Пятое июня встретило Льва у входа в бывшую котельную на самой окраине институтского городка не теплом, а едким, проникающим смрадом. Запах стоял сложный, многослойный: сладковатая гниль размокших опилок, резкая, царапающая носоглотку серная кислота, и поверх всего — тяжёлый, удушливый дух браги, но браги какой-то испорченной, химической. Воздух дрожал от жара, исходящего от кирпичных стен, годами впитывавших тепло от паровых котлов.
Внутри царил полумрак, прорезаемый лучами пыльного света из высоких, зарешёченных окон. Помещение, огромное и гулкое, теперь напоминало лагерь алхимиков, впавших в отчаяние. В центре, на постаменте из огнеупорного кирпича, стоял переделанный автоклав — тот самый, из центральной стерилизационной. Он был опоясан самодельной рубашкой охлаждения из согнутых труб, к которым уже подключили шланги. От него, как кишечник, тянулись стеклянные и металлические трубы к ряду громадных, на двадцать литров каждый, бутылей-баллонов из-под серной кислоты, теперь исполнявших роль бродильных чанов. Всё это хозяйство было опутано проводами, термометрами, манометрами, снятыми с негодного оборудования.
Миша Баженов, в прорезиненном фартуке, резиновых перчатках и с противогазовой коробкой, висящей на груди (сам шлем он откинул на затылок), стоял, склонившись над одним из баллонов. Его лицо в слабом свете было сосредоточено и бледно. Рядом хлопотали два лаборанта из его отдела, тоже в защите, с виду больше похожие на участников химической атаки, чем на пищевиков.
— Всё, гидролизат пошёл по змеевику, охлаждается, — хрипло доложил один из них, молодой паренёк с умными, испуганными глазами. — Температура упала до тридцати пяти. Можно засеивать.
Миша кивнул, не отрываясь от наблюдения за струйкой мутной, коричневатой жидкости, сочащейся из крана в мерный цилиндр. Жидкость пенилась, издавая тот самый сладковато-кислый запах.
— Концентрация редуцирующих сахаров… ниже расчётной, — пробормотал он. — Кислота, видимо, старая, часть опилок — с примесью коры. Будем работать с тем, что есть. Сергей, вноси засевную культуру. Штамм номер семь из коллекции Ермольевой. Приготовь по прописи.
Лев, стоявший в дверях, наблюдал за этой рискованной мессой. Он чувствовал, как запах въедается в одежду, в волосы. В горле першило. Он сделал шаг вперёд.
— Как идёт, Миш?
Миша вздрогнул, обернулся. Увидев Льва, он не улыбнулся, лишь махнул рукой в сторону установки.
— Идёт как по минному полю. Гидролиз — процесс капризный. Недогрел — сахаров мало. Перегрел — пошли фурфуролы, тот самый яд. Держим на грани. Вот, смотри.
Он поднёс цилиндр к свету. Жидкость была цвета крепкого чая, мутная, с взвесью.
— Гидролизат. По сути, раствор древесного сахара с кучей примесей. Сейчас внесём дрожжи. Если не заведутся посторонние микроорганизмы, если температура будет стабильной, если концентрация ядовитых спиртов не убьёт культуру… через сорок восемь часов получим первую биомассу.
— «Если», — повторил Лев. — Их многовато.
— В пищевой промышленности, Лев, так не работают, — сухо констатировал Миша. — Тут всё кустарно, на коленке. Автоклав не предназначен для кислоты, уплотнители разъедает. Шланги — те же, что для гидропоники, тоже не вечные. Риск разрыва есть. И самое главное — мы не знаем, как это будет на вкус.
Он подошёл к столу, где стояли несколько колб с предыдущей, пробной партией, выдержанной в маленьком лабораторном термостате. Жидкость в них была гуще, с обильным рыхлым осадком на дне. Миша аккуратно сцедил верхний слой, осадок отфильтровал через марлю, получив густую, пастообразную массу серо-бежевого цвета. Он намазал немного на стеклянную пластинку и протянул её лаборанту Сергею, тому самому, с умными глазами.
— Ну-ка, Серёжа, прояви героизм. Органолептическая оценка. Микробиологическую чистоту позже проверим.
Лаборант поморщился, но, бросив взгляд на Льва, взял пластинку. Он принюхался, скривился, потом, зажмурившись, лизнул.
