Река текла лениво, но все же с неодолимой силой давила на мельничное колесо. Деревянные колодки, удерживавшие колесо на месте более полувека, начали трескаться, откалывались щепки, части превращались в пыль. И когда колесо содрогнулось и медленно повернулось, ночь пронзил визгливый скрип, напоминавший мучительный стон какого-то существа.
С первым поворотом из реки появилось что-то раздутое и белое — разложившийся труп, когда-то, возможно, бывший человеком. Проржавевшие цепи приковывали его к позеленевшим от тины лопастям, и из дыры, где когда-то был рот, вырвался звук — жалобное стенание страдающей души.
Сэм Ганстоун не побеспокоился стряхнуть грязь с башмаков и оставить их у порога Он поспешил по коридору, оставляя за собой след грязи и пыли, и, хватаясь за перила, чтобы удержаться в вертикальном положении, взобрался по лестнице. Как фермер ни запыхался, он не останавливался, пока не добрался до верха. Что-то было не так. Он не знал, почему так уверен в этом, но не замедлял шагов. Странного цвета туман обволок поля вокруг фермы, словно вернулся прошлогодний грязный смог, и это усиливало смертельную тревогу, которую фермер не мог себе объяснить. Когда он возвращался с охоты на кроликов, через ноля поползла сплошная стена клубящейся мглы и сначала сбила его с толку, потому что впереди не было видно ни на ярд. И запах был отвратительный, а плывущие клубы тумана будто льнули к телу, отчего становилось холодно и сыро, хотя стояло лето. Сэму было даже боязно дышать.
Там, в полях, он прежде всего встревожился о Нелл Она слишком больна, чтобы надолго оставлять ее одну, а если он заблудится в этом… Ганстоун стал вспоминать, закрыл ли окно в спальне, прежде чем уйти из дома. Эта дрянь не принесет ничего хорошего легким жены, а она, наверное, спит, не зная, что это пробирается в комнату.
Он уронил мешок с еще теплыми тушками кроликов и замахал руками на туман перед собой, будто расчищая путь. Конечно, усилия были напрасны, но ему повезло, что он знал эти места. Пока видно землю под ногами, все будет в порядке.
К счастью, туман стал реже — в нем, казалось, появилось менее густое внешнее кольцо — и вскоре Ганстоун смог ускорить шаги. Он с трудом шел, положив «переломленный» дробовик на сгиб руки, и вскоре различил очертания своей фермы. Затем показался и сам дом, но, поскольку Сэм подходил к нему с фасада, а спальня выходила на задний двор, он не смог определить, открыто ли там окно. Чертов дурень, он никак не мог отделаться от чувства, будто что-то не так, что он отчаянно нужен Нелл. Бросив дробовик, фермер побежал рысцой. «Господи, не дай мне опоздать!» — про себя молился он.
Через переднюю дверь, вверх по лестнице, и вот он на площадке. Ганстоун бросился к открытой двери в спальню и вскрикнул, увидев, что окно закрыто, а стекло снаружи заволокло туманом, но крик застрял в горле, когда Сэм заметил пустую постель.
Простыни протянулись по полу, словно тащились за Нелл, когда та шла к окну. Окно… Ганстоун посмотрел через стекло.
Сквозь туман мерцало оранжевое зарево.
«Нет, только не это, — подумал он, — только не этот чертов призрачный огонь! Как Нелли могла узнать, как она могла увидеть его со своей постели?» Он придвинулся к окну и вгляделся во мглу, еле различая языки пламени, а они разгорались и плясали, их яркость приглушалась плывущим туманом.
— Нелл! — Его нос едва не касался стекла. — Нелли!
Он позвал громче, так как различил на фоне смутного зарева силуэт, фигура была невысокая, грузная, в чем-то бесформенном — не иначе как в ночной рубашке.
Издав протяжный, испуганный стон, Ганстоун рванулся от окна и бросился к лестнице. В своих тяжелых резиновых сапогах он прогрохотал вниз, но не замедлил бега. Внизу он повернул к задней двери и на бегу стал снова и снова звать жену. Задняя дверь была распахнута, он поспешил через двор к воротам, утопающим в разросшейся живой изгороди. Не увидев жены, Ганстоун остановился. Хотя огонь взметнулся высоко в небо и освещал мглу своим сиянием, Нелл нигде не было видно.
Но Ганстоун вновь побежал, тяжело дыша от волнения и напряжения. Где же она, где она, где Нелл? Он издал мучительный вопль.
«Старая дурочка, зачем ты ушла, зачем вылезла из своей теплой, безопасной постели? Он не настоящий, этот чертов огонь. Господи помилуй, это только призрак, на самом деле его нет!»
В конце концов усилие стало для него чрезмерным, он замедлил бег и теперь двигался усталой рысцой. Его грудь работала как мехи, и он слышал только свое хриплое дыхание. Крепкий, сильный мужчина — таким он был всю свою жизнь, но теперь понял, что силы уже не те. Бег перешел в слабое, неуклюжее ковыляние.
И тут он увидел ее. Нелли бесформенной кучей лежала на земле перед огнем. Она казалась просто холмиком на земле.
— О, Нелл… Что случилось, девочка моя?..
Сэм Ганстоун упал на колени рядом с лежащей женой, уже поняв, что она мертва: он чувствовал ее отсутствие. Он коснулся ее плеч, и тепло, которое ощутил, исходило не от нее, а от зарева рядом, от огня несуществующего пожара.
И тогда Ганстоун взревел. Повернувшись к призрачному пожару, он выкрикнул ему проклятие, а небу свое возмущение и свою боль.
А когда наконец повернул к себе лицо жены — возможно, чтобы поцеловать ее в последний раз так, как не целовал много лет, — то увидел застывший в ее мертвых глазах ужас.
Рут Колдуэлл размешивала в кофе сахар, не сознавая, что на самом деле не положила его в кружку. Она смотрела на созданный ложкой крохотный водоворот, и ее мысли уносило вихрем, кружащимся все быстрее и быстрее, — и они, перепутываясь и смешиваясь, исчезали в темном центре, превращались в ничто…
Она внезапно вскинула опущенную голову, ложка упала на кухонный стол. Кофе продолжал кружиться, но водоворот стал, плоским и вскоре исчез; Рут показалось, что ее унесенные мысли через мгновение вернулись, она еле слышно застонала и откинулась на спинку стула Изогнув шею, девушка секунду-две смотрела на потолок.
Лампочка над кухонным столом напоминала смотрящий сверху глаз, наблюдающий за каждым движением девушки, за каждым изменением в выражении ее лица. Он шпионил за ней, как и все лампочки в доме, но Рут ни разу не выдала себя, ни разу не показала, что знает об этом. Она не такая дурочка, не тупая корова, чтобы не понимать, что происходит. Она заметила, как мать наблюдает за ней краем глаза. Даже Саре, младшей сестре, велено следить за ней. Они хотят поймать ее, думают, что смогут открыть ее секрет.
Но Рут не будет включать лампочки, даже если в доме потемнеет. Ведь тогда лампочки не смогут видеть ее, а? Не смогут, если отключить энергию. Не смогут донести — и зеркала тоже не смогут, потому что она не будет в них смотреться. Все равно она ненавидит свое отражение, потому что, когда смотрит в зеркало, сама видит свой секрет так ясно и ей он так очевиден, что скоро станет очевидным и для всех остальных. Все увидят ее грех, ее похоть, те страшные грязные вещи, которыми она занималась с…
Девушка снова поникла, локти упали на стол, голова склонилась над кружкой с кофе, так что поднимающийся пар согрел лицо. У края кружки кружились пузырьки, как маленькие плавающие глаза, и они тоже наблюдали за ней, следили, пока мать ходила к отцу в тюрьму. Рут знала, что мать дала дому инструкции следить за дочерью, пока ее самой нет, смотреть, не займется ли она опять какой-нибудь гадостью.
