сосчитать, сколько поколений родилось после Чумы, может, мы сообразим, сколько лет на самом деле уже летит корабль.
Ощущение такое, словно в животе у меня огромный камень, и он тянет меня вниз, тянет весь корабль.
— Генеалогических схем после Чумы нет. Я только что вспомнил: Док как–то говорил, что от Чумы погибло столько народу, что после этого схем уже не составляли.
— Сезон, — шепчет Эми, обращаясь больше к себе, чем ко мне. — Сезон начался сразу после Чумы, так? — она тяжело уставилась в пустоту. — Не может это быть совпадением. Тринадцатое поколение, поколение Бениты — оно должно было приземлиться на новой планете. Это точно было где–то через триста лет. Но тут началась Чума, а потом придумали Сезон и перестали следить за генеалогией…
— И запретили фотографировать, — добавляю я. — Начиная с года перед Чумой и до сегодняшнего дня у нас нет фотографий корабля. Несколько лет назад Чума меня завораживала — это было первое, о чем Старейшина мне рассказал — но я не нашел ни фото, ни видео; фотоматериалами теперь разрешается пользоваться только ученым на уровне корабельщиков и только для фиксирования разработок.
— Во время Чумы что–то произошло, — медленно говорит Эми. — Что–то настолько страшное, что любые данные о ней уничтожены. И все странности — Сезон, то, как люди тут себя ведут, — все началось с Чумы.
Старший хочет что–то сказать, но только он открывает рот, дверь в Регистратеку распахивается.
— Старший! — холодный, резкий голос Старейшины эхом отдается в пустом холле.
Старший бросается к контрольной панели, и вот уже все запретные изображения людей и пейзажей моей родной Земли пропали. Потух экран с предательски горевшей на нем генеалогической схемой, исчез зависший чертеж двигателя.
— Не трудись, — рычит Старейшина, постукивая пальцем за ухом, там, где под кожу вшит вай–ком. — Я слежу за тем, что ты изучаешь. И знаю, для чего ты использовал свой доступ.
— Извини, — автоматически говорит Старший, но видно, что ему ничуть не стыдно, и он сожалеет, что это сказал. Выпрямившись, он частично берет себя в руки. — Но с каких это пор ты за мной «следишь»? И вообще, я, если честно, удивлен, что ты вообще заметил. Когда мы в последний раз виделись, ты был пья…
Я удивленно оборачиваюсь к Старейшине. Пьян? Старший имел в виду, что он напился?
Старейшина заметил мой взгляд, но все же продолжает обращаться только к Старшему.
— Настоящий лидер никогда не теряет контроля ни из–за алкоголя, ни из–за чего бы то ни было. — А вот теперь он смотрит на меня. — Кажется, я предполагал, что у тебя есть все шансы подорвать спокойствие корабля. Я определенно был прав.
— Я ничего не делала! — в голосе моем звучит паника. Я не забыла ту его угрозу.
— Одного твоего присутствия достаточно, — отмахивается Старейшина. — Из–за тебя мой… ученик… совершенно забросил занятия, — он произносит слово «ученик» с такой насмешкой в голосе, словно говорит о надоедливой, шумной собачонке. Снова переводит взгляд на Старшего. — Время вернуться к учебе. Пока я был занят Сезоном, я позволял тебе играть с твоей маленькой подружкой, но раз у тебя достаточно свободного времени копаться в том, в чем ты тут копался, то пора направить интерес на что–нибудь более продуктивное.
Он идет обратно к двери. Старший кусает губу, не зная, следовать за ним или нет.
— Стойте!
Старейшина оборачивается на мой крик, но не подходит.
— Мне нужны ответы, ясно? — заявляю я, устремляясь к нему. — Мы оба знаем, что тут творится какая–то муть. Одного Сезона хватило бы, но теперь еще и доктор утверждает, что я сумасшедшая, и прописывает мне те же таблетки, что и Старшему, и тут…
— Довольно, — холодно и властно обрывает Старейшина. — Я предупреждал, чтобы ты не становилась проблемой. Ты определенно не послушала.
— По–моему, этот корабль не помешает немного встряхнуть!
— Последний, кто так думал, сейчас уже ни о чем не думает.
В тишине Регистратеки слышится резкий вздох Старшего. Мы стоим и смотрим друг на друга, замерев: Старейшина — у дверей, я — под глиняными планетами, а Старший — между нами, наш ориентир в перетягивании каната истины.
— Идем, Старший, — Старейшина поворачивается к выходу.
— Что случилось во время Чумы?! — кричу я ему вдогонку. — Что вы от нас скрываете? Вы знаете… Я знаю, что знаете! Почему просто не рассказать правду?
При этих словах Старейшина поворачивается и в три широких шага оказывается рядом со мной.
— Этот корабль построен на секретах, он живет секретами, — чеканит он; на лицо мне летят крошечные капельки слюны. — И если ты будешь продолжать выспрашивать, то лично узнаешь, на что я готов, чтобы их сохранить. Возвращайся в свою комнату, на этот раз Док тобой займется. Идем, Старший! — рявкает он. Подскочив, Старший спешит к выходу следом за Старейшиной. По дороге он бросает в мою сторону извиняющийся взгляд, а потом двери закрываются, оставляя меня в сумрачном холле наедине с пыльными глиняными моделями.
Я не осознаю, что руки у меня сами сжались в кулаки, пока не разжимаю их, чтобы размять пальцы. Меня просто трясет от ярости. Только одно я знаю наверняка: что бы там Старейшина ни хотел сохранить в секрете, я это выясню, а как только выясню — буду об этом кричать с крыши.
Как и ожидалось: Старейшина ведет меня прямо к гравтрубе в учебный центр. Я сажусь за стол, как будто жду начала занятия, но в голове у меня роятся мысли.
Знаю, Эми считает, что я просто покорно побежал за Старейшиной, как послушная собака за хозяином. Уходя из Регистратеки, я заметил разочарование в ее глазах. Придется позволить Эми считать меня слабым; придется пожертвовать своей репутацией в ее глазах.
Потому что так должен поступать лидер.
Нужно еще немного поиграть в эту игру. Положиться на уверенность Старейшины в моих глупости и невежестве, на его презрение к моей слабости. Не навсегда. Лишь на время, чтобы суметь разрушить стену между мной и моей ролью лидера корабля.
Старейшина распадается на части. Спор с Эми, то, как быстро он теперь выходит из себя, внезапные взрывы ругани и жестокости, появившиеся с началом Сезона… холодная, представительная оболочка Старейшины трескается, и сквозь трещины просачивается его истинная сущность — мелочная и властолюбивая.
Он выглядел так глупо в гневе, когда ругался с Эми. Просто старик, который изо всех сил цепляется за власть. Нужно всего лишь расковырять эти трещины, и у меня получится проникнуть внутрь и узнать, что он столько времени от меня скрывал, почему всегда боялся поделиться со мной секретами корабля.
Хоть я и родился Старшим, но только сейчас наконец в первый раз чувствую, что могу однажды стать Старейшиной.
Старейшина передо мной сжимает пальцами переносицу.
— Зачем тебе все эти данные?
— Какие — эти?
— Об истории Сол–Земли, о строении двигателя, о Чуме… что ты ищешь? — голос его звучит жестко и сдержанно, но он на грани.
— Какая разница?
— БОЛЬШАЯ! — ревет Старейшина, грохая кулаком по столу. Я не реагирую.
С усилием заставляю себя казаться спокойным. Если сегодня я чему–то и научился у Старейшины, так это тому, что в гневе человек выглядит глупо и по–детски. Вместо этого я говорю медленно, спокойно и четко, как будто объясняю что–то очень простое.
— Я начал искать информацию, которую ты отказался мне дать. Однажды мне суждено стать Старейшиной. Если ты не расскажешь мне, что делать и что нужно знать, чтобы быть лидером, я выясню это иным способом. Если ты собираешься просто стоять и орать на меня за то, что я ищу ответы на свои вопросы, то вини в этом только себя; твоей обязанностью было с самого начала рассказать мне обо всем этом.
Лицо Старейшины сначала бледнеет, потом наливается краской.
— Тебе никогда не приходило в голову, что у меня была очень важная причина что–то от тебя скрывать?
— Нет, — бесхитростно отвечаю я. — Я знаю тебя с тех пор, как был мальчишкой, ты полностью контролировал мое взросление, последние три года я живу рядом с тобой. Мне трудно представить себе хоть одну причину, по которой ты не можешь доверить мне какую–то информацию о корабле.
— Тебе кажется, ты все знаешь, — усмехается Старейшина. — Ты еще совсем ребенок.
— Твое время прошло, — говорю я спокойно, кивая в его сторону. — Ты теряешь контроль. Посмотри на себя. Все время срываешься. Ты не справляешься с ролью Старейшины.
— А ты справишься? — почти орет Старейшина на мучительно высокой ноте.
Пожимаю плечами.
— Тебя до такой степени рассердило то, что искали мы с Эми. Интересно, что именно…
Старейшина кипит от ярости. Я говорю себе: Орион ошибся. Со Старейшиной не нужно быть хитрым. Нужно просто очень, очень его разозлить.
— Вряд ли история — эти пленки ты сам мне показывал. Значит, Чума.
Подняв голову, Старейшина смотрит мне в лицо. Гнев теперь бушует глубоко внутри, словно горящий уголь в животе; он проглотил свою ярость, и мне ее уже не видно.
— Очень давно я о ней не говорил.
Я не удерживаюсь и охаю.
— Тот Старший?
Старейшина кивает.
— Так он умер? Или это ты… — не могу заставить себя задать этот вопрос.
— Хочешь, чтобы я рассказал о Чуме? — произносит он страшным, безжизненным тоном. — Хорошо. Я расскажу.
Он вскакивает, потом переносит вес с больной ноги. Поставив кулаки на стол, Старейшина нависает надо мной, и мне ничего не остается, как только покорно смотреть на него и ждать.
— Начнем с того, — произносит он наконец, — что никакой Чумы не было.
Старший бросает меня в Регистратеке, и я остаюсь стоять одна в темноте посреди холла. Мне непонятно, почему он пошел со Старейшиной. Я доверяю Старшему, но вот Старейшине — нет, и мне касалось, Старший со мной согласен.
В глубине, под всеми этими мыслями, постоянно пульсирует страх за родителей, неослабевающее желание найти убийцу и защитить их бьется вместе с ударами сердца. Меня окатывает волной страха. Ноги дрожат, но непонятно — хотят ли они бежать или сейчас подкосятся.
— Эми?
Проглатываю удивленный вскрик.
— Это Орион, — слышу я из тени за моделью Земли.
— Где ты был? — спрашиваю я. — Мне показалось, я тебя видела.
Орион робко улыбается.
— Я разглядывал карту вай–комов, так, от нечего делать, и увидел, что Старейшина поблизости. Мы… мы не очень с ним ладим. Я подумал, что мне лучше затаиться, пока он не уйдет.
— Он тебя тоже ненавидит, да? — спрашиваю я. Орион кивает. — А ты что натворил?
— В основном проблема просто в моем существовании.
— Да, со мной то же самое.
Орион отводит волосы с лица, и у меня перед глазами мелькает белая вспышка: шрам у него на шее, с левой стороны.
— Я хотел тебя спросить, — говорит Орион. — Я видел, как ты бегаешь, и… от чего ты бежишь?
Второй раз мне задают этот вопрос, но, кажется, он имеет в виду не то, что девушка в поле с кроликами.
— Не знаю, — отвечаю я, — но, кажется, я уже устала бежать.
— Да, — Орион бросает взгляд во тьму Регистратеки за спиной. — Я тоже.
— Я лучше пойду, — говорю я, хоть мне и некуда идти. Только знаю, что нельзя больше стоять тут, боясь пошевелиться, съежившись в тени слишком далеких планет.
— Увидимся! — кричит мне вслед Орион.
Я не бегу обратно в Больницу. Я иду. Нельзя позволить себе отключаться, позволить движениям тела заглушить работу мозга. Нужно заставлять себя идти, чтобы мысли могли лететь.
Воздух в больничном саду влажный. Если бы я была на Земле, то подумала бы, что собирается дождь… но я не на Земле, и дождь здесь — это всего лишь распылители над головой.
— Отстань, — раздается вдруг за спиной старческий голос. — Я сама могу по лестнице подняться.
Я с любопытством оборачиваюсь. В этом голосе слышится живой ум — и я вспоминаю. Стила. Та старушка, что разогнала толпу фермеров на первой моей пробежке.
— Хорошо, мама, — вторая женщина не похожа на свою мать. Голос у нее такой же безжизненный, как был у Филомины на осмотре у доктора.
Стила ловит мой взгляд. Глаза у нее мутные, цвета молока, смешанного с грязью. Мгновение она глядит настороженно, а потом морщинистые губы растягиваются в еще более морщинистую улыбку. Зубы у нее кривые и темные, изо рта пахнет луком, но от этой улыбки у меня теплеет на душе. Потому что это искренняя улыбка.
— Мама, — зовет женщина.
— Ой, да заткнись ты, — доносится в ответ. — Сейчас я.
— Хорошо, мама. — Женщина стоит неподвижно, словно заводная игрушка, у которой закончился завод. Грубость матери ее ничуть не расстраивает, и, кажется, она совершенно не торопится и не против просто стоять.
— Рада вас видеть, — говорю я, протягивая руку.
Стила пожимает ее крепче, чем я ожидала.
— Хотела бы я сказать то же самое. Ненавижу это место.
— Мама, — мягко повторяет ее дочь. — Мне нужно отвести тебя в Больницу.
Стила выглядит одновременно беспомощной и решительной.
— Мама, — продолжает женщина назойливо, но по–прежнему мягко. Любезно до предела. И до предела жутко.
— Да иду я! — отвечает Стила тоном сердитого ребенка, но на вид она кажется просто несчастной старушкой, которой уже не доверяют решать за себя.
— Я ее отведу, — предлагаю я, не успев подумать, что я, собственно, такое говорю. — В смысле, я все равно туда шла, мне нетрудно.
Дочь хлопает глазами.
— Если ты возьмешь на себя ответственность, ма…
— Да, да, возьму. Можешь идти. — Стила провожает дочь взглядом. — Тошно глядеть, как твой ребенок становится одним из них. — Открываю рот, чтобы спросить, кто такие эти «они», но Стила меня опережает. — Этих безмозглых тупиц. В двенадцать лет они меня назвали сумасшедшей и все–таки выучили на агронома, — поднимаясь со мной по ступеням, она оглядывается на больничный сад. — Это моих рук дело. Раньше тут одни кусты да сорняки росли. С тех пор и пью эти бело–голубые пилюли. Но я не против. Лучше быть чокнутой да таблетки пить, чем такой пустышкой. Даже думаю иногда, вот бы дочка моя тоже была чокнутой. Может, я бы ее больше любила.
