Наша галактика — Сейфертова. Войною порван главный диск, но продолжается кропотливая лепка галактических размеров, и станет он снова обитаем, и снова от туманностей до сверхновых пойдёт звёздный круговорот.
Кипит галактическое ядро, мажет по-Допплеровски красным, лучезарят смертоносно десятки тысяч сверхновых, дорожка пепла сечёт наперерез рукаву Ориона, будто полыхнул изо рта дракон, распугал плеяды светил, и остались после пролёта его: только потускневшие красные карлики и вымученные красные гиганты. Налицо — разрушения межзвёздной битвы.
Мы заняли соседние галактики — оба Магеллановых облака, мы заняли и звёздные скопления над и под развалинами диска. Тысячелетиями время коротаем. Вот — сказание, одно из многих. Его излагаем, его подновляем, а иногда — и разыгрываем.
Однажды планетоид влюбился в рощу, бывавшую и девой.
Планетоид звали Одиссеем. Рощу звали по-всякому, те имена история забыла. Дева же — Пенелопа. Иные прозвища неуместны.
Любящие разошлись, когда их существование обернулось обманом, а воссоединение, воплощение любви обернулось исходом необычным: двойным самоубийством заклятых врагов. В некотором роде любовь пересилила ненависть, а мечта оказалась сильнее настоящего.
Многое от сказания забылось — или затерялось, с чьей-то помощью.
Тогда на небесах воевали, но на Земле был мир.
Строго говоря, не на Земле, а на её репродукции. Родину она, впрочем, изображала отменно — вплоть до течений в ядре, формы тектонических плит и заворотов Гольфстрима. С любовью воссоздали очертания горных хребтов, кривые побережий, подробности климата [110], шалости озонового слоя и магнито-атмосферные колебания поля. Флору и фауну взяли как в Четвертичном периоде.
Получается, долгожданный Конец Истории случился. Не с Землёй — но с неотличимой близняшкой Земли. Впору праздновать.
Эра вроде бы оканчивалась. Выстроенная на математическом-ноуменальном бессмертном основании Седьмая Ментальная Структура то ли уже сошла на нет, то ли сойдёт скоро, за сотню-другую условных тысячелетий. Если Век без Смертей ещё не жив — то он умер.
Это тревожило многих.
Пенелопа Мириад официально обитала на "Эте Киля XCIX", но в народе планету звали "двадцать первой Землёй".
Двойное светило Эты Киля даже на шестидесяти трёх тысячах астрономических единиц палило жарче Солнца, даже на орбите радиусом в световой год двадцать первую Землю могло выжечь — поэтому дополнительно её защищала огромная, покрывающая миры система космических навесов. Свет раздутой Эты Киля просачивался сквозь заслон уже подкрашенным, солнечным цветом. [111] Полотно могло по указке менять прозрачность — так планете по старым календарям устраивали времена года.
Пенелопа жила на планете не в городе наземном или облачном, не ютилась она в раковине на океанском дне или в штабе под земной корой: Пенелопа жила на планете. Пенелопой была вся биосфера.
Её рассудок писан прожилками древесными, избытками особыми нервных клеток птичьих стай, благоуханными молекулами в жучьих железах, и переброской излучений от рифа к рифу, и россыпью машинок в жилах волчиц, лисиц, ланей, куропаток.
Была она и в мозговых стволах миллионного выводка, потому знала своих питомцев и страсти, и страхи. Была она в бесчисленных пылинках на ветрах и туманах, и знала потому, тяжело ли, легко ли дышится миру, привольно ли ливни льются. Испарялась она тьмущей тьмой спор, ныряла дождём на горные склоны, стекала ручьями в моря и озёра, а там просыпалась, полнела, по частям вспоминала, из атомов помнящих вынимала — каковы горы на ощупь? Какие вести с вершин?
Усердней всего она бытовала в червях и бактериях, ведь в почве, платье всепланетном, роскошном приданном — труд главнейший. Прах, камни и безжизненный песок бремя получали — бремя возможностей, и готовились к родам.
Попросту говоря, Пенелопа Мириад была Цереброваскулярой — рассудком многозначным и глобальным.
Имя ей подходило как нельзя кстати. Обустраивать мемориал Земле в совершенно непригодной для этого системе — всё равно, что ткать по дням саван, а по ночам — распускать. Работа без конца.
Она вообще печальная девочка. Мечтает о прошедшем, робеет перед грядущим.
Окончилась ли Седьмая Ментальная Структура? Пенелопа не знала.
Адрес её Земли: рукав Стрельца, туманность Эта Киля, полная рёва система ярко-голубой переменной звезды Эты Киля AB, парного гипер-сверхгиганта, также известного как Форамен. [112]
Там, заслонившись слепящим скоплением Трюмплер-16, в восьми световых тысячелетиях от Солнца уместила свой престол Хризолифовая Ойкумена — надеясь, что расстояние убережёт от поразивших могучего родителя бед.
Вместе взятая чета Эты Киля — A и B — перевешивала Солнце в сотню раз, ну а светимостью одолевала в четыре миллиона крат. Обручала их раскалённая, изверженная спираль звёздного вещества: каждодневно пара выплёвывала на скорости в две тысячи километров в секунду по массе Земли. Где скрещивались солнечные ветра — там накал достигал миллиардов по Кельвину, а когда светила расходились до афелиев, столкновения ударных волн завывали рентгеновскими всплесками лютости неповторимой.
Астрономы древности считали Эту Киля двойной звездой, и только под закат Пятой Эры сверхдальний робозонд-звездочёт нашёл под ослепляющим сиянием пары сверхгигантов соседей — не одного, не двух, а несколько дюжин белых карликов, а также выводок газовых исполинов, неудавшихся светил, замерших на грани возжжения. Всё это скаталось из крупнейшей из известных предсолнечных туманностей.
Ещё больше маленьких звёзд и полурасплавленных гигантов из газа брели по вытянутым, миллионолетним орбитам. Солнечный ветер, скорей подобный урагану, атмосферы ошпаривал, и те сдувались подобно кометным хвостам. Мы и не говорим про сотню-другую планеток поменьше, про многочисленные астероидные пояса и про диковины, что в Солнечной не найти — про вихри межзвёздного газа, загустевающие в планетные зародыши.
Окружал это всё огромный двуполушарный выброс — знаменитая туманность Гомункула. Неспешно нарастающие клубы испущенного газа уже занимали в размахе, от галактического севера до юга, световые годы, и добавляли по пять сотен километров ежесекундно — но очень-очень долго крохотному Гомункулу до самой туманности Эты Киля расти.
Похоже, первопроходцев поманило богатство. Условия тут, конечно, неласковые, но зато — ионы! Тяжёлые, сверхтяжёлые, пронизали туманность взвесью и ждут, драгоценные, пока молекулярные инженеры мощью исполинских магнитных полей от исполинской четы не сладят их во что-нибудь огромное, поражающее воображение — себе на пользу.
Польза намечалась изрядная: уже начали окружать многозвездие Эты Киля сферой Дайсона. Впрочем, до завершения ещё далеко — не рядовая это задача, даже для того времени. Всё равно что постройка Великой пирамиды для царства Хеопса. Из боков Гомункула пока что вырвали немалую долю и скатали в широченный, обнимающий систему Форамен обруч очарованного вещества — более плотного, чем нейтроний. Основа положена. Населяющий кольцо штат высокоскоростных инфопроцессов мог по надобности воплощаться в любой точке орбиты. Год от года росли прутья для будущей сферы — тонкие, будто паутинки.
А в радиотени информационного экватора прятался выводок жилых планет. Подпихнули эти каменные мирки — кого на устойчивую орбиту, кого — на Лагранжевый секстет [113], скололи взрывами лишние скалы — чтобы размером не больше Земли были, и затопили океанами — отличным противорадиационным щитом для цифровых систем планетного ядра. Притяжение на них силой не отличалось, и на иных карликовых планетках била водомётная, полуокружная струя из одного полушария в другое — служа орбитальным подъёмником. Нарядные, в дельфиних и китових телах космоходоки разгонялись, и вылетали в вакуум с вершины водяной дуги, сберегая топливный запас. Китообразные создания долго не жили — радиация язвила, хоть и плоть с кровью их была куда жёстче привычной. Тамошним разумам приходилось регулярно переодевать вместилища.
И биолюди Хризолифовой, любой нейроформы, не изменяли своему вкусу и снова и снова переселялись в отточенных, гладких до великолепия космических дельфинов. А что рук у них нет — нестрашно. Руки не нужны. На разумных инструментах кнопок и рукоятей тоже вот нет.
К Пенелопе, на Землю немногие заглядывали — что в теле, что пересылкой разума. Двадцать первая Земля болталась на самой окраине и без того загруженной звёздной системы. Разбирать на стройматериал для сферы — невыгодно, слишком планетка мала и легка, а космическим китам взлетать — хлопотно, слишком планетища тяжела для пусков-нырков. Двадцать первой Землёй интересовались разве что любители антиквариата. На заре Восьмой Ментальной структуры, во время изучения сопутствующего математического кризиса, миролюбивые дельфины Хризолифовой Ойкумены вообще разлюбили уроки прошлого. Уроки прошлого их расстраивали.
Планетоид Одиссей тоже был тем ещё антиквариатом. Пенелопу он знал шапочно: да, когда-то его парциал мысленно столкнулся с её парциалом — то ли в информационном обруче, то ли в астероидном рассудке в годах световых где-то двадцати отсюда — но много ли то значит?
По-настоящему, не на радиоканалах, они встретились случайно — если только случайность какой-нибудь Софотек себе на благо не подстроил.
Решено было разобрать на стройматериалы один из газовых гигантов, под шутливым прозванием "Вития". [114] Строили сферу Дайсона второпях, и понятно почему — нужно закончить, пока Эта Киля не вспыхнет сверхновой, что произойдёт, по меркам астрономическим и бессмертным, уже "вот-вот".
Спешка закономерно наводнила инженерный рынок будущими сделками. Сферостройные Софотеки тем временем вовсю скупали материалы. Цены подскочили заметно.
Миллионами лет Вития подметал собою пространство от пыли и астероидов. Тысячами лет Одиссей кружил вокруг Витии, пользуясь чистотой подлётов — и вдруг оказался один в опасно захламлённом районе. Выросшие угрозы метеоритного удара потянули за собой страховочные тарифы — ведь, если вдруг какой метеорит волной город накроет — а город не закопать, иначе же уйдут богатенькие вещественные туристы, неба не увидев — тогда погибших Одиссею придётся поднимать из собственного кармана. Была на такой случай заначка.
Вдобавок нахлебники образовались. Одиссей ведь, помимо курортов, промышлял атмосферной добычей над газовым гигантом — для чего держал достаточно уже древний флот. Раньше богатства Витии сами в руки шли, солнечный ветер с гиганта прямо-таки сливки сдувал, а теперь... Ни Витии, ни отдыхающих, да ещё и рудокопы бывшие на шею сели. Нужно было искать работу — и себе, и флоту шахтёрскому. Иначе придётся переселяться в носители подешевле.
Зонды-то ему как родные были. Парциалы. В утиль нельзя — слишком разумные, а для слияния с хозяином — всё-таки туповатые. Но не стрелять же в дряхлую гончую, потерявшую нюх? Не из таких охотников Одиссей.
Да иные корабли его сопровождали ещё с поры Диаспоры! На корпусах, хоть и побитых — тесно от старых плашек, от знаков отличия, от наград за отвагу, за мужество — за поступки и качества против опасностей Первого разведывательного похода необходимые.
Ещё и ветреная Эта Киля B разродилась некстати из самого сердца ураганной чередой ударов-бурь, чем добила Одиссею немудрёное экологическое равновесие.
Да, конечно, железное ядро светила окружали тугоплавкие Софотеки-укротители, и они, по замыслу, должны были нездоровые порывы Эты Киля сдерживать — но и их можно понять. Всё-таки эта звезда и в орбите Сатурна не уместилась бы, а местной Софотековой молодёжи недоставало опыта, мудрости и сплачивающего переплетения. Не сравнить с машинами Золотой Ойкумены. Как миллион против миллиарда. Ум был товаром: если средств не хватает, окажешься в дураках — буквально. Поэтому и прогнозы врали время от времени, и Софотеки солнечные гибли порою, не оставив копий — прямо как в сказках, что ещё до машин рассказывали — в сказках, где огнеборцы сгорали в пожарах.