Выражение его лица стало шедевром немого кино. Сначала оцепенение, затем — борьба, попытка сохранить научное хладнокровие, и наконец — неконтролируемая гримаса отвращения. Он поперхнулся, закашлялся.
— Ну? — спросил Миша без тени улыбки.
— Товарищ Баженов… — лаборант сглотнул, глаза его слезились. — На вкус… как будто опилки, настоянные на горечи и… и на помёте крупно-рогатого. Очень специфично, горько и кисло.
Миша, казалось, даже обрадовался.
— Прекрасно. Значит, фенольные соединения и фурфурол присутствуют в ощутимых количествах. Белок, согласно анализу, — на уровне сорока двух процентов. По питательности — превосходит говядину в пересчёте на сухой вес. А вкус… — он развёл руками. — Вкус будем улучшать. При термической обработке часть горечи уйдёт. Добавим при варке лука, лаврового листа, чёрного перца, и глутамат. Сделаем «паштет стратегический». Или основу для бульона. Главное — биомасса не токсична. По крайней мере, для лабораторных крыс вчерашняя порция не оказалась летальной.
В этот момент снаружи, заглушая гул установки, раздался резкий звук мотора, а затем — хлопок дверцы. В проёме возникла знакомая плотная фигура в форме НКВД. Иван Петрович Громов. Его пронзительный взгляд мгновенно оценил обстановку: чаны, провода, людей в противогазах, Льва. Он не стал здороваться, просто кивнул и жестом попросил Льва отойти в сторону, к относительно чистому углу, где стоял верстак.
— Не помешал? — спросил он, понизив голос. Его лицо было, как всегда, непроницаемым, но в уголках глаз Лью почуял лёгкое, непривычное напряжение.
— Работа идёт, — уклонился от ответа Лев. — Есть новости?
— От вашего человека, — так же тихо сказал Громов. — «Жив, работа кипит, жду встречи, обнимаю. Конец осени». Больше ничего. Шифровка короткая.
Лешка. Алексей. «Конец осени». Значит, его действительно задержали в «урановом деле». Но он жив, и он ждёт. Лев кивнул, сглотнув невесть откуда взявшийся ком в горле. Не облегчение даже, а скорее сдвиг тяжёлого камня тревоги, который давил всё это время.
— Спасибо, Иван Петрович.
— Это не всё, — Громов ещё больше понизил голос, его взгляд стал острым, стальным. — У меня для вас менее приятные новости из другой оперы. Из Москвы. По линии ваших медицинских изобретений.
Лев насторожился.
— Что там?
— Идут игры, Лев Борисович. Большие. Ваши аппараты — эндоскопы, ИВЛ — уже не секрет. О них говорят. И находятся умельцы, которые хотят приписать себе лавры первооткрывателей. Или, на худой конец, притормозить внедрение, чтобы их, более «правильные» с точки зрения номенклатуры, разработки успели дозреть. В комиссии, которая приедет, сидят не только врачи.
Лев почувствовал, как холодная злость, знакомая и почти родная, начинает медленно подниматься от желудка к горлу. Бюрократия, интриги. Они шли рука об руку с любым прорывом, как тень.
— Конкретные имена?
— Пока нет. Но атмосфера создаётся. Мол, «ковчеговские» — выскочки, их методы — рискованны, их аппараты — слишком сложны для серийного производства в условиях послевоенной разрухи. Стандартная песня. Вам нужно, — Громов сделал ударение, — срочно, я бы сказал, вчера, оформить и отправить в Москву полные пакеты документов на авторские свидетельства. Технические описания, чертежи, протоколы испытаний. Всё, по форме. Чтобы было что предъявить, когда начнутся разговоры о приоритете. У вас это есть?
Лев мысленно проклинал всё на свете. У него был разобранный на детали эндоскоп, кипа черновиков Крутова и горы клинических отчётов. Сведённого в единый, соответствующий госту документ — не было.
— Будет. К пятнадцатому.
— Рекомендую раньше. Лучше сегодня, спецсвязью. На моё имя даже, я могу протолкнуть к нужным людям, минуя некоторые… заслоняющие инстанции.
Это была прямая и рискованная услуга. Громов смотрел на него, не мигая, ожидая решения.
— Хорошо, — сказал Лев. — Сегодня же засяду. Спасибо за предупреждение.
Громов кивнул, его взгляд скользнул по дымящим чанам, по Мише, сосредоточенно вносящему культуру дрожжей.