Пустышка. Описание в самую точку.
— Про тебя по вай–кому объявляли, — Стила берет меня под руку. Кривые пальцы держат мой локоть неожиданно цепко. — Что–то не верю я тому, что они там наговорили.
— Кажется, вы умнее почти всех на этом корабле.
Стила усмехается.
— Нет, я не умная. — Мы доходим до двери, и она поднимает глаза. — Совсем не умная. Просто мне страшно. — Она крепче сжимает мой локоть, словно специально впиваясь ногтями в самое чувствительное место. Меня тянет оторвать от себя ее пальцы, но тут я смотрю на нее сверху вниз и понимаю, что я для нее — спасательный круг. Я не собираюсь дать ей утонуть.
— Чего же вы боитесь?
Стила безучастно глядит вперед.
— Я — из последних, — она поднимает глаза и видит по моему лицу, что я ее не понимаю. — Из моего поколения. — Двери открываются, и мы шагаем внутрь, но Стила идет все медленнее и медленнее, пока в конце концов не останавливается в нескольких футах от входа. — Отсюда никто еще живым не выходил.
— Не говорите глупостей, — улыбаюсь я. Я только сегодня утром отсюда вышла.
Стила опускает взгляд на мою руку.
— Я ничего не забываю. Я никого из них не забыла: Санестру, Эверарда, моего Альби… всех привели сюда заботливые, безмозглые дети, и никто обратно не вернулся.
Я беспокойно кусаю губы.
— Я их здесь не видела. — Мне вспоминается женщина, которую недавно сюда положили. Но вот куда ее увели?
Я веду Стилу к стойке регистрации и кашляю, чтобы привлечь внимание грузной дежурной медсестры.
— Что? — спрашивает она, окидывая Стилу холодным, жестким взглядом.
— Ее сюда дочь привела, — отвечаю я.
Медсестра кивает и выходит из–за стойки.
— Я ее отведу на четвертый этаж.
— Но вы же даже не спросили, какие у нее жалобы.
Медсестра закатывает глаза.
— Какие жалобы?
— Никаких, — отвечает Стила.
— Твоя дочь говорила, что ты бредишь?
— Говорила… — произносит Стила с опасливым выражением на лице.
— Ничего страшного. — Я похлопываю ее по руке. — У пожилых людей иногда мысли путаются. Не надо волноваться, — перевожу взгляд на сестру. — Из–за такого в больницу не ложатся. Я отведу ее домой.
— И о чем ты бредишь? — скучающе спрашивает медсестра.
Лицо Стилы темнеет. Она заметно взволнована и испугана.
— Я… я помню… — бормочет она.
— И о чем эти ложные воспоминания? — сестра даже не поднимает глаз от пленки, в которой что–то пишет.
— Звезды, — шепчет Стила. Я крепче сжимаю ее руку. — Когда Старейшина сказал…
Она затихает, не договорив.
— Но…
Я внимательно слежу за Стилой. То, что она пытается сказать, настолько важно для нее, что она даже дрожит. Медсестра зевает.
— Но я помню, что это уже было раньше. Когда я ждала дочку…
— Не было такого, — обрывает ее сестра. — Многим из стариков тоже это чудится. Они просто начинают путать прошлое с настоящим.
— Ты мне будешь говорить, что я помню, а что нет! — ощетинивается Стила.
— Классический случай старческого бреда, — как ни в чем не бывало констатирует медсестра. — Пойдем со мной.
Выйдя из–за стойки, она тянется к руке Стилы. Та крепче хватается за меня, не желая двигаться с места.
— Куда вы хотите ее забрать? — спрашиваю я.
— На четвертый этаж.
Мысли скачут. Нужно сменить Харли — он всю ночь дежурил; нужно серьезнее заняться поиском убийцы. Но руки Стилы так беспомощно дрожат. Я обещала себе, что не дам ей утонуть. У меня есть еще немножко времени, чтобы чуть подольше побыть для нее спасательным кругом. Да к тому же… мне отчаянно хочется узнать, что там, за этими запертыми дверьми.
— Я ее сама отведу, — предлагаю я. Стила с облегчением повисает у меня на руке.
— Это не по правилам…
— Мне не сложно.
— Я спрошу Дока, — рука тянется к телефону в ухе.
— Не надо, не тратьте время. Я там уже бывала. Мы не потеряемся.
Медсестра с неохотой кивает. Пока мы идем к лифту, ее глаза–бусинки буравят нам спины. Она явно ожидает, что мы бросимся наутек, но я просто нажимаю кнопку вызова и как ни в чем не бывало жду лифта.
— Можем сбежать, — тихо предлагаю я Стиле. — Я знаю тут несколько задних дверей — могу вывести вас так, что никто не заметит. — Даже не знаю, зачем я это говорю. Если ей нужна медицинская помощь, нужно показать ее доктору. Просто меня убивает то, что весь ее запал куда–то подевался, превратился в страх.
Стила качает головой.
— Я помню, как стояла в Большом зале, беременная, и глядела на звезды. Я вижу все это ясно как день. Но ведь этого не могло быть, так? Сестра сказала, у многих из нас начинается бред. Может, это и вправду от возраста. Наверное, надо бы показаться Доку.
Лифт открывает двери. Я не отпускаю руку Стилы до тех пор, пока она благополучно не оказывается в кабине рядом со мной. Прежде чем нажать кнопку четвертого этажа, палец задумчиво висит над кнопкой третьего. Лифт начинает подниматься, и внутри у меня все сжимается. Мы обе молчим.
Минуту нас потряхивает, потом лифт замирает. На табло горит четвертый этаж.
— Не бросай меня, — шепот Стилы заглушает шорох открывающихся дверей.
— В каком смысле Чумы не было? — спрашиваю я. Мысли в голове путаются. Чума — это то немногое, что знают о корабле все: и фермеры, и корабельщики. Каждый ребенок первым делом запоминает, что всем нам нужно работать дружно и старательно, иначе вернется Чума. Это знание настолько вплелось в нашу жизнь, что мы обклеиваемся пластырями при любом намеке на плохое самочувствие и докладываем Доку о каждом чихе.
— В таком. Конечно, болезни были — и порой довольно серьезные — но повальной Чумы не было.
— Но все те люди… мы же до сих пор еще не оправились от потерь. Мы даже до изначальной численности не дотягиваем, а ведь Чума была очень давно. — В памяти всплывает картинка пустых трейлеров в Городе. На корабле по–прежнему больше места, чем мы сегодня занимаем, даже при том, что никто из ныне живущих Чумы уже не застал. — Ты же сам мне это рассказывал. Что Чума забрала три четверти населения корабля, — в голосе моем звучит неприкрытое обвинение. Хотя на самом деле с чего мне удивляться? Звезды–лампочки в соседнем зале должны были меня подготовить.
— Много людей умерло. Но не от Чумы.
— Что это значит? — мы поменялись ролями. Старейшина спокоен; а вот я теперь на грани паники. Какая еще часть моей жизни окажется ложью?
— Идем со мной, — вздыхает Старейшина, всем своим видом показывая, что ему вообще не хочется ничего мне рассказывать, но я, не давая ему времени передумать, вскакиваю на ноги и выхожу вслед за ним из учебного центра, пересекаю Большой зал и спускаюсь на уровень корабельщиков. Неровный стук ботинок Старейшины по плиточному полу делает его хромоту еще заметнее. Он идет, не обращая внимания ни на меня, ни на людей, моментально вытянувшихся по стойке «смирно» при его появлении.
Уровень корабельщиков до странности напоминает криоуровень, где лежат родители Эми. Тут нет жилых помещений. Все корабельщики живут в Городе на уровне фермеров, а сюда поднимаются по гравтрубе. Как и на криоуровне, здесь все железное. Переплетения коридоров ведут в лаборатории и кабинеты; часть из них оснащена биометрическими сканерами, но в некоторых все настолько по–старому, что на дверях сохранились настоящие замки времен Сол–Земли. По большей части я понятия не имею, что скрывается за этими дверьми. Старейшина не потрудился рассказать мне, что конкретно делают и изучают корабельщики и ученые. У меня есть некоторое смутное представление о том, что важность работы определяется расположением на уровне. Наименее важные кабинеты находятся ближе всего к гравтрубе — там занимаются изменением погодных условий и тестированием образцов почвы. Чем дальше по коридору, тем важнее исследование. Я доходил только до середины, туда, где работают над солнечной лампой.
Старейшина ведет меня в самый конец коридора. Я так далеко даже не доходил никогда, не говоря уже о том, чтобы заглядывать в эти двери. Из чертежей корабля я помню, что там энергетический отсек, где проводят исследования по ядерной физике, и он ведет прямо в машинное отделение — там бьется огромное сердце корабля. За ним — навигационная рубка. Старейшина говорил, что туда разрешается входить только самым главным членам команды, тем, кто будет сажать «Годспид» на поверхность новой планеты через сорок девять лет и двести шестьдесят три дня… в смысле, семьдесят четыре года и двести шестьдесят три дня… семьдесят четыре года. Боже… семьдесят четыре…
Старейшина прикладывает большой палец к панели биометрического сканера на двери энергетической лаборатории.
— Доступ разрешен, степень — Старшая, — сообщает приятный голос.
Я медлю. Мне еще никогда не приходилось тут бывать. Но Старейшина решительно направляется к двери в противоположной стене. Она открывается, и до моих ушей доносится низкий рев двигателя корабля.
Наконец я увижу наш двигатель.
В машинном отделении стоит жара, гнетущая жара. Я ослабляю воротник и закатываю рукава, но Старейшина не показывает никаких признаков того, что ему хоть сколько–нибудь некомфортно. Повсюду вокруг нас туда–сюда снуют ученые. У некоторых в руках флаконы или металлические ящики, почти все держат под мышкой пленки с многозначительно горящими на экранах графиками и диаграммами.
— Иди за мной, — приказывает Старейшина.
Но я не двигаюсь с места.
Мои глаза впиваются в то, что я вижу в центре комнаты: огромный, утопленный в пол — вот он, двигатель.
Я почему–то никогда не представлял себе двигатель в машинном отделении. Я, конечно, знал, что он там есть, но ни разу не удосужился представить его себе. Из лекций Старейшины я узнал в общих чертах, что наш двигатель — это ядерный реактор, работающий на уране. То, что я вижу теперь перед собой, очень похоже на пробирку, вот только оно гигантского размера и все оплетено выходящими из верхней части мощными металлическими трубами. Невидимый поток — жжж, бам, жжж — накатывает снова, и снова, и снова. Так бьется сердце корабля.
— Да уж, шумит, — бормочет Старейшина, заметив, к чему приковано мое внимание. — И пахнет к тому же.
Я сначала не заметил странного запаха смазки и очистителя.
— Он прекрасен.
Старейшина фыркает, а потом пристально смотрит мне в лицо.
— Ни черта он не прекрасен. — Он переводит взгляд на двигатель. — Я в жизни не видел ничего более отвратительного, — добавляет он глухо. — Ты знаешь, какой это двигатель?
— Атомный.
Старейшина закатывает глаза.
— Можно чуть–чуть поточнее, если не сложно?
— Быстрый реактор со свинцовым теплоносителем? — наугад говорю я, вспоминая чертежи на стене в Регистратеке.
Старейшина вынимает из кармана модель — ту, что я видел у него на столе, когда залез к нему в комнату. Раскрыв ее, показывает мне крошечное нутро двигателя. Тот выглядит точно как живое существо с венами, органами и неспешным «жжж, бам, жжж» жизни.
— Он работает на уране, — продолжает Старейшина. — Уран проходит через реактор, а потом вот сюда, — он указывает на небольшой ящик, соединенный с пробиркой трубками и проводами. — В конце ядерного топливного цикла уран перерабатывается. Предполагалось, что уран можно будет использовать еще и еще раз — это система с многократным использованием топлива.
От моего внимания не ускользает ключевое слово — «предполагалось».
— Но этого не происходит?
— Часть цикла, направленная на переработку, работает не так, как задумывалось, — отвечает Старейшина. — Предполагалось, что производительность урана останется максимальной.
— Но она снижается? — спрашиваю я.
— Да, — кивает он.
— И что в результате?
Я вижу, как Старейшине хочется отвести взгляд, но продолжаю смотреть ему в глаза.
— Если коротко? Наша скорость тоже снижается. Постоянно. Сначала мы держались на восьмидесяти процентах от максимальной скорости, потом — на шестидесяти. Сейчас нам иногда удается разогнаться до сорока, но обычно все же меньше.
— Значит, поэтому отложили посадку? И нужно еще двадцать пять лет?
— Двадцать пять лет? — фыркает Старейшина — первый намек на эмоцию за все время, что мы провели в машинном отделении. — Если бы! Это даже не близко. На сегодняшний день мы отстаем от графика на двести пятьдесят лет.
На четвертом этаже нас уже поджидает Док. Он не удивляется ни Стиле, ни мне, из чего я делаю вывод, что толстая медсестра с нижнего этажа все–таки донесла ему по своей встроенной гарнитуре. Сразу было ясно, что ей нельзя доверять.
— Как дела, Стила? — нарочито жизнерадостно начинает доктор. — Эми, дальше я справлюсь, можешь идти в свою комнату.
— Нет, спасибо, — говорю я, чувствуя, как отчаянно Стила цепляется за мою руку.
— Что? — доктор выглядит удивленным.
— Я побуду со Стилой.
— Но…
— Я хочу, чтобы она осталась, — твердо заявляет Стила. Ее голос больше не дрожит.
Доктор хмурит брови.
— Я не уйду, — добавляю я.
Доктор сжимает губы так, что кожа вокруг них белеет.
— Хорошо, — он опускает взгляд на пленку у себя в руке. — Тридцать шестая свободна. — И, обернувшись, идет по коридору мимо двух дверей к третьей. На ней нет биометрического сканера — вместо этого доктор вынимает из кармана массивный железный ключ.
В просторной палате вдоль стен стоит десять кроватей — по пять с каждой стороны. Доктор ведет Стилу в дальний конец, к единственной свободной из них.
— Мы тебя ждали, — говорит ей доктор. У меня по спине бегут мурашки. — Намного удобнее, когда набирается целая палата, — добавляет он себе под нос.