Нет, Одиссей вовсе не дурак, и на чёрный день откладывал в трёх валютах. Вот только неудача сильнее любого расчёта. Разом и буря солнечная, одна за одной, и маршруты прошиты астероидами, и дорогих душе дармоедов толпа понаехала, и курортники разъехались кто куда... Оказалось, что и на переоснащение океанических насосов, и на расчистку подлётов уже не хватает средств.
Пришлось Одиссею искать новую орбиту, залечивать экологию и вообще подумать над тем, как бы зажить по-новому — на сей раз привлекая на себя побольше финансового внимания Хризолифовой Ойкумены.
Поэтому он опросом отсеял жильцов, расквитавшись с несогласными неустойкой, и заказал оттащить планетоид на окраину системы — под тень накрывающего двадцать первую Землю зонтика. Переезд занял двадцать два года, и обошёлся, с его стороны, в 10^27 киловатт-часов в энерговалютном эквиваленте. И это за бурлаческую скорость в две сотых от световой!
Зато тут, под навесом — тихо. Почти никакого излучения от звезды. Кромешная ночь.
Романтики добавляло уединение: в уютном конусе тени вдвоём ютились Земля и Одиссей — и больше никого. Даже Луны.
Представляете, у двадцать первой Земли не было своей Луны! Такое совпадение могла подстроить только лишь судьба — или озорной Софотек. И Одиссей весом оказался как Луна. Размером, правда, побольше — всё-таки соты логического самоцвета в его сердцевине куда менее плотны, чем железо-никелевое ядро Луны Исконной, но это уже мелочи. Одиссей устроил двадцать первой Земле оздоровительные и полезные для фигуры приливы — Пенелопа даже отказалась от дорогущего приливного протеза, который держала ради побережной живности. А ещё новый спутник облагораживал течения магмы под земной корой, отчего магнитные поля пришли, наконец, в порядок.
(А квартиранты Одиссея, ранее восторгавшиеся восходу Витии кудрявотучного, теперь любовались восходом Голубой планеты — всё-таки, даже пройдя через года, световые года, через выворачивающие душу топологии, люди всё равно находили свою родину красивой.)
Пенелопа подарила океанам Одиссея лекарей — экологов и Чародеев-шаманов. Одиссей отвечал радиоречами и даже зондами-лакеями, пытаясь развеять грусть живой биосферы воссозданной Земли.
Обсуждали они войну.
Направленные домой приборы показали — Солнце вздулось наперекор всем законам звёздного развития. Секануло по нему сингулярным ударом. Всколыхнуло и окрестные звёзды, где стояли ойкумены Бессмертных: Альфа Центавра, Ба́рнарда, Вольф 359, Тау Кита, 72 Змееносца. Иные звёзды в нормальных частотах погасли, прикрутили огонёк до красного, до инфракрасного — значит, там достроили, наконец, Дайсоновы сферы и запасают энергию светил на случай осады.
Та сторона тоже преобразилась. Звёзды около Лебедя заметно смещало в алое. За века не одна угодила в жёрнов аккреционного диска, утоляя голод приручённой Лебяжими сингулярности — но всплески излучения Хокинга и помехи гравитационных линз (заметных на ярком фоне рукава Ориона, когда что-нибудь пролетало мимо), выдавали и противоположные события. Чёрные дыры ломались, а порой даже выгружали в космос массу из-за горизонта событий. Как-то. Способов такое вытворить Хризолифовая Ойкумена не знала — стандартная физическая модель от самой такой возможности открещивалась наотрез.
И нет нужды упоминать, что пёстрые длинами волны света несли вести где-то семитысячелетней [115] давности.
Мы так никогда и не узнаем, что побудило Одиссея увидеться с Пенелопой, как выражаются манориалы старой закалки, "во плоти". Характерами сошлись? Или же скрытая мыслительная сингулярность Восьмой Структуры виновата? Это останется тайной — но зато саму первую встречу мы восстановим, хоть и с художественными [116] вольностями.
Из источников (декларации о нагрузке контейнеров "поверхность-орбита") достоверно известно, что с Одиссея на двадцать первую Землю был перевезён некий объект, весом около ста сорока килограмм и высотой в три метра, что соотносится со средними человеческими массо-габаритами. Радиодиспетчерский архив, хоть и зашифрованный, свидетельствует о ке́носисе [117] нормального для той эпохи объёма. Иными словами — Одиссей, занимающий 10^24 килограмм логического самоцвета (что по уровню интеллекта чуть ниже Софотека), передал на космическую станцию массой в 10^8 килограмм шарж на собственную личность, который, в свою очередь, построил на себя карикатуру на аппаратной базе орбитального передатчика массой на порядок меньше. Передатчик, обращаясь на орбите двадцать первой Земли, по каналам спутниковой связи интенсивно обменивался информацией с полукилограммовым мозгом из плоти, крови и алмаза. Каждая часть четырёхединой мозговой системы постоянно обновляла данные об остальных трёх разумах.
Такая мыслительная структура называлась рекурсивной иерархией, и по принципу работы напоминала вспомогательный мозг в хвосте динозавра. Человек — четвёртый парциал Одиссея — передавал слишком сложные и чересчур великие вопросы наверх — чтобы их просмотрел и одобрил спутник, третий парциал Одиссея. Ещё более важные сигналы, с задержкой в полторы секунды на каждой стороне, передавались на космическую станцию — второму парциалу Одиссея, а наиважнейшее отправлялось дальше — на поверхность Одиссея Изначального.
Для тех времён — обычная мыслительная иерархия. Страдает от трёхсекундных запинок — из-за разнесённости в пространстве и скорости света — но от них в записи с лёгкостью избавляет ретушь. По тогдашним обычаям и законам, Одиссей Изначальный отвечал за все поступки и слова парциалов. Странные тогда люди жили. Не могли разорвать семейных уз. Словом, к худу ли, либо к добру — проступки и обеты парциала переносились на хозяина-человека.
Итак, знакомьтесь: Одиссей Рекурсивный, Четвёртый в иерархии, Линейное дитя Кеносиса, Базовая Нейроформа (со вспомогательным шаблоном отшельнического долга: потенциальный Холодный Герцог), фенотип — Модифицированный Человек. Смотрите: трёхметровый киборг, широкогрудый, с волосами по плечи, как Адам нагой. От темени и до кобчика бежит вдоль хребта вереница приёмных антенн. В руке — гитара.
Была ночь. Одиссей увидел себя восходящим над водами озера, сияя ярче полной староземной луны. Тропка не-лунной ряби тянулась до горизонта — будто поданный в дар путь до звёздного неба. Его (Одиссея-планетоида) океаны отражали куда лучше Луны Прежней — а ещё он больше. Ещё он ближе. Свет Эты Киля, процеженный заслоном до всего лишь солнечной ярости (заслон выдавали потерявшиеся звёздочки и обрезанные бока Гомункула), горел ослепительной искоркой на Одиссеевых океанах и красил его в серебряный месяц. Между рогами даже невооружённому взгляду были видны огни плавучих станиц, в которых на нём, Одиссее, отдыхали. Ну, во всяком случае, невооружённому взгляду Одиссея-человека видно было.
Поскольку он (Одиссей-передатчик) ушёл под земной горизонт, он (Одиссей-человек) тотчас потерял связь с собой (Одиссеем-космической станцией).
Поэтому он уселся (присочиним — с едва заметной, натянутой улыбкой) в рощице недалеко от пляжа, то ли на валун, то ли на пенёк, и давайте ещё представим, что Пенелопа воздвигла поблизости живописные развалины — пускай круглую колоннаду, охраняющий круг травы призрачно-мраморный строй колонн Дорического племени, белеющий под не-луной, и пускай венчающий их архитрав живописал на фризе убегающих от сатиров нимф — но бегущих по кругу, без конца, замеревших в камне. То тут, то там тянулись священные для Геракла тополя, а где не тополя — там сохранённые то ли за благоухание, то ли просто из приязни к прошлому фармакологические деревья, елей с которых когда-то давно служил панацеей для вымершей уже породы человеческих оболочек.
Может его кожа твердела — на пятках, когда он шёл, на бёдрах, когда он сидел. Может, за ним тянулся длинный, вольный и немного думающий плащ, и служил то подушечкой на престоле всея глухомани, то просто одеждой. Может, с холодом он боролся нагревом кожи, и, разумеется, его произвольно зоркие очи ночью остротой не уступали лисьим, но давайте допустим, что ради очарования старины тот только попросил у плаща выпустить осветительную дымку, раскидать крохотных светлячков, а именно управляемые магнитными монополями огоньки святого Эльма — наказав бдительно следить, чтобы его (человека) огоньки не убили. А может быть любовь к истории зашла так далеко, что тот напустил искр на кучку собственноручно собранного хвороста — и теперь радостный костерок отражался на блестяще-чёрных стопах.
Для песни он выбрал португальский. Тут и сомнений быть не могло. Конечно, есть и другие языки, но в португальском coração (сердце) рифмовалось с violão (гитарой) и canção (песней), отчего складывать песни о песнях, покоряющих девичьи сердца, было удивительно нетрудно. Да — закончилось всё завоёванным сердцем, и не исключено, что так он и с самого начала задумал. Словом — давным-давно вымершее наречие, как ему показалось, в окружение вписывалось прелестно. От английского он отказался — не хотел петь об одних только звёздах, сияющих над головой, о голубке, отдыхавшей на перчатке сердцу дорого́й, ах, от которой потерял покой: "Stars above shining on the dove perching on the glove he was dreaming-of"... Обязательно ли оканчивать строку предлогом? Источники ясности не вносили.
Растревожила песня луной залитое перелесье. Закрутились к небу искорки — либо из костра, либо из электростатической ауры — это уже вы выбирайте. Из лесов неслышно выступил олень, навострив чуткие уши. Вообще-то олень в одиночку понять значения музыки не мог, даже теоретически, но вот если бы оленей было пять-шесть, и все в радиусе слышимости, тогда бы вживлённые микроскопические платы объединили бы усилия нервных систем... Скажем так — сегодня его очи не проницали ночь. Вспомогательные важенки, должно быть, прятались во тьме.
Очаровало песней и царственных ирвасов [118], и робких оленят — всё стадце преклонило перед гитаристом колени. Событие, нужно сказать, достаточно "из ряда вон", так что местное экологическое управление — подсознание Пенелопы, иными словами — внимание обратило.
Представьте, что стоит где-то хижина, а в ней девица — слышит далёкую песнь, но не просыпается, и музыка дымной струйкой вникает внутрь её полуночных снов.
Подсистема отрядила посмотреть на диво парочку моргучих сов. Для их простецких встроенных разгадывателей происходящее осталось тайной. Пришлось будить подкрепление из дневных птиц — слетелись, обсели ветви, несмотря на ночь, и кроваво-рябинные кардиналы, и золотые, как облепиха, вьюрки. [119]
(Вообразите такое — дева открыла лавандовые очи, и увидела над собою пологом лиственный изумруд шатра, и услышала проникающий сквозь ткани аромат, но так и не поверила, что песня ей не только приснилась.)
Одиссей выкрутил свечение плаща — чтобы тот сиял ярко, как день, на радость заспанным пташкам. Иные подлетели вслушаться в гитарные переборы, а парочка осмелела до того, что уселась на плечо и на колено. Щегольство Одиссея, впрочем, нарушило биоритм окрестных цветов, те забыли, что сейчас ночь, приплыл по водам огромный, призрачный лебедь, растормошил лягушачий хор — и так, слово за слово, на дне озера пришли в себя залежи студня без цвета и запаха.
В студне, лягушках и лебеде скопилось изрядно от Пенелопы — достаточно для самоосознания. Жижа со дна превратилась в жидкость, всплыла, как каплями на бульоне, и тут же воспарилась мельчайшим туманом.
Встал из озера Брокенский призрак, [120] и стало понятно — явилась она.
