Рут Колдуэлл попрощалась со стоящим за стойкой Томом Джинти и вышла на послеполуденное солнце. Ее голые до плеч руки быстро согрелись после относительной прохлады полутемного бара, и она быстрыми шагами направилась по главной улице. До дома родителей было добрых четверть часа ходу, и будь это зимой, вероятно она бы воспользовалась своей красной малолитражкой, однако весной и летом всегда ходила пешком, не только потому, что любила прогулки и ощущение солнца на лице после полумрака бара, но и потому, что чувствовала необходимость утвердить собственную волю, свое право на свет в этой мрачной жизни.
Рут была хорошенькой девушкой — и была бы еще более хорошенькой в этот день, если бы на нее не наложили свой отпечаток последние тревожные ночи. Ей было восемнадцать, она скромно, но мило одевалась и нравилась как персоналу, так и посетителям «Черного кабана». Хотя ее амбиции ограничивались профессией няни, эта профессия тоже требовала обучения, а обучение требовало денег, и потому девушка прилежно и, как правило, с радостью трудилась за стойкой, зная, что работа — всего лишь средство для достижения заветной цели. Если бы удалось скопить денег, она бы покинула этот заброшенный уголок под названием Слит и посмотрела на реальный мир. Не то чтобы она стремилась к развлечениям — вовсе нет: ей просто хотелось вырваться отсюда. Ничего драматического, никакого внезапного переворота, который расстроил бы ее родителей и вызвал недоумение у подруг, а тихонько и незаметно отплыть — вот что было у нее на уме; постепенно и мягко порвать с тем, что оставалось дорого, но в конце концов только удушало ее. Папа все равно не поймет, если она попытается объяснить свои чувства, — он лишь скажет, что всегда думает только о ней. Да, так оно и было. Но в том-то и трудность.
Если бы забыть тот случай, воспоминания больше не управляли бы ее жизнью.
Даже теперь, через много лет, она знала, что, если дорога домой займет у нее больше двадцати пяти минут, папа бросится на своем пикапе в деревню на розыски. Он не мог забыть сам и не давал забыть ей. И она твердо верила, что так же не мог забыть этого и дух Манса.
Рут свернула с главной улицы в переулок, ведущий в поле за деревней. После утреннего дождя приходилось обходить мелкие лужицы, она перепрыгивала через оставленную трактором колею и следы конских копыт. Вскоре девушка вышла на открытое место.
Когда-то Рут любила живописную дорогу от дома до деревни, ласковые колокольчики на опушке рощи, шмыгающих в траве кроликов, внезапное появление оленя вдали. Она помнила, как в детстве папа водил ее этой дорогой в детский сад, отрываясь для этого от работы, как переносил через грязь, помнила запах дерева от его рук, легкие рыжеватые опилки в складках его одежды, от которых она чихала, — а папа смеялся.
Она чувствовала себя в такой безопасности, такой защищенной и счастливой у него на руках. И не сомневалась, что так будет всегда, что он всегда будет любить и охранять ее, удерживать от всего нехорошего, направлять ее, когда она растеряется. Но его не оказалось, когда… Стоп! Это не папина вина. Никто не виноват. Кроме Манса. И ее самой…
Она отогнала навязчивые мы ели. Это было так давно, и воспоминания стерлись. Они никогда не были ясными. Даже его лицо… лицо Манса… теперь вспоминалось с трудом. Это было расплывчатое — плаксивое — пятно. Но когда была маленькой, она хорошо знала его. Она смотрела, как он помогал папе в мастерской, и иногда он оборачивался к ней и подмигивал. И она хихикала, потому что в этом не было ничего такого. Она наблюдала, как папа с Мансом тянули за длинные веревки церковных колоколов, и, чтобы защититься от глубокого гулкого звука, прижимала ручки к ушам, а двое мужчин смеялись, еще сильнее дергая за веревки, и Манс по-особому скалился на нее — этой глупой, полуидиотской, кривой ухмылкой, значения которой она не понимала, потому что была маленькой, а папа не понимал, потому что мужчины, кажется, не замечают признаков, не понимают намерений; а она хотя и была маленькая и не понимала… до конца не понимала… тихий голосок внутри говорил ей, что в круглых глазах Манса и его лоснящейся влажной коже есть что-то забавное…
«Стоп!» — снова приказала она себе. Но мысли не отступали.