Он указывает на аккуратно сложенную больничную рубашку, лежащую на кровати. Стила смотрит на меня. Она не хочет меня отпускать; я не хочу отпускать ее. Когда ее рука отрывается от моего локтя, у меня возникает странное чувство, словно мы прощаемся.
Доктор стоит как ни в чем не бывало. Дрожащими руками Стила расстегивает верхнюю пуговицу рубашки.
— Да отвернитесь же вы, — шиплю я на него. Он, кажется, не замечает; тогда я беру его за локоть и разворачиваю. Мы ждем, когда Стила переоденется, и я наблюдаю за ним — отвернувшись к стоящему у стены столу, он возится с какими–то инструментами. Он не собирался подглядывать за Стилой, да и с чего бы ему? Она ведь совсем старушка. Нет, он просто напрочь позабыл, что ей может быть неловко раздеваться перед ним. Он не видит в ней человека, у которого есть чувства и эмоции. Слишком долго он играл в доктора с туповатыми фермерами — и совсем забыл, что такое настоящие люди.
— Готово, — слышу я скрипучий голос Стилы.
Она сидит на больничной койке, вытянув ноги и накрыв их простыней. Окинув комнату взглядом, я замечаю, что все остальные пациенты в палате сидят так же. И, хоть они все, как назвала бы их Стила, «безмозглые тупицы», она им — скорее всего, бессознательно — подражает.
Ее вещи аккуратно сложены на краю постели. Из–за больничной рубашки, куда более тонкой, чем обычная одежда, Стила кажется меньше, слабее, немощнее, чем раньше. И намного испуганнее. Она дрожит, и, по–моему, не из–за гуляющего по комнате сквозняка.
— Что это за штуковины? — спрашивает Стила прерывающимся голосом.
— Всего лишь капельницы, — доктор показывает их ей. — Там вещества… питательные.
— А почему нельзя использовать пластыри или как они у вас там называются? — спрашиваю я.
— Медпластыри лечат мелкие недомогания — головные, желудочные боли. Тут дело посерьезнее.
— Ни у кого больше нет трех капельниц, — замечает Стила.
В палате так тихо, что я почти забыла об остальных пациентах. Старики на других койках покорно смотрят в потолок. Фермеры. Но Стила права: у них только по две капельницы — одна в левой ладони и одна в левом предплечье.
— Третья — особенная, потому что ты тоже особенная.
— Брехня.
Доктор криво усмехается.
— Потому что ты единственная здесь принимаешь психотропные.
Стила кусает губы. Как и Старший, она тоже верит в свое сумасшествие, о котором всю жизнь твердил ей доктор. Теперь он смутил ее — и вот она уже считает, что ей самое место тут, в запертой на ключ комнате, среди людей с пустыми взглядами.
— Вы ее еще даже не осмотрели, — замечаю я.
— Ммм? — не отвлекаясь, доктор протирает руку Стилы дезинфицирующим средством.
— Вы собираетесь тыкать в нее иголками, даже не осмотрев. Что это за лечение? — голос мой звучит глухо и низко. Интересно, понимает ли доктор, что это знак того, что я сейчас очень, очень сильно рассержусь.
— Сестра из регистратуры сообщила мне о ее состоянии.
— О каком таком состоянии? — спрашиваю я, прожигая его взглядом. Однако это бесполезно — он на меня даже не смотрит. А вот Стила наблюдает за нами обоими.
— У нее бред. Как и у остальных пациентов здесь, — доктор ловко втыкает две иглы в ее левую руку и подносит третью к правой. Прижав пальцами кожу на сгибе локтя Стилы, он вонзает третью, «особенную» капельницу глубоко в толстую голубую вену. Стила ахает от боли.
Доктор говорил, что в третьей капельнице будет питательный раствор, но вместо этого на конце трубки оказывается пустой пакет, который постепенно начинает наполняться темно–красной кровью.
Я не успеваю подумать. Я просто отталкиваю доктора плечом с такой силой, что он отлетает к стене, и прижимаю к ней. Конечно, он куда больше меня, но на моей стороне вся сила моей ярости.
— Вы что творите? — ору я на него. — Вы сказали, что это будет раствор — и вместо этого качаете из нее кровь. Почему вы все время врете? Что вы скрываете?
Я заканчиваю орать, и палату заполняет тишина. Девять пациентов на койках бездумно смотрят в пустоту, не понимая, что вокруг что–то происходит.
Боковым зрением замечаю, что Стила, хлопая глазами, смотрит прямо перед собой и не обращает внимания на то, что я кричу во всю глотку меньше чем в футе от нее.
— Стила? — шепчу я.
Ничего.
Мы вернулись в учебный центр, и я чувствую себя пустым изнутри, словно модель «Годспида» в Регистратеке — нам обоим не хватает мотора, чтобы двигаться по жизни.
— Мы отстаем на двести пятьдесят лет? — еще раз переспрашиваю я. Слова эти колоколом бьют у меня в мозгу, заглушая еще звенящий в ушах ритм двигателя — жжж, бам, жжж.
— Примерно, — Старейшина пожимает плечами. — Мы должны были приземлиться где–то сто пятьдесят лет назад. По нынешним данным, до посадки еще лет сто. Может быть. Если топливная система продержится. Если не случится ничего непредвиденного.
— А если случится?
— Тогда корабль будет просто, так сказать, дрейфовать. Пока не остынут внутренние реакторы. Тогда потухнет солнечная лампа, и мы окажемся в темноте. Потом погибнут растения. А потом умрем и все мы.
На корабле нас всегда окружают люди, так что больше всего мы дорожим своими крошечными комнатами и минутами одиночества. И никогда раньше я не задумывался о том, насколько мы вправду одиноки на этом корабле. Нет никого, кроме нас. Раньше я всегда чувствовал, что мы связаны с двумя планетами, и, даже если ни до той, ни до другой так просто не дотянуться, все же они там, на концах невидимого каната. Но это неправда. Если у нас не получится, некому будет нам помочь. Если мы погибнем, некому будет нас оплакивать.
— Теперь ты понимаешь? — голос Старейшины возвращает меня обратно на борт корабля.
Я киваю, не совсем осознавая, что он меня о чем–то спрашивает.
— Вот почему ты — ты! — должен быть для них лидером. Сильным, уверенным лидером. Чума была не чумой. Это было то время, когда командир корабля рассказал людям правду о том, как долго еще придется лететь. Когда они узнали, что не доживут до посадки на новую планету, что не доживут даже их дети и внуки, что, возможно, не доживет никто… сам корабль едва не погиб.
Я поднимаю голову и смотрю на Старейшину. Лицо его расплывается — слезы мешают мне видеть ясно.
— Что случилось?
— Суицид. Убийства. Вандализм и хаос. Война и бунт. Они прорвались бы сквозь стены прямо в космос, если бы могли.
— Так вот она — Чума? Три четверти корабля — те, кто узнал правду?
Старший кивает.
— Тогда один из них, самый сильный духом, стал первым Старейшиной. Вместе с выжившими он придумал всю эту ложь. Чуму они придумали, чтобы объяснить массовые смерти следующим поколениям.
— Почему они выжили? — Как можно пережить то, что он мне рассказал? Потерять новую планету вот так — куда ужаснее, чем в тот, первый раз.
— Первый Старейшина заметил, что у большинства выживших были семьи… или они были беременны. Ради своих детей люди выдержат любые испытания.
Теперь я запутался. Запрокинув голову, пытаюсь собраться с мыслями.
— Ты говоришь, выжившие были беременны. Но разве не все женщины того поколения были беременны? Раз Сезон уже прошел…
Старейшина закатывает глаза.
— Я‑то думал, девчонка тебе растолковала. Сезон установил Старейшина времен Чумы. До этого люди спаривались, когда им заблагорассудится. Одни были беременны, другие кет. Поколения были перемешаны. Старейшина разработал Сезон, чтобы быть уверенным, что все заводят детей одновременно. После того как заканчивается Сезон, мы говорим им, что они не увидят Земли. Зато увидят их еще не родившиеся дети. Этого достаточно, чтобы не вернулись хаос и беспорядки. У них хватает мотивации смириться с задержкой на одно поколение. А потом еще одно, и еще одно…
— Водяной насос на криоуровне… — начинаю я, обдумывая сказанное. — Но он ведь был в изначальной конструкции корабля?
Старший кивает.
— Да, был. Его использовали, чтобы жителям корабля поступали витамины. Но первый Старейшина придумал ему и другое применение…
Ухмыляясь, Старейшина идет через всю комнату к крану у дальней стены. Вынув стакан из шкафа над раковиной, он заполняет его водой, потом возвращается и ставит передо мной.
Я смотрю на него. Прозрачный, спокойный, понятный. Прямая противоположность ситуации. Мой первый инстинкт — выпить эту воду. В конце концов, фермершам она всегда помогает — и унимать малышей, и успокаивать взрослых.
И тут у меня чуть глаза не вылезают из орбит.
— Там ведь не одни только гормоны, да? — спрашиваю я, не отрывая взгляда от безобидной на вид жидкости. — Еще какая–то дрянь.
Старейшина садится на стул лицом ко мне. Между нами, разделяя нас, словно стена, высится стакан воды.
— Фидус.
— Что?
— Фидус. Такой препарат, его разработали после Чумы.
— Как он действует?
Старейшина кладет руки на стол ладонями вверх, словно прося милости или прощения — или, быть может, ему кажется, что он их дарует.
— Фидус делает так, чтобы эмоции людей не пересиливали их инстинкт самосохранения. Фидус контролирует чрезмерное проявление эмоций, чтобы не допустить новых смертей и разрушений.
К горлу подкатывает тошнота. Это неправильно. Каждый раз, как Эми металась по своей крошечной комнате и кричала, что все на борту корабля ненормально… я успокаивал ее, на самом деле даже не понимая, что она имеет в виду. Теперь я понимаю. На какой–то момент меня ослепляет волной ярости, и глаза буквально застилает красная пелена.
— Если фидус — в воде и он подавляет эмоции, то почему я сейчас взорвусь от долбаной ярости? — Я хватаюсь за край стола, сдавливая пальцами твердое, гладкое дерево. Интересно, хватило бы мне сил опрокинуть его на Старейшину?
— Ты злишься? На что?
— Это неправильно! Нельзя так просто отнимать у людей чувства! Убивая одно, ты их все убиваешь! Это из–за тебя у фермеров в головах пустота! Из–за тебя и этой дряни!
— Он не на всех действует.
— Он в воде! — ору я, грохая кулаком по столу так, что вода в стакане начинает прыгать. — Мы все ее пьем!
Старейшина кивает, взмахивая длинными седыми прядями.
— Но нельзя позволить, чтобы кораблем управляли слабоумные. Нужно, чтобы фермеры производили пищу, не задавая вопросов, но нужны и другие люди, такие, как ты, чтобы думать — по–настоящему думать.
— Больница… — с яростью вспоминаю я. — Все те, кого называют сумасшедшими. Никакие мы не сумасшедшие… просто на нас не действует фидус. Но почему… — Старейшина едва успевает раскрыть рот, как меня осеняет. — Психотропные. Ингибиторы. Они подавляют фидус, не дают ему влиять на нас.
— Нам нужны творчески мыслящие люди, — говорит Старейшина. — Нужно, чтобы ты умел соображать, чтобы ученые могли думать, чтобы разобрались с проблемой в топливной системе. Мы обеспечиваем генетическую предрасположенность — ты видел репликаторы ДНК, — а потом даем людям с врожденными способностями ингибиторы, чтобы подавить действие фидуса. Нам нужны ясные головы.
— А зачем вам художники? — спрашиваю я, вспомнив о Харли, о Барти и Виктрии.
— У художников тоже есть применение. Она обеспечивают фермерам развлечение. Эмоций у них, может быть, и немного, но даже мартышкам бывает скучно. К тому же художники порой обладают чем–то большим, чем просто способности, что мы им вводим. Мы столкнулись с технической проблемой, которую не сумели разрешить десятилетия напряженных исследований. Кто знает, в чем может проявиться талант. Вот твой друг Харли, так? У него была предрасположенность к пространственному и визуальному творчеству. Он стал художником, но с таким же успехом мог стать проектировщиком или, будь на то его собственное желание, инженером.
— Мы — просто пешки. Средство для достижения цели. Игрушки, которые ты создаешь, чтобы играть в свою игру.
— Эта игра — жизнь, идиот! — голос Старейшины звучит все громче. — Как ты не понимаешь? Мы просто пытаемся выжить! Если бы не было Сезона, у людей не было бы в жизни цели. Если бы не было фидуса, они разодрали бы корабль на кусочки в приступе безумной ярости. Если бы не было репликаторов ДНК, мы все были бы выродившимися идиотами. Все это нужно нам, чтобы выжить!
— А что, если один из наших «безмозглых» фермеров смог бы однажды решить проблему двигателя? — спрашиваю я. — Но ты так накачал его этим своим фидусом, что он разучился думать. Почему нельзя позволить им всем думать, чтобы все трудились над проблемой?
Старейшина смотрит на меня, прищурив глаза.
— Ты что, забыл уроки? Назови мне три главные причины разлада.
— Во–первых, различия, — отвечаю я на автомате. Я не собирался играть по его правилам, но у меня рефлекс — отвечать ему немедленно.
— Дальше?
— Во–вторых, отсутствие централизованного командования. — Теперь я уже просто хочу понять, что он пытается этим сказать.
— И последняя?
Я вздыхаю.
— Индивидуальное мышление.
— Именно. Фидус исключает возможность индивидуального мышления — оно остается лишь у тех, кого мы создали сами и кто способен помочь. Это наш самый реальный шанс.
Старейшина наклоняется ко мне через стол и постукивает пальцами по металлическому покрытию, пока я не поднимаю голову и не смотрю ему в лицо.
— Очень важно, чтобы ты это понял, — произносит он, вперив в меня горящий взгляд. — Это наш самый реальный шанс выжить.
Мгновение он молчит.
— Это наш единственный шанс.
Доктор отводит мою руку в сторону.
— Я хочу, чтобы ты это видела.
— Что вы с ней делаете? — спрашиваю я глухо.
Он бросает бесстрастный взгляд на пустую оболочку Стилы.
— А, ничего.
— Ничего? Ничего?! — кричу я. — Секунду назад это был человек! Что вы натворили?
Доктор обходит кровать и указывает на один из прозрачных пакетов с раствором.
— Тут фидус высокой концентрации. Наркотик, — отвечает он на мой незаданный вопрос. — Он делает людей пассивными.
Я вспоминаю Филомину, дочь Стилы, потом себя.
— Вы опаиваете людей на корабле, — вырывается у меня шепот.