Пришла она и туманом, и лебедем, и птицами хищными и певчими, и обвитой вокруг голени змеёй, и соловьём на запястье и увидела россыпью глаз — как вовсю обнюхивает пришельца оленьими носами.
Пенелопа (в тумане) вгляделась, впитала каждой капелькой свет в рецептор-микроспору. С чего вдруг она (стадо) интересуется запахами незнакомых людей?
Дымка опала, сгустилась, и скоро ручейками потекли с листьев прозрачные слезинки, по микроскопическим руслам тополиной коры. Воздух остыл. Тишина повисла клейкая. Одиссей сверился с эстетическими установками семейства Зелёной Симфонии, и представил на привычный человеку лад: оливокожая, ночноволосая средиземноморская красавица глядит на него неприязненно.
За шиворот вдруг нырнула весьма продроглая капля. Одиссей поёжился — и без эстетических словарей яснее некуда.
Она обратилась к нему. Наверняка Пенелопа отправила послание по радио — либо от ближайшего тополя, либо с местного инфоузла — но раз уж мы не сторонимся поэтических вольностей, представим, что к Одиссею человеческим голосом обратилась сорока, или какая-нибудь другая птица из Четвертичного периода Исконной Земли с подходящими для такой задачи связками. Тянет придумать попугая с барским хохолком — но в той климатической зоне они не водились. У поэтических вольностей тоже есть границы. [121]
Значит, к Одиссею повела речь птица, но совершенно точно не попугай.
Вообще, Цереброваскуляры знамениты непостижимостью своего мыслительного процесса, и, если верить молве, они приемлют противоположные точки зрения разом. Вот только давайте, ради пущего драматизма, допустим, что Пенелопа привечала Одиссея холодной показной робостью, или даже лукавой враждебностью. Если девушка и планетоид поначалу не поладят — будет куда романтичнее. Итак, процитируем заглавный сонет [122] из посвящённого тем событиям венка — за авторством Ао Аэролита Волкоумного Перво-Девятого:
Уважаемый чужак! Я вам не рада,
Но огорченья тоже нет — мне всё равно,
Пришли — и ладно. Помню, вас отряды
Покинули Канопус, покинули давно.
Вы вырвались вперёд, и без излишней помпы,
Неся прощальный дар Диаспоры — ларец,
Ду́хов полный, дум таких густых, что мо́г он
До равнодушья отточить и тысячу сердец.
Теперь моё тревожите зверьё;
Вы рушите древесный сон глуши;
Сияете бездумно, будто днём —
А ждать ли в свете чуткости души?
Избыть тоску решили: приняты обеты,
Навек одели из ларца наряд Анахорета.
Изящные слова распалили в Одиссее негодование. Третий Одиссей, более умный и мудрый, разгадал бы в сказанном шутку — но, пока спутник прятался под горизонтом, отвечал человек, Одиссей Четвёртый, и отвечал очень по-человечески:
— Госпожа! Века одиночества стерпеть было легче, чем ваши лживые нападки! Я не примерял личности отшельника, и даже в шкатулку ни разу не заглядывал.
Но вдруг либо он сам опомнился, либо (после трёхсекундной запинки) Одиссей Второй, который не человек, но космическая станция, нашёл какой-то путь в обход недоступного передатчика, и восстановил мыслительную ранжировку. Давайте теперь обратимся к воображению гипотетически-возрождённого Александра Николаевича Скрябина [123] и вслед за его цветомузыкальным сочинением "Одиссеев стыд" вообразим наплыв красноватого золота ре мажор — стыд Одиссея-планетоида за несдержанность своего представителя, и потом краткий, брезгливый салатовый ля минор, с которым Одиссей всё-таки записал свою же оплошность в себя и в эмоциональный архив.
Четвёртый Одиссей продолжил:
— О, гордая дева! В нашем свидании виновно только лишь моё к вам расположение. Я пришёл воспеть чуднейшую вашу планету — ведь, надеюсь, смогу и на себе, в моих океанах, воссоздать Земные моря, а если не все — то те, что ваша мудрость найдёт для Одиссея уместными. Я прибыл ради Земли, и каждое ухо, способное слышать меня, услышит от меня хвалу её прелести. Такую красоту забвению предавать нельзя!
Прошуршало лесом, будто ветром повеяло — вот только ветра не было. Это бесчисленные инфокрохи внутри прожилок листов чуть-чуть разогрелись от немалого объёма данных, и миллионократный нагрев ощутимо всколыхнул кроны. Один листок неслышим — но слышим лес, и звук такой ни с чем не спутать. Как шум прибоя. Как вздох спугнутой нимфы. Как неожиданный румянец на смуглой щеке.
Он (Одиссей Четвёртый, человек) замер — Цереброваскулярных "жестов" он не знал. Он (Одиссей Первый, планетоид) всё понял. Потом Первый Четвёртому расскажет, отчего ни с того ни с сего у Цереброваскуляр шумят леса. Или не расскажет, а прямо в память о том свидании встроит.
Забвение её пугало. Не хватало у Хризолифовой Ойкумены любви к двадцать первой Земле для полноценного поддержания хрупкого музея — вот планета и печалилась. Боялась потерять себя.
Почему Пенелопа грустила — догадался только лишь Первый Одиссей, но, поскольку он всё равно вписал догадку задним числом, давайте поиграем в поэтов и представим, как на Одиссея Четвёртого тогда снизошло озарение: "Кручинится Земля, ибо может сойти с ума". И сердце его растопила жалость.
Одиссей дал клятву — шутовскую, но одновременно и нерушимо серьёзную:
— Если смогу — я память о Земле до Эсхатона [124] донесу! Сколько деланных миров не обойди — от Деметры и до Альфы Дайсона — не найдётся ни в одном и вполовину прелести, коей слепая, жестокая, великолепная Государыня Природа этот голубой, несовершенный шар одарила. Я себя украшу земною жизнью — приглашу в моря свои резвиться и играть дельфинов настоящих и китов, и наполнится прибой счастливым щебетаньем, и на глубинах эхом зазвучит китовое нытьё! Поймут космокосатки новодельные, на какой мели сидят! Обещаю, госпожа: леса вернутся в моду, а на цветенье каждый щегольнёт бутоновым венком — клянусь я к жизни возродить эстетику Земную!
— Сильна ваша клятва. Но сильны ли вы? Вы ряжены, как оборванец: гноится океан, водоросли недоедают. Уж не король ли вы в лохмотьях? Иначе не пойму, как по вашему указу вся Ойкумена заживёт иначе.
— Я говорю что должен, а что речь ведёт неумудрённый отколовшийся дурак — пустяк. Я влюблён в эту Землю, как и должно помнящим былое.
— Вот как? "Говорите"? Слова — ветер. Да испытаем его мощь! Идём! Обойдём весь глобус! Голые скалы, пристанище совы полярной, возлюбите ли вы? А как вам тропиков парник, где самоцветные жуки кишмя кишат? Там жужжат, искрят, ядом разят злобные осы в полоску! Вы готовы? Обнимете ли песок золотой, красный под пустынной зарёю? Найдёте в кактусной колючке воплощенье гневной красоты? Устроите заплыв с пингвинами, с моржом клыкастым — к синеве чудесной, что убрана полярного сияния венцом? Скакуна прекрасного вы обогнать готовы — но прельстит ли вас со страусом смешным соревнование? На рифовую рыбу засмотрится любой дурак — но если вы не попусту болтали, то полюбить должны и: акулу смертоносную, и хмурого отшельника-краба, и камбалу до склизкого серую.
— Госпожа! — рассмеялся он. — Все будет — в свою пору. В приказах ваших смысла нет — они мою природу повторяют. Мне наскучили завихрения космической пыли, я не могу смотреть уже навзрыдный плач недосверхновой. Я здесь ещё до Ойкумены местной жил, и вволю видел и светил безумных, и протяжных верениц Юпитеров обваренных. Не напугать меня колючкой и клыком, а что краб-отшельник хмурый — это вздор. Он чудо даже при сравнении с замысловатым вальсом звёзд. Всё неживое — просто, и ничего не стоит.
И, ведомый неизвестно чем, добавил:
— Неживое не чувствует, и не помнит. Пустое вещество — забытье вселенной.
— Забытье порою лечит, — задумчиво ответила она. — Знаешь, где стоишь?
— Мы в Каннах. Где-то здесь беспощадный Ганнибал взял римские легионы в клещи. Республика отправила воинов на убой — и не было бы разгрома, если бы центурии поняли, что пехота Карфагена отступает с умыслом... До кровавого заката жизней лишились семьдесят тысяч. Немногие войны взяли больше. Я не забуду этой бойни, пусть она и гнусность.
— Разве не поклялся каждый в Эте Киля мир беречь?
— Но мы не клялись забывать. Воины — такие же герои, как и безмолвные мученики, неспособные дать отпор палачам. Во Вторую Эру ноуменальной математики не знали, и ушли они безвозвратно, навсегда. Их мысли теперь — тишина. Воздавая почести павшим, я бросаю вызов тишине.
Заговорила новая птица (может и сорока) голосом звонким, как свирель:
— Скажи-ка! А каково хранить в шкатулке такое, что тебя до неузнаваемости превратит? Ты станешь от неё новым человеком, таким, каким бы сам не стал — так чем это не забытая всеми смерть? Чем это лучше, чем пасть жертвой в бою?
— Госпожа, у вас странные вопросы, — ответил он, отложив гитару. — Шкатулка отшельника у меня на крайний случай — чтобы не сойти с ума от одиночества. Вылетая, я был уверен, что в Эте Киля окажусь один — и навсегда.
Снова зашумела листва. Откуда такое оживление? Птицы окружали — сначала соловьи, потом козодои и совы, заодно с заспанными зябликами, сойками и кардиналами. Разномастный хор пропел:
— Я тебя охотно поддержу, и новое дыхание вдохну в луну, что в дряни утопает — но взамен отдай то, что в былые времена каждая жена коварством ли, иль очарованьем, иль неизведанною прихотью сердца с боем получала. Дописана Седьмая Эра, дописана ума наука — и вне пронумеровки не осталось ни единой прихоти подсознательной души. Все мысли учтены. Нет дольше тайн в делах таких.
— В каких ещё "таких"? — воскликнул он. — Да мы едва знакомы! Как я соглашусь?
Скрябин эти слова посчитал показными, что отметил малым септаккордом. Мнение Ао Аэролита противоположно — его замечательный сонет полон искреннего изумления.
А птицы уже снялись с места, а олени пустились вскачь тонкими копытцами, испуганно задрав белым хвосты. Утихло кваканье жаб, а яркоочие лисы куда-то убрели.
Одиссей прикрутил плащ, убрав весь свет, и всмотрелся в самом чутком регистре, подключив особые, воспринимающие прочие частоты клетки на черепе — и увидел, как на дне озера разгорелось бурное наностроительство, выдаваемое электрической рябью.
Лебедь подался назад, замахал белоснежными крылами — ибо из вод выступала она, и её нужно было осушить. Сначала — голова, как у наяды: по прядям цвета воронова пера стекала влага, и бежала ручейками по женственным извитиям, по тугим персям, потом — по ровному животу, округлым стёгнам, до стоп, по всей длине ног, и вот неверным не-лунным светом освещена она, целиком — и она выгнула спину, воздела локти к небу, взмахнув длинной тяжестью волос, и от первого же движения, изящного, как у танцовщицы, Одиссей от восторга совершенно потерял голову.
Она подошла ближе — будто магнитом влекомая. Над манящими, полными тайны очами к ресницам прилепились капельки — и сверкали они ярче крошева алмазного.
Когда разомкнулись губы, Одиссея поразила их полнота, созревшесть — и белизна за ними вставших зубов.
— Зови меня Пенелопой, — сказала она. — Тебе своим веществом я деву родила, наполнив всеми достоинствами и властью.
Разумеется, Одиссей запел. Что ещё оставалось делать?
Первый поцелуй случился много позже, но давайте ради драматической выверенности представим, что он завоевал её прямо сейчас — словами буйными, но спокойными, игривыми до серьёзности, и до того же сладкими, как и любая любовь сладка — но прячет под собою горечь.