Манс почти постоянно жил у них, работал с папой, обедал с ними за кухонным столом, а иногда, когда папа уходил искать или выполнять работу по найму, а у мамы не было времени, даже провожал ее в школу… Он был почти что членом семьи, вроде дяди, и никто не знал, что происходит в его грязной голове, что кроется за хитрой ухмылкой и мутными глазами, толстыми влажными губами, — даже мама, а папа и подавно. Хотя Рут была тогда всего лишь ребенком, она подозревала, что тут что-то не совсем так, но не знала что. Впрочем, как она могла понять извращенность взрослого ума? Ну действительно, в самом деле, откуда ей было знать о таящейся там похоти, скрывающейся, гноящейся и бурлящей, выжидающей подходящего момента, чтобы выползти наружу? Откуда ей было знать?
Но ей нравилось играть с ним.
Играть, когда рядом никого не было, когда они шли в школу мимо опушки, или в мастерской, когда папа куда-то уходил. Ей было всего семь лет, когда это началось, но ей нравилось это забавное чувство в животе, глубоко-глубоко внизу, — там щекотало, немного чесалось и покалывало. Ей нравилось — нет, не нравилось, потому что это ужасно и отвратительно, и она была слишком мала, чтобы понимать! — хотя потом становилось страшно, страшно сказать маме, страшно, что она скажет папе, потому что в конце концов Рут была папина дочка и любила его больше всех в мире конфет и кукол, мам и сестренок, а папе не понравилось бы, что она так играет с Маисом, в эти тайные игры, грязные игры…
Рут споткнулась в колее и сделала несколько быстрых шагов, чтобы не потерять равновесие. Ее колени согнулись, и, прежде чем выпрямиться, она рукой чуть не коснулась земли. Покачнувшись, Рут поправила веревку соломенной сумки на плече и глубоко вздохнула, чтобы успокоиться. Неожиданная встряска выбила из головы эти дурацкие мысли. Она была маленькой, невинной восьмилетней девочкой, когда Манс… когда Манс… скажи это, Рут, как много лет назад говорила добрая тетя в большом доме в Лондоне, та, что дала ей прелестную голенькую куколку и попросила показать на кукле места, где отвратительный дядька касался ее, скажи это и не держи больше в своей хорошенькой головке, назови это как угодно, потому что в этом нет твоей вины, виноват тот мужчина, тот отвратительный человек, который больше не причинит тебе вреда, потому что его отправят туда, где он уже не сможет больше ни с кем делать это…
И пока она проверяла, не вывалилось ли что-нибудь из сумки, ее глаза увлажнились.
О да, Манс больше не причинит ей вреда, он больше никому не причинит вреда, потому что там, куда его отправили, не любили таких, кто обижает маленьких девочек и мальчиков, а вокруг быстро распространился слух, что он растлевает детей.
Она достала из сумки платок и приложила к глазам, ткань впитала слезы, и они не скатились по щекам.
Через год она узнала, что произошло с Мансом в тюрьме. Папа рассказал, ей, так как думал, что это поможет ей справиться с происшедшим, считал, что ей лучше узнать, что тот нехороший человек в самом деле понес наказание и больше никогда ни на кого не наложит свои грязные лапы. Извращенцев безжалостно истязали сами заключенные — а по правде, и тюремщики тоже — его били и унижали, над ним издевались. И по сути дела довели до того, что он совершил нечто страшное над собой, чтобы избавиться от всего этого, убежать. «Убежать в ад, — сказал папа со злым и странным смехом. — Манс умер отвратительной смертью, — сказал он ей, и больше ничего. — Главное, Рут, что он больше никогда не будет приставать к таким невинным крошкам, как ты». А она улыбнулась, когда папа сказал это, потому что была невинной, а это отвратительное, грязное существо развратило ее, познакомило ребенка с презренным пороком и обрекло на многие годы душевных мук, которые преследовали ее не только потому, что она подверглась растлению, а потому, что, когда папа застал их в лесу, она… ей… было… приятно… от этого… ужасного… постыдного… чем… они… занимались…
Нет! Как ребенок может наслаждаться этим? Она была слишком мала, слишком чиста, чтобы понимать…
Рут снова ускорила шаги, выпрямив спину.