— Большую часть, — пожимает плечами он.
— Зачем?
— Медицина — чудесная вещь, — он сдавливает пакет с раствором. — Она может решить любую проблему, даже проблему целого общества.
— Вы преступник, — говорю я, и вместе со словами ко мне постепенно приходит осознание всего ужаса этого факта.
— Я просто реалист.
Протянув руку, хватаю ладонь Стилы, холодную и безжизненную.
— Что происходит? — спрашиваю я, разжимая пальцы, и с отвращением отступаю на шаг.
Сосредоточившись на растворе, доктор почти не обращает внимания ни на меня, ни на остальных пациентов.
— Я же сказал, фидус вызывает пассивность.
— В каком смысле?
— Делает их спокойными. Умиротворенными. Пассивными.
— Она даже не шевелится! — мой голос вот–вот сорвется на крик. — Даже не мигает! Просто глядит прямо перед собой!
Доктор, кажется, удивлен моей паникой.
— Неужели ты не видишь, что Стила, все они бесполезны? И она, и остальные пожилые больше не могут приносить физическую пользу, не могут работать, как молодые. Ум их тоже уже бесполезен — продолжительное воздействие фидуса снижает мозговую активность, даже если, как Стила, принимать ингибиторы. Фидус обманывает нейроны, и старики либо начинают путать реальность с вымыслом, либо бунтуют, вырвавшись из–под его влияния. В любом случае они для нашего общества становятся только бременем. Так что мы берем от них, что можем, — он кивает в сторону пакета с кровью Стилы. — В ее генах были заложены ум и нестандартное мышление; возможно, нам удастся переработать ее ДНК. Собрав у пожилых все, что еще можно использовать, мы их усыпляем.
Стила не кажется спящей. Она кажется мертвой.
В голове вдруг всплывает, как, когда мне было восемь, мама с папой подарили мне щенка. Он заразился парвовирусом и серьезно болел. Мама тогда сказала, что ветеринару пришлось его усыпить.
— Так вы их убиваете? — шепчу я в ужасе.
— Формально, — пожимает плечами доктор.
— Формально?! — взвизгиваю я. — Они либо умирают, либо нет. Тут нет середины.
— Мы находимся в замкнутой системе, — говорит доктор. — Кораблю приходится поддерживать существование. — Он переводит взгляд со Стилы на меня. — Нам нужны удобрения.
К горлу подступает тошнота.
— Вынимайте иголки! — требую я, делая рывок к капельнице.
— Поздно. Препарат уже в ней.
Сорвав иглы с рук Стилы, я понимаю, что доктор сказал правду. С кончика иголки срывается капля крови — и больше ничего. Пакет пуст. Рука Стилы свалилась с края кровати, но она этого не замечает.
— Эми, — холодно произносит доктор. — Я рассказываю тебе это, чтобы ты поняла, как обстоят дела на борту этого корабля. Я видел, как ты расспрашиваешь Старейшину, как разговариваешь со Старшим. Ты должна знать, как опасно создавать проблемы, наступать Старейшине на мозоль. Шлюз — не единственный способ избавиться от тебя. Старейшина опасен, Эми, очень опасен, и лучше тебе в будущем держаться от него подальше.
Он вздыхает, и я впервые задаю себе вопрос, испытывает ли он к этим пациентам сочувствие, сострадание или хоть что–нибудь.
— Когда Старший привел тебя сюда, я сразу понял, что на тебя подействовал фидус. Мы со Старейшиной занимаемся его распространением по всему «Годспиду». Это наша обязанность. Но, хотя я и согласен, что фидус помогает поддерживать мирное существование, мне кажется, что он подходит не для всех, — он решительно выдерживает мой взгляд. — Если ты будешь подрывать спокойствие на корабле, Старейшина прикажет мне забрать тебя сюда, на четвертый этаж. И у тебя в вене окажется игла. И поначалу ты почувствуешь тепло, уют и радость.
Он переводит взгляд на Стилу, и я следую за ним глазами. На ее морщинистых губах застыла едва заметная улыбка.
— Сначала фидус успокоит твой разум, а потом — тело. Мышцы расслабятся, ты почувствуешь небывалое умиротворение.
Тело Стилы обмякло на подушках. Улыбка сходит с губ, но не потому, что ей грустно — просто мышцы лица уже не работают, не поднимают уголки губ.
— Тело успокоится настолько, что постепенно легким станет лень дышать, а сердцу — лень биться.
Обвожу Стилу внимательным взглядом с ног до головы. Мне кажется, что ее грудь поднимается и опадает, я слышу, как тихонько бьется ее сердце.
Но я лишь выдаю желаемое за действительное.
Дрожащими пальцами закрываю уставившиеся в пустоту глаза.
— Это не мучительная смерть, — говорит доктор, — но все же смерть. Если Старейшина посчитает тебя бесполезной — или, что еще хуже, вредной, — такой конец ожидает и тебя.
Я уже через дверь слышу, как она плачет. Прикладываю палец к сканеру, дверь открывается, и только тут до меня доходит, что я сделал — вошел в чужую комнату без разрешения. Но сейчас это неважно — важно только то, что Эми лежит на кровати и плачет так, что все тело сотрясается от рыданий.
— Что случилось? — спрашиваю я, бросаясь к ней.
Эми поднимает на меня глаза цвета расплавленного нефрита. Издав блеющий звук, бросается ко мне, обнимает за талию и зарывается головой мне в живот. Сквозь ткань туники я чувствую мокрую теплоту ее слез.
На мгновение я просто замираю. Она прильнула ко мне, и я не могу придумать, куда деть руки. До меня доносится тихое икание — или это всхлипы? — и я отдаюсь инстинкту: обнимаю ее, крепко прижимаю к себе не давая упасть.
Старейшина думает, что власть — это контроль, что быть лидером — значит заставить всех повиноваться. Сейчас, прижимая к себе Эми, я понимаю: простая истина в том, что власть — это вовсе не контроль; это сила, та сила, которую ты вливаешь в других. Лидер — не тот, кто заставляет других отдавать ему свои силы; лидер — тот, кто готов свои силы отдать другим, чтобы они сумели устоять на собственных ногах.
Вот чего я искал с того самого дня, как мне впервые сказали, что я родился управлять этим кораблем. Быть лидером для «Годспида» — не значит быть лучше всех остальных, приказывать, заставлять и манипулировать. Старейшина — не лидер. Он — тиран.
Лидеру не нужны пешки — ему нужны люди.
Эми, отстранившись, глядит мне в лицо. На бледной ее коже выступили розовые пятна, глаза красные и запавшие, от носа к верхней губе тянется блестящая дорожка. Она вытирает лицо рукой, размазывая по нему слезы и сопли.
Никогда еще она не казалась мне такой красивой.
— Что случилось? — снова спрашиваю я, садясь рядом с ней на кровать. Эми поджимает под себя ноги и опускает голову мне на грудь. Из головы вылетают и фидус, и Старейшина, и все проблемы на борту этого чертова корабля — меня внезапно пронзает первобытное желание придавить ее к кровати и прогнать поцелуями все ее горести.
— Я узнала, что делают за закрытыми дверьми на четвертом этаже, — икает Эми. — Это так ужасно.
Она рассказывает мне, а когда доходит до фидуса, я рассказываю, что узнал от Старейшины.
— Вот что со мной было, — говорит она. — Когда у меня перед глазами плыло и голова отключалась — это все наркотик. А теперь им отравили… — она давится слезами: — Стилу.
Я киваю.
Эми хватает меня за руку и сжимает отчаянно, как, наверное, ее руку сжимала Стила.
— Старший, мы обязаны что–то сделать. Это ужасно. И несправедливо. Это ведь люди, понимают это Док со Старейшиной или нет. Этот наркотик — зло. Нельзя так управлять людьми! — Ее взгляд устремляется мимо меня, и я знаю: она уже не здесь, она на четвертом этаже. — Он заставляет людей повиноваться. Управлять кораблем так, как это делают Док со Старейшиной, — просто извращение!
Часть меня, очень маленькая часть, которую я прячу так глубоко внутрь себя, что, надеюсь, Эми никогда ее не увидит, склонна считать, что не все, что делают Старейшина с Доком, неправильно. В конце концов… система работает. Десятки лет они поддерживают на корабле мир.
Но тут я вспоминаю безжизненный взгляд Эми, накачанной фидусом, а потом теперешнее тепло ее рук и прячу эту часть себя еще глубже.
— И… о, нет! — Эми снова разражается слезами. — Только что вспомнила! Мои родители на криоуровне! Я весь день там не была! Вдруг что–нибудь случилось?
Она порывается встать, но я ловлю ее за запястье, и, слабо дернувшись, она падает обратно на кровать.
— Как можно было о них забыть? — всхлипывает Эми.
Я беру ее лицо в ладони и поднимаю его так, чтобы она посмотрела мне в глаза.
— Успокойся, — говорю я самым твердым тоном, на какой меня только хватает. — Харли провел там весь день. Не беспокойся об этом сейчас. Я сменю его и останусь там на ночь.
Глаза Эми, полные слез, заглядывают в мои, взгляд дрожит, перескакивая.
— Я бесполезна, — вздыхает она. — Я ничего не могу, только прятаться тут и рыдать, как младенец! Ты только посмотри на меня! — Я смотрю, но едва ли она видит себя такой, какой ее вижу я. — Это какой–то бред! Я не могу спасти родителей, я понятия не имею, кто убивает замороженных, да еще корабль… это хуже всего… я застряла тут на всю жизнь и проведу ее в окружении наркоманов, которые добровольно отправляются на четвертый этаж, чтобы умереть и стать удобрением!
Она снова начинает рыдать. Мне вспоминается, как раскололась крышка контейнера, когда Док бросил ее на пол, в тот день, когда Эми проснулась. Мгновение я вижу ее еще практически целиком, а потом, начиная с глаз и дрожащих губ, она точно так же словно распадается пополам. Руками она сжимает лоб, пальцы вплелись в волосы. Она мягко бьет ладонями по голове, заставляя себя думать, тянет за рыжие пряди, выдирая волоски, но, похоже, не осознавая, что делает себе больно. Я поднимаю руки и, отцепив ее пальцы от волос, кладу ее руки ей на колени.
— Мы поймем, что происходит, — говорю я, опуская голову, чтобы поймать ее взгляд. — Не сдавайся. Ты не бесполезна.
Бросаю взгляд на противоположную стену, на большую схему, которую начала рисовать Эми.
— Ты обязательно поймешь. Продолжай делать, что делала. Найди связь, — я тянусь к столу и протягиваю ей банку черной краски и кисть. — Ты сможешь.
Эми смотрит на свою разрисованную стену и на мгновение сосредоточивается на ней. Но почти сразу же на ее лице отражаются отчаяние и безнадежность. Не давая ей времени снова сорваться, я вскакиваю и иду к схеме, чтобы ее отвлечь.
— Продолжай думать, — секунду я молчу. — Попробуй придумать, как связаны вот эти, — добавляю я, указывая на всех, кроме нее. — Ты ведь проснулась, но выжила, помнишь? Может, тебя не собирались отключать; может, это вышло случайно, по ошибке. Ты вообще не очень вписываешься в общую картину. Попробуй посмотреть, есть ли связь, если убрать тебя из списка.
Эми чуть дольше смотрит на схему, а потом медленно кивает.
Я стою в нерешительности, затем наклоняюсь и целую ее в макушку. Она поднимает на меня глаза, и мое сердце трепещет, и, хотя в ее лице еще проглядывает след безнадежности, на будущее у меня довольно надежды на нас обоих.
— Я спущусь и присмотрю за твоими родителями. Тебе надо отдохнуть, — я касаюсь ее лица, и она трется щекой о мою ладонь. — Все будет хорошо, — добавляю я, надеясь, что она сможет в это поверить.
Надеюсь, я сам смогу в это поверить.
У меня на пальцах — пятна черной краски. Сначала я еще раз изучила свой список подозреваемых, но толку от него мало. Это Старейшина или, может быть, Старейшина вместе с Доком.
Но зачем? Поняв, зачем они это делают, я пойму, что делать.
Я пялилась на стену, пока слова и линии не начали расплываться перед глазами. Я добавила все, что только смогла выудить из их данных, даже то, что вроде бы кажется бесполезным. Не может тут не быть связи. Док со Старейшиной не действуют наугад.
Я засыпаю, по–прежнему сжимая в руках мокрую кисть.
ЭМИ МАРТИН
Номер 42
девушка
17 лет
волосы рыжие
белая
внешность обычная
не состоит в
миссии
второстепенна
Флорида, Колорадо
выжила
УИЛЬЯМ РОБЕРТСОН
Номер 100
мужчина
57 лет
латиноамериканец
212 фунтов
специалист по командованию
морская пехота
Соединенных Штатов
Миссия: организация наступления
Финансирование ФФР
Страна ФФР: Соединенные Штаты
умер
ЭММА БЛЕДСОУ
Номер 63
женщина
34 года
черная
163 фунта
тактик
морская пехота Соединенных Штатов
Страна ФФР: ЮАР
выжила
ТЕО КЕННЕДИ
Номер 26
мужчина
66 лет
белый
262 фунта
специалист по биологическому оружию
До отправления жил в Колорадо
Страна ФФР: Англия
умер
На криоуровне стоит тишина, настолько глубокая и пронзительная, что я чувствую себя так, будто вторгаюсь без спроса в чье–то личное пространство.
— Харли? — зову я. Где он? Он должен сторожить этаж, охранять спящих замороженных.
Мне отвечает тишина.
Я пускаюсь в путь по рядам криокамер, сначала шагом, потом припускаю трусцой, а к семидесятым номерам я уже мчусь сломя голову, выкрикивая имя Харли. Где–то в глубине живота тяжелым грузом оседает паника. С каждым гулким шагом я задаю себе один и тот же вопрос.
Что, если убийца перешел на бодрствующих?
Заворачиваю за угол, уже ожидая увидеть на полу тело Харли в луже крови и убегающего места преступления убийцу.
Ничего.
Глупости это. Он наверняка у шлюза. Сердце колотится как бешеное. Вытираю пот с шеи, и пальцы задевают кнопку вай–кома. Торопливо нажимаю ее.
— Исходящий вызов: Харли, — хриплю я, поворачивая в сторону шлюза.
Бип, бип–бип. Сердце гулко стучит о грудную клетку. Если он не ответит, я вернусь, возьму пленку, найду его и…
— Что? — раздается угрюмый и раздраженный голос Харли.
— Ты где? — ору я.
— На криоуровне.