— Интересное местечко у вас тут. Патентовать тоже будете? «Способ получения пищевого концентрата из отходов деревообработки»?
В его голосе прозвучал едва уловимый оттенок чего-то, похожего на чёрный юмор.
— Если выживем — может, и запатентуем, — мрачно пошутил Лев в ответ. — Как «Изобретение вынужденной необходимости».
Громов хмыкнул, развернулся.
— Удачи. И с документами — не тяните. Пока вы тут суп из опилок варите, другие готовятся отобрать у вас хлеб с маслом. Настоящий.
Он вышел так же резко, как и появился, оставив после себя не только запах дешёвого одеколона, но и тяжёлое, липкое предчувствие новой битвы. Битвы не с дефицитом, а с человеческой подлостью и карьеризмом.
Лев вернулся к установке. Миша, закончив посев, снял перчатки.
— Громов? Пахнет чем-то серьёзным.
— Пахнет большой грязной политикой, — отозвался Лев, глядя на булькающую коричневую жижу в баллоне. — Нам, Михаил Анатольевич, надо научиться воевать на три фронта сразу. С голодом — здесь, с болезнями — в операционных, и с чиновниками — в кабинетах. И на всех трёх — противник беспощадный.
Миша вытер лоб. На его обычно отрешённом лице мелькнуло понимание, а за ним — та же усталая решимость, что и у Льва.
— Ну что ж. Дрожжи, по идее, должны быть менее капризны, чем человеческая натура. Начнём с них. Сергей, следи за температурой! Каждые полчаса записывай! И проветривай тут, а то помрут все!
Лев вышел из котельной, глотнув относительно свежего воздуха. В ушах ещё стоял гул насосов, в ноздрях — едкий запах гидролизата. А в голове уже выстраивались строки будущих документов, аргументы, цифры. Он шёл обратно к главному корпусу, чувствуя, как тяжелеют не только ноги, но и душа. Леша жив. Это — свет. Но тени вокруг их «Ковчега» сгущались, и теперь они имели не только форму пустых складских полок, но и форму канцелярских папок, завистливых взглядов и анонимных доносов.
Он посмотрел на своё детище, расстилавшееся под июньским солнцем. Крепость. Ковчег. Теперь ему предстояло защищать его не только от голода и ран, но и от яда бюрократии. И оружием в этой борьбе должны были стать не скальпели и дрожжи, а слова, печати и безжалостная, отточенная логика.
Шестого июня, незадолго до обеда, Екатерина Борисова совершала свой ежедневный обход. Не операционных и палат, а кухонь, складов и раздаточных. В руке у неё был не стетоскоп, а блокнот с жёстко расписанными нормами и ведомостью остатков. Она шла по чистому, пахнущему капустой и хлебом коридору пищеблока, и каждый её шаг отдавался в душе глухим, тяжёлым звоном. Она была больше не врачом, не заместителем по лечебной работе, а надсмотрщиком. Надсмотрщиком за крохами.
Детский сад «Ковчега» располагался в отдельном, светлом здании, окружённом ещё голыми игровыми площадками. Здесь пахло иначе — молоком, манной кашей, детским мылом и едва уловимым запахом мочи, который не выветривался никакими уборками. В столовой группы для старших, где было тише, шла раздача обеда. Повариха, полная, добродушная женщина по имени Агафья, с улыбкой разливала по глубоким тарелкам суп — мутноватый бульон с редкими крупинками крупы и крошечными кусочками моркови. Рядом, на отдельном столе, стоял огромный алюминиевый котёл с кашей.
Катя остановилась в дверях, наблюдая. Дети, около двадцати человек, сидели чинно, но в их глазах, устремлённых на тарелки, читался тот самый, особый, сосредоточенный голод, присущий только растущему организму. Агафья, ласково приговаривая, клала каждому в тарелку ложку каши. И вот тут Катя, натренированный взгляд администратора, уловила несоответствие. Ложка поварихи, хоть и была полной, но… не той. Не той мерой. Она клала чуть больше.
Сердце Кати сжалось. Она подождала, пока Агафья, закончив с детьми, принялась раскладывать кашу в миски для персонала — воспитательниц и нянечек. И здесь ложка стала другой — меньше, с горкой, которая легко осыпалась. Порция для взрослых была заметно скромнее.