Это было давно, много, много лет назад, а теперь она взрослая женщина в полном смысле слова. Ради бога, она даже не помнит, как выглядел тот мужчина!
Но если она не помнит, как он выглядел, почему же теперь, когда ей восемнадцать, так уверена, что это Манс стоял у ее постели в самый темный час ночи?
Это был не он! Это не мог быть он! Рут на ходу замотала головой. Манс умер и похоронен, а мертвые не встают из могил! Преподобный Локвуд заверил ее в этом, когда она пришла к нему. Она рассказала викарию о своих страхах — что Манс вернулся, чтобы продолжить то грязное, порочное, что он делал вместе с… нет, просто с ней… когда она была ребенком, и преподобный Локвуд утешил ее, сказал, что это все пустяки, что это приснилось, просто воспоминания угнетают ее. Манс исчез навсегда.
Кусты вдоль дороги вдруг зашелестели, и Рут быстро отшатнулась в сторону, в страхе ожидая, что оттуда кто-то появится. Ее сердце продолжало стучать, хотя она сразу поняла, что там никого нет — просто встревоженная птица или зверек. Призраки не появляются днем, сказала она себе. Призраков вообще не бывает. Преподобный Локвуд снова и снова повторял это. Но как поверить ему, если она видела, что он сам не верит? Он мог успокаивать ее, но его глаза, его взгляд говорили другое. И по деревне ходили слухи. Никто не говорил прямо, никто в «Черном кабане» не заявлял, что видел призрака сам, — нужно быть дураком, чтобы сказать такое, — но были разговоры, осторожные, осмотрительные разговоры на ухо, с глазу на глаз, и никогда — среди людей. Странные вещи происходили в Слите, и никто не хотел признавать этого.
Она увидела, что впереди среди деревьев кто-то есть, и ее шаги замедлились.
Рут пожалела, что не поехала на машине, но тут же пристыдила себя. Стоял чудесный день, а весной и летом она всегда ходит пешком, если не идет дождь. Да и тогда можно надеть плащ и поднять капюшон, радуясь свежести воздуха, наслаждаясь природой после проведенного в тесном помещении дня. Она ходила этой дорогой всю жизнь, с кем-то или одна, и мало что могло отбить у нее охоту к таким прогулкам. Конечно, было время после того, как Манса посадили, тогда ей не хотелось ходить здесь даже вместе с мамой и папой, но прошли месяцы, ее страхи улетучились, и прогулки больше не казались страшными. А когда она стала на несколько лет старше, то была совершенно счастлива ходить одна. Хотя Рут и не боялась заплутать в лесу, она никогда не углублялась в те темные рощицы, куда любил уводить ее Манс. Даже негустому лесу она предпочитала открытые места.
Девушка шла дальше, ее глаза смотрели вперед, где вроде бы кто-то двигался. Нет, конечно, показалось. Теперь там ничего нет. Она стала пугливой в эти несколько дней после первого… сна? Да, назовем это сном, так гораздо лучше. Нет, никто там не прячется. Ветер пошевелил листву, а облако отбросило тень.
Но нет ни малейшего ветерка, а на небе ни облачка.
Что ж, прекрасно. Кто-то шел через лес, почему бы нет? Это не частные владения. Кто-то прошел мимо, а ее воображение нарисовало призрака. Никто там не прячется, не подстерегает…
Она вскрикнула, когда навстречу кто-то шагнул.
— Дэнни! — Рут издала сдавленный звук, скорее вскрик, а не приветствие. Она подняла руки к лицу, стараясь совладать с дыханием.
— Я не хотел тебя пугать, Рути, — с глупой улыбкой проговорил парень.
Он слегка покачивался, и Рут подумала, сколько же он выпил в «Черном кабане». Она сама его обслуживала, но голова была занята другими вещами, и ей было не до того, чтобы считать, сколько пинт сидра он проглотил.
— Что ты тут делаешь? — спросила девушка, и охватившую ее на мгновение панику сменило раздражение. — Уже сто лет, как ты вышел из паба.
— Я дожидался тебя.
— Ты мог бы лучше провести свой выходной.