— Я тоже, ты где?
— У шлюза.
Вздыхаю с облегчением. Естественно. Естественно, он у шлюза. Мне становится стыдно за свой недавний страх, а еще я очень, очень злюсь. Поворачиваю в коридор, и вот он тут как тут, стоит, прижавшись лицом к круглому окошку.
— Ты что тут делаешь? — кричу я. — Почему не охраняешь их?
— Ты меня тут бросил на весь день! — орет Харли в ответ. — Черт, скучно мне стало, ясно?
— Там родители Эми и остальные беспомощные люди, и я тебя попросил всего лишь посидеть и посмотреть за ними. Неужели это для тебя слишком сложно?
Харли смотрит на меня, сощурившись.
— Кончай на меня орать, — произносит он. — То, что ты когда–нибудь станешь Старейшиной, не означает, что я тебе дам собой командовать.
— Даже не пытайся на это давить. Долго ты терпел, прежде чем прийти сюда смотреть на звезды? Ты вообще терпел? Ты хоть проверил, нет ли там случайно растаявших трупов, прежде чем отвернулся от них? По–моему, когда умер последний, было твое «дежурство».
Харли бросается ко мне, обеими руками хватает за воротник рубашки и прижимает к стене напротив двери шлюза.
— Долго ты их от меня скрывал? Когда Старейшина их в первый раз тебе показал?
— Кого, звезды?
— Звезды, звезды, естественно, долбанные звезды!
— Я их увидел только пару дней назад.
— Врешь! — Харли сильнее вжимает меня в стену. Я извиваюсь и отталкиваю его, но он не ослабляет хватки, даже когда я впиваюсь ему в руки ногтями. — Вы со Старейшиной заодно, вы все время вместе.
— Как будто у меня был выбор!
— Может, если бы она увидела звезды, то не умерла бы! — кричит на меня Харли. Лицо его искажено яростью… а в глазах блестят слезы.
— Ты что… кто? — пытаюсь я разобраться в его воплях.
— Кейли! — Харли захлестывает волна горя. Он отпускает меня, и я на пару дюймов сползаю по прохладной металлической стене. — Кейли. Может, если бы она увидела звезды, то не сдалась бы.
Харли отступает к двери шлюза, упирается в нее обеими руками и прижимает лицо к стеклу окна.
— Не то, не то, — бормочет он.
— Что — не то? — мой голос звучит уже ровнее, спокойнее. В памяти всплывает, как в прошлый раз Док на несколько недель запер Харли в комнате в полной уверенности, что тот собирается последовать за Кейли. Как тщательно медсестры следили за тем, чтобы он принимал лекарства — Док самолично проверял, пьет ли он дополнительные пилюли.
— Харли, давай пойдем со мной. Я вернусь к замороженным и останусь на ночь, а ты поднимешься в свою комнату и отдохнешь.
— Хочешь, чтоб они достались тебе одному, да? — огрызается Харли.
— Что? Нет!
Он морщится.
— Знаю, знаю. Ты мой друг, я помню, — он снова отворачивается к окну. — Все равно, это бесполезно. Никакого смысла, чтоб его.
— В чем?
— В том, сколько я на них пялюсь. Мы ведь никогда не долетим, да, Старший? Никогда не выберемся с этого тупого корабля. Мы все проживем жизнь и подохнем в железной клетке. Семьдесят четыре и двести шестьдесят три. Слишком долго… Охренеть как долго. Мне никогда не оказаться ближе к звездам, да?
Мне так хочется сказать ему, что все не так, но я знаю, что это будет ложь. И в этот момент мне становится ясно — мучительно ясно — почему Старейшина ложью заставляет всех растить детей в надежде на посадку на новой планете. Если у нас не будет и этого, для чего тогда жить? У Харли отобрали мечту о новой планете — и от него осталась лишь пустая, отчаявшаяся оболочка.
Харли сполз по стене на пол. Там у него лежит холст, но он накрыт куском муслина, и у меня не хватает духу спросить, что он рисует. Ухожу, оставляя его наедине со шлюзом — ближе к свободе ему уже не подобраться.
Я не собираюсь отбирать у него звезды.
Вернувшись к криокамерам, на самом открытом месте сооружаю из кучи лабораторных халатов и одного беспризорного одеяла что–то вроде гнезда. Не спать я не смогу, но, надеюсь, мое присутствие спугнет убийцу — а если нет, то, по крайней мере, будем надеяться, меня разбудит звонок лифта. Я так замучился — так устал… и тяжесть корабля, звезд, безнадежности, фидуса, Эми и Харли — все наваливается на меня одновременно.
Просыпаясь, я чувствую запах краски.
«Харли», — думаю я.
Пытаюсь выпутаться из халатов. Путаница рукавов мешает встать, но в конце концов я умудряюсь отцепить их от себя.
— Харли? — глубоко вдохнув, зову я.
Поворачиваюсь от лифта к криокамерам за спиной.
Сначала мне кажется, что это кровь, но, подойдя ближе, я понимаю, что это всего лишь красная краска — густая и еще не высохшая краска. На дверцах некоторых криокамер горят огромные подтекающие красные кресты. Касаюсь ближайшей из них — номер пятьдесят четыре — и оставляю в краске красный отпечаток пальца. Окинув взглядом ряд, замечаю шесть помеченных крестами дверей; в следующем ряду их только три, но вот в ряду следом за ним — целых двенадцать.
Первая моя мысль: это сделал убийца — отметил тех, кого собирается разморозить.
Качаю головой. Не может быть, чтобы убийца приходил сюда, пока я спал у самого лифта. Нет, это наверняка был Харли.
Но на всякий случай…
Крадучись, пробираюсь я по рядам в поисках живой души и считаю помеченные двери. Всего их тридцать восемь, и ни на одной нет никаких признаков того, кто это сделал.
Моему воображению рисуется, как убийца тихо помечает двери жертв, пока я сплю. Встряхиваю головой. Краска — значит, Харли. Это месть Харли за нашу вчерашнюю перепалку — он пытается запугать меня, заставить нервничать. Ну, или просто валяет дурака.
Харли, это точно Харли.
Я не мог позволить, чтобы убийца разгуливал тут по рядам, пока я спал. Просто не мог.
— Харли? — зову я.
Тишина.
Я бегом устремляюсь в коридор, к шлюзу, но, еще не добежав, уже вижу, что что–то случилось.
Накрытый муслином холст исчез. Все вокруг забрызгано краской. На одно тошнотворное мгновение мне кажется, что здесь произошло убийство, и пятна краски на полу и стенах — это кровь, но потом, встряхнувшись, шепчу: «Нет». Если бы это было убийство, Харли был бы мертв, а тела тут нет.
Блок управления дверью сломан.
Клавиатура оторвана, и из блока через закрытую дверь в шлюз тянутся тонкие провода.
Внутри стоит Харли, и клавиатура у него в руках. Пальцы уже выстукивают на ней код.
Я колочу в дверь, и Харли жалобно мне улыбается.
— Я могу подобраться ближе, — говорит он.
— Не надо! — кричу я, сотрясая ударами стекло.
Харли отворачивается к внешней двери шлюза. Набирает последний символ кода. Дверь открывается, и Харли затягивает в космос.
На мгновение он оглядывается на меня, прощаясь со мной улыбкой. А потом поворачивается к звездам.
И исчезает.
Дверь шлюза захлопывается, оставляя внутри пустоту.
Харли больше нет.
Пока я спала, кисть прилипла к щеке. Если бы Харли меня сейчас увидел, то рассмеялся бы и назвал своей раскрашенной Рыбкой.
Рядом с дверью красным светом мигает на стене квадрат. Это кнопка от маленькой прямоугольной ниши рядом с той, откуда появляется еда. Я ее нажимаю, и из–за маленькой дверцы появляется бело–голубая пилюля. Так вот для чего нужна эта штука.
Ингибиторы. Чтобы не дать мне сойти с ума.
С отвращением разглядываю пилюлю, а когда глотаю, она прилипает к горлу. От нее жжет пищевод, а желудок сводит спазмом с такой силой, что меня чуть не выворачивает наизнанку. Я нажимаю на кнопку дверцы с едой, и передо мной появляется булка с начинкой из чего–то, почти похожего на яйца, сочащаяся чем–то, почти похожим на сыр. Один укус — и я больше не могу. Я устала от «почти». Мне нужно хоть что–нибудь настоящее.
Возвращаюсь к своей стене. По совету Старшего игнорирую собственное имя и список характеристик. Что общего может быть между мной и этими убийствами?
И вдруг, вычеркнув свое имя, я вижу перед собой ответ так ясно, словно он написан у меня перед глазами разноцветными красками.
Военные.
Каждая жертва, даже та женщина, что осталась в живых, — все работали на вооруженные силы. Тактический специалист, наступательные операции, биологическое оружие. Они нужны были, потому что умели убивать — и именно их убили.
Но почему я? Почему отключили меня? Я‑то тут ни при чем.
Старший сказал: «Может, тебя не собирались отключать; может, это вышло случайно, по ошибке».
По ошибке…
Может, убийца хотел отключить кого–то другого…
Военного.
Например, папу.
Вскочив на ноги, я бросаюсь к двери, сердце глухо колотится о ребра. Если собирались убить папу, а не меня, все становится на свои места. Убийца охотится за людьми с военным прошлым.
Дверь открывается, и я на ходу врезаюсь в Ориона.
Бормочу какие–то извинения и пытаюсь обойти его, чтобы бежать на криоуровень и рассказать Старшему все, до чего я дошла, но Орион вдруг хватает меня за запястье и зажимает, словно в тисках.
— Отпусти, — говорю я. Он схватился за то же место, за которое меня держал тот фермер, пока не появился Харли, и пальцы его давят на те же синяки.
— Это Харли нарисовал, — мягко произносит Орион. Я перестаю брыкаться, заметив у него в руке закрытый муслином холст. — Он попросил у меня моток проводов, а потом сказал, чтобы я передал это тебе.
— Что это? — с любопытством спрашиваю я.
— Картина. Для тебя.
Орион отпускает мою руку и сует мне холст. Я опускаю взгляд, а Орион тем временем растворяется в тени коридора.
Вернувшись обратно в комнату, я ставлю картину на стол и снимаю муслин, который немного прилипает к еще не совсем высохшей краске. Я никогда в жизни не видела картины прекраснее. Это автопортрет: посреди холста в воздухе висит Харли, вокруг него — звезды, лицо поднято к небу в радостном восторге, руки раскинуты так широко, словно он хочет меня обнять. Рядом с его лодыжками среди звезд плавает крошечная золотая рыбка.
Дрожащими пальцами я касаюсь нарисованного Харли, но тут же отдергиваю их: краска еще не высохла. Лицо его светится — только однажды я видела на нем это выражение — когда он говорил о Кейли.
В глубине, под слоями краски, прячется то, что Харли хотел сказать мне этой картиной.
Так он со мной попрощался.
Поэтому, когда через мгновение ко мне в комнату врывается Старший и кричит, что Харли покончил с собой, я совсем не удивляюсь.
За слезами Эми что–то прячется. Она молча кивает, словно ей давно все известно. Ее печаль не изливается рыданиями, как вчера вечером. Отступив, она пропускает меня в комнату.
И тут я вижу.
— Харли, — Выдыхаю я. Руки начинают дрожать.
— Ее Орион принес, — объясняет Эми. — Харли… Наверное, заранее нарисовал…
Эми никогда не узнает, насколько на самом деле реалистична эта картина. Когда его утянуло наружу, волосы чуть сильнее прижало от резкого движения, и удивления на лице было больше — и, да, боль тоже была — но в короткое мгновение перед тем, как шлюз закрылся, корабль двинулся дальше, а самого его поглотил космос, на лице его было точно вот это самое выражение, эта радость.
— Возьми ее себе. Вы были намного ближе. Не знаю, почему он вообще подарил ее мне, а не тебе.
Замечаю рыбку у ног нарисованного Харли.
Эми всегда думала, что Харли называл ее рыбкой, потому что ее красно–оранжевые волосы гармонировали с цветами золотой рыбки, которую он писал, когда познакомился с ней. Но он так и не рассказал ей, почему вообще писал золотых рыбок, почему в его комнате живого места не было от их изображений. Просто потому, что Кейли их больше всего любила.
— Он хотел, чтобы она была у тебя, — отвечаю я. — Ты напоминала ему об одном человеке.
Мгновение мы молча впитываем в себя картину и то, что сделал Харли, то, как он нас оставил. Он по–прежнему в одиночестве, стоит и смотрит на нас, улетая.
— Я поняла, — говорит вдруг Эми, указывая на стену и вытаскивая меня из воспоминаний. — Связь между ними. Те, у кого военное прошлое, — их и убивали.
Я рассматриваю списки.
— Мой отец — тоже военный. Что, если Убийца вытащил меня вместо него случайно? — ее голос дрожит, и я спрашиваю себя почему: то ли из–за страха за отца, то ли из–за смерти Харли, а может, виновато и то, и другое.
— Я проснулся сегодня, а несколько десятков криокамер отмечены крестами. Сначала я подумал, что это Харли… но, видимо, это убийца помечал своих жертв…
— На папиной двери была метка? — Эми роняет блокнот.
— Я… не помню. — Я не о двери беспокоился, а о Харли.
— Надо проверить! — Эми направляется к двери.
Я отстаю на мгновение, чтобы захватить со стола пленку. Пока мы мчимся по коридору, я регистрируюсь в системе.
— Доступ разрешен, степень — Старшая, — щебечет компьютер под шелест открывающихся дверей лифта. По пути наверх я открываю на пленке карту вай–комов.
— Что делаешь? — спрашивает Эми, неотрывно глядя на цифры над входом.
Оттягиваю отметку времени назад и смотрю по точкам, кто, где и когда был.
Вчера вечером на карте появилась точка Харли — и с тех пор мягко мерцала у двери шлюза, периодически двигаясь по коридору и обходя криоуровень. На всем уровне больше ни души — до тех пор, пока не появляюсь я. Вот он я, и я бегу, потом останавливаюсь. Моя мерцающая точка сливается с точкой Харли, и у меня перед глазами возникает наша ссора — наша последняя ссора.
Эми наблюдает поверх моего плеча. Точки разделяются, и моя теперь мигает невдалеке лифта. Харли не отходит от двери. Интересно, чем он занимался в те последние часы. Рисовал? Размышлял?
Проматываю вперед. В районе утра появляются точки Старейшины и Дока, но они не задерживаются, а сразу отправляются в лабораторию на другом конце уровня. Я робко поднимаю взгляд на Эми.