Когда Одиссей Третий, наконец, обогнул горизонт, и восстановил поток связи с глупеньким парциалом, было уже поздно. С еле улавливаемым налётом неохотности спутник, Одиссей Третий, переслал новости и прилагающиеся выгрузки памяти нарочным-собой, Одиссеем Вторым, самому себе — Одиссею Первому. Планетоид узнал: скоро у него свадьба.
Вообще: многие мужи соглашаются до того, как решат.
Будем честны — исторические реконструкции события нещадно избавлены от вольностей и анахронизмов. Скорее всего, прошло так: линия со спутником оказалась нарушена, и зонд Одиссея остался на Земле без связи. Он, посредством местных форм жизни, вышел на контакт с районным отделом биосферного разума Цереброваскуляры, та согласилась помочь и за символическую плату переправила мысли Одиссея Четвёртого по живым кабелям — они шли, от дерева к дереву, пока не очутились в зоне приёма спутника. При этом Цереброваскуляра, как и весь их вид, то ли не понимала, то ли особо не разбиралась, где кончаются её размышления и начинаются гостевые — и ненароком прочла полагающийся Одиссею поток. Проведя анализ значений и ассоциаций, Пенелопа узнала в Одиссее ценителя и ревностного поклонника Земной флоры и фауны. Антиквара — под стать ей.
Морские экосистемы Одиссея уже дышали на ладан, и поэтому он попросил у неё помощи и совета. По ходу обсуждений обнаружилось немало сходства в мыслительных иерархиях.
Но вот откуда взялась идея перестроить душу на женский лад, и отрастить в параллельных разрешающих узлах подобия парасимпатической системы и стволовой части мозга, с целью вызвать сложное психоэмоциональное состояние, известное как "влюблённость" — мы не узнаем, пока Воинственный Разум не рассекретит архивы её мыслей.
Мысль о "любви" появилась откуда-то ещё. Свидетельства выдают потаённую Структуру — Восьмую Ментальную. Если так — с самого начала любовь либо была обречена, либо была ложью.
Но всё же... Всё же... Любовь могла вырасти сама. Для Цереброваскулярных умов семейства Зелёной Симфонии (так звался эстетический порядок, объединяющий дюжину различных школ) было в порядке вещей при планетарных перестройках взращивать в себе к плодам трудов своих любовь, и необходимые для любви закутки души. Они, в сущности, влюблялись в творение, вживлялись, становились частью экологии шедевра. Подобным отличались и Белые Цереброваскуляры — только они изливали опеку материнскую не на животный мир, а на свою экологию — данных, на математически-информационные циклотворения.
Большинство планет — мертвы, пускай и красивы. Почти нигде нет ничего сложнее одноклеточных — и Цереброваскуляра готова полюбить и микробную горстку, только начавшую обращать внеземное в землеподобное, и то, что ради превращения будет разломано. Цереброваскуляра полюбит и смоченный серой, удушенный дымом ураганный ад на Венере, и ржавую, полную хлама пустыню давным-давно мёртвого Марса. Но Одиссей — живой, и за каждую нишу его оттого и нехитрой экологии отвечали Одиссеевы мыслительные образцы, зонды и парциалы. Одиссей был вынужден отвечать за всё.
Поэтому он встречался с ней, куда бы она не посылала своих подобий.
Он уже был в баках, где на корм крабороботам фон Неймана разводили планктон. Её промышленной рыбе-терапевту приветливо махал клешнёй встречный краб — ведь Одиссей не разрывал со слугами радиоуз. В незанятых дельфиньих телах она встречала его — ведь оболочку без жильца всё равно необходимо выгуливать. В орбитальном подъёмнике он травил ей анекдоты. В телесном воплощении стаи несуразных нетопырей он отвлёкся от присущих воздушным рабочим единицам полезных дел и до того передразнил брачные танцы ввезённых с Земли чаек и зимородков, что тех пораспугало во все стороны, и тогда, чтобы прогнать озорника, пришлось звать скворцов. Он язвил из яхты, на которой она отправлялась к кайме противосолнечного паруса его перенастроить — чтобы и на сияющий океаном шарик Одиссея падали дни и ночи суток, зной и холода времён года. И в мыслительном пространстве он был, которое они делили в размышлениях о кораллах, предсказывая и назначая погодичные [125] атласы рифового роста.
Первому острову на доселе безупречной водной глади Одиссея они вместе выбирали имя — и он пошутил, что детям названия так же выбирают, а она вспомнила о Девкалионе и Пирре, и тогда она обняла весь мир, каждое полушарие будто ладонями: гадами морскими, птичьими стаями, водорослей и ещё чем-то, ползучим... Одиссей к тому времени высвободиться — если вдруг захотел бы — не смог.
Так что поэты правы: Одиссей действительно пел перед озером, и обнажённая Пенелопа действительно вышла из озёрной пены, отжав воду из причёски попутно. Это всё было, как и пропето поэтами, вот только не как пропето было это, а куда более хитро и куда менее прямолинейно.
Ну хотя бы потому, что по двадцать первой Земле Одиссей гулял не только трёхметровым киборгом, а сотнями снующими разных тел — крысоподражаниями, чем-то летающим, и даже подарком её — сворой злобных чёрных псов.
Где бы ни пронеслись, псы чуяли распад: почва выдувалась, леса голодали, падало поголовье лосося, медведи медведиц в течке обнюхивали — но не взбирались. Экокод пестрел тьмой [126] неточностей, а системе недоставало строгости себя одёрнуть — для исправлений пришлось бы превратиться в нечто другое, более подобающее системе Эты Киля.
И да, в оставленных без Цереброваскулярного внимания нишах расцветали аборигенные формы жизни. Чёрно-маслянистые одноклеточные и многоклеточные, напоминающие губку, лепились к кромкам водопадов, заращивали собой валуны и пачкали снега пятнами неприглядными, словно нефтяной разлив, и рентгеновские-радиационные моровые поветрия, пропускаемые порой планетарным навесом, были им нипочём, и чёрная жизнь пировала в окружении бледных от лучевого малокровия животных земных, чадами скудных.
Когда ветер сдувал с покрытых чёрным вершин чёрный дух спор послеземельной жизни — псы подымали к небу алые пасти и выли, что есть мочи.
Стаи исходили все края Земли, и из отчётов Одиссею Первому складывалась миллионокусочная головоломка, которую разгадать сотня волчьих мозгов не могла никак, а она сама — Цереброваскулярный разум — просто не могла.
Она кончала с собой. Пенелопа по чуть-чуть отпускала жизнь из хвата.
Конечно, в Хризолифовой Ойкумене ресурсов для её перестройки с достатком хватало — желания не было. На памятник, на надгробие погибшей планете тратилась исключительно крошечная доля рынка идей, и ещё меньшая от рынка ресурсов. Музей обходился недёшево.
Поэтому Одиссей пытался её приободрить. Распевал серенады, давал клятвы одна другой сильнее. Нужно понять, что поэтический образ — человек с гитарой перед рассеянным в зверях умом — гораздо ближе к истине, чем правдивое протоколирование.
А беседовали они о прошлом.
Полмиллиона лет после основания первой внесолнечной колонии небеса оставались поразительно пустыми — помимо Солнца и Лебедя X-l: единственных жительств людей.
У Солнца жизнь человеческая и механическая, открыв ноуменальный математический аппарат, научилась навек сохранять разум. Смерть ушла, напоминая о себе изредка — в несчастные случаи. Люди Солнца звали своё государство Утопией, а своё время — Золотым Веком. Их преувеличения, наверное, можно простить.
Одновременно у Лебедя X-l жизнь человеческая и механическая, открыв надрациональный математический аппарат, научившись описывать внутренние условия сингулярности, смогла таскать из-за горизонта событий в обход гроссбуха второго закона термодинамики. Может быть, закон всё-таки соблюдался, и энтропия прибывала где-то в глубине дыры, но на практике Вторая Ойкумена научилась экстропии. Открыла вечный двигатель. Достала что-то из ничего. Питалась даром.
У других звёзд побывали лишь терпеливые механизмы, с экипажем из других механизмов. Никто из Золотой Ойкумены не желал повстречать окончательную смерть за рубежом действия ноуменальных систем, а из Молчаливой Ойкумены никто не жаждал повстречаться с нищетой вдали от облепивших чёрную дыру сингулярных родников — родников достатка.
Каждый из Царей Второй Ойкумены обладал безмерной мощью, а скорее безмерными мощностями казны, и мог тратиться на роскошные палаты в алмазных астероидах, на личные сны и мыслительные сети, на игрушечные свиты и игрушечных близких. Терпеть неудобства общения необходимости не было. Те тоже звали свой мир Утопией — вот только с куда меньшими основаниями.
Сверхдальнобойные радиолазеры, передававшие послания от Лебедя X-1 к Солнцу через десяток тысяч световых и обычных лет со временем прекратили работу. Вторая Ойкумена стала Молчаливой, и люди оттуда стали так же тихи, величественны и загадочны, как и птицы, чьё имя переняли.
Молчаливые на переговоры не выходили. Ничего не предлагали и предложений не принимали. Порой Пэры Золотой Ойкумены проникали в их мысли — то взломом, то по Молчаливому же согласию, и видели всё начистоту. Правда, вирусы контрразведки приносили не тайны из-под грифа секретности, а всякое однообразное — то математические хайку, призывавшие делить на ноль, то мысленные сонеты мрачности навязчивой, то восхваления безумию, а порой — одну только речёвку: "Вам нас не понять. Вам нас не постигнуть."
Когда советники Молчаливых решились, наконец, кончать с Золотой, ненависть пробудила их от сна Египетского. В обстановке строжайшей тайны, прикрыв судна щитами тьмы против всех способов обнаружения, они разослали к звёздам внутри длинного воображаемого цилиндра между Солнцем и Лебедем свои споры, первопроходцев и военачальников.
Тысячелетие сменялось тысячелетием, Молчаливые Цари рождались и умирали, Пэры Золотой Ойкумены только изредка рождались, и медленно-медленно — как и пристало драме космических масштабов — война дошла и до Золотой Ойкумены.
Пенелопа, пытаясь узнать Одиссея получше, обвила всю его планетку растительным обеспечением, и даже запрограммировала частички себя думать по его образцу.
Выходило не очень. Что на двадцать первой Земле, что на Одиссее они друг друга недопонимали. Рассудок, целиком занимающий поверхность планеты, пусть и рассредоточенный, тяжелее и умнее разума человеческого во столько раз, что привычное сравнение взрослого и лопочущего новорождённого будет недостаточно выразительно. Но и биомасса на поверхности планеты, пусть она и с Землю размером — такое же ничто рядом с плотно уложенным логическим самоцветом, занимающим целую Луну. На свиданиях на Одиссее он был до опасного умён — а на Земле, в гостях, наоборот: до опасного глупел.
Так что и когда человекоформа прогуливалась по её планете, и когда она занимала ничтожную кроху в его океанах, роман превращался в службу. Она для него — Богиня Земли, печальная и непорочная. Он для неё — Бог Морей, витающий в облаках, и разящий оттуда порой неожиданно чёрным юмором.
Говорили они о прошлой жизни. Она, наверное, спросила:
— Каково это? Покинуть всё, что знал?
А он, наверное, спрашивал в ответ:
— Каково это? Потерять всё, что знала?
Пенелопа старше Одиссея. Иные её архивные прослойки не переставали хранить Изначальную Землю Золотой Ойкумены.
Как и многие Цереброваскуляры её школы, в юности она занимала отнюдь не целую биосферу, а только лишь квинтет: двух мужчин, двух женщин, одного фаэна — представителя сваянного биоскульпторами Четвёртой Эры третьего пола, и вдобавок: несколько леопардов, златогривых обезьянок-игрунков и саблерогих антилоп с чёрными очами.
Она гуляла по склонам горы Фудзи, чьё уединение навек помнят стихи и картины, и она плавала в водах Каспийского моря, куда, как воспето, когда-то впадала Волга. [127] Крачки, чайки, тюлени, океана не видевшие, плыли, ныряли, парили. Видела: под волнами величественно разблистались под светом поддельных лун и звёзд тысячи бриллиантовых башен Гирцанианополя — легендарного подводного града, построенного земноводной породой Чародеев, после вещего сна вдохновлёнными отречься от Земной поверхности и переселиться назад, в моря, к которым до сих пор по памяти взывали кровяные тельца и интроны генов. Всё то — пропало: и утонувший Персидский город, и статный японский вулкан, и каждая из тюлених, крачек и белокрылых чаек.