Дэнни Марш подошел к ней, одну руку глубоко засунув в карман джинсов, а другой смахивая рыжий вихор со лба. Это был хулиганистый парень с большими карими глазами и щербатой улыбкой. Он работал в гараже примерно в миле от деревни, а жил вместе с матерью и престарелой бабкой в небольшом домике с верандой, притулившемся у главной улицы.
— Я не мог поговорить с тобой в баре, — сказал он, словно извиняясь.
— Не вижу причин — почему: я была не так уж занята.
— Там неловко. Все слушают.
— Ой брось, Дэнни. Кому какое дело?
Рут внутренне все еще дрожала, но не хотела, чтобы он заметил ее состояние.
— Мы не можем поговорить с прошлой недели. Но тогда мы неплохо провели время, правда? Я подумал… Я подумал, что могли бы и продолжить.
Она попыталась обойти его, но парень загородил дорогу. Ей это не понравилось.
— Что случилось, Рут? — настаивал он, и его глубокие карие глаза мрачно уставились на нее.
— Ничего. Пропусти меня.
Он схватил ее за руку.
— Просто объясни. Мне казалось, я тебе нравлюсь.
— Нравился… Нравишься. Мне нужно домой, Дэнни, мама ждет меня. — На самом деле мать ушла с Сарой — сначала к зубному врачу, потом за очками, потом за новыми туфлями. Их мать полагала, что уж если забирать младшую сестру из школы, то не просто так; в семействе Колдуэллов считалось, что поездка в город не должна быть связана только с одним делом.
— Пару минут, Рути.
— Нет! — Она не смогла сдержать злобы и, вырвав руку, протиснулась мимо и быстро зашагала по дороге.
Дэнни пошел следом, потом побежал, повернулся к ней лицом и снова загородил путь.
— Почему ты не хочешь говорить со мной? Что я сделал? Это из-за…
— Нет, то, что было между нами, не имеет никакого значения! — отрезала она и отвернулась, ее коробило от запаха сидра. Манс тоже любил сидр, вспомнилось вдруг.
— Я думал иначе. Я думал, ты хотела этого..
Он снова потянулся к ней, на этот раз двумя руками, и схватил за обнаженные плечи. Девушка попыталась вырваться, но он держал крепко, прижал ее к себе и поцеловал, сначала в щеку, а потом, когда она окаменела в его руках, прижался губами — влажными губами — к ее губам.
Дэнни знал, что они одни, с одной стороны поле, с другой — лес, и вряд ли кто-нибудь проедет мимо в это время дня. Он крепко прижался к ней, лаская ее тело, ее живот оказался напротив его паха, ее груди прижались к его ребрам. Он просунул язык меж ее губ, и слюна — его слюна — намочила ей подбородок.
Паралич, охвативший Рут, напугал ее не меньше, чем намерения Дэнни. Хотя руки у нее были скованы, мысли бешено кружились, и в голове звенел застрявший в горле крик. Она не могла двинуться. Как бы ни пыталась, как бы ни колотилось ее сердце; ее молчаливый крик пронзил мозг, тело сжалось, она не могла пошевелить ни единым мускулом, чтобы оттолкнуть этого… грязного… слюнявого…
Одна рука отпустила ее, скользнув к пуговицам на блузке. Пальцы коснулись ее груди.
Это прикосновение высвободило крик, который вырвался с такой злобой, что напугал храбреца. Тот отшатнулся, и его рука, застряв в блузке, оторвала две пуговицы.
Рут посмотрела на разорванную блузку, увидела свою обнажившуюся грудь, вылезшую из белого кружевного лифчика, и закричала снова; она кричала и кричала.
Дэнни посмотрел на нее умоляющими глазами, протягивая руки, но она начала махать руками и царапать ногтями воздух, опасаясь его приближения. Дэнни быстро опустил руки, а потом бессмысленно шагнул к ней.
Рут бросилась прочь, не разбирая дороги, хлынувшие наконец слезы застилали ей глаза Лишь бы избавиться от него, подальше от этих грязных похотливых рук, этих поблескивающих мокрых губ! Кустарник цеплялся за юбку, тонкие ветви хлестали по голым плечам и лицу; Рут бежала в лес и слышала, как Дэнни зовет, чтобы она вернулась, кричит, что он не хотел ее обидеть, а ей слышалось, что это кричит Манс, столько лет назад умолявший ре папу теми же самыми словами, тем же плаксивым тоном, так же отрицавший свою вину.