— Я заснул, — признаюсь я. Интересно, Док со Старейшиной меня заметили?
Эми качает головой.
— Это по–любому не они сделали, так? Они вообще даже близко к замороженным не подходили.
Мы снова поворачиваемся к карте. Моя точка носится по рядам криокамер, считая нарисованные кресты.
А потом она идет к шлюзу.
Вот — я; вот — он.
А потом его точка пропадает.
В горле у меня встает ком. Перед глазами все расплывается в тот самый момент, когда точка вдруг вылетает прочь с карты и не возвращается обратно.
Эми с шумом всасывает воздух и долго не выдыхает, и только потом я слышу рядом тихое «Ах!».
— Больше никто не спускался, — говорю я, когда мы приезжаем на четвертый этаж. — Это мог быть только Харли.
— Но Харли не отходил от двери с тех самых пор, как ты пришел.
Мы смотрим друг другу в глаза. Харли не мог нарисовать эти кресты.
— Погоди, эта штука, — говорит Эми, указывая на пленку, — может отслеживать людей только через кнопки за ухом, так?
Я киваю.
— Меня на ней не видно, так?
Качаю головой.
— А что Орион? Это ведь он принес мне картину. Значит, он должен был спускаться туда и, значит, у него нет такой кнопки, так? Я видела у него на шее шрам. Хоть он и закрывает его волосами, все равно видно. У него точно нет этой вашей штуки. Значит, карта его не покажет.
И — ох! — она права.
Орион.
Дверь в конце коридора заперта.
— Как нам…? — запинаюсь я. — Что нам делать?
Старший выбивает дверь ногой.
Прикладывает большой палец к сканеру. Лифт едет вниз мучительно медленно.
Я тру мизинец, пока он не начинает болеть, и думаю обо всех обещаниях, что мы с папой давали друг другу.
— Что ты делаешь? — спрашиваю, когда мы проезжаем первый этаж.
— Проверяю биометрические сканеры, — отвечает Старший, стуча по пленке. — Вчера днем пришел Харли. Я спустился после заката. Утром появились Док со Старейшиной, и, кажется, они все еще тут, в той, другой лаборатории. Но смотри — записи об Орионе нет — есть только еще одна о Старейшине, хотя он в тот момент уже был в лаборатории.
Он передает пленку мне. И вправду, сразу после Дока идет запись Старейшина/Старший, а потом, через пять минут, еще одна такая же.
— Он придумал, как обмануть сканер, — предполагаю я. Ну почему этот лифт еле тащится?!
— Невозможно, — мычит Старший, засовывая пленку в карман. — Он сканирует ДНК. Его невозможно обмануть.
Двери разъезжаются в стороны.
Нас, словно взрывной волной, окатывает холодом.
Десятки и десятки замороженных выставлены на обозрение, вынуты из камер, и хрустальные гробы уже начинают запотевать, скрывая застывшие внутри тела. На всех открытых дверцах горят свеженарисованные кресты. Старший был прав. Это убийца помечал своих жертв, готовился к последнему убийству, массированному удару по всем замороженным военным.
У меня в голове пульсирует лишь одна мысль.
— ПАПА! — кричу я, протискиваясь мимо Старшего, и бросаюсь к контейнерам. Сворачиваю к сороковым — да, вот оно, замороженное тело моего отца. Протерев стекло от конденсата, мгновение вглядываюсь в его лицо.
В крови у меня довольно адреналина для того, чтобы поднять холодную стеклянную крышку и швырнуть на цементный пол. Я так этого хочу. Хочу, чтобы он проснулся, разорвал ледяные кандалы, прижал меня к себе и согрел.
Я хочу этого.
Бросаю взгляд на ящичек у него над головой. Огонек горит зеленый, не красный. Орион только вытащил их из камер, но не отключил, как меня.
Вокруг раздается треск и грохот. Старший носится туда–сюда по проходам, запихивая на место остальных замороженных и закрывая дверцы камер. Я заталкиваю папин замороженный контейнер в криокамеру и закрываю дверцу, Красный крест на двери словно издевается надо мной. Поворачиваю ручку и запираю замок. Подарив себе последний взгляд на дверь с номером сорок один, я бросаюсь вдоль по проходу к следующему вытащенному контейнеру.
Мы управляемся довольно быстро. Все дверцы заперты, все замороженные благополучно вернулись в замороженное состояние.
Ориона нигде не видно.
— Зачем он это сделал? — спрашиваю я сквозь одышку.
Изо рта Старшего вырываются облачка пара.
— Я ему мешал, — тянет он задумчиво, говоря и осознавая в одно и то же время. — Начни он открывать двери, пока я был тут… я бы проснулся — от этого куда больше шума, чем от краски. А когда он их пометил… естественно, я, увидев, побежал бы к тебе, давая ему кучу времени вытащить тех, кого он заранее пометил…
— Но зачем? — недоумеваю я. — Зачем столько труда? Он ведь понимал, что мы тут же вернемся и все увидим… Он ведь их даже не отключил, просто вынул из камер.
Старший медлит.
— Такое ощущение, словно это испытание.
— В каком смысле?
— Он объявил, что собирается делать. И ждал, чем ответим мы. Позволим мы им растаять или засунем обратно.
— Естественно, я бы не дала растаять своему отцу!
Старший поднимает на меня взгляд.
— Не думаю, что испытание предназначалось для тебя.
— Шшш! — шикаю я на Эми. — Слышишь?
— Что? — шепчет она, но я делаю ей знак молчать.
Тихое, но отчетливое «жжж, бам, жжж» вызывает у меня в памяти картины машинного отделения. Но это невозможно — мы ведь в двух уровнях под двигателем.
— Это из лаборатории.
Я веду Эми через криоуровень. Она нервно оглядывается назад.
— Мы оставим дверь открытой, — успокаивающе говорю я, понимая, как ей не хочется бросать отца.
— Что это за лаборатория? — спрашивает Эми, когда мы входим. Она говорит шепотом, и мне едва слышно ее из–за усилившегося жужжания.
— Просто лаборатория, — шепчу я в ответ. Здесь царит атмосфера секретности, к тому же я не забыл, что Док со Старейшиной все еще внутри, если верить карте вай–комов. Мы держимся поближе к стенам.
— Я такие уже видела, — Эми указывает на большие шприцы с отметками о способностях которые Старейшина раздает детям на корабле по своему усмотрению.
— Вот этим тут и занимаются.
— Что это? — она указывает на широкую колбу длиной от пола до потолка, где в янтарной жидкости плавают маленькие пузырьки. — Похоже на… — Она склоняет голову вбок. — Это эмбрионы?
Вообще–то, глядя на кусочки плоти в янтарной жидкости, я не вижу никакого сходства. Мне только один раз в жизни пришлось увидеть плод — когда у одной из коров случился выкидыш, и он был куда больше и весь в крови, ничего общего с этими малюсенькими круглыми пузырьками.
Я веду Эми в дальнюю часть лаборатории. Там, надежно укрытый изгибом стены, располагается насос, который Старейшина показал мне в прошлый раз. Отсюда–то и доносится «жжж, бам, жжж»; насос включен, и механизм с жалобным треском льет в нашу систему водоснабжения фидус и одним звездам известно, что еще.
У насоса стоит Старейшина с ведерком вязкой прозрачной жидкости в руках.
Напротив него стоит Док.
Хватаю Эми за руку, и мы кидаемся обратно в укрытие стены. Они нас не заметили — пока что. Прикладываю палец к губам, и Эми кивает. Пригнувшись, мы выглядываем из–за угла. Стул заслоняет нам обзор, но и кое–как укрывает от взгляда нас самих.
— Прости! — Док старается перекричать шум насоса.
— Нельзя было ей показывать! — бушует Старейшина. Из–за хромоты ведро у него в руках качается. Док нервно следит за ним взглядом.
— Я думал, это заставит ее вести себя как полагается.
— Ничего, кроме фидуса, с ней не справится. Зачем ты дал ей ингибиторы?
Старейшина ставит ведро на пол.
— Про меня, — выдыхает Эми мне в ухо.
Док говорит что–то еще, но он стоит к нам спиной, поэтому услышать не получается.
— Значит, мы просто отведем ее сегодня же вечером на четвертый этаж, — подытоживает Старейшина, снова поднимая ведро и поднеся его к насосу.
— Мне не кажется…
Старейшина грохает ведерко об пол. Прозрачная жидкость внутри прыгает, но из–за густоты — она похожа на сироп — не выплескивается через бортик.
— Знаешь, что? — кричит он, шагая к Доку. — Если честно, мне глубоко плевать, что тебе там кажется. Если бы ты послушался меня в первый раз, с тем, другим, ничего бы не случилось.
— О чем ты…
— Ты знаешь, о чем я! — ревет Старейшина. — О Старшем! Ты оставил его в живых!
Эми ловит меня за руку. Пытаясь разобрать их разговор, я слишком близко, опасно близко подался вперед.
— А что не так со Старшим?
— Да не этого. Прежнего Старшего.
Док смотрит на Старейшину холодно и бесстрастно, но я чувствую, что он едва сдерживается. Губы его сжаты так плотно, что кожа побелела, на скулах ходят желваки.
Старейшина не замечает его ярости.
— Первого Старшего! Который сейчас уже должен был бы выполнять свои обязанности, а я мог бы отдыхать, не тратя остаток своей жизни на мальчишку, который думает не головой, а черт знает чем!
— Ты приказал отвести Старшего на четвертый этаж, и я отвел. — Док с вызовом выпрямляется.
— Но ты ведь не убил его, как я приказал?
— Я думал… фидус…
— Мне кажется, тебе самому не помешает фидус, — рычит Старейшина. — Ты до сих пор его защищаешь? Прячешь его, да?
— Я думал… — От страха Док словно съеживается. — Он исчез с карты вай–комов. Я думал, он покончил с собой.
Старейшина фыркает.
— Но так и не проверил, да? И смотри, что вышло. Двое замороженных мертвы, одна проснулась.
— Он умер, Старейшина. Клянусь тебе, он умер.
Не знаю, вправду ли Старейшина верит ему или просто хочет поверить. Обернувшись, он снова берет в руки ведро.
— Что это? — шепчет Эми, слегка кивая в сторону насоса.
— Он связан с водопроводом, — отвечаю я сквозь хаос в мыслях. Значит, в этом ведре…
Фидус.
Я выпрямляюсь. Эми пытается удержать меня, но я стряхиваю ее руки. Нельзя, чтобы Старейшина продолжал всех одурманивать. Нельзя, чтобы Фидус попал в воду. Я должен уничтожить этот насос.
Я хватаю стул, за которым мы с Эми прятались.
— А ты что тут делаешь? — с усмешкой спрашивает Старейшина, заметив меня.
Поднимаю стул над головой.
— Ты что? — грохочет Старейшина.
Руки у меня дрожат. Перед глазами простирается будущее — будущее, в котором лидер я, а не Старейшина. Будущее без фидуса.
Точно ли лучше жить без фидуса? Я думаю о синяках у Эми на запястьях, о скандалах, которых насмотрелся в Палате, помноженных на целый корабль. Реально ли жить без фидуса?
А потом вспоминаю глаза Эми, когда она была под наркотиком.
Стул летит к насосу, ударяется о металл и отскакивает на пол. Насос продолжает свое «жжж, бам, жжж».
— Ты что творишь? — визжит Старейшина, — Ты свихнулся! Точно как Старший до тебя!
— Ты сам что творишь? — ору я в ответ. — Это ведь фидус, да? Доброе утро, «Годспид»! Готовишься еще один день манипулировать людьми и их мыслями?
— ТЫ НЕ СМОЖЕШЬ БЫТЬ СТАРЕЙШИНОЙ! — вопит он. Седые пряди яростно разлетаются за спиной — из нас двоих как раз он выглядит сумасшедшим. — Если ты на это не способен, то не сможешь управлять кораблем! Ты слишком слаб, чтобы стать лидером! Ты никогда не будешь достоин!
В три шага я подхожу к Старейшине и бью его кулаком в лицо. Выпустив из рук ведро, он падает на землю. Из носа хлещет кровь, тонкая кожа на щеке рассечена. Наклонившись, я хватаю его за рубашку и рывком поднимаю обратно на ноги. Он открывает рот, чтобы что–то сказать, и я снова бью, одной рукой по–прежнему держа его за воротник, не давая упасть.
— Я не слаб, — мой голос дрожит, но не от страха, а от рвущейся наружу ярости. — Мне хватает силы понять, что фидус — это зло, а твоя страсть подавлять людей — просто–напросто слабость. Если бы ты вправду был силен, то не сваливал бы грязную работу на наркотик.
Только умолкнув, я осознаю, что мой голос был единственным звуком в комнате.
— Что ты наделала? — кричит Старейшина, обернувшись к Эми.
Поднимаю взгляд. Пока я орал на Старейшину, Эми прокралась к насосу, нашла на нем крошечную дверцу, открыла ее и попросту оборвала все провода.
— Сработало, — улыбается она, показывая мне зажатый в ладони разноцветный пучок.
Наверное, я бы даже пожалела Старейшину из–за сломанного носа и окровавленных губ, если бы он не был злобным двинутым тираном. К тому же, учитывая, что он с самого начала хотел меня убить — а сейчас и вовсе приказал Доку отвести меня на четвертый этаж — ну, скажем так, не очень я сочувствую старому уроду.
Доктор кладет Старшему руку на плечо.
— Старший, мы не сможем без фидуса. Без контроля, который он нам дает, нам не управиться с кораблем.
Старший почти с ним соглашается — я вижу по его глазам.
— Неправда. — Нужно, чтобы Старший посмотрел на меня, вспомнил, что наркотик сделал со мной тогда. — Да, без него будет труднее. Конечно, всем нам легче будет жить, не видя неба, если мы накачаемся до бессознательного состояния. Но это не жизнь, не настоящая жизнь. Среди горя, — встречаюсь взглядом со Старшим, и мы оба понимаем: я говорю о Харли, — есть и радость. Одно неотделимо от другого.
Старший отступает прочь от Дока со Старейшиной, ближе ко мне.
— Я не могу быть таким, как ты хочешь. Я никогда, никогда не стану таким лидером. И именно поэтому — я буду лучше.
— Давай, — Старейшина оборачивается к Доку.
— Что? — спрашиваю я.
Док смотрит на Старейшину, не слушая меня.
— Сделаем другого. Введем другие репликаторы ДНК. Избавимся от этого и сделаем нового.
— Что? — с округлившимися глазами спрашивает Старший, словно боясь того, о чем подумал.
