Кровь Мары была жидкой. Ярко-алой - та, что шла от сердца. И бурой - та, что воротилась к нему.
И тленом от нее не тянуло. Жизнью, сладостью, покоем...
Чародейка собрала ее на дно широкой ступки, а потом накинула на плечи лисью шубку. Кликнула рунников да села в сани высокие.
Глянула в небо - в нем алтынной монетой золотой висела луна полная. Хорошо, благостно. Погосты по такой луне живы, и души сбегаются к самой земле, чтоб глотнуть воздуха свежего, а нынче...
Нынче Колдунья даст глотнуть им не только воздуха, но другого - сладкого. Наказ свой оставит. И, коль погубило то проклятье Мару, то и дитя ее в живых не покинет. А уж тогда и за Роговладом дело станет...
Вот только поспеть бы. Семь погостов - семь булл. Там, где души тревожны, не упокоены. А уж они искать станут, выполняя завет, да на запах крови пойдут. Беспокойная душа не ошибется. Потому как ее вознаграждение - в исполнении завета.
Лошади шли спешно, суетливо. Запах крови их пугал, а близость Чародейки - и того больше. Да и что с них взять?
Колдунья кивнула руннику, что был на вожжах: приехали.
Старое место встретило их глухой обидой: древние боги жили здесь долго. Оберегали покой душ ушедших, да служили напоминанием живым. Связывали два мира меж собой, передавали устами каменными просьбы от тех, кто жив пока, другим - ушедшим. И как унесли их, связь разорвалась...
То ж было первое капище, что лишилось каменных изваяний. И, помнится, стоило это Чародейке дорогой цены. Нынче же...
Плотный пласт снега лежал на земле широким покрывалом - прочным, с ледяными медальонами на поминальных камнях. Белая земля с белыми же холмиками. Деревья, снегом убранные, кругом всему.
И только в центре места святого, где когда-то стояли боги старые, было темно. Оскверненная земля не покрывалась ни снегом, ни листом сухим. Зияла, словно бы дыра. И не затягивалась, подобно ране рваной...
Капище было древним. Пожалуй, одним из самых древних, что удалось найти ей, Чародейке. И частоколом, как подле городов больших, не обнесено. Словно бы голо, не досмотрено. Вот только боги старые приглядывать за местом святым умели. Нынче же...
На сей раз ее не встретила лента силы, что словно бы ластилась к ногам в прошлом. Ласкалась, поглаживая тонкую кожу, а потом обожгла болью острой. Ухватила зубами жадными, да стала рвать по живому. И только кровь рунника да наговоры Ворожебника остановили ее...
Колдунья до сих пор помнила, как старые боги привечают гостей незваных. Мертвому - мертвое же. И негоже плоти остывшей ступать на землю живых. Только камни высокие больше не покоятся здесь, а оттого и сила благостная ушла с места насиженного.
Тонкая ступня легко провалилась в снег, и Чародейка махнула рукой. На кончиках пальцев заискрились, задрожали болотного колеру нити, а под ноги бросился ледяной смерч. Прошел-очистил дорогу, и мягкие сапожки больше не утопали в снегу.
Могила с оставленной буллой была как все - с высокой снежной насыпью да поминальным камнем. И - Пламена это знала - под камнем тем девка лежала. Молодая, глупая. Тоже вот поверившая словам мужским. И ласкам...
А потом и сошла в могилу по-за глупостью своей. Дура дурой. Только дурость та нынче Колдунье на руку.
Она остановилась подле снежной насыпи и снова заискрила силу на кончиках пальцев. Сосредоточилась, ощутив под кожей не просто эманации, но мощь темную, и направила посыл действа этого к старому камню.
Земля отворялась.
Поначалу медленно, лениво. Словно бы не желая раскрывать что секреты свои, что нутро ледяное. И скарбы имела охоту держать при себе...
Скрипела, жалуясь на плоть мертвую, что покориться заставила.
А Чародейка усилила нажим. Послала в пальцы больше мощи, отчего нити силы стали не просто зелеными - яркими, плотными, только все ж холодными - ледяными даже. И свет, что лился вместе с ними, тоже был неживым. Однако ж, резким, мощным.
Колдунья ведала: попадись хотя б одно живое существо под нити эти, не сдюжило б. Рассыпалось прахом, не успев осознать, что с ним сталось. А ведь раньше она не могла так. Но то ж раньше. А теперь вот ее сила вровень с богами старыми встала. И еще немного...