Рут петляла между деревьями, спотыкаясь о корни, отбивая преграждавшие путь ветки, но не останавливалась и даже не оглядывалась проверить, преследуют ли ее; она проламывалась сквозь лес, ища, где бы спрятаться… как она убежала, когда папа застал ее в лесу с Мансом, когда они вместе… занимались… этим. Тогда она где-то спряталась — теперь уже не помнит где, но там было безопасно и темно. Однако папа все равно разыскал ее, он услышал ее плач и сказал, что ничего страшного, что она не виновата, а Манс больше не причинит ей вреда, не сможет, потому что его запрут там, куда запирают таких грязных, отвратительных людей, и наказывают, и никогда не выпускают, чтобы они больше не обижали невинных крошек. Но прежде всего она должна сказать папе, что именно Манс делал с ней, куда совал свои грязные лапы, какую другую часть своего гнусного тела употреблял…
Она продолжала бежать, слова и образы путались в голове, сбивая с толку; она потеряла ориентацию, ее босые ноги — туфли в какой-то момент свалились — тонули в лесной пыли, вороша сухую листву и сучки. Ее руки были в крови, подбородок рассекло веткой, а колени покрылись многочисленными ссадинами. Ступни тоже кровоточили.
Рут совсем изнемогла и в конце концов упала без сил, ударившись лбом о толстый ствол дерева Ее тихий плач слышала только она сама. Девушка лежала оглушенная, глядя на калейдоскоп зеленых, голубых и коричневых пятен вокруг. Постепенно они стали принимать очертания. Дрожащей рукой Рут смахнула слезы с ресниц. Потом протерла глаза двумя руками, испуганная, что плохо видит. Она полуобернулась, опираясь одним плечом о дерево, которое послужило причиной ее падения. Лоб онемел в месте соприкосновения с жесткой корой, и все чувства тоже онемели. Но, по крайней мере, удар вывел ее из истерики. Теперь она могла лишь лежать — тихое, измученное создание, по-прежнему полное страха, но слишком обессиленное и ослепленное, чтобы бежать дальше. Она заметила, что блузка распахнулась еще шире и выбилась из-под юбки, а на груди остались следы ее бегства через лес, из царапин и порезов выступили капельки крови. Девушка медленно запахнула блузку, не отдавая себе отчета в своих действиях, но инстинкт говорил, что не следует оставаться такой распустехой. Она прижала материю, словно желая срастить ее с кожей, и подтянула колени, так что они коснулись локтей.
— Боже, — прошептала девушка. — Боже мой…
Она сидела у дерева, пока неистовая дрожь немного не улеглась и паника не перешла просто в страх.
Нужно идти домой. В безопасность. Где никто… не тронет… ее. И она не скажет папе. Нет, это будет неправильно. Он может посмотреть на нее так странно. Так, как смотрел на нее, когда застал с Мансом. Она не хочет, чтобы он когда-нибудь так смотрел на нее. Ей не нравится это. Это было, как будто… как будто… как будто он… упрекал… ее.
Рут попыталась подавить рыдания, но все равно ее плечи задрожали, грудь сжало. Нужно идти домой. Дома безопасно.
Сначала она не зафиксировала звук, так слабо было шевеление. Потом звук превратился в легкий шорох и привлек ее внимание.
Деревце рядом, довольно высокое, но тонкое, с ветвями, покрытыми молодыми листочками, как будто задрожало. Рут подумала, что это не более чем иллюзия, вызванная ее собственной дрожью, но потом услышала, что листья деревца шуршат, и заметила, что оно шевелится. А другие деревья рядом — неподвижны. Потому что никакого ветра нет. Сюда, в лес, не доносилось ни ветерка. Как будто чья-то мощная невидимая рука трясла тонкий ствол, чтобы шевелить листву наверху. Но ствол оставался недвижим.
А листья начали отрываться и падать.
Был ранний вечер, и крохотные зеленые трепещущие листочки начали падать, на лету превращаясь в шуршащие коричнево-бурые комочки, края которых загибались внутрь и рвались от собственной хрупкости; безжизненность делала их еще легче, еще невесомее, так что они словно зависали в воздухе.
Теперь зрение Рут прояснилось, она внимательно, как загипнотизированная, смотрела на это зрелище.