«Это не моя вина, мамочка! Это все он, разве ты не понимаешь? Он заставил меня…»
Осторожно. Она только что чуть не закричала вслух. Этого нельзя делать, нельзя давать знать дому. И Саре.
Рукав ее блузки расстегнулся, и Рут поскорее застегнула его снова, прикрыв запястье. И проверила пуговицы у шеи, убеждаясь, что они тоже застегнуты.
Ничего нельзя показывать. Манс не должен видеть ни дюйма обнаженного тела. О, пожалуйста, пусть ночью он не придет снова!
По коже пробежали мурашки от одного упоминания его имени.
Думай о чем-нибудь другом! Подумай о бедном папе. Мама сказала, что Рут поможет ему, если признается, что Дэнни Марш набросился на нее в лесу. Почему она такая безрассудная, упрямая девчонка и отрицает то, что случилось на самом деле? Когда она притащилась домой, на всем ее теле оставались следы насилия, одежда была изорвана. Надо сказать правду полиции и папиному адвокату — и папу не обвинят в умышленном убийстве. Его даже не обвинят в неумышленном убийстве, если суд узнает, как Дэнни набросился на нее. Весь день мать уговаривала Рут, не давая ни минуты покоя. А ночью, когда Рут была одна в тишине своей спальни…
Она содрогнулась, судорога пробежала от макушки до кончиков ног. Она не хочет думать об этом…
По коридору из комнаты донесся голос сестры. Как обычно, пение было фальшивое, но энтузиазм у Сары от этого не убывал. Звук чуть не вызвал у Рут улыбку. Сара не понимает, что происходит. Она живет в своем невинном мире, мире кукол и Диснея. Она уверена, что полицейские скоро отпустят папу, как только Рут скажет им про глупого парня, который пытался ее целовать и обнимать.
Рут снова воровато посмотрела на лампочку наверху. «Ты не можешь заглянуть внутрь меня. Никто не может. Ни ты, ни мама, ни папа. И ты не можешь видеть его, не можешь видеть Манса. Если бы могла, то сообщила бы маме и папе, и они бы поняли, узнали секрет, узнали бы, что он делает…»
Рут еще больше сгорбилась и сцепила руки под носом, прижав большими пальцами губы. От кофе поднимался белый пар. Пение сестры замолкло, и в доме стало тихо-тихо.
Как темно в кухне. И какой мрак снаружи. Оконные стекла потеряли прозрачность, их как будто измазали чем-то желтовато-серым. Нужно включить свет. На самом деле лампочки не могут ее видеть, это просто ее воображение. По правде-то она знает это, но все равно. Наверное, она как под гипнозом: человек в здравом уме не может так смешно вести себя, сознавая всю абсурдность своего поведения; а в трансе это кажется совершенно естественным. Вот как она себя чувствует. Она прекрасно знает, что лампочки не шпионят, но не может перестать думать, что это шпионы, и ведет себя соответственно. И то же самое с Джозефом Мансом. Она не могла встретить его в лесу, потому что он умер и не мог приходить ночью и трогать ее, щупать, делать эти гнусности…
Рут рассмеялась нервным смехом, в котором слышались одновременно смятение и страх. Это был только один короткий смешок.
Кофе еще не остыл, но она заставила себя сделать глоток. Боль ей кстати. Она отпила еще, радуясь, что обжигается. Горячо, неприятно, но это реально. Кофе горячий и поэтому обжигает губы. Никаких споров, никакого обмана, никаких фантазий. Лампочка — это лампочка, не более; зеркала отражают изображение, они не могут проявить твою скрытую сущность.
Манс умер и никогда не вернется.
Манс умер и никогда не вернется.
Манс умер и никогда не вернется.
Так почему же он здесь?
Откуда этот знакомый холод, пробежавший по телу?
Откуда это шарканье, что слышится через приоткрытую дверь?
Откуда этот запах, если не от разлагающегося тела?
Откуда это склизкое бормотание, если не из прогнившего горла?
Откуда все это, если Манса нет в коридоре?
Рут медленно повернулась на стуле, чтобы видеть приоткрытую дверь. Шарканье приближалось. Хотя было темно, что-то еще более темное заполнило дверной проем. Что-то поджидало там. Что-то наблюдало за ней.
Рут открыла рот, чтобы закричать, хотя и знала, что крик не получится. Он никогда не получался. Он всегда застревал в груди. Манс даже провоцировал ее закричать, но из этого никогда ничего не выходило — горло парализовало.
Выпучив глаза, Рут смотрела на узкую тень, одной рукой схватившись за спинку стула; все тело ее дрожало, но так незаметно, что со стороны могло показаться, что девушка совершенно неподвижна. Рут хотела взмолиться, но ни звука не сорвалось с ее губ. Она хотела убить его, но он и так был мертв.
Однако на все это был ответ; был способ сделать так, чтобы его мерзкие, прогнившие руки не коснулись ее тела Или, по крайней мере, был способ сделать так, чтобы она не почувствовала его прикосновения. Рут обежала взглядом кухню, ища нож. Сначала по запястьям, потом по горлу. Это будет легко. И никто не узнает, как она позволяла Мансу трогать ее. И как его прикосновения возбуждали ее.
Нож не попадался на глаза, но девушка знала, где лежат ножи. Ее внимание вновь привлекла открытая дверь.
Тень исчезла.
Но снова послышалось шарканье.
Он уходит. Манс уходит от нее.
Ее тело обмякло. Хотелось плакать, хотелось упасть на пол и благодарить Бога за милость. Девушка прислушалась, чтобы убедиться наверняка. По-прежнему слышалось движение, но оно определенно удалялось.
А потом остановилось, и Рут услышала скрип дверной ручки.
Дверь отворилась. И Рут услышала крик Сары.
И все поняла.
— Н-е-е-е-т!
У нее наконец вырвался крик, стул опрокинулся, и она бросилась к ящику кухонного стола. Девушка рывком выдвинула его, выдвинула слишком далеко, вывалив все содержимое на пол. Упав на колени и не обращая внимания на боль, она вытащила из кучи широкий нож для разделки мяса и, сжав его деревянную рукоять, поднялась с пола. Ноги одеревенели и не слушались, но она заставила себя подойти к кухонной двери. Второй сарин крик заставил Рут броситься в дверь и побежать по коридору, подняв над головой нож, с диким криком, еще более страшным, чем у младшей сестры.
Эллен Преддл ждала. И вместе с ней ждал ее умерший сын.
Саймон сидел в продавленном кресле у пустого камина, его хрупкое голое тело было белым, как алебастр, а мать сгорбилась на стуле напротив. Правда, Эллен не могла с уверенностью сказать, что сын видит ее, потому что в его глазах не было тепла узнавания. Но, сидя перед ним, Эллен могла по крайней мере надеяться в душе, что он знает о ее присутствии. С каждым ее выдохом поднималось облачко пара, и теперь она поплотнее закуталась в свой вязаный жакет, чтобы не пустить холод к телу. От Саймона такие облачка не поднимались, и, несмотря на то что он был раздет, не было никаких признаков, что ему холодно.
Казалось, у Эллен больше не осталось слез, зажатый в руках платок промок от уже выплаканных. Возможно, она выплакала все; возможно, даже скорбь может иссякнуть. Когда оживет боль, вернутся и слезы.