Старейшина оборачивается к нему.
— Чертов идиот. Не верится, что у нас общая ДНК!
— В каком смысле? — голос Старшего дрожит. — Ты… мой отец?
— Вон, там! — указывает Старейшина. У дальней стены стоит стол со шприцами, а рядом — большой цилиндр с золотисто–желтой жидкостью, полной крошечных эмбрионов.
— Что… моей матери ввели твою ДНК?
— Да не было у тебя матери! — рычит Старейшина. — Мы — один человек! Старейшин клонируют — у нас общая ДНК, все общее. Шестнадцать лет назад я просто вынул тебя вон оттуда и запихнул в пробирку.
— Мы — не один человек! — с отвращением выплевывает Старший.
Но мне ясно, что Старший имел в виду, говоря, что он — не тот же человек.
— Вот почему у нас одинаковый доступ, вот почему биометрический сканер везде меня пускает, — бормочет Старший. Мне вспоминается любезный женский голос компьютера: «Доступ разрешен, степень — Старшая». Компьютер не различает Старшего и Старейшину, потому что между ними и нет никакой разницы.
— Мне все равно, — громче продолжает Старший, глядя Старейшине в глаза. — Все равно, что мы одинаковые. Я — не ты, и твои решения мне не подходят. Плевать мне на твои уроки и на твои правила тоже. Мне надоело тебя слушаться!
Слышу за спиной мягкие шаги. Все так заняты спором между Старшим и Старейшиной, что никто не замечает, как к нам тихо подходит человек со шрамами на шее. Орион тянется за ведром фидуса, которое Старейшина выронил, когда Старший дал ему в нос. Это движение привлекает внимание Дока, потом Старшего, а потом — Старейшины, у которого глаза из орбит вылезают от изумления.
— Он здесь, — шепчет он так тихо, что я едва разбираю слова. Мгновение он смотрит на доктора, а потом снова вперяет взгляд в стоящего перед ним человека. — Ты клялся, что он умер.
— И я умер, Старейшина, — говорит тот, поднимая ведро. — Тот Старший мертв, он исчез. Я уже не Старший. Теперь я — Орион. Охотник.
Старейшина открывает рот, собираясь кричать, орать, бушевать, но Орион утихомиривает его, перевернув ему на голову ведро с фидусом.
— Назад! Не касайтесь! — кричит доктор, глядя, как густая жижа стекает по Старейшине. Орион с улыбкой отступает. Старший, кажется, порывается помочь Старейшине, но останавливает себя.
Секунду назад лицо Старейшины было искажено яростью, но злобная маска сползает, когда фидус касается его кожи. Он задирает голову, словно любопытный ребенок. Колени подгибаются, и он плюхается на землю, вытянув ноги и опираясь на руки. Губы растягиваются в туповатой беспечной улыбке, которая скоро сменяется пустым выражением. Мгновение он выглядит таким добрым и умиротворенным, каким я его никогда не видела. Ладони скользят на гладком полу, и он падает, не пытаясь остановиться, удержаться. Голова ударяется о пол с таким стуком, что меня корежит. Фидус растекается у тела, словно кровавое пятно. Я считаю неторопливые вдохи, пока они не затихают.
Старейшина успокоился навсегда.
— Ты его убил.
Орион смотрит на меня и улыбается, явно довольный собой.
— Всегда пожалуйста.
Часть меня думает, что это здорово, что Старейшина умер. Он был тираном, диктатором. Злодеем. И никого на корабле, даже меня, не считал за человека.
Но я жил с ним бок о бок три года — фактически это он меня воспитывал, и я всегда думал, что когда–нибудь стану таким, как он.
А теперь он — просто измазанный в желе труп.
Я хочу спросить почему, но я и так это знаю.
Глаза против воли наполняются кипящими слезами. Для меня он был почти что отцом.
Поставив ведро на пол, Орион идет в мою сторону и протягивает ладонь. Я бездумно пожимаю ее — мне все никак не отвести глаз от недвижного тела Старейшины.
— Я знал, что ты будешь на моей стороне! — говорит Орион, с энтузиазмом тряся мою руку. — Я не был уверен… слишком долго ты был под каблуком у Старейшины, да и на отключения среагировал не так, как я думал… но я чувствовал, что в итоге ты будешь на моей стороне.
— На твоей стороне? — перевожу туманный взгляд со Старейшины на Ориона — он, как… эээ… старший. Старший, формально теперь стал Старейшиной корабля.
— Когда я начал заикаться о том, что мне не нравятся наши порядки, Старейшина отослал меня к Доку. Приказал отвести на четвертый этаж. Так ведь, Док?
Док молча кивает. Глаза у него совершенно круглые от изумления, а может, от ужаса — точно не знаю.
— Док был мне другом, правда, Док?
На этот раз Док не кивает — только переводит взгляд на тело Старейшины.
— Я думал, фидус… — шепчет он. Я отворачиваюсь от Дока. Всегда–то он думал, что все можно исправить, стоит только прописать побольше лекарств. Ему даже в голову не приходило, что человек может оказаться сильнее таблеток.
— Нельзя было, чтобы Старейшина меня нашел, так что первым делом… — Орион поднимает руку к тому месту, где должен быть вай–ком, и показывает, как впивается в кожу ногтями. Когда он разжимает руку, я замечаю на большом пальце змеящийся шрам. — Это был ужас. Ничего страшнее в жизни не делал — собственными руками выковыривать эту штуку из своей плоти. Ощущение было такое, словно я себе душу выцарапываю.
Наступает молчание, которое нарушает лишь стук падающих на пол капель фидуса.
— Док видел, что мой вай–ком исчез, а Старейшина почти никогда не спускается к фермерам… спрятаться от них было нетрудно. С прежним регистратором случилось… несчастье, и я начал новую жизнь.
— Но почему было не сказать? — спрашивает Эми, глядя на Дока.
— Не знаю, — виновато шепчет Док телу Старейшины. — Я думал… надеялся, что… самоубийство, — поднимает глаза на Ориона. — Я думал… той ночью, в Регистратеке. Что это был ты, — он медлит. — Но ведь семнадцать лет прошло…
— Ты бы нашел меня, если бы заглянул в соседнее здание. Знаешь, я ведь весь первый год прятался, спал в стенах, за трубами, под проводами. А потом осознал, что вы со Старейшиной даже не ищете. Надо было просто придумать новое имя и найти, где жить, и идиоты, которых вы понаделали, приняли меня без единого вопроса. Но, — продолжает он, поворачиваясь к Старшему, — мне не было покоя. Из–за того, что делал Старейшина. На этом корабле все неправильно. — Он впивается взглядом в мои глаза. — Фидус — это еще цветочки. О двигателе ты знаешь?
Киваю.
— Хорошо, — говорит Орион. — И конечно, о миссии тоже?
— О миссии? — повторяю я.
— О настоящем назначении корабля.
— В каком смысле? — спрашивает Эми. Подойдя ко мне, она берет меня за руку, переплетая пальцы, вливая в меня силы, как сделал я, когда она плакала.
— Ты никогда не спрашивал себя, зачем мы здесь? — обращается ко мне Орион, игнорируя Эми.
— Чтобы управлять кораблем.
— Корабль — на автопилоте. Он доберется до Центавра–Земли и без нас.
— Значит…
— Нет, — не давая мне даже начать, обрывает Орион. — Все, что тебе говорил Старейшина, — ложь. Из–за моего предательства он многое от тебя скрывал. Нет, есть только одна причина, почему мы здесь, и она находится прямо за дверью, — он указывает рукой в сторону криокамер, туда, где лежат родители Эми.
— В каком смысле? — повторяет она настойчивее.
— Ты хотя бы знаешь, зачем нужны замороженные?
— Это специалисты по терраформированию, биосферным исследованиям и обороне.
Орион усмехается.
— Это специалисты по отбиранию у нас планеты.
— Чепуха, — говорю я, крепче сжимая руку Эми.
— Колонисты — они, а не мы. Так решено с самого начала. Когда мы, наконец, приземлимся, они нас используют как рабов при терраформировании или — если наткнемся на враждебных инопланетян — как солдат. Либо заставят работать, либо убьют. Наших прапрапракаких–то там, в общем, предков запихнули на этот корабль плодить рабов и пушечное мясо. Вот и все.
Эми открывает рот от изумления.
— Значит, поэтому ты убиваешь военных. Думаешь, после приземления они заставят жителей корабля драться.
— Я не думаю, я знаю! — рычит Орион, и в это мгновение я вижу в нем Старейшину. — А если драться будет не с кем, они свой опыт используют на то, чтобы сделать из нас рабов. Идеальный план: пока они спят, корабль выращивает людей на расход!
— Но почему я? — в отчаянье шепчет Эми. — Ты же не мог перепутать меня с папой, когда отключал? Почему не убрал обратно, пока я не растаяла? Зачем дал мне проснуться?
Лицо Ориона медленно искривляется в злорадной улыбке. Он пронзает меня взглядом, и я стискиваю кулаки. По–прежнему глядя на меня, Орион поднимает бровь.
— У меня есть свои секреты. — И он бросает взгляд на Эми.
— Мой папа — не рабовладелец, — говорит Эми. — И если там будут «враждебные инопланетяне», он не будет никого заставлять драться.
Орион пожимает плечами.
— Откуда ты знаешь? В любом случае, — добавляет он, не давая Эми возразить, — лучше перестраховаться, чем потом сожалеть.
— Убить моего отца для тебя значит — перестраховаться?!
Орион бросает взгляд на тело Старейшины у нее за спиной. Определенно, к убийствам он относится довольно легко.
— Если что–то не нравится… — он идет через комнату к одному из вертикальных криоцилиндров, открывает дверь и широким жестом указывает внутрь. — На здоровье, замораживайся. Проспишь до приземления, а там посмотришь, каков твой отец на самом деле. Конечно, — задумчиво добавляет он, — если мы со Старшим позволим твоему отцу дожить до приземления.
— Ты ничуть не лучше его! — шипит Эми, указывая на безжизненное тело Старейшины.
— А знаешь, что тебя добьет? — спрашивает Орион. — То, что Старший практически согласен с тем, что я говорю.
— Неправда… — начинаю я, замечая обвинение в волшебных глазах Эми.
— И то, что это Старший подал мне идею их отключить.
Эми закрывает рот рукой. Глаза ее наполняются отвращением, отвращением ко мне.
— Не верь ему, — прошу я.
— Нет, правда, так и было. Ты ведь понимаешь, да, Старший? — усмехается Орион. Неужели он знает? Я заглядываю в его лицо и вижу себя. У нас одинаковая ДНК, но мы — не один человек. Хоть, может быть, в наш общий генетический код и вплетены общие эмоции и сомнения.
— Может, скажешь ей? — продолжает Орион. — Или лучше я?
— Что? — спрашивает Эми.
Сжав кулаки, я иду через комнату туда, где рядом с криоустановкой стоит Орион.
— Она ничего, — шепчет он так тихо, что Док и Эми едва ли слышат. — Очень даже ничего. Ты поэтому это сделал?
— Заткнись, — рычу я.
— Не давай ей встать у нас на пути.
Знаю, есть тысяча разумных причин это сделать. Орион такой же сумасшедший, как Старейшина, и методы у него такие же ужасные, даже хуже. Мне ни за что не отговорить его от убийства замороженных, и он заслуживает наказания за то, что уже совершил.
Но не поэтому я толкаю Ориона в криоцилиндр и запираю там.
— Открой! — кричит Орион.
Поворачиваю тумблер. Криораствор из бака над цилиндром обрушивается вниз, окатывая Ориона с головы до ног голубыми искрами.
— Черт! — отплевывается тот, с ужасом цепляясь за дверь. Эми встает рядом со мной и смотрит на Ориона через небольшое окошко. Когда он видит ее, глаза его злобно сверкают. Он открывает рот, чтобы что–то крикнуть ей.
Я снова поворачиваю тумблер.
Криораствор льется быстрее, поднимается выше рта, и вот Орион уже захлебывается. Лицо скрылось под водой, щеки надулись, налитые кровью глаза вылезают из орбит. Одна рука упирается в окно, и я замечаю на большом пальце неровный шрам — единственное, чем его отпечаток отличается от моего.
— Заморозь его, а то умрет, — говорит Док. — Хотя он все равно может умереть, — он пожимает плечами. — Ты его не подготовил к заморозке.
Я смотрю в глаза Ориону и вижу в них себя.
Вжимаю кулак в большую квадратную красную кнопку.
Из цилиндра вырывается струя белого пара.
Лицо Ориона с выпученными глазами прижато к стеклу.
Но он нас уже не видит.
Старший все смотрит в оледеневшее лицо Ориона. Я обнимаю Старшего сзади и пытаюсь оттащить, но он не поддается, так что я просто крепко сжимаю его в объятьях.
— Все, — говорит доктор. — С этого момента, если только не разморозишь его, ты — Старейшина.
Я чувствую, как Старший весь напрягается.
— Пусть его судят люди, которых он пытался убить, когда долетят, — качает он головой.
Я думаю о своем отце, о том, каким судьей он будет этому человеку, и мне ничуть его не жалко.
— Как я буду управлять кораблем, полным людей? — прерывающимся голосом спрашивает Старший. — Когда фидус выветрится, они поймут, что им лгали. Они будут в ярости. Возненавидят и Старейшину, и меня.
— Они тебя не возненавидят, — шепчу я ему в затылок. — Они будут упиваться гневом — первым своим чувством. А потом поймут, что есть и другие чувства, и обрадуются им.
— Ты будешь со мной? — шепчет Старший. Его дыхание туманит стекло, скрывая лицо Ориона.
— Всегда.
Старший нажимает кнопку за ухом и делает объявление всем жителям корабля, как Старейшина в тот раз, когда сказал всем меня избегать. Его первое объявление звучит незатейливо. Простым языком, как если бы говорил с ребенком, он объясняет, что все находились под действием наркотика, а теперь начнут постепенно обретать эмоции. Старший призывает всех сохранять спокойствие, когда они впервые в жизни начнут чувствовать, особенно это касается беременных женщин.
Док упрашивает меня отдать ему провода от насоса.
— Нужно, по крайней мере, добавлять гормоны, — настаивает он, — чтобы они не спаривались с родственниками.
— Большинство людей и так будут против кровосмешения, — сухо возражаю я. — Когда наркотик выветрится, мы просто объясним им, что это такое, и предупредим, что перед контактом надо сделать анализ крови. У вас же есть сканеры, которые читают ДНК. Можно снова начать вести генеалогию.
Я отдаю провода Старшему.