Листьев падало все больше и больше, и вскоре она видела перед собой как будто цветной снегопад, где яркая зелень на лету становилась насыщенно коричневой, а потом безжизненно бурой. Как только первые листочки коснулись почвы, нечто неуловимое подхватило их, так что они вновь оторвались от земли, закружились и смешались с падающими сверху. Взявшийся невесть откуда ветерок так окреп, что поднял в воздух опавшие листья, заставляя их нырять, кувыркаться, взлетать. Но он не рассеивал их, а собрал в один водоворот, который начал кружиться все быстрее и быстрее вокруг невидимого центра, затягивая в себя все больше листьев; и вскоре Рут уже смотрела на маленький, пестрый, золотисто-зеленый смерч.
Выпучив глаза и раскрыв рот, Рут вжалась спиной в дерево, ее пятки погрузились в землю. Вихрь кружащихся листьев становился все более неистовым, и через мгновение листья превратились в сплошную массу; но все новые отрывались от тонких веток, так что их шелест и шум ветра заполнили голову Рут. Она хотела отвести взгляд, но не могла, зачарованная зрелищем.
Форма вихря начала изменяться, приобретать новые очертания, он стал ниже, тоньше у вершины и конусом расширялся к земле.
Звук перешел в шипение. А шипение превратилось в многоголосый шепот, в множество приглушенных голосов.
И вдруг вихрь стал распадаться.
Чтобы открыть под собой фигуру.
Фигура была смутной, словно не в фокусе, но приняла грубые очертания человека.
И Рут узнала этого человека.
Фигура пошевелилась внутри вихря листьев, и Рут показалось, что склоненная голова медленно поднимается и смотрит на нее. Содрогание прервало ее дрожь — девушка узнала это бесформенное лицо еще до того, как показались первые черты и острый кривой нос с загнутым к верхней губе концом. Ноги девушки загребли по мягкой лесной земле, будто изображая бег, щека вдавилась в жесткую, кору, а глаза скосились под неловким углом, будто она в самом деле убегала, оглядываясь через плечо на нечто, проявляющееся среди кружащихся листьев. Девушка издала негромкий, напоминающий мяуканье звук, когда под крючковатым носом образовалась темная дыра, дыра с губами — влажными, поблескивающими губами.
Фигура заговорила, но ее слова, как и сама она, были смутными, неразборчивыми. Возможно, она назвала имя девушки, возможно, жаловалась на свои муки — Рут не разобрала.
Она хотела закрыть глаза, чтобы не видеть этого все усиливающегося уродства — вполне могло быть, что фигура исчезнет, если на нее не смотреть, — но искушение было слишком велико, слишком сильно ее притягивало извращенное очарование, чтобы бороться с ним; Рут не могла удержаться, чтобы краем глаза не подсматривать.
Размытая тень снова пошевелилась, словно проверяя свою подвижность, — медленно, еле-еле; и вдруг листья вокруг разлетелись, будто их сдуло порывом ветра. Фигура развернулась к девушке, и Рут увидела, что Манс голый.
— О нет… — тихо проговорила она.
Его тело разложилось — «Ради бога, — закричал голос у нее в голове, — конечно, оно разложилось, он уже девять лет как умер!» — и в открытых ранах гнездились мелкие прожорливые существа. Манс смотрел на нее мертвыми, черными глазами.
Самая глубокая рана пересекала его тощий — Манс всегда был худым, — но вздувшийся живот, хотя раны на истерзанных руках и бедрах компенсировали ее глубину своим количеством. Внимание Рут опять привлек его омертвевший взгляд, завораживающий ее, и, к еще большему ужасу, девушка заметила, что рот с поблескивающими краями улыбается ей. Голова Манса снова склонилась, словно он смотрел на свое обезображенное тело, и, проследив за его взглядом, она поняла, что означает этот взгляд. Руки мертвеца двинулись к паху в жуткой пародии на те давние времена, когда Рут была ребенком и они вместе играли в те тайные игры; пальцы указали на рану, которая была действительно глубже всех остальных.
Рут вдруг поняла, как Манс изуродовал себя, как он закончил свою несчастную и мучительную жизнь. Она увидела сгусток черной крови, сочащейся из рваной дыры в том месте, где раньше были половые органы.