Земля поддавалась. Стонала от обиды, что беспокоят ее, старую, уж в который раз. И жалилась на то, что ныне даже на капище покоя не приждать. Пламена слушала ее. Понимала. Покой - дело такое - его сыскать вообще трудно. Даже на погосте.
Вот и ей погост не принес облегчения, заставив покинуть место святое змеею гадкою... Оттого иотворяла грунт дальше, не жалея, пока не показались в черном дне старые кости, а подле них - булла.
Свиток-проводник, кровью слышащего напитанный. Булла отводила от нее, Чародейки самой, взгляд Симаргла. А теперь вот девке покойной послание оставит...
Свернутая берестяная грамота - подобная тем, что отправлены по Земле Лесов с Мором Струпным. Тонкая, с кровавыми письменами-рунами, с силой колдовской. Она искрилась на дне могилы так ярко, что Колдунья нашла бы ее не только под пластом земли да снега - из мира другого видно было ее.
Пламена повела ладонью и снова послала поток темной мощи на дно. Булла встрепенулась, задрожала, и поднялась. Загорелась светом ледяным, а когда на нее кровь Мары попала, полыхнула багровым. Словно бы живым. И Чародейка отшатнулась.
Впервые в ее руках мертвая кровь сияла светом живым, и от того ей становилось дурно, тягостно. От того, а еще от вопросов, на которые ответов находилось все меньше. И время...
Колдунья зашептала. На языке старом, древнем. А оттого и умершим, как почили все, кто помнил о нем. Шипящем, словно бы не девка вовсе говорит, - змея у ног вьется. А ведь и она, Пламена, когда-то была змеей. Гадюшницей. Шипела тогда, шипит и нынче...
Булла слушала. Терпела шипенье. И дрожала, приказу подчиняясь.Кровь сладкую пила, вкус запоминая. И искала что вкус этот, что запах среди живых. И вот тогда, когда продолжение этой крови откликнулось, вспыхнула огнем алым.
А Пламена все пела. Песнь-обещание. Шептала берестяному свертку, чтоб передал он хозяйке своей, девке молодой да глупой, что крови сладкой много. Ее найти только и выпить. До дна...
И она снова села в сани, потому как до восхода солнца ей бы еще на шесть капищ поспеть...
***
О том, что муж ушел, Ярослава догадалась сразу - каюта словно бы опустела вмиг.
Ни тепло медвежьих шкур, ни нагретое за ночь ложе не могли согреть ее. А вот морской холод дотягивался, проникая что под толстый мех, что под кожу саму. Холодил ее, заставляя щериться мелкими мурашками. Видно, оттого и сон больше не шел. Да и вообще...
Ярослава повернулась на бок и осознала: эта ночь стала первой после Соляных Копей, когда видения не мучили ее. И тогда, знать, Дар - ее лекарство. От ворожбы и глаза дурного, от всего...
Знахарка потянулась и глянула в окно.
Заря едва занималась. Однако и она не была такой, как дома. Та, что в Светломесте, помнилась Ярославе ружовой, с пламенными лентами едва родившегося солнца. Эта же... все так же блекла, как и то, что наокол.
Здесь, на море, все виделось Яре другим, чем на Земле Лесов и даже в Копях. День и ночь лишались границ - существовало лишь серое месиво из сизой воды и стального неба, пенистых волн да воя северного озимка.
И только когда небо не затягивало дымчатым туманом, Ярослава могла разглядеть звезды. А вот они подле большой воды были такими же, как и дома: яркими, блесткими. Только созвездия над ее головой, казалось, рассыпаны по-другому.
Яра вспомнила, как муж учил ее читать по небесной карте. И ведь слыхала она о таком, да не думала, что и сама сможет.
- Видишь эти семь звезд? - Спрашивал Дар, указывая рукой в бездонное небо. - Это - Семь Разбойников. В Степи бают, будто один из небожителей, славный и лихой Асмет, привязал к железному колышку двух драгоценных коней. Любимых. И разбойники эти, числом семь, кружатся наокол лошадей тех норовистых, да пытаются украсть...
Он тянет из широкого жбана духмяный взвар, что на травах да меду замешан, и глядит на Яру:
- В Степи нынче хорошо. Пора льда и снега скоро уйдет, и на землю вернется тепло. Его проведет из Подземного Шатра старый бог, что хранит жар земной в сундуке высоком - зимой и на земле-то мерзло, а уж под ней... Оттого-то и ворует тепло у людей старый бог. И уносит под землю, чтоб согреться...
Дар осторожно проверяет ладони Яры, и, убедившись, что с нею все в порядке, снова рассказывает:
- Здесь, у Моря Северного Ветра, другие легенды. И сказы детям на ночь иные говорят...