Саймона, ее Саймона больше нет. Наконец она поняла это. Маленькая фигурка в кресле не была ее сыном, это не была его плоть и кровь, это был лишь его призрак. Саймон умер. Она наконец признала реальность. И ничто не вернет его. Но если бы она могла сохранить хотя бы это — его дух, его душу, хотя бы то, что сейчас сидит напротив, — чтобы знать, что хоть что-то осталось, что смерть не означает забвение, то, возможно, это принесло бы какое-то удовлетворение. Это лучше, чем остаться совсем без Саймона.
Ей вспомнился тот момент несколькими часами раньше, когда она спустилась из спальни, проплакав всю вторую половину дня, и нашла здесь его, сгорбившегося, с руками на коленях. Саймон всегда так горбился, когда боялся, а по-настоящему он боялся лишь одного человека — своего отца. Она бросилась к нему, хотела взять на руки и успокоить, но что-то удержало ее; почему-то она поняла, что если прикоснется к нему, то обнаружит, что его нет, что его видит лишь ее воображение, а значит, она снова останется одна и правда навсегда рассеет сон.
Когда Эллен села на стул напротив Саймона, ее осенила другая мысль. Мысль, которая преследовала, тревожила и мучила, но в которой она никогда не отдавала себе полный отчет, в эти последние несколько часов приобрела более отчетливые очертания.
Саймон умер, и мальчика убил его отец.
Сам Джордж Преддл умер так же, как и жил, — скверно. Порочность его жизни распространялась на окружающих, и Эллен с Саймоном годами страдали от его выходок. Он ненавидел их обоих, и Эллен не понимала причины этой ненависти, а сына он ненавидел еще больше, чем жену. Только ночью накануне его смерти Эллен поняла почему. Тогда он назвал мальчика ублюдком. Почему он пришел к такому заключению, она не знала, но его издевательства были так же безжалостны, как и изощренны, и в конце концов она поняла, что поверить в свои слова его заставила подлость собственной души. Возможно, он не мог понять доброты Саймона, его невинности, его любви ко всем, особенно к матери, не мог понять, почему он так не похож на самого Джорджа. Да, сын любил мать, но Саймон был сыном Джорджа, после замужества она даже не смотрела на других мужчин. Нет, его упорное стремление не видеть в Саймоне своего сына вызывалось более глубинными причинами, чем ложная уверенность в ее измене: оно вызывалось сексуальным влечением к Саймону. Джордж не признавал сына своим, потому что его порочная, извращенная, злобная натура жаждала кровосмешения, а это — это — выходило за пределы всего, даже за грань вседозволенности!
Иногда у Эллен возникали смутные подозрения, но поскольку Саймон никогда не жаловался, никогда даже не намекал на поведение отца, она отметала эти мысли, потому что убедиться в их истинности было бы слишком мучительно и невыносимо стыдно. Она вспомнила необъяснимую угрюмость Саймона, когда он прятался в своей комнате, замкнутый и весь в слезах, особенно после того, как оставался со своим пьяным папашей наедине, — и теперь Эллен гадала, какие угрозы запечатали уста Саймона. Да, она подозревала — особенно когда Саймон с упреком смотрел на нее своими темными глазами, — но не решалась что-то предпринять. А однажды все-таки предприняла.
Эллен пошла к викарию и поделилась с ним своими подозрениями. Как потрясен был пастор этим утверждением и как он убеждал ее, что она заблуждается, что хотя Джордж Преддл — глупый и никчемный человек, да, да, и пьяница, но он никогда не совершит такого со своим сыном. Несомненно, она ошибается. Конечно, он поговорит с ее мужем, напомнит об обязанностях по отношению к семье и, если она настаивает, скажет ему о ее опасениях. «Положись на меня, — сказал он, — и я разберусь со старым Джорджем, но больше никому не говори о своих подозрениях. Помни, работники социального попечительства и местные власти нынче разрушают семью при малейшем намеке на издевательство над ребенком, а ты же меньше всего хочешь, чтобы юного Саймона отдали под чью-то опеку. Вспомни, что случилось с этими несчастными семьями на Оркнейских островах».
Эллен отвлеклась от мыслей о сыне — казалось, газеты каждую неделю пишут о подобных вещах — и почувствовала себя еще хуже, ощутила еще больший страх. Она только подозревала, что происходит, а сам Саймон никогда ничего ей не говорил. Он знал, как мать любит его, и, наверное, рассказал бы ей, несмотря на свой страх перед отцом. Но, видимо, он боялся не только за себя, но и за мать… Нет, нет, она не позволяла себе так думать, это слишком ужасно. И кроме того, на Саймоне не оставалось никаких следов, синяков. Преподобный Локвуд пообещал поговорить с Джорджем, а Джордж мог кричать, ругаться и неистовствовать дома, но вне дома он был малодушным трусом и должен прислушаться к словам викария.
Как-то вечером после этого Джордж пришел с двумя дружками-собутыльниками еще более пьяный, чем обычно, и во взвинченном состоянии. Он набросился на жену с руганью и так тряс ее, что она рухнула на пол. Да, викарий поговорил с ним, ухмылялся Джордж, да, великий и могучий святой преподобный Локвуд кое-что сказал ему, но ведь все в порядке, а? Видишь ли, они со скуарсоном одинаково смотрят на это. И преподобный понял старину Джорджа. Запомни это навсегда, старая жирная свинья!
Ухмылка на его лице поблекла, слегка увяла, и, крепко пнув лежащую на полу жену, он хихикнул и сказал, что мальчишка и впредь будет получать свое, как и раньше, и никто ему, Джорджу, не помешает.
Эллен поползла по лестнице в крохотную спальню Саймона и обняла сына, пока снизу доносился грохот и шум — это Джордж вымещал, остатки своей злобы на мебели. Иногда слышался его хохот и громкие бессвязные крики, но сам он не поднялся за ней наверх. И на другой день, как и в последующие дни не трогал мальчика.
Но иногда, когда Саймон был в ванне, а Эллен сидела на табуретке рядом, рассказывая ему сказки и помогая мыть голову, Джордж появлялся в дверях, не всегда пьяный, и с особым выражением на лице смотрел на мальчика. Саймон съеживался, подтягивал колени к подбородку, а Эллен отталкивала мужа от дверей на площадку перед их спальней. Не раз в таких случаях, чтобы успокоить Джорджа и не пустить к двери ванной, ей приходилось вступать с ним в сношения, которых она стыдилась, — грязные, скотские сношения, к которым никакая обладающая достоинством женщина не дала бы себя принудить. Но если это могло оградить Саймона, отвратить от него эти похотливые глаза, разве остальное имело значение?
К несчастью, хотя Джордж больше и пальцем не касался сына, его угрозы становились все страшнее. Иногда он бубнил что-то странное и бессвязное, в других случаях его слова, которые он произносил с мерзким хихиканьем, были полны темных намеков и угроз. Это так влияло на Эллен, что когда она выходила из коттеджа посадить Саймона на школьный автобус или купить что-либо в лавке, то ощущала темный, зловещий мрак над самой деревней. Как будто над ней нависло что-то отвратительное.
А потом Джордж погиб в огне.
Освобождение — и облегчение — было ошеломляющим. Вместо скорби они с Саймоном ощущали избавление. И радость, такую блаженную радость.
Когда Саймона привели домой, после того как он стал свидетелем смерти отца в горящем стогу, он не плакал и не был потрясен. Сын бросился в объятия матери, а когда пришедшие с ним постояли в дверях со скорбью на лице от принесенной вести и ушли, Саймон посмотрел матери в лицо и улыбнулся.
Как счастливы были они вместе! Угроза и чувство вины у Эллен исчезли! Как они наслаждались жизнью! Их привязанность друг к другу еще усилилась, и как хорошо им было с этой обретенной свободой! Почти год совершенного счастья.
Пока не вернулся Джордж.