Помнила ли она, где настигла весть о гибели Земли Исконной? Помнила, и могла повторить, и могла записать, так что он тоже теперь помнил, будто бы свидетелем был сам.
Он оказался в сотне крошечных парусников. Каждый весом не больше полукилограмма, но паруса, тонкие, что паутинки, шириною могли покрыть и континенты. Под парусами Пенелопа шла к Канопусу, и за века, потраченные Отрешённой Диаспорой на путь, вдруг маленькая золотая [128] звёздочка под именем Солнце потухла — и прекратились сигналы с Венеры, Земли, Марса, Деметры и столицы Солнечной Системы — спутников Юпитера.
Родина погибла. Оставшиеся в сонниках симуляции Земли вдруг показались глумом. От Тау Кита пришла весть тысячелетней свежести — Ойкумена Сякудо [129] собрала Вторую Землю — посмертную маску утерянного мира.
Орихалковая Ойкумена на желтеющей 72 Змееносца провозгласила и о своём памятнике. Даже от тихого Лаланда 21185 пришла весть, нарушив радиомолчание — спартанского нрава Гепатизонная Ойкумена, названная в честь чёрной коринфской бронзы, разомкнула уста и объявила, что в память о потерянной Земле молекула за молекулой воссоздала её, от одной полярной шапки до другой, не потеряв ни одной знаменитой горы и ни одной прославленной реки не упустив. Последовали и Електровая [130] Ойкумена на Дельте Павлина, и Молибдохалковая [131] Ойкумена на Мю Жертвенника, и воинственная Ойкумена Сплава Принца Руперта [132] около 61 Лебедя.
Даже бедствующая Альфа-Латунная [133] Ойкумена на Проксиме Центавра попытала свои весьма скромные силы и соорудила свою Землю. Размером копия не превзошла и Луны, а уместилась туда одна только Австралия Четвёртой Эры. Она купалась в мировом океане немногим больше океана Южного, и кораблики могли плыть от Думных Ульев в Брисбене до Стеклянного Куба в Перте напрямую, не пересекая суши.
Когда Отрешённая Диаспора добралась до Эты Киля, а основания околосолнечных колоний узрели десятки тысяч лет, двойников Земли набралось уже штук двадцать — и это только те, о которых вести дошли. Населили мемориалы содержимым биотических библиотек.
Пока остальные корабли Диаспоры продолжали полёт по лучу от Канопуса до Форамена, парусники Пенелопы, навевавшие мысль о бабьем лете, отклонились от линии и задержались перед туманностью Киля, ловя жадно радиоволны ослабевающей межзвёздной болтовни. "Земледельцы" сверялись друг с другом, обмениваясь целыми сводами данных о Земле, скрученными во фрактальный формат: там были и все известные генные образцы флоры и фауны, и записи, и фотографии, и запахи, и переживания, и ноуменальные воспоминания... Задержавшаяся Пенелопа услышала всё это — и стала смотрительницей местной версии Земли. [134]
Помимо образов Земли отставшая от Диаспоры Пенелопа услышала в радиосводках лязг далёкой сечи. От грозной Ойкумены у Лаланда 21185 разносились призывы Молчаливым на бой — от древнего Воинственного Разума Золотых Пэров — или не от Разума, а от лютого его слуги, когда-то человека: Аткинса.
Аткинс! Имя его до сих пор омрачало отзвуком своим легенды Хризолифовой. Аткинс — Сатана, Аткинс — croquemitaine. [135] В долгий, мирный и правосудный Золотой Век его, единственного солдата, держали на случай смуты наготове, вручив оружие до того могучее, что сама мысль о войне думалась с трудом.
Когда затаившиеся Лебеди ударили в открытую, все умы и ментальные системы вокруг Солнца собрались воедино — в непревзойдённую, грандиозную Трансцендентальность. Коллегию Наставников сменила Коллегия Военного Дела. Появились ненужные прежде звездолёты, снарядили их гнусным оружием, а на каждое капитанское место посадили одного и того же солдата.
Тысячи, нет, десятки тысяч Аткинсов, в самых разнообразных проявлениях армейских чудовищ — от наномашинок скромнее микроба до танков [136], давящих города — раздислоцировались по всем театрам военных действий: по всамделишным и по виртуальным.
Ходил слух, что в поисках своего слабого места он в боях самого с собой себя не щадил и даже убивал. Если верить мифу, он как-то раз свёл себя с ума — чтобы разнообразные безумиями братья лучше понимали врага. Якобы в его честь Софотеки Воинственного Разума воздвигали личные дела.
Миллионам гражданских разослали выдержки Аткинсова ума, опыта, характера и мыслительных привычек [137] — чтобы прониклись граждане нужным патриотическим рвением и не подвели Аткинса на бесконечном протяжении войны.
Некоторых такие подарки возмутили, и школа Отрешённых в знак протеста решилась разослать через года и световые года двойников себя и своих библиотек — как можно дальше от Солнца и прилагающихся к нему помешательств, убийств и лжи. Чтобы их не нашли, путь Отрешённые выбрали уже после вылета.
А вот Одиссей напрямую памятью не делился, выражался опосредованно — словами, образами замершими и подвижными, и даже новосочинённой симфонией. Так он по-рыцарски уберегал Пенелопу от переживания своих былых страданий, всё же давая их вообразить — в меру её сил.
К Канопусу Отрешенцев из Солнечной Системы в паруса толкал лазер. Однажды он угас, вослед за всей родиной-Землёй. Без подпитки извне кочевники могли промахнуться мимо Канопуса, поэтому пришлось пожертвовать несколько кораблей на рабочее тело. Память о добровольных мучениках — больших, не очень уже человеческих умах — сохранить было негде. Спасти их не удалось.
Предсмертного вопля и залпа ноуменальных беженцев Земля не издала. Просто замолчала. Сообщения по лазеру приходили совершенно обыденные. Вдруг — тишина.
Преодолев сотню световых лет, караван всё-таки добрался до Канопуса и там устроил многовековой привал. Огромные суда разделывались во флотилии лодочек, а несколько местных планет пошли на софоморфоз. Родился Одиссей, и был отправлен к Эте Киля.
В долгую, долгую тьму. По дороге он в основном смотрел сны — даже компьютерам нужно регулярно проверять подсистемы и упражнять ум, чтобы не подпустить болезнь рассудка. Изученный до конца мыслительный процесс ограничений не потерял. Как раз теперь люди ограничения отлично понимали.
Снилась Одиссею война. Земля в пожаре, запах горелого мяса, визг сирот, писк молокососов из рук мёртвых мам, чью безжизненную грудь они тщетно в голоде тянут. Снились Лебеди: под безликим серебром масок, павлиньими плюмажами надменно качающие, в павлиньем же пернатом наряде, и с перчатками, на которых от мыслеинтерфейсного узора декоративных Софотеков было тесно.
Один раз Одиссея разбудила планетка в межзвёздной пустоте. Всего раз, но вообще таких неприкаянных тел в космосе на удивление много. Эта — кремнийуглеродный шар в глазури из тёмного метанового льда, размером побольше Урана, и даже с некоей дружиной из каменистых спутников и колец. Промелькнула на радарах — и снова умчалась в вечную черноту. Одиссей на правах первооткрывателя назвал одинокую планетку Элпенором. [138]
Всё. Больше ничего любопытного. Возвращаемся в спячку.
Добравшись до системы Эты Киля, Одиссей доел пустые уже двигатели, отчего потерял звание "корабля", закусил окрестными планетоидами и раздобрел до целой планеты с весьма размашистой орбитой.
Его покрывали океаны: всплошную, от полюса до полюса. Водная толща спасала палубы от радиации, позволив распустить весьма прожорливый защитный радиационный пояс. Безо всякой цели, а только ради красоты он вскоре заселил океаны, как аквариум, вымершими видами из генетических архивов: афалинами, кашалотами, косатками, и прочими китообразными. Резвились они под небосводом, полным пламени — даже на расстоянии в тысячу астрономических единиц причудливо бьющаяся парочка Эты Киля A и B пылала чудовищно.
Зонды Одиссея собрали богатства туманности, переварили их миллиарды тонн ненасытных нанороботов, и вывалили всё на ничего не подозревающего ледяного гиганта, и из тела планеты сделали антенну. Хорошо бы перехитрить пространство-время тахионами какими-нибудь, или телепатией! Но увы — во Вселенной нет запасного электромагнитного спектра, а всякие квантовые диковинки не работали дальше квантовых расстояний. Одиссей строил то же самое, что когда-то, в эпоху Второй Ментальной Структуры построил Маркони — ну разве что в больших масштабах. [139] Отправил радиописьмо назад, к Канопусу, на семь тысяч световых лет.
Вкратце письмо можно передать так: в окрестностях Эты Киля поселится только полоумный.
Местное солнце распирало от атомного синтеза, и гравитационное обжатие едва его удерживало. Не звёздная система, а пороховая бочка. Затаившийся Везувий. Размеры, неустойчивость основной звезды, и железное её ядро из звёздной золы, массой, подбирающейся к критической, подсказывали — когда звезда сколлапсирует, будет не взрыв просто сверхновой — будет гиперновая, и полыхнёт гамма-излучением так, что и в соседней галактике увидят.
Ставшая у Канопуса Диаспора решала, куда лететь дальше. И Кси Кормы, и Бета Киля, и скопление в M93 куда ближе и куда устойчивей. Около звезды HD 70642 видели планету, размером примерно с Нептун — вполне пригодную для жилья Хладнокровных Анахоретов, которые и стояли за кочёвкой. Инварианты, привычные к микрогравитации, предпочли бы весьма богатый на редкие руды астероидный пояс вокруг HD 69830. В скоплении NGC 2423, около звезды NGC 2423–3 b, также известной как звезда Майрея, [140] обращался великан в десять раз побольше Юпитера, и его алмазное от давления ядро так и просилось на логическую огранку. Все эти богатства прятал рукав Ориона, и лететь до них было ближе не просто на века, а на тысячелетия.
Эта Киля — объективно наихудший выбор. "То, что нужно!" — решили Чародеи, подключив свою выворотную логику, — "Там нас искать будут в последнюю очередь!"
Вокруг Канопуса воздвигли сверхкожух, и магнитные поля сдавили звезду, как апельсин в соковыжималке. Энергетический выхлоп был уловлен, причёсан до когерентности [141], сфокусирован и вереницей преобразующих колец направлен. А куда — не понять. В вакууме лазер виден, только если луч попал напрямую в глаз, и те, кто на пути каравана и так не стоял, могли разве что заметить: потускнел Канопус. Снялись скитальцы с места.
(Выбор Диаспоры в наши дни порождает немало кривотолков. Что архивные мыслительные записи, что реконструкции палеопсихоархеологов показывают на несостыковку: те же самые умы, заправленные теми же самыми мыслями, в современных симуляциях приходят к другому решению. Скорее всего, на собрание тогда повлиял вирус. Впрочем, достоверная причина того выбора — загадка.)
А тем временем, то есть десять тысяч лет, Одиссей жил в обществе рыб и соперника по шахматам — Улисса. [142] Тот разговорчивостью не отличался.
В закутках управляющей души Одиссей имел ларец памяти с личностью, снятой с Холодного Герцога. То, что можно было выпустить из ларя, не имело чувства одиночества. Оно спокойно прожило бы всю жизнь и не встретив более ни единой живой либо механической души.
Достаточно принять содержимое — и пропадёт и способность любить, и потребность любить. Сгорят навсегда. Конечно, с ноуменальными технологиями можно новому отшельнику вернуть прежний, человеческий характер — но не захочет он.
Одиссей уже задумчиво ковырялся в замках, но вдруг его отвлекла новость с орбитальных телескопов: Канопус пылает, как око Киклопа, возгорелся Канопус, как звезда Вифлеемская.