Катя вошла в столовую. Звякнула ложка о край котла. Агафья обернулась, её улыбка на миг застыла, затем стала ещё шире, но в глазах мелькнула тревога.
— Екатерина Михайловна! Здравствуйте! Проверяете? Всё по норме, всё честно!
— Агафья Степановна, — голос Кати прозвучал ровно, профессионально, но внутри всё оборвалось. — Норма на ребёнка — сто двадцать граммов каши на выходе. Норма на сотрудника — сто пятьдесят. Покажите, пожалуйста, вашу раздаточную ложку и мерный стакан.
Лицо поварихи опало. Она молча протянула ложку и жестяной стакан с нанесёнными рисками. Катя взяла чистую тарелку, сбросила на неё ложку каши из котла, затем — ещё одну, «взрослую» порцию. Подошла к небольшим лабораторным весам, стоявшим тут же, на подоконнике — их принесли сюда специально для контроля.
Тишина в столовой стала звенящей. Дети перестали есть, наблюдая широкими глазами. Воспитательницы замерли.
Весы подтвердили догадку. Детская порция — около ста тридцати граммов. Взрослая — едва сто сорок. Разница — не в пользу взрослых, но и детская норма была превышена за счёт взрослых.
— Вы кладёте детям больше нормы, — констатировала Катя, и её собственный голос показался ей чужим, металлическим. — За счёт урезания порций персоналу.
Агафья вспыхнула, её добродушие испарилось, сменившись обидой и злостью.
— Да они же дети! — вырвалось у неё. — Маленькие, растущие! Им нужно! А мы, взрослые, — потерпим! Вы же сами говорили — приоритет детям! Я ж не себе, я им!
— Приоритет — это не значит нарушать утверждённый расчёт! — Катя повысила голос, и сразу же одёрнула себя. Она видела, как вздрогнула одна из девочек за столом. Она сделала паузу, снова заговорила тише, но твёрже. — Утверждённый расчёт — это баланс. Если каждый повар в каждом цехе будет «добавлять детям», то через неделю у нас не останется ничего ни для детей, ни для взрослых! Вы создаёте дефицит в другом месте! Вы понимаете, что из-за этой вашей «добавочки» кто-то из рабочих в мастерской или санитарок в отделении сегодня не получит своих ста пятидесяти граммов? И ослабнет. И может уронить аппарат, недосмотреть за больным, совершить ошибку!
Агафья стояла, упёршись руками в боки, её губы дрожали.
— Цифры, цифры! Вы все цифрами мыслите! А про душу забыли! Я этих ребятишек каждый день кормлю, я вижу, как они ложки вылизывают!
Катя закрыла глаза на секунду. Она тоже это видела это каждый день. И каждый день ей хотелось разрешить добавить, дать больше, накормить досыта. Но холодный, чудовищный расчёт, который она вела вместе с Львом, не позволял.
— Агафья Степановна, — сказала она, открыв глаза. В них уже не было гнева, только усталая, бесконечная тяжесть. — С сегодняшнего дня вы отстраняетесь от раздачи. Переводитесь на чистку овощей. Раздачу будет вести другой человек по весам, под контролем воспитателя. Вас это не устраивает — можете написать заявление. Такой же контроль вводится во всех столовых и на раздаче для сотрудников.
Она видела, как по лицу поварихи катится обильная, горькая слеза. Та отвернулась, с силой швырнула половник в котёл.
— Хорошая вы, Екатерина Михайловна, правильная… и бессердечная.
Катя не ответила. Она повернулась и вышла из столовой. За спиной услышала сдавленные всхлипы Агафьи и тихий, испуганный плач одного из детей. Её собственное горло сжалось тугим спазмом. Она прошла по коридору, свернула за угол, в пустой хозяйственный чулан, и только там, в полутьме, прислонившись лбом к прохладной кафельной плитке, дала волю слезам. Беззвучным, яростным, душащим. Она сжимала кулаки, чтобы не закричать.
Я стала надсмотрщицей. Я отнимаю еду у своих же. У женщин, которые моют полы в операционных. У врачей, которые стоят у стола по двенадцать часов. Я превращаюсь в монстра. Во имя чего? Во имя этих проклятых цифр, которые всё равно не сходятся!
Она не знала, сколько простояла так. Пока приступ не прошёл, оставив после себя пустоту и холодное, тошное чувство стыда. Она умылась ледяной водой в раковине для уборщиц, поправила волосы и вышла в коридор с тем же каменным, непроницаемым лицом.