Тогда Эллен этого не поняла, но понимала теперь. Вся правда о смерти сына дошла до нее, когда она сидела с ним в тот вечер. Саймон ничего не говорил, он даже не замечал, ее присутствия, и в ее голове не возникло никаких образов. Понимание пришло без всякого предупреждения, без объявления, без видений.
В тот роковой день Эллен оставила Саймона одного. Он был в ванне, совершенно счастливый, в полной безопасности, но его маленькое сердечко остановилось — буквально остановилось — от шока, когда он увидел призрак отца, стоящий у открытой двери и смотрящий на него с тем отвратительным, похотливым выражением, которое Саймон так хорошо помнил. Сын потерял сознание и упал в ванну, а легкие машинально пытались вдохнуть воздух. И через несколько секунд Саймон захлебнулся. Убитый собственным отцом.
И вот сейчас, сидя напротив неподвижно застывшей фигурки сына, Эллен так и не могла понять: если она не может обнять его худое голое тельце, если не может утешить его, почему сам Саймон остается здесь? Почему его бедная душа не отправилась к Богу? Чего он ждет в этом кресле?
Пока не услышала сверху шум.
И тогда Эллен начала осознавать, почему Саймон возвращался снова и снова.
Сверху доносился звук плещущейся воды, словно чья-то рука зачерпывала ее, проверяя температуру, как сама она обычно делала, перед тем как позвать Саймона принимать ванну.
Саймон продолжал смотреть на нее — или, по крайней мере, на то место, где она сидела.
Кто-то позвал его, громким и грубым голосом.
И Саймон встал.
Борясь с паникой, Эллен тихо окликнула его, но он не слушал и подошел к лестнице.
— Саймон! — закричала она, когда мальчик стал подниматься.
Эллен подбежала к лестнице, умоляя его, но маленькое белое тело уже свернуло за угол Она закачалась, все вокруг закружилось, страх и дурнота обрушились на нее, как сговорившиеся демоны, вытягивая все силы; ее ноги обмякли… Саймон скрылся из виду, и ей послышалось, что из ванной донесся другой звук. Это был хриплый булькающий звук, который издавал Джордж, когда проделывал с ней эти ужасные, отвратительные вещи.
Эллен предостерегающе вскрикнула, но это не возымело действия. Она попыталась на четвереньках вскарабкаться по лестнице. И снова закричала, услышав всплеск воды.
Во мгле вокруг иссушенных ветром памятников старины, в иные времена служивших в Слите средствами наказания и пыток, бродили тени. Можно было расслышать шепот — если бы на пустыре кто-нибудь был, — и по мере того, как темнота сгущалась, тени становились четче, яснее, а бестелесный шепот звучал громче.
Кровь по-прежнему сочилась из позорного столба — теперь она уже текла из каждой щелочки, каждой трещинки, капая на колодки и заливая землю под ними. Вскоре земля пропиталась густой темно-красной влагой, которая образовала лужу, а лужа превратилась в ручеек, устремившийся по лужайке дальше и выбравшийся наконец на дорогу…
…Где в тумане двигались другие тени — призраки Слита…
Посуда на столе начала дребезжать, одна чашка стала приплясывать на блюдце, словно собираясь убежать.
Розмари Джинти прижала к губам ладонь, чтобы не закричать, а ее муж Том через плечо оглянулся на свистопляску на столе. Его мясистые руки еще держались за занавеску, которую он только что задернул, чтобы не видеть туманной ночи снаружи, но они разжались, когда он увидел танцующий фарфор.
Чашка наконец перескочила через край блюдца и продолжила свое движение по столу; Том с Розмари в немой тишине смотрели, как, приплясывая, она добралась до края стола и упала на пол. На полу в верхней гостиной у Джинти почти от стены до стены расстелился толстый ворсистый ковер, и чашка не разбилась, а только подскочила, несколько раз дернулась и затихла.
— Том! — наконец смогла выкрикнуть Розмари, словно обвиняя мужа в происходящем.
Если она ожидала ответа, то его не последовало. Вместо этого хозяин «Черного кабана» осторожно приблизился к столу с дребезжащей посудой и протянул перед собой руку, как будто пытаясь утихомирить расшалившееся домашнее животное. Ради экономии места стол был придвинут к стене, по краям стояло два стула (за исключением завтрака супруги редко принимали пищу у себя, предпочитая ресторанчик прямо под их комнатой), а саму гостиную загромождала разномастная мебель с разными безделушками, которые коллекционировала Розмари.
В углу стоял телевизор, включавшийся от случая к случаю, на нем располагались лампа и фотография в рамке, а в углу напротив находились низенький кофейный столик и комфортабельное кресло, в котором в настоящий момент и восседала Розмари. Оставшееся место занимали длинный стол для посуды, диван, сервант и старенькая радиола.
Том Джинти осторожно потянулся к ближайшим чашке и блюдцу и прихлопнул танцующую чашку, как муху. Она поддалась насилию, застыла под изрядной тяжестью его ладони и некоторое время стояла спокойно, даже когда он приподнял руку. Потом дрожь возобновилась в такт с общими колебаниями фарфоровой посуды. Крышка дребезжала о край чайника, а в сахарнице подскакивали песчинки сахара; даже молоко в изящном фарфоровом молочнике устроило миниатюрный шторм.
Когда хоровод вдруг прекратился и все застыло, тишина показалась такой же пугающей, как дребезжание вначале.
А когда Джинти обернулся к жене и открыл рот, чтобы что-то сказать, одна из безделушек Розмари, фигурка якобы восемнадцатого века, пробила стекло серванта и пронеслась через комнату.
На этот раз Розмари не удержалась от визга, потому что фигурка пролетела всего в дюйме от ее уложенных обесцвеченных волос. Штуковина с размаху ударилась о стену рядом с задернутой занавеской и, разлетевшись на куски, упала на пол От визга жены Джинти съежился и в изумлении уставился на разбитое стекло серванта.
Набрав в грудь воздуха, Розмари повернулась к мужу.
— Это все ты! — завопила она, и его изумление сменилось ужасом — Ты и все эти… — Она возмущенно махнула рукой в сторону окна. — Прочие!
— О чем ты говоришь, женщина? — Он недоуменно покачал головой.
— Сам понимаешь! Черт возьми, ты сам прекрасно понимаешь!
Круглое лицо Джинти побледнело, на щеках и носу проступили красно-синие вены. О Господи, неужели она права? Такие штуки происходили в Локвуд-Холле… Господи, нет, это совершенная чепуха. Он участвовал в этом, но не верил. Это было вроде деревенской традиции, да, тайной, но не причиняющей никому никакого вреда. Всегда на следующий день он трясся от страха и ничего не помнил, только какие-то обрывки, куски дурацкой церемонии, глупое пение, напяливание древних одежд. Вроде масонов, так же безобидно. Но откуда знает Розмари? И что она знает?
Джинти закрыл лицо руками, потому что мимо просвистела еще одна безделушка из разбитого серванта. Розмари нырнула за мягкий подлокотник кресла, схватившись руками за волосы, когда статуэтка — двое влюбленных на ложе любви — ударилась о занавеску и разбила окно за ней.
— Как ты мог? — заорала Розмари, рискнув снова поднять голову.
Почему она ругает его? Она не может ничего знать.
— Не будь такой дурой! — заорал, он в ответ.
Розмари соскользнула на пол, опасаясь новых летящих предметов. Зачем он прикидывается? Последние несколько часов они просидели взаперти в своих комнатах в гостинице, потому что в деревне происходило что-то нехорошее, и оба знали это. Но он знал больше и не хотел признаваться! Как только Слит окутало этим ужасным туманом, Розмари почувствовала, что здесь что-то не так. Что-то в этом напоминало предупреждение (Нет, как это называют? Знамение? Да, знамение!), что сейчас случится что-то мерзкое. И забавно, что нечто подобное ожидалось, какая-то мерзость уже давно назревала, и не одна она, Розмари, чувствовала это.