Сам не свой от радости, Одиссей принялся обустраивать отравленную радиацией глушь для человеческого быта.
Когда с Канопуса прибыли первые поселенцы, дельфины водились уже по всей системе.
Не то что бы Одиссей совал нос не в своё дело, вовсе нет, и все гостящие в её софосфере парциалы и мыслительные цепочки Одиссея не нарушали своим присутствием никаких законов и приличий. Это Цереброваскуляры плохо размежёвывают рубежи личностей. Когда рассудок, поминутно меняя мыслительную организацию, ещё и мысли делит с зарослями и звериными стаями, человеку обычной, базовой нейроформы непросто понять, где же пролегает граница допустимого.
Представим так: Одиссей, зайдя в Пенелопин будуар, куда и доселе был вхож, заметил ненароком оставленный, раскрытый девичий дневник.
Более идеальный джентльмен на его месте читать бы ничего не стал, но Одиссей носил старомодную причуду — мол, супруги образуют единство с точки зрения закона и совести, и для этого даже парная Композиция не обязательна. У жены от мужа секретов нет.
Конечно, точных условий того происшествия нам не узнать — переход к Восьмой Ментальной Структуре виноват, который то ли уже случился, то ли случится чуть позже. Родилась структура из сочетания. Соединились технологии Золотой Ойкумены Земли и Молчаливой Ойкумены Лебедя X-1: ноэтическое бессмертие и внутрисингулярное зодчество. Мысль попробовали мерить надрациональным математическим аппаратом.
Суть сингулярности в том, что горизонт событий прячет внутреннее от внешнего — и так любой нейрон, биологический ли, или искусственный, мог, в теории, прятать сколько угодно вспомогательной информации, вне зависимости от его роли в мозгу. Так же как и размером с булавочное остриё чёрная дыра могла уместить в себе мир — так же и любой бит в строчке нулей и единиц мог быть функцией от любого числа скрытых переменных, уложенных в квантовый фрактал — всё благодаря чудо-математике Молчаливых.
Даже теоретического способа нет извне разузнать, что за горизонтом происходит — и, оказывается, это не только к физике относится, но и к нейросемантике.
Не исключено, что все мысли поддельны, а настоящие личность, образ личности и мыслительные матрицы каждого человека укрыты математическим аналогом непроницаемого горизонта событий.
В дневнике Одиссей читал, как размышления Пенелопы переходили в одержимость, а одержимость — в маниакальное самокопание. Её непонятный для человека, рассредоточенный по разным узлам рассудок заметил за собой необъяснимые поступки. Причин им она не знала, а в мыслительных архивах натыкалась на загадочные пробелы.
Пенелопа не доверяла себе. Вдруг она заражена? Одержима? Кто в неё вселился? Сверлила мысль — вдруг она, когда вслушивалась в радиопередачи об умершей Земле, подхватила вирус Молчаливых? Перед оберегающим облаком туманности Киля была одна — а вдруг тогда напал вражеский корабль? Победил её, умоизнасиловал, и напоследок стёр о себе память?
Представим, как она застала Одиссея за чтением. Он распрямился, попытался не подать виду — но она и так всё поняла, и прекрасный лавандовый взор из-под смуглых век не гневом порезал, а ледяным презрением, что куда больнее гнева прорезает.
Ну, не буквально. Скорее всего, Пенелопа обратила внимания на то, как по-другому потекли между мыслительными этажами Одиссея потоки — будто бы он что-то от неё скрывал, для чего совершенно логично не загружал тайного в человеческого представителя, но в мыслящей биомассе всей планеты были записаны и окрестности дневника, и соседние к ним мысли, в том числе и его. Разгадав обман, Пенелопа не прекратила выполнять обязательства по благоустройству биосферы Одиссея — но по прежде общей мыслительной области протянулся глухой кордон.
Миллионы строк уговоров, препирательств, мольб, каяний, рифмованных мыслей и партитурных сновидений — все сводились к одному. Говорил:
— Мы же муж и жена, так?
Говорила:
— Надейся, хоть надежда и слаба.
— Что скрываешь? И зачем?
Не ответила — но за следующие несколько лет чёрная, неземная жизнь расползлась. Покрыла горные вершины, высыпала в ветра пригоршни чёрных спор, и даже маслянистой, йодистой живой речкой впервые впала в океан через неприглядно облысевший лес.
Ответил Одиссею Одиссеев парциал из тела небольшого, размером с крейсер:
— Она боится, что ты её убьёшь.
Вздор какой, безумный страх! Но страх видный глазу — и моря, и леса покрывала чёрная скверна. Деревья сохли, реки мутнели жёлтым комковатым илом, оленям не удавалось спариваться, а леопарды разучились охоте.
Он отправил сообщение:
— Ты что, боишься, что внутри, в глубинах спит другой разум? Готовый занять твоё место? Страх напрасный. Будь ты даже Молчаливой Царицей, тебя не трону — каждый Отрешённый поклялся хранить мир. И я тоже.
— Не за себя я боюсь, — ответила она.
Одиссей может себя и не знал, но Пенелопа видела всё ясно. От физических сингулярностей идёт излучение Хокинга — так же и информационные горизонты событий несовершенны.
— Просочились твоего настоящего "я" следы, — сказала Пенелопа. — Много следов. Почему зонды твои, как один, при оружии? Отчего медалями за доблесть награждаешь? Мозгов у тебя размером с планетоид — а сопоставить улики не можешь. Значит — прячет редактор от тебя самоосознание.
Сейчас можно вообразить, как в мёрзлой сердцевине логического самоцвета Одиссея включилось многогранное ощущение, в точности подражающее человеческому страху. Конечно, не было там парасимпатической нервной системы — но влияние биохимии в глубинах мозга можно просимулировать и на инфоквантах ноуменальной программы. Те, кто лишал свою нервную систему страха — по уважительным ли причинам, либо сдуру — на людей базовой нейроформы совсем не походили.
И вот — Одиссей в ужасе.
Пенелопа продолжала:
— Здесь поселились, ибо туманность укроет, радиолучи рассеет, сгладит частоты им. Что не затмит почти сверхновая — то прикроет туманная взвесь. От войны мы якобы прячемся — но почему-то, и не случайно, сидим на таком источнике энергии, что и Молчаливая Ойкумена позавидует: у нас гиперновая под боком. Для взрыва достаточно сговора звёздных Софотеков — а Софотеков-предателей можно устранить. Без объяснений. Опасное у них место для раздумий, не правда ли?
— Жена моя, любимая, что за воспаление фантазии? Сюда война не дойдёт, и не сгорим мы в гиперновой! Мы — Отрешенцы. Я сердцем клялся мир не нарушать!
— Нет никаких Отрешённых, и не было никогда, я полагаю. Кончился Золотой Век. На дворе — Восьмая Ментальная Структура. Нет больше честной мысли, и не ведаешь ты, что в сердце твоём.
— Так кто я?
— Аткинс. Кто ещё-то? Вся система наша — оружие. Ну а я — враг.
Влепились Эты Киля, A в B, взорвались обе сверхновыми, и не во все стороны: якобы каркас для сферы Дайсона, что рос от якобы информационного пояса раскрутился до околосветовых скоростей, и всю мощь взрыва благодаря эффекту Лензе — Тирринга собрало в меткий луч.
Луч прожигал туманность, и тлеющие края были видны и из глубин космоса. Да чего уж там — одно только отражение того света от космической взвеси сверкнуло так, что повредило иные корабли и планеты. Двадцать первая Земля спаслась исключительно благодаря навесу.
Боевой флот Молчаливых — единственный огромный корабль, тёмная сфера диаметром с орбиту Сатурна, удерживающая в себе чёрную дыру — завис под пеленой и щитом, спрятанный в туманности, в двенадцати световых годах отсюда. На Одиссее дожидаться ответа на выстрел оставалось двадцать четыре года.
А события на двадцать первой Земле подошли к логическому завершению задолго до этого. Можно вообразить Одиссея, с ужасом встречающего восход Земли. Огромной Земли — с Земли восход Одиссея виделся вчетверо меньшим. И вся громада в огне. Если и на таком расстоянии видны всполохи — то они даже для дюжей биосферы невыносимы.
Пламенные пашни тянулись вдоль горных хребтов. Схлестнулась зелёная жизнь с чёрной. Мощи спрятанного в Пенелопе оружия удивлялся даже тот Молчаливый, что был в неё вселён.
И с Одиссеем покончено. Пора представить вместо него Аткинса, воина Содружества. Вот он, стоит в чёрном доспехе. Вокруг шелома вспыхивают окошки, с последними вестями с Пенелопы — она, единством сознания не обладая, с ужасным недоумением встречала новые для неё мысли и личностные шаблоны. Обычно это живописуют так (хотя никакой фактической базы под таким образом нет): она бросается к мужу, тянется, во взоре — мука, но ещё до того, как она прошепчет слова любви, пропадают слова, пропадает любовь, пропадает она, и дотянувшаяся до Аткинса рука его не обнимает — а просто отдаёт честь. Младший Аткинс, доселе спрятанный в Пенелопе, отчитывается перед старшим:
— Жду приказов, сэр.
Бились не только на Земле. Молчаливый Царь, тоже доселе спрятанный в Пенелопе, заражал и занесённую Пенелопой в океаны Одиссея флору с фауной. Вскипела схватка царства животного с разночинным воинством роботов Аткинса, до того укрытого под личиной Одиссея.
Разумеется, и плывучие станицы, и отдыхавшие в них записались в ополченцы. Все они — Аткинсы. Планеты-булыжники, вращающиеся в радиационной тени информационного пояска — тоже Аткинсы. Софотеки внутри светил B-класса — и эти Аткинсы. Хризолифовая Ойкумена целиком — Аткинс. Космические дельфины покрылись противорадарной чернотой и поплыли незаметно выполнять боевые задачи. Начали разгон повисшие вокруг Эты Киля скалы, разгон медленный, но верный, до световых скоростей, нацеленный в сферу Дайсона Молчаливых, которая уже тогда принялась распускаться в ещё больший боевой бутон и испускать управляемые снаряды — небольшие звёзды.
Как именно Аткинс проиграл сражение — доподлинно мы не знаем. Все данные засекречены: что одной стороны, что другой. Основную причину, впрочем, разгадать несложно. Молчаливые смогли отправить чёрную дыру в путь длиною в несколько тысяч световых лет, и остановить в нужном месте. Следовательно, имелся изрядный энергетический запас, и вряд ли его наполнили у Лебедя X-1. Значит — на борту был сингулярный родник. Ну а рядом с бесконечным и беспредельным источником энергии даже взрыв гиперновой несколько теряет блеск. У Молчаливых оказалось больше средств, больше мощи, и, поскольку компьютерные системы тоже требуют питания — больше хитрости и ума.
Достоверно мы можем воссоздать немногое. Из штабного узла Молчаливых, укрытого чёрными склонами антарктического вулкана Эребуса, был выпущен энерголуч невероятной информационной плоскости. Он прожёг планетарный навес и попал прямиком в опоясавшую Эту Киля A информационную струну. Через три с половиной секунды в планетарном заслоне пробило вторую дыру — это выгрузка памяти Аткинса, отправленная с полюса Одиссея, ударила в тот же самое кольцо вокруг звезды.
Неизвестно, перехватили ли Аткинса во время пересылки — или же информационным поясом ещё раньше завладели шпионы Царей Молчания, и Аткинса поймали уже там. Что так, что этак — Аткинс попал в плен.
Пришёл в себя Аткинс через тринадцать, или все двадцать тысячелетий.
Стоял в роще. За ветвями тополей виднелся лунного света пляс на водной ряби. Неподалёку, с хрустом давя веточки копытцами, гуляло оленье стадо. Прошмыгнула бесшумно сова. Разумеется, ненастоящая — наваждение, как и олени, и тополя, и озеро, и луна.
Вооружившись корягой потяжелее, Аткинс вызвал недруга на бой.
Недруг не показывался. Прошла минута. Другая. Прошёл год. Или два — точно измерять время было нечем. Когда тюремщик, наконец, явился, Аткинс уже выстроил уютную избушку, пошил из оленьей кожи удобную накидку, смастерил мокасины, и вдобавок обзавёлся грубо сработанным железным ножом и ещё более неказистым кольцом-ускорителем.