Яра исподволь разглядывает мужа. И снова ловит себя на мысли, что наглядеться на него не может: Соляные Копи научили девку, что потерять добытое можно разом. В одну минуту. Оттого-то и ловит она каждое движенье степного воина, что подле нее не степной вовсе. Нынче, в долгом странствии, его волос отрос, а борода отпустилась. И ведь все так же темен он, а нет-нет, да и глянется в нем лесное. То ли в глазах карих, больших, что в Степи не водятся. То ли в лике, что успел выгореть на соленом ветру.
Его нос прям и ровен, а губы полны. И черты лица правильны, красивы. Знать, в отца пошел, потому как в том - кровь древняя, мощная. Взрощенная лучшими девками Княжества в утробах своих. А вот волос - маткин. И норов степной угадывается в движеньях...
Дитя толкается. Несмело, осторожно, словно бы пробуя знахаркин ответ на вкус: аль не понравится ей? Но Ярослава счастлива. Она кладет руку мужа под тяжелый тулуп - аккурат на оберег рукотворный, коим обвязан живот ее, и малеча снова ведет ножкой. А ворожея с интересом заглядывает в глаза мужу, и, касаясь губами губ, просит:
- Расскажи ему...
Дар на миг замирает. И лицо его, закаленное суровыми ветрами Степи, на миг становится по-детски чистым, умиротворенным. С осторожной улыбкой:
- Говорят, Большая Аити Карху, - шепчет муж, - живет на небе давно. С сотворения мира. - Он указывает рукой все на те же семь звезд, и снова продолжает: - У моря бают, будто бы она сама его и сотворила, опрокинув в ссоре с сестрой, Малой Аити Карху, небесный ларец, что скрывал драконов и гидр, псов гончих...
Ночь холодна и свежа. Морозна. А Яре вот не холодно, пока она подле мужа. Кругом все так же пахнет морем и солью, и, пожалуй, ночью запахи становятся острее. Ночью отчего-то все острее...
- Разбежались-разлетелись они по небу и замерли: что дальше будет. А сестры остались. Помирились, стало быть, каждая о своем помня. Да только не заманишь зверей дивных назад в ларец. И нынче гуляют они по небу, глядя, как люди смертные решают дела свои простые. Моряки верят, будто бы спустятся что гидры, что твари другие на землю, если в том нужда будет...
Поселение моряков, что держат не избы даже - кожаные юрты у самой воды, - осталось далеко. А они вот с Даром ушли. От бездны соленой, катергон волнами укачивающей. От людей Степи и Моря, нынче живущих разом. От того, что их ждет впереди...
Муж увел Ярославу к деревьям, что здесь отходят вглубь земель. Стоят наособицу, воды студеной боясь, а потому и кажется, что не у моря - на Земле Лесов. Знать, чувствовал он, что жене его тяжко, как скучает она по местам родным, да по людям, оставшимся за множество верст. И обнимал крепко - не за плечи, как раньше.
Здесь, вдалеке ото всех, он мог обнять ее нежно. Бережно. Лаской несмелой одарить. Да ладонью шершавой провести по щеке нежной, разгладив меж бровей морщинку новую. И забрать губами вопрос, что у самых ее губ:
- А ты во что веришь? - Спрашивает Яра. Она заглядывает мужу в глаза. Пристально, протяжно. Видно, ей и вправду хочется знать, во что верится степному воину. А вот губы не уводит, надеясь на новый поцелуй.
Дар еще осторожнее обнимает свою ворожею, что стоит подле него на земле чужой. Он уж тревожится, не замерзнет ли та. Но здесь, вдали ото всех, ему хорошо. И ей хорошо - Дар знает это точно. Оттого и решает задержаться, одарив свежим теплом:
- Я? - Дар думает. И, погодя всего минуту, отвечает: - В тебя. В дитя крепкое. Что вернемся мы с братом домой, а там...
Муж замирает, верно не до конца веря в то, что вернутся они...
- Что там? - Яра волнуется, задавая вопрос, что так мучит. И Дар знает это. Ей страшно, что он отвезет ее в земли чужие, да забудет как о ней самой, так и о дитяти. Народом Степи другие порядки заведены, и Ярославе, верно, это известно. Но он рожден не песками желтыми, а оттого и подчиняться не станет.
Дар улыбается, целуя ворожею в самый нос. Подхватывает на руки, стараясь быть бережным, и несет в невысокую юрту. Укладывает на мех белых песцов и накрывает собою:
- Мы. Я большего не желаю...