В тот день никто не вышел на работу, и ни один посетитель даже не переступил порог бара. Позже, после полудня, Розмари пыталась дозвониться до кого-нибудь в деревне, а когда обнаружила, что ни один номер не отвечает, ее охватил панический озноб. Она так испугалась, что не осмелилась выйти и постучать кому-нибудь в дверь. Том был так же встревожен — нет, может быть, даже больше, потому что участвовал в этом, он явно участвовал в этом, черт бы его побрал! — он затолкал ее в комнату наверху и заперся там вместе с ней. Даже через некоторое время, услышав движение в коридоре, он не дал ей выглянуть — а честно сказать, ей и не было так уж любопытно. Розмари вспомнила предыдущую ночь, ту свистопляску в спальне, и содрогнулась.
— Сволочь! — сказала она мужу.
Что-то защекотало ее пухлые ноги в чулках, и, взглянув вниз, Розмари увидела, что ковер, покрывающий большую часть пола в гостиной, колышется, словно по полу дует ветер.
Розмари поднялась на ноги и переместилась на другую часть ковра в стремлении убежать от таинственно катящихся волн.
Она чувствовала, как толстый ковер пытается подняться под ногами, но не позволял ее вес; волны просто распространялись вокруг, расходясь во все стороны и относя мебель к краям.
Том Джинти был упрям, его мозг отвергал происходящее вокруг, но глаза настаивали, что все это вполне реально. Занавески хлопали, словно в разбитое окно врывался ветер. Часы на камине как-то нелепо, ни с того ни с сего начали со звоном отбивать время, хотя обе стрелки находились далеко от какой-либо цифры. Картина на стене — охотничья сцена, полная красных камзолов, лошадей и гончих, — неожиданно упала на пол. Старый чай в чайнике захлюпал, выливаясь из носика, и еще одна чашка, на этот раз вместе с блюдцем, свалилась с края стола. Цветастый диван начал раскачиваться туда-сюда, разбрасывая подушки по ковру. С телевизора вдруг соскочили лампа и фотография.
Розмари потеряла равновесие и снова стояла на коленях. Ей повезло, потому что остатки стекла в серванте и в окне напротив ни с того ни с сего вывалились и по комнате засвистели осколки, большие и маленькие. Занавески были изрезаны в клочья и раздвинулись, а из серванта вместе с осколками вылетели статуэтки, стеклянные фигурки и украшения. Смертоносная шрапнель устремилась прямо в центр комнаты, именно туда, где стоял хозяин «Черного кабана».
Наибольший ущерб ему нанесли стеклянные осколки, хотя свою лепту внес и фарфор. Удивленный крик Джинти перешел в хрип, когда осколок стекла рассек ему горло. Рана была не так глубока, чтобы мгновенно убить, и Джинти инстинктивно вскинул руки, защищая глаза, но когда Розмари снова подняла голову, то увидела, что верхняя часть его тела, как подушечка для булавок, утыкана крошечными острыми осколками, напоминающими кинжалы. Люстра, как маятник, раскачивалась над головой, и в ее бликах одежда и тело Джинти то освещались, то опять затенялись. Розмари истерически что-то бормотала, в то время как сам Джинти, оставаясь совершенно неподвижным, по-прежнему держал исколотые руки у глаз, а хрип в горле превратился в бульканье.
Боль вызвала у него шок, и Джинти двигался скованно, как робот. Он опустил руки и, не веря происходящему, посмотрел на жену. Розмари кричала уже давно, но теперь крик вырвался с новой силой, потому что гротескный вид проколотого, окровавленного и страдающего от множества ран мужа напугал ее больше, чем кутерьма движущихся вещей. Позже к ней вернулась интуиция и, возможно, даже смутные, но тревожные предчувствия, которые, она знала, были и у других, — о, никто о них не упоминал, все держали их при себе, боясь, что окажутся одиноки в своих мыслях, что это, может быть, какое-то ползучее слабоумие; но Розмари видела по лицам, по встревоженным глазам, по скованным манерам: страх увеличивался с каждым днем. И тайное, долгое время скрывавшееся, как метастазы рака, как неприметная, но смертельная болезнь, под внешне благополучной оболочкой, — наконец проявилось. Одно из этих проявлений стояло сейчас перед ней с миллионом стеклянных осколков, торчащих из изуродованного, напоминающего опухоль тела.
Том Джинти сделал неуверенный шаг к жене, и Розмари снова закричала и отшатнулась. Между ними никогда не было настоящей любви, первоначальная нужда в близости очень скоро сменилась терпимым отношением друг к другу, которое в конце концов перешло во взаимную неприязнь, — и Розмари трудно винить в том, что она бросилась прочь от окровавленного монстра, бывшего ее мужем.
Причудливые часы, грубая имитация Бомберга, соскользнули с каминной полки и разбились. Висевшее над диваном зеркало покрылось узором трещин. Диван, все более неистовый в своем раскачивании, наконец перевернулся вверх ножками.
Розмари продолжала кричать, вздрагивая при каждом новом происшествии и прикрываясь креслом от приближающегося мужа. Внезапно она бросилась к двери, преодолев по пути перевернутый диван. Под ногами хрустели стекло и осколки фарфора, а Том Джинти попытался последовать за ней. Розмари нащупала защелку и, открыв дверь, бросилась в коридор. Она чуть не рухнула, увидев маленькие фигуры, прячущиеся в колеблющихся тенях. Вдоль стен бежали крысы, волоча за собой голые хвосты.
Розмари заставила себя побежать за ними, чувствуя за спиной изуродованную фигуру. Где-то в комнате она потеряла туфлю и могла продвигаться дальше, только прихрамывая и опираясь рукой о деревянную обшивку стены. Тени впереди безумно метались, запутывая ее, пока вдруг большую часть коридора не заполнила темнота. Розмари поняла, что, видимо, Том дошел до дверного проема и загородил свет. Ей послышалось, что он зовет ее, но это был лишь странный, бессвязный гнусавый звук, и Розмари не остановилась; она не испытывала сочувствия, только страх. В голове мелькнула мысль обратиться за помощью к единственному постояльцу, но уж слишком ненадежным человеком был этот Дэвид Эш. В нем чувствовалась какая-то холодность, непроницаемость; кроме того, Розмари была не уверена, не связан ли как-то и сам он с появлением призраков. Свечение впереди заставило ее еще прибавить ходу.
Кто-то включил свет на лестнице и нижнем этаже, но Розмари не стала сразу спускаться, несмотря на шаги за спиной. Она и Том всегда знали, что в подвалах полно крыс, пару раз на кухне и в баре им пришлось гоняться за грызуном, но никогда раньше у этих тварей не хватало наглости подняться выше, и уж тем более никогда они не проникали в номера. А сейчас ими вся лестница кишела.
Крепко схватившись за перила и испуганно вскрикнув, Розмари заставила себя сделать шаг. Большинство крыс убежали вперед, но одна, остановившись у поворота лестницы, показала зубы и зашипела на приближающуюся фигуру. Розмари поставила ногу на ступеньку, и крыса неохотно отползла; Розмари слышала стук когтистых лапок по доскам.