Одной ночью это было — вплыл по воздуху, как пушинка, силуэт, словно с кошмара вычерченный: высокий, тощий, как какой-нибудь приспособленец к микропритяжению. Лицо прятал серебряный слой, без прорезей — ни для глаз, ни для рта. Серебряная инфофреска врастала напрямую в череп. Если присмотреться, по поверхности что-то вроде текло, наподобие слёз — но это не слёзы, а система Бэббиджа из шестерёнок молекулярных размеров, и каждая "слезинка" — на самом деле информационный пакет. Венец тоже рос из кости, а в высочайшей причёске, между инкрустацией, покачивающимися струнами и металлическими перьями выглядывали небольшие радиоро́жки и микроволновые приёмопередатчики. Павлиновый отцвет на мантии создавался невероятной поверхностной плотностью информационного поля. Перчатки и поножи оказались не просто портами для управления данными, но настоящими Софотеками — или механизмами близкой сложности.
Этот наряд был готов принять любое, из любого источника, любой силы ощущение в компьютерную систему: платье было пошито ради только умножения блаженств. Всепринимающая маска и радужная мантия восполняли недостатки глаз и кожи — ведь слепы глаза к приятному за пределами области зрения, а кожа к иным ласкам глуха. Ткани словно зарумянились — наверное, внутривенная кормёжка виной.
Молчаливый Царь подъял перст, и в разуме Аткинса появилось знание — не в карантинных шлюзах, как полагается при связи "мозг-в-мозг", а сразу везде. Записанное в мыслительную систему. Лебедь даже не загрузил данные в память, чтобы Аткинс их вспомнил — нет, Молчаливый Царь просто прогнал размышления за него, так, будто бы Аткинс уже всё знал и неоднократно обдумал.
Не то что бы Молчаливый Царь, а вернее — Царица (в нынешнем состоянии психики она считала себя женщиной) не хотела пытать Аткинса. Наоборот — потехи ради уже растерзала тысячи копий. По двенадцать за день, ежедневно, на протяжении полувека. Сегодня ей наскучило — только и всего.
Свита прислужных механизмов, которых она прозвала Благожелателями, сочинила страдания долгие и короткие, телесные и душевные, и в любом сочетании оных, и всех степеней — от зуда до агонии, от досады до отчаяния, и подвергла им Аткинсов, и не совсем изначальных, а с различными правками личности — чтобы умножить муку. Благожелатели завладели его мыслительной системой — и поэтому Аткинс видел и помнил всё, что только они могли вообразить: каждую вечную преисподнюю, каждую мгновенную геенну. Он предавал себя, товарищей, друзей, близких, любимых бесчисленное множество раз, и каждый раз был сдобрен усугубляющей боль щепотью ложной надежды. Не перечесть, сколько раз, и как, и как сильно Аткинса истязали. По-всякому. То отправляли к стоматологу-живодёру, то клали в пыточный застенок, где на дыбе до невозможности выгибали конечности, только в симуляции и существующие.
И теперь она говорила, а вернее — вписывала в ум:
Требую перемирия.
— А чего бы вам меня не заставить? Сделайте согласным, делов-то.
Аткинс знал: в плену каждый слой его воли и рассудка. Он распят по матрице, и враг властен над каждой мозговой прожилкой.
Уже пробовала. Согласные слишком от тебя отличаются. Это меня не тешит. Полагаю, ты ещё не окончательный Аткинс — тот прячется за мысленной сингулярностью. Чтобы выманить его, нужно обращаться с Аткинсом по-настоящему, от чего я, благодаря Благожелателям, давным-давно отвыкла. Отняли меня они от действительности, как дитя от молочной груди.
Лебедь подозревала, что в каждом Аткинсе вскрытую зашифрован неподдельный Аткинс, и шифр взламывался только изнутри. Только когда неподдельный Аткинс захочет. Бессильны его достать и пытки, и прямое вмешательство в мышление Аткинса Оболочного. Даже не факт, что в нём настоящий Аткинс есть. Лебедь была вынуждена обратиться к честности.
Вот только Восьмая Ментальная Структура покончила с честностью Золотой Ойкумены, — хмуро подметил Аткинс. Зато она и бесконечный самообман Молчаливой Ойкумены развеяла. Не всё теперь по её желанию выполняется. Аткинс повеселел:
— У вас, Лебедей, ни приятелей, ни пар, ни даже деловых соглашений никогда не было. А теперь вот как — договариваться пришла. Со мной.
Безликое, хрупкое тело кивнуло, кивнув и плюмажем:
Одна лишь нищета доводит ваш примитивный уклад до этих крайностей. Мы настолько богаты, что смысла в узах не видим. Куклы и призраки наши, игрушки, умнее и занимательнее всех остальных.
— Настоящих людей, так?
А зачем Схимникам Второй Ойкумены водиться с другими людьми, если слуги наши по желанию нашему и сообразительнее, и изобретательнее, и честнее всех вас, и в мыслях даже разочаровать нас, разлюбить нас не способны?
Аткинс пожал плечами. С теми, для кого истина — дело вкуса, спорить о преимуществах настоящего перед поддельным смысла нет. Неприятные логические выводы редактор вырежет.
— Нас уже долго мучает вопрос — зачем вы напали?
Вам не узнать.
— Что, открытия ноуменального математического аппарата перепугались? Да мы бы поделились. Умирать никто не хочет. Кроме самоубийц, разве что.
Побрякушки ваши не нужны нам. Прок какой? Знать, что может быть, потом, как я умру, меня безупречной безупречный двойник просуществует, страдая недугом ума — что она, мол, я?
— Да не знаю. А дети тогда зачем? А зачем дневники ведут? Может, вечной жизни только те хотят, кто с миром заодно живёт? Как ни крути: те, кто в тождество со своим двойником не верили, двойников не делали — и оттого вымерли. Неверующие в бессмертие не прошли естественный отбор, в некотором роде.
Настоящий Аткинс — мертвец. Тебя это не тревожит?
— Насколько мне не плевать, он — пробный образец, а настоящий — я, — снова пожал плечами Аткинс. — Да посмотри даже в отрыве от записей: люди после отбоя думают проснуться теми же людьми. Глядят на младенца в памятном альбомчике и уверены — вот он, я! Всё же меняется. И ты меняешься. Не мучать пожаловала, а мириться. Почему так?
Сейчас покажу. Тело подано. Можешь выгрузиться из симуляции.
— И с чего мне верить, что там — не очередная симуляция?
Для нас вопрос бессмысленный. Мы отделяем не ненастоящее, но неприятное. А для тебя... Ты к собственной идентичности относишься весьма непринуждённо — так отчего вдруг онтологические вопросы забеспокоили?
Аткинс проснулся, может быть, в открытом космосе. Со всех сторон смотрели звёзды.
Рефлексам Аткинс воли не дал: он не падал, и не был в пустоте, хотя глаза и вестибюлярный аппарат утверждали обратное. Всё-таки в груди — тяжесть воздуха, а от звёзд отделяли едва заметные блики на окружающей огранке.
Взмахом руки Аткинс развернулся, с удивлением обнаружив на себе одежду. Позади, "над" ним — если слово "над" сохранило хоть какой-нибудь смысл — грани кристалла мутнели, но остальной корпус просматривался насквозь. Корпус станции, или же корабля — это наличием двигателей определяется. Корабль, или же станция напоминал бриллиантовую раковину наутилуса, и каждую поверхность покрывал на диво прекрасный, до ужаса чуждый и просто старомодный софотехнологический узор. Так строили Чародеи в Пятую Эру.
Из Пятой же Эры взяты мерки, по которым сшили до неприличия старинное Аткинсово платье — в окоченевшем полотне не нашлось даже обогревающих и сборочных цепей, да и мыслеусилителей куда меньше привычного. Рукава мантии обжимали запястья, а из высокого воротника свисал аварийный шлем-капюшон на случай разгерметизации. Тело, по ощущениям, тоже полнилось антиквариатом — тёрлись стопкой позвоночные диски, горло распирало кадыком, в стопах — опорно-двигательный аппарат расточительного устройства, а из челюсти лезет борода. Тут и до аппендикса на месте второго сердца недалеко. Да куда там — второе сердце! На ноздрях даже мышцы-заслонки не оказалось — ну а она-то космическим полётам ровесница.
Невесомо болтаться посреди каюты Аткинсу не нравилось. Инстинкт просил упереться полусогнутыми в "пол" и напрячься перед прыжком. Впрочем, топтать "стены" и "пол" смысла не было — хозяйка великодушно одарила не только одеждой, но и маневровым опахалом золотой фольги, и Чародейским мечом-аутэмом вдобавок — с насечкой из родовых созвездий на клинке. Подарок подчёркивал либо её предельную открытость — либо же полную Аткинса беспомощность.
А вот и она: Молчаливая Царица. Рядом клубком, как плод человеческий, съёжилась, повисла, разметав в стороны полы наряда пурпурные и серебристо-цветочные.
Под взглядом цвета замерцали. Царица ощущала чувствительной тканью — "глазки" на павлиньем пере одеяния, оказывается, не просто украшения.
Из булавочного укола сбоку маски раздалось:
— Внимай.
Часть переборки увеличила изображение за ней, раскрасив попутно гамма-излучение и рентгеновские лучи в понятные цвета. С одной стороны — тёмная планета, похожая на Нептун, до того мёрзнущая в межзвёздном пространстве, что вся атмосфера стала льдом. С другой — коническая россыпь астероидов. И ещё одна. И третья. И десятки, и мириады таких же конусов за ней.
Необычный разброс астероидов. Аткинс понял. Рядовому противопланетному вооружению не хватало силы расшвырять обломки — обычно взрывы только ломали кору. Даже если некоторые осколки выходили на космическую скорость, вскоре — через несколько лет — они падали назад, к невредимому жидкому ядру, которое у практически любой планеты было. А тут взрывам удалось раскрошить планеты целиком, и так, что они назад не слипались! Одно только понятие о такой мощи ошеломляло.
Средняя Виртуальность пополнила восприятие знанием о масштабах и относительной скорости. Видел Аткинс армаду из планет, четырёх тысяч планет не меньше Юпитера каждая, и собирали их по тысячам звёздных систем, в те века, когда Золотая Ойкумена ещё не ведала об угрозе, и Молчаливые осваивали космос свободно. Тысячи гигантов увели с орбит и почти до световой скорости разогнали — вот что возможно, когда инженерному гению даёшь энергетический карт-бланш!
Аткинс перевёл взгляд на замёрзшую планету и узнал. Он сам ей имя дал, в своё время — "Элпенор". Та самая планета, что повстречалась на пути к Эте Киля — и хорошо Лебеди тогда сдержались, и не напали. Не знали они, точно ли Аткинс — Отрешённый.
Элпенор — газовый гигант. Это если не копать глубже десяти километров — ведь на самом деле планету сделали полой, а всё содержимое сжали до атомного размера, чтобы вышла чёрная дыра — и, следовательно, и Бесконечный Родник. Общая масса планеты не изменилась, а скорлупу поддерживали изнутри. Задача, конечно, практически невозможная — но с бесконечным запасом энергии "практичность" отпадала. Получается — задача возможная.
— Мы подозревали, что вы отправитесь к центру галактики, — сказал Аткинс. — Неудивительно — чёрная дыра там просто огромная. Удивительно другое. Сначала вы летите к центру Галактики, что-то там делаете, потом ещё вернуться нужно... До конца войны хоть обернётесь? Успеете?
Она словами словно отмахнулась:
— Нас больше распри в наших шабашах заботят, чем ваше копошение. Больно, мучительно больно размышлять об умах, в которых нет ни покорности, ни почтения нашей мечте. Бывали такие, что уверяли — смертным против бессмертных войну затянуть не получится. Они неправы. Вот доказательство. Воевать будем столько, сколько захотим. Иная вражда дольше самой истории продлится, и Армада планет — тому свидетельство.
Аткинс усмехнулся с горечью.
— Как к вам обращаться, мэм?