Док поворачивается к нему. Старший холодно отвечает на его взгляд.
— Больше никаких лекарств.
Разговор окончен.
Потом, когда люди в толстых перчатках унесли отравленный труп Старейшины и выбросили его в космос вслед за Харли, когда Док положил Ориона в свободную криокамеру, когда мы вернулись в мою комнату, где с картины на нас глядит Харли, Старший делает второе объявление. Как и последнее объявление Старейшины, это просьба всем подняться на уровень хранителей.
Перед тем, как идти туда, мы обсуждаем правду.
— Это она убила Харли, — говорю я. — Правда. Когда он услышал, что мы никогда не выберемся с корабля… — слова застревают в горле.
— Он не смог жить с этой правдой, — заканчивает за меня Старший.
— Нужно было догадаться, что замороженных убивает не Старейшина. Очевидно было, что ты начнешь докапываться до истины, а ведь он хотел скрыть ее от тебя и от всех остальных.
Старший опускает глаза на свои руки, потом смотрит на портрет Харли.
— Мне кажется, нельзя рассказывать им правду, точнее, всю правду.
Я хочу возразить, но Старший меня перебивает.
— Я боюсь, что правда убьет их всех, как убила Харли. Это серьезная правда, трудная правда. Нельзя просто обрушить ее на них. Люди должны сами до нее дойти.
Старший поднимается на уровень хранителей один. Он встанет на возвышение и расскажет людям, которые впервые в жизни начинают чувствовать, часть правды, но не всю.
Он скажет, что теперь он — Старейшина. Что прежний Старейшина мертв.
Расскажет о фидусе, о гормонах в воде, о том, что Сезон создавали искусственно.
Они будут злиться, они будут в ярости, но потом поймут, что чувствуют, и поймут, что Старший поступил правильно.
Он расскажет им о двигателе, но не станет говорить, насколько мы отстаем от графика. Всем, кто хоть немного интересуется науками, механикой, техникой, будет предложено пойти с механиками посмотреть на двигатель и попытаться помочь ученым решить проблему.
Старший не расскажет им об Орионе и о замороженных.
Но и скрывать все это он тоже не будет. Пока он открывает им всю правду, которую сейчас можно открыть, я записываю все, что знаю, на листках из блокнота, который мои родители взяли с собой с Земли. Я сложу их пополам и оставлю в Регистратеке. Пусть их найдет тот, кто ищет.
Многие не станут искать. Им не захочется знать, они не будут доискиваться истины. Другие будут — но не поверят ей. Но некоторым она будет нужна, как воздух, и они отыщут ее и примут такой, как она есть.
Потом мы со Старшим будем работать в Регистратеке. Я перепишу, сколько смогу, ложную историю. Вся информация о прошлом Земли станет доступна жителям корабля. А люди Старшего начнут записывать историю, как было раньше, чтобы люди знали, что они — не просто забытые тени с корабля, плывущего в пустоте.
А теперь я открываю свой синий блокнот, в котором осталось несколько чистых листов. Подношу ручку к первой странице и медленно вывожу первые слова.
Мои любимые мама и папа!..
В первую ночь после того, как Старейшина умер, а Орион стал куском льда, я думал о том, что у нас с ними общая ДНК и все же я совсем другой человек. Правда о корабле сломала их обоих, но по–разному, превратив одного — в диктатора, а другого — в психопата.
Нас трое, и мы — одно. Мы делим знания, генетический материал и правду. Но один укрыл ее под слоем лжи и контроля, другой попытался бороться с ней хаосом и убийствами, а я… ну, я пока еще не достиг ее дна. И не знаю, что с ней делать.
Солгал ли я своему народу, не рассказав об Орионе?
Правильно ли было открывать им путь к правде, которая может убить их, как убила Харли?
Какое право я имею распоряжаться правдой, если самое большое счастье для меня — то, что Орион никогда не сможет рассказать правду Эми?
И вообще, так ли я отличаюсь от Старейшины и Ориона, если позволю ей верить в ложь?
Вот что произошло.
Вот — правда.
Я смотрел на нее сквозь лед и стеклянный ящик. И она была другая. Совсем другая. Мне никогда не увидеть закат на Сол–Земле, но вот он, передо мной — ее волосы, плывущие во льду. Кожа белая, словно овечья шерсть. Она — моя ровесница.
Она никогда не поймет.
Потом я снова спустился туда, смотрел и мечтал. Думал, сколько всего она смогла бы рассказать мне о Сол–Земле. О том, что она — единственная из всех на этом проклятом корабле — она была бы моего возраста, когда начнется Сезон.
Я больше не был бы один.
А потом я услышал его. Тихий шепот у меня в голове, едва слышный голос, на который я почти — не обратил внимания.
Он задал вопрос. И вопрос этот был:
А что, если ее отключить?
Сначала я от него отмахнулся. Голос становился все громче. И громче.
Он вопил.
И, просто чтобы заткнуть его, я протянул руку, повернул выключатель в ящике над замороженной головой Эми и глядел, как огонек сменился с зеленого на красный.
И голос у меня в голове облегченно вздохнул, и зашептал слова утешения, и пообещал, что она улыбнется мне, когда растает лед.
Я собирался ждать прямо там, быть рядом, когда она зевнет, потянется и встанет из контейнера. Быть рядом, когда ее глаза распахнутся, а губы сложатся в улыбку.
И тут я услышал…
…как, прячась среди теней, Орион бормочет что–то самому себе — но тогда я не знал, что это он. Клянусь, я не знал, что это он наблюдает из темноты.
И я побежал к лифту, поднялся в сад и притворился, что вовсе не оживлял никакой девушки щелчком выключателя.
И тут завыла сирена.
И ее вой – ay! ау! — слился с криком Эми.
С криком боли.
А потом — отчаяния. Горя. Разбитых надежд и грез.
Это я разбил ее надежды.
Я.
И ничто не могло ее утешить, ничто, даже моя любовь, которой она не замечала.
И Док сказал, что она не сможет вернуться, никогда не сможет.
И я понял… я понял…
Я никогда не смогу сказать ей правду.
Я сижу перед дверью шлюза, прислонившись к прохладной металлической стене, глядя сквозь стекло на далекие звезды, и думаю о Харли, о том, что он чувствовал в короткий миг между полетом и смертью.
Я теперь часто сюда прихожу. Пробудившись, те, кто был раньше вялым и покорным, стали исследователями. Они повсюду: в саду, в Больнице — читают книги Виктрии, слушают гитару Барти, рассматривают оставшиеся от Харли картины. Некоторые из них даже приходят в Регистратеку и уходят со светом правды в широко распахнутых глазах. Мало где теперь можно побыть наедине с собой — например, здесь. Старшему кажется, что небезопасно всех пускать на этот уровень, хоть некоторые уже и знают о его существовании. Я с ним согласна.
Не хочется, чтобы кто–нибудь занял позицию Ориона. Нарисованный на папиной дверце крест все не блекнет, как я ни терла.
Старший распорядился, чтобы пульт управления починили — и доработали — и теперь, когда вводишь кодовое слово, дверь остается открытой, пока сам не закроешь, и я могу смотреть на звезды, сколько мне вздумается. До дома отсюда далеко, но ближе мне не подобраться.
Все гляжу на звезды. Их несметное количество — куда больше, чем было видно с Земли. И хотя их так много и, кажется, они так близко, я знаю — их разделяет множество световых лет. Кажется, их можно собрать в ладони, как горстку блесток, и они перемешаются и сольются, но звезды так далеки, так далеки друг от друга, что не чувствуют тепла, хотя каждая из них — живое пламя.
Вот она, тайна звезд, говорю я себе. На самом деле мы — одиноки. Все равно, насколько близкими мы кажемся, никому тебя не коснуться.
— Эми?
Старший нависает надо мной, и мгновение он выглядит зловеще, словно стервятник.
Отваживаюсь на улыбку.
— Хорошо, что все закончилось.
Старший не улыбается в ответ.
— Теперь мне легче. Наверное, если не придется больше каждую секунду бояться за родителей, я смогу выдержать жизнь тут. Ох, как–то неблагодарно звучит. Ну, ты понял, что я имею в виду.
— Эми.
Я поднимаю взгляд. Лицо у него очень серьезное.
— Что случилось? — в моем голосе звучит смех, но это от нервов. — Что–то плохое? — Пальцы впиваются в холодный металлический пол. — Что–то с моими родителями? Это был не Орион?
— Нет, нет, я не об этом, — Старший кусает губу.
— А о чем тогда? Садись сюда, ко мне.
Старший остается стоять.
— Мне нужно сказать тебе одну вещь. — По его голосу я понимаю: что бы это ни было, ничего хорошего я сейчас не услышу.
— Что случилось? — спрашиваю я скрипучим шепотом, не в силах вынести его пугающего молчания.
— Это я тебя отключил.
Слышу удар собственного сердца — один, грохочущий удар — а потом из меня словно высасывает всю кровь и все чувства, я опустошена, я — лед, как раньше, я ничего не вижу, ничего не чувствую, но нет, это не так. Потому что как только я успеваю об этом подумать, я чувствую снова, чувствую все, я не вижу и не могу дышать, но я чувствую.
Чувствую ярость.
Думаю: «Я ошибалась: уж лучше не чувствовать ничего, чем это», а потом я перестаю думать».
Я что–то кричу, но даже сама не понимаю, какими словами плююсь. Я уже стою — не помню, как встала, но стою. И бросаюсь на него. Сделать ему больно — все равно как, — если получится, любая боль сойдет. Один тумак получается увесистым и смачным, но все же недостаточно сильным — он больше удивлен, хоть на скуле под глазом и расцвела ссадина. Пытаюсь достать до него пальцами — нет, ногтями, — но не успеваю, он хватает меня за запястья и отстраняет от себя. Пытаюсь лягаться, но не достаю — руки у него слишком длинные — так что мне остается только одно. Вся ярость изливается из горла.
— Прости меня, — просит Старший.
Прости? Прости? Этого мало. Я потеряла все. Все. Что. Любила. Все, о чем мечтала. Все, что делало меня мной.
— Я могла умереть, — ору я. — Я чуть не умерла!
— Я не знал, — спотыкаясь, начинает он, — что… в смысле… блин! Я не знал, что ты… и…
Мне хочется спросить почему. Вот только… никакого «почему» нет. Я вижу по его лицу. Он не хотел мне зла. Не хотел отбирать у меня единственную возможность быть вместе с мамой и папой, запирать меня в железной клетке.
Не хотел убивать меня — так, как я уже умерла для Земли.
Он просто это сделал.
Нет никакого «почему», и пути назад тоже нет.
— Но я не мог тебе не сказать.
Это меня останавливает.
Что–то внутри больно встает на место. Правда скребет по ребрам.
Папа солгал мне, когда сказал, что мне решать — лететь или нет. Выбор сделал он. Пустой контейнер для вещей — тому доказательство.
Джейсон заставил меня поверить в то, во что мне хотелось верить.
Этот корабль целиком сделан из металла и лжи, и все на нем — либо обманщики, либо обманутые.
Все, кроме Старшего.
Лицо Эми обратилось в камень, и в нем нет ни одной трещинки. С тех пор, как она оттаяла, оно ни разу не было таким неподвижным.
Стискиваю руки в кулаки в карманах. Под пальцами колются провода от насоса. Эми ожидала, что я их выброшу — я знаю… но не могу. Они оттягивают мне карман весом еще одной лжи. Но мне не победить навязчивый голос в голове, который все твердит один вопрос: сможешь ты справиться без фидуса?
И я боюсь, что ответ — нет.
Надо ей сказать. Сделать провода еще одним признанием.
Но это оттолкнет ее еще дальше.
— Когда я… когда я тебя отключал… — У меня ломается голос, словно мне опять четырнадцать, — я не знал, что Док не сможет заморозить тебя обратно. Я думал, что разбужу тебя, мы познакомимся, поговорим, ты расскажешь мне о Сол–Земле, и тогда я готов буду отпустить тебя обратно на заморозку. Я не знал, что нельзя обратно. Не знал, что это тебя почти убьет.
Я выпалил все это на одном дыхании, но слова тут же выдохлись и поблекли, превратились в бессмыслицу.
Эми молчит.
Аккуратно касаюсь скулы, чуть надавливая на то место, куда она ударила. Будет синяк. Взяла бы чуть выше, и я бы ходил с фингалом.
— Мне правда очень жаль, честное слово.
Эми глядит прямо перед собой. Не знаю, на что она смотрит — на металл, который держит ее пленницей, или на стекло, за которым перед ней расстилается Вселенная.
— Знаю, — произносит она.
Это, конечно, не совсем приглашение, но на другое надеяться не приходится. Я прислоняюсь к стене рядом с ней. В спину мне врезается железная заклепка, но мне все равно. Я, может быть, никогда уже не буду ближе к ней, чем сейчас.
Эми не отстраняется. Наверное, это хороший знак.
— Я просто хотел с тобой познакомиться. Я не знал, что разрушу этим всю твою жизнь.
Молчание.
Эми не поднимает глаз.
На двери шлюза, с краю, виднеется пятно краски — красной краски. Прощальная метка Харли.
Там, за краской, за круглым окном я вижу звезды. Кажется, снаружи так холодно и одиноко. Упираюсь руками в металл по обе стороны окна. Здесь, внутри, тоже холодно и одиноко.
— Я не хочу быть одна, — шепчу я и, лишь услышав себя, понимаю, насколько эти слова искренни.
Я больше чувствую, чем вижу, как Старший за спиной едва заметно шевельнулся. Он шагает вперед, колеблется, потом протягивает мне руку. Я не принимаю ее.
Так же, как не принял Харли.
Не отрываясь, гляжу вперед, на звезды. Интересно, был бы он сейчас здесь, если бы потянулся не к ним, а к нам?
Зажмурившись, делаю глубокий вдох, но чувствую лишь запах металла. Жизнь, которую я знала, потеряна безвозвратно. Мой воздух никогда не будет пахнуть летом или весной, настоящим дождем или снегом.
Открыв глаза, впитываю в себя все, что видел Харли перед тем, как оставил нас. Может, тайна звезд вовсе не в одиночестве.
Тянусь назад — Старший все еще рядом. И всегда был. Он берет меня за руку, но я снова высвобождаюсь.
Я еще не готова.
И все же… Если моя жизнь на Земле обязательно должна закончиться, пусть закончится обещанием.
Пусть закончится надеждой.
Я подцепляю его мизинец своим. Он сжимает мой палец, и мир уже не кажется таким холодным.
— Ты будешь со мной? — шепчу я.
— Всегда.