— Ро… Роз… — донесся хриплый стон, от этого звука Розмари вздрогнула и повернула голову. Том стоял на площадке, его тело раскачивалось, утыканное битым стеклом. Он начал наклоняться, и Розмари бросилась прочь, но споткнулась на повороте лестницы и, вопя, кубарем покатилась вниз. Полное тело больно колотилось о старые ступени и замедлило движение лишь у подножия. Еще не придя в себя, Розмари услышала наверху нетвердые шаги. Почувствовав укус в руку, Розмари с содроганием отшатнулась от крысы, которую чуть не раздавила.
Она поднялась на ноги — уже не было и второй туфли — и, размахивая руками и наполняя воплями помещение, зашлепала по полу бара к открытой двери, в которой клубился желтоватый туман.
Том снова позвал, и, обернувшись к нему, Розмари увидела, что он по-прежнему идет за ней, как зомби, одеревенев, его руки и рубашка были все в крови. «Почему он не оставит меня в покое? Что нужно от меня этому прогнившему дерьму?»
Розмари выбежала в открытую дверь на улицу, в туман. И снова завопила, увидев два быстро надвигающихся на нее призрачных огня, возникших из кружащейся мглы.
Ленни Гровер бессмысленно захихикал.
— Не вижу ни хрена, — сказал он Деннису Крику, сидевшему рядом в пикапе.
— Так притормози, придурок. — Крик тоже ухмылялся, прижав нос к измазанному ветровому стеклу. — Ну и дерьмо! — Его речь была несколько неразборчива после нескольких кружек, принятых им и Гровером в придорожном пабе.
— Я бы сказал, химический газ, — предположил Гровер. — Посмотри на цвет, только принюхайся!
— Уже, и мне не понравилось. — Для усиления слов Крик состроил гримасу.
— Откуда-то его напустили, уж поверь мне.
— Не пори чепуху, Лен. Это туман, вот и все. Смотри, уже рассеивается.
— Слава богу, — снова хихикнул Гровер.
Его напарнику не хотелось ехать в тумане, в который они вдруг попали на обратном пути в Слит и в котором не было видно и на ярд вперед. Но Гровер настоял, что нужно ехать, поскольку у них в кузове лежали новехонькая газонокосилка, отличный электрический резак для живых изгородей и несколько домашних растений — все, собранное в очередном регулярном «обходе». Не реже чем раз в две недели приятели колесили по сельским дорогам, присматриваясь к садовому инвентарю и всему, что лежит без присмотра недалеко от дороги. Владелец газонокосилки, еще сверкающей лаком модели «Хейтер-Харриер 56», понес сеносборник к помойке или куче компоста позади дома — эта процедура заняла не более двух минут, — оставив Гроверу и Крику достаточно времени, чтобы прибрать саму машину. Они уже пару раз проезжали мимо, выжидая момента. Потребовалось не более тридцати секунд, чтобы остановиться, выскочить, забросить косилку в кузов и отправиться дальше. Их еще больше развеселило, когда через десять минут они увидели электрический резак, лежащий поверх живой изгороди. Владелец, по всей видимости, зашел в дом помочиться или попить, и Крик выскочил из кабины, дернул идущий в гараж шнур, чтобы вырвать вилку из розетки, и, не мешкая, бросил «плохо лежащий» инструмент рядом с газонокосилкой. Гровер еле завел машину, так его это рассмешило. Еще удалось стащить прямо с подоконников несколько горшков с цветами и пинту молока, которое оказалось прокисшим от жары. На этом дневная работа была закончена. Легко и приятно, и не так рискованно, как среди ночи красться по лесу, ожидая выстрела из двустволки лесника.
Въехав в обволакивающий туман, они стали двигаться осторожнее, оба высунули головы в боковые окна, чтобы следить за обочинами дороги. Гровер переключил фары на средний свет, а Крик постоянно жаловался, что нужно повернуть обратно.
Гровер глотнул теплого пива из зажатой меж коленей жестянки. Крик взял катающуюся по полу неоткрытую банку, откупорил и направил пену на соучастника.
— Козел! — взревел Гровер, пролив свое пиво на брюки, когда попытался загородиться рукой. Пикап дернулся вправо и несколько ярдов проехал, царапая боком по кустам. Гроверу понадобилось время, чтобы вернуть машину на середину дороги; при этом, резко выруливая, он расплескивал пиво на плечо Крика Обоим показалось это очень смешным.
— Смотри! — Крик вдруг прекратил смех и схватил Гровера за руку.
Тот, коленями зажав банку с пивом и вытирая бейсбольной кепкой лицо, нажал на тормоза. Автомобиль ехал довольно медленно, хотя Крику так не казалось, и, хотя тормоза были не прокачаны, быстро остановился.
— Что? — спросил Гровер, с прищуром вглядываясь через ветровое стекло. — Что еще?
Крик посмотрел по сторонам.
— Мне показалось, кто-то переходил дорогу.
— Лично я никого не вижу.
— Мы, наверное, уже в деревне, так что не кипятись.
— Да, да — Большим пальцем Гровер ткнул за спину. — Скоро мы их выгрузим и пропустим немного в «Черном кабане».
— Не знаю. Эти свиньи могут все еще расспрашивать там про Микки. У меня нет большого желания опять с ними говорить.
— Нет, они убрались в тот же день.
— Возможно. Я только говорю, что не стоит пока показываться, знаешь, пока все не утихнет.
— Глупо, парень. Надо вести себя так, будто ничего не случилось, вот что.
Крика это не убедило.
— Все равно. Давай сначала спрячем барахло.
Гровер нажал на педаль, машина снова поползла вперед. Он почувствовал себя увереннее и начал набирать скорость.
— Ладно, это, не так глупо. Успокойся.
Гровер специально нажал на газ.
— Ленни! — предупредил его Крик.
Тот фыркнул и поехал еще быстрее.
Они подъехали к перекрестку, где сходились две дороги. По одной ехали они, другая шла от церкви Святого Джайлса. Крик обалдело уставился в окно, хлопая глазами; он даже провел по лицу рукой, не веря себе.
— Ленни, ты видишь?..
Гровер, напевая, ехал вперед. Никаких других машин на дороге не ожидалось — какой дурак выедет в такой туман? — и было особое возбуждение от езды вслепую. Он с удовольствием рыгнул, почувствовав на языке вкус пива.
— Ленни, — опять сказал Крик. Он мог поклясться, что видел, как кто-то двигается в тумане. И слышал странные звуки, похожие на голоса, хотя и не был уверен из-за пения Гровера и шума мотора. Что это впереди? Словно масло течет на дорогу с лужайки. Крик испугался, что машину занесет, и открыл рот предупредить Ленни, но не успел: они уже переехали ручеек. Крик снова высунул голову в окно и принюхался. Неприятный запах… Стоп! На улице есть люди, только он не может рассмотреть — это всего лишь силуэты…
Крик посмотрел вперед, но свет фар отражался от тумана, и было трудно что-либо разглядеть. Других огней не было — ни в лавках, ни в домах. Это чертовски странно…
— Лен-н-и-и-и!..
Крик только что увидел метнувшуюся из дверей фигуру, они чуть не наехали на нее. Гровер тоже ее заметил и, выругавшись, нажал на тормоз.
Он выкрутил баранку влево, чтобы нё сбить светловолосую женщину; и машина, дико накренившись, наехала на поребрик. Крыло ударило второго человека, появившегося из той же двери, и отбросило его назад. Вопль сбитого был не громче их собственных. С ошеломляющей силой машина протаранила косяк двери и стену за ним. Автомобиль резко остановился, и оба сидящих в нем, всегда презиравшие ремни безопасности, вылетели через ветровое стекло.
Крику повезло, он приземлился внутри гостиницы, а Гровер с размаху ударился о дерево и кладку у входа. Впрочем, в конечном итоге не повезло никому, потому что в аварии погибли оба. Просто Крик прожил чуть дольше.