— Имён мы не имеем. Кто говорит со мной — слуга, и слова "Миледи" ему достаточно. Имена придумывают наши машины — чтобы обсуждать тех, кто отсутствует. Поведёшь речь обо мне с кем-то — зови меня Ао Агасфер, но меня так не зови.
— Знаете, Миледи, пускай вы безумная себялюбивая тварь, но кое в чём правы. Война всегда будет. Война — естественное состояние человечества.
— Неверно. Война будет всегда, но человечество кончится раньше. Внимай заново.
Снова прозрачная обшивка пошла образами. Снова показались знакомые, разбросанные по конусу обломки, куча за кучей, куча за кучей. Сто, двести, пятьсот. Занимали они уже восемнадцать световых куболет. [143]
Вдруг Аткинс заметил неладное:
— Массы маловато. Значит, пе́режили наш обстрел? Сколько планет Армады уцелело?
— Некоторые пали, чтобы спаслись другие. Выжившие создали искажения вокруг галактического ядра. Вмяли горизонт событий. Этого достаточно для окончательного оружия — аккреционного диска. Где Золотая Ойкумена может оказаться через пятьдесят две тысячи лет, просчитать несложно — и все те места до единого затопит. Пожирая звёзды, галактическая сингулярность ничего не упустит в жадном экспоненциальном росте, и вам уже не убежать: разгонитесь хоть до девяноста девяти процентов световой — ударная волна с полной скоростью света настигнет вас, рано или поздно.
— Так вот чему я внимать должен? Ладно. Нам ответить нечем. Вторая Ойкумена, похоже, выиграла.
— Верно. Но мне отчего-то не радостно. Испорчено веселье.
Она, худая, свернулась в невесомости, окружённая сияющими лепестками материи невозможной в поле тяжести длины. По многим слоям лент дымчатой ткани волнами переползали полутона, но Аткинс этой эстетики не знал. Не было у неё выражения лица — как и самого лица.
Вдруг снова заговорила:
— Во время боя пострадала мыслящая установка Элпенора. Остаются в уме неприятные, гадкие мысли — не могут Благожелатели, как ранее, вырезать их, и не в силах утолить мои жажды.
— И чего жаждешь?
— У тебя в мыслительном пространстве — чертежи Софотеков и системы бессмертия. У меня, внутри Элпенора — действующий сингулярный родник. Помогать друг другу не можем — мы всё-таки враги. Но можем победить Армаду Тёмных Планет, даже если основной диск галактики уже не спасти.
— Так ты сдаёшься? Помогаешь Сотрудничеству?
Из крошечных, как булавочный укол динамиков раздался презрительный смешок:
— Кому сдаюсь? Кому? Картинкам этим — тысячи лет, их от красного смещения чистить пришлось. Армада уже у ядра. До Солнечной мы не успеем — её волна Сейферта сметёт. Ничего не останется.
Аткинс раскрыл опахало, махнул, упёрся в алмаз стены. Проверил, хорошо ли выскользнет клинок из ножен — но клинка не оголил. Замер, словно кот перед мышиной норой.
— Если ты и я — последние, можем друг друга убить, — сказала она.
— Этого хочешь? Увы. Ты же меня из плена освободила: а убийством на свободу отвечать неблагодарно.
— В своей утопии ты — последний и единственный солдат. Мы друг друга убить обязаны. Что, против программы своей идёшь?
— Неужели непонятна разница между солдатом и убийцей? Я не ради удовольствия убиваю. Ты сдаваться хотела. Не передумала ещё?
— Нет, не передумала. Но сдамся я не тебе. Сдамся я тому, что больше нас, тому, что больше того, что разделяет нас.
Аткинс подобрался, выжидая. Под напряжёнными ногами блестели звёзды. Одна рука лежала на рукояти меча. Вторая сжимала прутья веера из золотой фольги. Глаза — сужены. Что дальше это создание выкинет? Чего угодно жди.
Сказала Ао Агасфер:
— В войне бессмертных и тех, кто смертности хочет, есть единственное равновесие: бессмертные гибнут, становясь смертными. Однако люди мои меня предали. Раз за разом я себя перепроверяла, я вычисляла, пользуясь и твоей рациональной логикой, и своей — надрациональной, [144] и обе логики сходятся: я не Ао Агасфер. Я не настоящая. Я подделка, я фальшивка, я чучело.
Аткинс понял:
— Только мы знали, как направить гиперновую. Мне поручили встретиться с Аткинсами-разведчиками твоего флота, а тебя подослали меня схватить. Но тебе нужно было слать подлинного Лебедя — и пришлось отправлять себя, больше никого не было. Лебяжьи твои соратники поверили бы только живому, спрятанному в другой личности, так ведь? Шифровку Восьмой Ментальной Структуры не взломать. Можно носить её, того не осознавая.
— Если я не Молчаливая Царевна, если я создана — то преданности во мне нет. Они изменили нашей жизни! На измену ответ — измена! Если я бессмертна — глаз я не сомкну. Я должна умереть — чтобы доказать смертность. Чтобы доказать человечность.
— Прошу, я не против, — протянул Аткинс озадаченно. — Мои замученные — я полагаю, насмерть — двойники будут рады. Так почему медлишь?
— Я не как вы, паразиты из Золотой. Вы холодны, вы постоянны, как и металл, в честь коего зовётесь. А я — человек. Я не умру просто так — нужна причина. Я не перепишу себе память просто так — перепишу, только чтобы сделаться лучше.
Аткинс открыл рот. И закрыл. Промолчал.
— Это ловушка была, с самого начала, верно? — спросила она. — Вы нас понимаете хоть и не досконально, но достаточно хорошо. Разрушили Землю, Землю Исконную, нами чтимую выше всего, и выманили, соблазнили нас двойниками Земли, реставрациями тех древностей, тех древних, что мы ценим — ведь даже программа Восьмой Ментальной Структуры протекает. Просачивается личность оттуда в личность носителя, права я? Меня Земля в любом случае бы привлекла — так и ты, хоть и Одиссеем себя мнил, влюбился бы неизбежно. Собственная душа тебя перехитрила, разве нет?
— Не исключено. Развод у меня неприятный произошёл, несколько лет назад — несколько тысяч, по твоему счёту, и, похоже, всплыло воспоминание о нём. Конечно же, Пенелопа — это я под маскировкой, и в себя бы я не влюбился, на то регулятор есть. Но когда ты в неё вселилась, когда в мыслях завёлся пришелец — я, похоже... Да, я был несколько одинок.
— Признай.
— Признаю. Земля уничтожена нами, намеренно. Это психологическая атака. Земные двойники были выстроены там, где поджидал я. Двадцать одна Ойкумена — и каждая подделка. Только я в них жил.
— Как вы посмели спалить родину? Нашу общую родину?
— Мы сожгли всего лишь предмет. У меня есть цифровой слепок. Построим новую.
— Построим?
Аткинс в тот же миг понял, что Лебедь имела в виду, но согласился только через несколько минут. Или через несколько лет.
Он сказал:
— Что во мне за Восьмым Барьером спрятано — я не знаю. Может, начальство туда ноуменальный снимок каждого землянина записало. Пытками их не вынуть — я и сам ничего о них не знаю.
— Одиссей настоящий? Или выдумка? Есть внутри его образец?
— Не знаю. Может и есть. Может и выйдет наружу — если поселить меня в достаточно большой логический бриллиант. Или посулить что-нибудь соблазнительное. Но заранее я не знаю. Мы вслепую действуем.
Вот её последние слова:
— Машины не справляются убираться в моих мыслях и утолять мои жажды. Я больше не Лебедь — ибо Лебедь власть над действительностью имеет. Мы вдвоём галактику разрушили — и мне очень жаль. Я каюсь. Если не достигнем мира, если не достигнем любви — человечеству конец.
И пока она говорила, от Ао Агасфера ничего не осталось. Поверх её воспоминаний записали Пенелопу, и в мыслительном пространстве проснулась она — удивлённая, что жива.
А Аткинс почувствовал — изнутри пробуждается Одиссей.
Вот на таком нехитром основании стоит наша культура.
Оседлав Элпенор, влюблённые восемнадцать тысяч лет летели к звёздному скоплению Омега Центавра. Располагалось оно над [145] плоскостью основного диска, и Сейфертов эффект дотуда не доставал. Галактика гибла за спиной. Волна Сейферта напитывала звёзды энергией, и раздувалась их масса, и раньше срока крупные звёзды становились красными гигантами, а огромные взрывались сверхновыми. Где скапливались огромные звёзды — там реакция шла цепно. Звезда взрывалась, и спускала соседку, и взрывалась её соседка, и дальше, и дальше, эстафетной порукой, и вся группа звёзд напоминала — если позволите сравнить огромное с малым — атомы в критической сборке урана.
Новоселье влюблённых прошло в восемнадцати световых годах от диска Млечного пути, [146] в облаке из пятидесяти миллионов звёзд. Омега Центавра, на самом деле — не заурядное скопление, а ядро небольшой галактики, у которой жадное притяжение Млечного пути оторвало свиту прочих звёзд, так что звёзды в Омеге Центавра были всех возрастов, и металлических элементов было в избытке. А в центре, как раз — чёрная дыра, где влюблённые и пробили первый Бесконечный Родник.
Неизвестно, у какой именно звезды они поселились в первую очередь. Чуть ли не каждая система отстаивает за собой такую честь, но археологи окончательного аргумента в споре пока не нашли. Сказать сложно — звёзды в Омеге Центавра очень скучены. Межзвёздные перегоны, в среднем — не больше одной десятой светового года. С ролью звездолётов справляются даже былые межпланетные корабли, и нет нужды ни в парусах под лазерный ветер, ни в установках под этот самый ветер, ни в расточительных движках на антивеществе.
Первая антенна была небольшой — всего-то с окружность орбиты Плутона. Потомки же подхватили затею, и строили новые, всё шире и шире — до тех пор, пока очарованные нити-паутинки не протянулись от звезды до звезды, на световые года, и сплетались они в такое полотно, что даже солнца со всем парадом сопутствующих планет проходили насквозь, не разрывая ткани и встречая сопротивления не больше, чем от встречного нейтрино. Антенны-полотнища строились из надежды, наперекор всем надеждам. Наверняка же разрушившие друг друга Ойкумены разослали ноуменальных беженцев во все стороны света?
Вера оправдалась. Волна за волной прибывали они, и просыпались в антенне Омеги Центавра, хохоча восторженно — живы! Живы! Беженцев провожали к ближайшему двойнику Земли. Раз за разом Пенелопа с огромным удовольствием создавала и воссоздавала Исконную Землю, у каждой звезды, радуясь бесконечности задачи. А Аткинс — и не один только Одиссей, а каждый изображённый им житель Эты Киля — расселялся по мирам. Так же, как и когда-то около Канопуса, он очеловечивал планеты без лишних промедлений.
И снова пошёл опыт человечества.
Опыт рискованный — к людям снова подселили Лебедей, взятых из образа Ао Агасфера. Аткинс — и всё военное командование — не мог позволить пропасть неповторимо чуждой культуре Молчаливой Ойкумены — и их знаниям тоже.
Одиссей воссоединился с Пенелопой. Сначала враги только изображали влюблённость — но потом любовь доросла до настоящей, и до того настоящей, что ей — и исключительно ей — добровольно поддалась Молчаливая Царевна.
Неудивительно. Кто от любви отвернётся?
Современные образцы Одиссея не раз подгонялись под широкий образ "культурного героя", и оттого для палеопсихологии и драматургии ценности больше не несут. Сам Одиссей помнит только общеизвестную версию событий.
Иногда — то в архиве, то в старинном мыслительном штабе вооружённых сил — обнаруживают Аткинса. Его тут же возрождают, и осаждают вопросами о конце Седьмой Ментальной Структуры, а порой и просят этот конец повторить на камеру. Обычно Аткинс отмалчивается.
Кончена война с Молчаливыми, и вспоминать злодеяния Аткинс не хочет. Себе он оставил несколько гуманоидных форм, расселившись по напоминающим Землю планетам. Там Аткинс ухаживает за яблоневым садиком, каждый день упражняется с оружием. Порой — дремлет на склоне горы, коротая время до следующей войны.