Вечер в их квартире был тихим, напряжённым. Андрей, накормленный своей, строго отмеренной порцией, играл в углу с деревянным конструктором. Марья Петровна, мать Кати, ворчала на что-то у плиты, пытаясь из скудных остатков состряпать что-то съедобное для взрослых. Лев пришёл поздно, с тёмными кругами под глазами и пальцами, испачканными чернилами.
Они поели почти молча. Потом, когда Андрея уложили спать, а Марья Петровна ушла к себе, Катя не выдержала. Она стояла у окна, глядя на тёмные огни «Ковчега», и её плечи вдруг затряслись.
— Лев… Я сегодня отчитала повариху в детсаде. За то, что она детям клала лишние десять граммов каши. За счёт своего персонала. Она назвала меня бессердечной. И она права.
Он подошёл сзади, не касаясь её.
— Что ты сделала не так? Согласно регламенту.
— Всё правильно! Всё по регламенту! — она обернулась, и её глаза снова блестели от слёз, но теперь это были слёзы ярости и беспомощности. — Я превратилась в контролёра, в распределителя крох! Я высчитываю граммы, пока дети вылизывают тарелки! Я отнимаю еду у тех, кто сам еле стоит на ногах! Разве для этого мы всё строили? Чтобы стать надсмотрщиками в казарме выживания?
Лев смотрел на неё, и в его взгляде не было утешения. Была та же суровая, неумолимая ясность, с которой он оперировал на столе или принимал стратегические решения.
— Катя, — сказал он тихо. — Ты помнишь сортировку раненых в Халхин-Голе? И здесь, в сорок первом, когда поступали эшелоны?
Она кивнула, не понимая.
— Там тоже был регламент. «Ходячие», «носилочные», «безнадёжные». И тоже приходилось принимать чудовищные решения. Отправлять одного, ещё живого, в палату для умирающих, чтобы спасти двоих других, у которых был шанс. Это называлось «медицинская логика». А по сути — то же самое, что делаешь ты. Ты не надсмотрщик. Ты — хирург. Хирург, который вынужден отрезать гангренозную ткань, чтобы спасти организм в целом. Если мы сейчас дадим слабину, если разрешим каждому «добавить от сердца», через месяц у нас не будет ни каши для детей, ни сил у персонала их охранять и лечить. Это та же цена. Этическая цена выживания. Ты платишь её сейчас, чтобы завтра эти дети не голодали по-настоящему.
Его слова не утешили. Они как ножом срезали иллюзии, оставляя голую, неприкрытую правду. Катя смотрела на него, и гнев в ней понемногу угасал, сменяясь ледяным, беспросветным пониманием.
— Иногда мне кажется, — прошептала она, — мы строим не медицину будущего, не университет… а просто очень эффективную, очень жестокую казарму. С лабораториями.
— Сначала казарма, — безжалостно согласился Лев. — Потом — казарма с лабораторией и теплицей. Потом — научный городок. Потом, может быть, и университет. Другого пути нет, ты же знаешь. Мы не можем обмануть физику. Энергию и массу. Мы можем только перераспределять их с минимальными потерями. И ты делаешь именно это, не кори себя. Если уж быть надсмотрщиком, то самым эффективным. Если уж отмерять по граммам, то так, чтобы эти граммы сохранили максимум жизней.
— Завтра, — сказала она уже обычным, деловым тоном, — я проведу общее собрание заведующих столовыми и кладовщиков. Разъясню расчёты ещё раз. И введу систему взаимного контроля. Чтобы не было соблазна.
— Хорошо, — Лев отпустил её руку. В его глазах мелькнуло что-то, отдалённо напоминающее гордость. И огромная усталость.
Она подошла к окну, к тому же месту. Огни «Ковчега» теперь казались не просто огнями, а пунктами сложной, гигантской схемы жизнеобеспечения. И она была одним из ключевых узлов в этой схеме. Не сердцем, нет. Скорее… точным, безошибочным клапаном. Клапаном, который, возможно, и был бессердечным, но без которого вся система захлебнулась бы и остановилась.
«Сначала — казарма», — повторила она про себя. И мысленно добавила: «Но мы построим её так, чтобы в ней выжили все, кто должен выжить. Все, до последнего ребёнка. Ценой моей души — если понадобится».