Они снова здесь. Внизу. Бормочут. Шепчут. Стонут. Стараются свести его с ума Ну, он не будет долго это терпеть. Всему есть предел. Ему надоели эти голоса, он устал от призраков.
Доктор вылил остатки виски и уронил пустую бутылку на пол. Он держал стопку и смотрел в янтарную жидкость. Ты даешь забвение, не так ли? Что ж, его это устраивает, потому что забвение означает защиту. Они не смогут пробраться к нему, когда он согреется. Его пальцы крепче обхватили стопку, и виски внутри задрожало.
Локвуд может идти к черту. И Бердсмор вместе с ним. И остальные тоже, эти дурачки, — Бердсмор называл их «посвященные». Им нравились эти обряды, и разложение проникало в них без их ведома. Что ж, и они тоже могут сгнить в аду!
Доктор Степли пил виски, уже не смакуя его, а стремясь лишь забыться. Потом, приняв какое-то решение, поставил стопку обратно на столик у кресла, встал, поправил галстук, расправил плечи и выпрямился; выпрямился, насколько позволяло выпитое и таблетки, которые он принял за последние несколько часов.
Рукой он держался за спинку кресла, чтобы сохранить равновесие. Любой может держаться с достоинством, ободрил он себя.
«Как и деградировать», — напомнил внутренний голос, ставший в последнее время постоянным собеседником.
Подчеркнуто твердо доктор прошел к двери.
«Притворство, — тут же вмешался издевательский голос. — Настоящий доктор слаб и в панике. Ведь честно, ты не хочешь спускаться туда, правда, дружок? Что ты там обнаружишь? Подумай…»
В дверях он помедлил и закрыл глаза. Нет, он настоящий и вполне реальный, ободрил он себя, но эти звуки в приемной отсутствуют. Это просто шепот сознания, а сознание — это продукт интеллекта, который сам по себе не имеет физической субстанции. Известно, что в придуманном нет ничего реального.
«Но когда ты приблизишься, разве голоса не станут громче? А когда ты откроешь дверь внизу…»
Ум может дурачить сам себя — таков был его вполне рациональный ответ.
«Тогда нет никакой причины бояться».
Никакой.
«И все же твои руки дрожат, ладони влажные; и разве твой пульс не участился?»
Усталость. Стресс. И…
«И?..»
Он рванул дверь.
Быстрыми, даже самоуверенными шагами доктор спустился по лестнице. Да, хорошо ощущать злость — она подавляет другие эмоции, в частности страх. Он не превратится в лопочущую развалину, как малодушный Локвуд, который забился к себе в спальню и сидит там, вцепившись в одеяло, как старая дева, вообразившая насильника у себя в дверях. Сумасшествие Эдмунда случилось не внезапно, процесс начался давно. Возможно, столетия назад.
«Начиная с первого слитского Локвуда?»
Да. И последующих Локвудов. Эдмунд продолжил долгую цепь психопатов.
«Как мертвый доктор продолжил цепь предшественников?»
Да, да, это передается по наследству, если хочешь — если ты настаиваешь. Возможно, само рождение в Слите означает рабство.
«Значит, ты не виноват».
И снова Стенли заколебался. Он стоял в темноте лестницы, и его решимость убывала. Если бы было так просто переложить вину, обвинить своего отца, а до того его отца! К сожалению, это означало бы отрицать свободу воли.
«Ах да, свобода воли. Этого достаточно, чтобы противостоять импульсам собственного безумия?»
Но я не безумен!
«Однако ты слышишь голоса из пустой комнаты».
Не пустой.
«Пустой».
Еще три шага привели его к подножию лестницы. Напротив была закрытая дверь приемной.
Там не может быть пусто.
«Пусто».
Прислушайся к ним, прислушайся к этим голосам.
Внутренний голос, звучащий только в голове, помолчал, потом послышался снова:
«Что ты собираешься делать?»
Прогнать их.
«Если они есть…»
Я слышу их.
«А если там пусто, ты признаешь свое безумие?»
Но там не пусто! Смотри, я покажу тебе…
Доктор шагнул вперед и распахнул дверь.
Не последовало ни торжества, ни злорадства от сознания того, что он оказался прав. Степли попятился назад и упал на лестницу, по которой спустился.
Теперь, когда дверь была открыта, внутренний голос превратился в бормотание, в адскую какофонию стонов и воплей, причитаний и молений, ярости и упреков. Степли поднял руки, чтобы отгородиться от этих ужасов, собравшихся в тесной приемной, но их образы уже проникли в его ум, их было не стереть. И он по-прежнему видел их…
…кричащая женщина протягивает к нему окровавленный зародыш своего ребенка, пуповина которого все еще обвивается вокруг крохотного горлышка, его рождение убило обоих; собравшиеся вместе старики — их слишком много, чтобы сосчитать, — изможденные и дряхлые даже в призрачных оболочках, поносящие его за свою жалкую смерть по его халатности, из-за его презрения, пренебрежения; ребенок с призрачными слезами, блестящими на призрачном лице, упрекает его в неверном диагнозе, который привел к смерти, — грипп вместо бронхиальной пневмонии; жертва СПИДа, которой Степли прописал всего лишь поверхностное лечение, — огромные призрачные глаза этой жертвы смотрят на доктора из кутерьмы непостоянных призраков и посылают проклятия; девушка, показывающая свою иссеченную плоскую грудь, изуродованную раком и запоздалым оперативным вмешательством, повлекшим смерть, которой вполне можно было бы избежать, если бы доктор обратил внимание на первые признаки злокачественной опухоли; монстр в углу — это новорожденный, которого доктор счел слишком страшным, чтобы оставить жить, и который теперь вырос в альтернативном мире фантомов…
…и были другие — призрачные лица, которые он с трудом вспоминал, несчастные, ставшие жертвами его небрежности и неправильного лечения, побочные жертвы его злоупотреблений алкоголем и наркотиками…
…другие, большинство из которых он определенно не знал, еле видимые в толпе тени прошлого, умершие еще до его появления…
…и еще другие, более отчетливые, чем предыдущие, некоторых он даже узнал, поскольку их использовали в ритуалах…
…и среди них стоящий в дверях маленький Тимми Норрис, всего семи лет отроду, его фигура видна отчетливее всех, он почти реален, почти осязаем…
Услышав тихое пение убитого мальчика, доктор Степли медленно опустил руки. Каким-то образом слова, как бы тихи они ни были, слышались сквозь шум позади. Тимми пел гимн, и Степли узнал его, этот гимн он слышал во сне, в ночных кошмарах…
Доктор начал понимать.
— Н-е-е-е-т! — закричал он.
Не отрывая глаз от мальчика в открытых дверях, он скатился с лестницы и только у самых дверей выпрямился, но его спина по-прежнему скользила по стене; он мотал головой, пытаясь отогнать обретающее реальность видение.
Крики, бормотание, стенания из приемной продолжались, но, несмотря на это, ясно слышалось тихое пение мальчика.
Доктору Степли потребовалось несколько секунд, чтобы отпереть разнообразные замки, но в конце концов он распахнул входную дверь. Словно привлеченный звуками, внутрь заплыл грязного цвета туман, и доктора едва не стошнило от его запаха; это напомнило ему о тех домах, куда его вызывали и где мертвые тела лежали не освидетельствованными по нескольку дней — не такие уж редкие случаи для этих треклятых времен, — заползающая с улицы мгла имела тот же сладковато-тошнотворный аромат разложения. Зажав нос и рот рукой, Степли бросился на улицу.
Его машина стояла в мощеном палисаднике перед кабинетом, и, спеша к ней, доктор полез в карман за ключами. Обнаружив, что ключей там нет, он вслух застонал. Нет, он не мог вернуться, он не может вернуться. Через открытую дверь по-прежнему доносились голоса, теперь слабее, но неземной голос мальчика слышался так же ясно.
…Но в пятницу внезапно
Покрылось небо мглой.
Доктор чуть не зарыдал от облегчения, когда увидел через окно машины, что ключи вставлены в замок зажигания. Он не удивился, а был только благодарен, что они там, так как в последние месяцы подобная забывчивость стала характерной для него; напряжение, в котором он так долго находился, привело к переутомлению, как умственному, так и физическому. Доктор прямо-таки рухнул на сиденье и обнаружил, что руки слишком трясутся и слишком мокрые, чтобы сжать ключ зажигания. Обеими руками, сгорбившись и неуклюже изогнувшись, он все же умудрился завести двигатель. Мотор заворчал, и Степли быстро включил фары.
Но, взглянув через ветровое стекло, понял, как трудно будет ехать сквозь туман. Туман клубился, застилая обзор, лениво плыл, и Степли различил темные сгустки, напоминающие… призрачные… фигуры…
…трудно танцевать…
Гимн слышался даже сквозь закрытое окно машины.
Доктор отпустил сцепление и нажал на акселератор. Покрышки пробуксовали, но тут же бросили машину вперед. Там и здесь в тумане имелись просветы, отчего было проще находить путь — или, по крайней мере, не съезжать с дороги. Зубы Степли, сточившиеся и пожелтевшие от возраста, закусили нижнюю губу. Локвуд должен помочь. В конце концов, он несет ответственность, это он разжег все это. Но теперь Локвуд превратился в съежившуюся развалину. Тогда Бердсмор. Он сильнее. И они с Локвудом — одно…
…с чертом за спиной…
Степли еще сильнее нажал на акселератор, и машина накренилась, набирая скорость. Детский голосок не отставал., хотя кабинет остался далеко позади. Это было почти как…
Он бросил взгляд через плечо, ожидая увидеть на заднем сиденье фигуру Тимми Норриса. Конечно, там было пусто.
Доктор снова стал смотреть вперед и заметил свет фар, какая-то машина мчалась сквозь туман. Он слишком поздно заметил, что кто-то перебегает ему дорогу.
Хотя Степли резко повернул руль влево, машина сбила этого человека. Тело ударилось о ветровое стекло, отчего по стеклу во все стороны разбежались трещины. Степли услышал женский вскрик, машину занесло, и женщина упала с капота Автомобиль доктора ударился о машину, стоящую у края пустыря, и Степли дернуло вперед. От кружения машины он потерял ориентацию, потом ощутил особое чувство полета, словно плавно плывет по воздуху. Машина продолжала вертеться, отчего кружилась голова, и, как ни странно, это не было неприятно.
Движение замедлилось и прекратилось, легко и без всякого столкновения, мотор заглох. Все стало тихо и спокойно. Даже гимн замолк.
Доктор прислонился к рулю, очки съехали на кончик носа. Он тяжело дышал.
Потом послышался треск. Невероятно, но как будто трескался лед.
Машина вздрогнула, ее передние колеса погрузились, но не глубоко, всего на фут, не больше. И она начала скользить вниз.
Когда машина снова наклонилась вперед и послышался плеск, доктор вскрикнул. За окнами стала подниматься темная вода, ноги вдруг промокли.
Вода из пруда заполняла тонущую машину, темная, серая тяжесть давила на окна, просачиваясь через трещины в ветровом стекле, и струйки вскоре превратились в потоки, фары по-прежнему горели, и даже сквозь охвативший его ужас доктор разглядел во мраке темные фигуры, плывущие к нему, словно что-то тянуло их к новому чужеродному элементу, появившемуся в этом тусклом, водянистом мире.
Что-то застучало в боковое стекло, и доктор резко обернулся. Ему показалось, что к окну прижалась маленькая ручка. Но на ее пальцах не было плоти.
Стук по стеклу рядом заставил его снова оглянуться.
Сначала было трудно что-то разглядеть, поскольку все окутывал мрак — и внутри машины, и снаружи. Но даже в этой кромешной тьме глаза различили прижавшееся к стеклу лицо. Необъяснимо — поскольку мрак не рассеивался, — но он увидел, как появилось еще одно лицо; призрачные образы как будто светились изнутри, а к стеклу прижимались маленькие ручки.
Сначала Степли показалось, что лица улыбаются ему, но потом он понял, что вода в пруду разъела губы на этих лицах.
Ледяная вода сдавила грудь, стало трудно дышать. Он не мог двигаться. Нет, ему не двинуться. Куда ему деться? Туда, к этим призракам?..
Лица словно закивали в ответ на его молчаливый вопрос. Появлялись все новые фигуры, безгубые лица, пустые глазницы, они облепили ветровое стекло и боковые окна.
Вода дошла до подбородка.
Хотя плоть с лиц была смыта на этом подводном кладбище, Степли понял, что лица принадлежат детям, потому что они были в большинстве своем маленькие, как и костлявые ручонки, стучащие по стеклу. «Нам одиноко здесь, — говорили дети, — Слишком долго мы здесь безутешны. Нам нужен кто-то, кто бы позаботился о нас. Кто-нибудь старший. Вроде тебя».
Вода заливала рот, попадала в нос. Очки уплыли. До Степли донеслись слова гимна. От детских голосов улыбки за стеклом словно посветлели и стали еще шире.
…Но знайте: я — танец
И снова кружусь!
Вода сомкнулась над его головой.
Мэдди Баклер шила, ожидая. До того она поставила на окно маленькую лампу. Возможно, это было глупо, но чувство говорило, что лампа может послужить маяком.
Рядом лежал Гаффер, прижавшись к креслу так близко, что мог коснуться хозяйки. Пес бегал за ней повсюду, с тех пор как в позапрошлую ночь вернулся один и стал выть у двери. Тогда у Мэдди не было сомнений, что с Джеком что-то случилось. Она сразу же позвонила в полицию, но там отказались ехать в лес искать его. Пусть рассветет, сказали ей, и тогда — если с ее мужем что-то случилось — его будет легче найти. Кроме того, в любой момент он сам может вернуться, ругая убежавшую собаку. Мэдди не удалось убедить их, что здесь что-то не так и нужно начинать поиски немедленно. Она уговаривала Гаффера отвести ее к Джеку, но собака отказывалась выходить из коттеджа, убегала от входной двери и забивалась под стол в кухне.
Позже, утром, полиция нашла тело Джека, но их извинения и выражения сочувствия уже не могли помочь. Так же как и заверения, что виновного, прострелившего ему сердце металлическом стрелой, скоро разыщут.
Прошлой ночью Мэдди ждала, что Джек вернется. И теперь ждала снова.
Он придет. Она знала, что он придет. Он найдет путь в противном тумане, и свет в окне направит его.
О, пусть говорят, что он умер! Они могли унести его тело, но это не значит, что Джек не вернется к ней.
Потому что все возвращаются.
Как никто не понимает этого?
Все возвращаются.
И поэтому она будет сидеть здесь и шить, пока Джек не придет. Мэдди начала напевать себе под нос.
Но прекратила, когда Гаффер вздернул голову. Эрдель тихо заскулил.
— Все хорошо, старый дурачок. Ты знаешь, кто это.
Собака, не отрываясь, смотрела на дверь, жалобное скуление стало настойчивей.
— Теперь помолчи, добрая псина.
Мэдди положила руку на длинную плоскую собачью голову, и пес успокоился. Впрочем, он оставался начеку, повернув голову в сторону и приподняв ухо.
Вскоре и Мэдди услышала шаги.
Они доносились с дорожки, ведущей к коттеджу.
Шаги приближались.