И Яра понимает: муж не лжет ей. Ему и вправду будет ее хватать. Ее и сына...
В каюте послышался громкий голос Дара, и катергон качнулся. Накренился словно бы, заскрипел. И Ярослава поняла: они отбывают. Знахарка плотнее укуталась в меха звериные и закрыла глаза: там, на палубе, среди моряков и воинов степных, в этот час ей не место. А, значит, она дождется мужа здесь. Согреет ему ложе, чтоб тот смог на время забыть о своей печали. И если так, то выбираться из теплых шкур не стоит. Вот и дитя притихло, укачавшись танцем волн. И, значит, можно ненадолго забыться...
Ярослава не помнила, как уснула.
Понимала только: пространство изменилось, искажая что каюту из темного дерева, что утренние тусклые звезды, заглядывавшие в небольшое оконце. И запахло предивно, сладко.
Яра любила сласти, а вот этот запах ей был не по душе. И нутро от него сворачивалось, словно бы пытаясь скрыться. А за тем и дитя растревожилось, все больше толкая мамкину утробу, да только как разбудишь ту, что и не спит вовсе?
Сквозь дивный сон знахарка рвалась из каюты, чтоб увидеть мужа, предупредить: неладное творится. И... не могла.
А запах становился все сильнее.
Медуница...
Сладкая трава, что росла в Земле Лесов. Да только то - летом, а нынче - зима. Морозно, студено даже. И на море непогода чуется лишь сильней. А медуница не исчезает.
И дитя в утробе беспокоится все сильнее.
А пространство меняется.
И стоит нынче знахарка не в каюте, а на капище старом, полузабытом. Почти таком же, как то, что оставила она в Светломесте - с изваяниями богов древних, что души детей своих берегли.
Да только на погосте этом ни одного камня исполинского не осталось - Ярослава чуяла это. Отголоски силы таяли, шумели мягко, напоминая, кто здесь был хозяином. А вот самих богов унесли. Выкорчевали подобно траве сорной.
И Ярослава поняла: дурно это. Нехорошо. Потому как защиты капище лишилось, а с нею - и покоя для душ умерших.
Яра обернулась.
Низкие холмики, занесенные снегом. И камни могильные со знаками обережными почти не видны. Да только одна могила черным зевом раскрыта. И страшно Ярославе, а поделать ничего не может. Так и стоит пред нею, исхода ожидая.
А в могиле той копошится что-то. Хрипит. Сердится.
И земля стылая ледяными комьями летит наружу. А с землею - плоть старая, истлевшая.
Приступ дурноты накатывает на Ярославу горячей волной, и она сгибается пополам, отплевываясь горькой жижей. А то, что рвало мерзлый грунт на куски, затихает. Успокаивается словно бы. И ворожея уж думает, будто бы ей будет дано покинуть дурное сновидение, как тонкая ладонь, измазанная чернотой земли и праха, хватается за снег у ее ног.
Яра задыхается. Сердце пропускает удар. А потом колотится с удвоенной силой.
Снова замирает. И снова дрожит.
А вторая ладонь хватает воздух у ее ног.
И тогда показывается хозяйка.
Ярослава не разумеет - чувствует, что перед нею - нечто гиблое, неживое. А ведь Крайя учила ее не бояться мертвяков, потому как они никому уж вреда не принесут. Да только от этой вот страшно...
За рукою - рука, и пальцы истлевшие, костлявые цепляются за землю стылую подобно звериным. Оставляют когтями длинными рваные раны, и земляной плоти - Ярослава чует это верно, - то не по нутру.
За снежной насыпью появляется голова, и волосы девичьи длинные в косы тугие вплетены. Косы едва держатся на черепе, потому как и кожи-то на нем уж едва осталось. А вот глаза...
Застыли, вытекли да сгнили давно. И нынче в них живет мрак.
Мертвая девка скалится островками зубов старых. А потом и вовсе хохочет, хоть и смех этот выходит не смехом вовсе - стоном.
Слюна цепочкой кровавой тянется по снегу белому, которого меж ними с Ярославой почти не остается.
Она ползет подобно змее, и Ярославе становится ясно: девка гадюшницею стала. Да только что заставило ее покинуть Лес Туманный? Что за ворожба позволила ей миновать оковы плоти?
И мертвячка отвечает:
- Ворожба та темная, Ярослава, - девка вновь отплевывается, поднимаясь в рост со знахаркой молодой. - И стоит дорого. Жизни и покоя. Воли, что уснула вместе со мной. А нынче вот и нет у меня ее, воли этой. Подвластна я силе темной. Знаешь, ее ведь, мощи этой, всегда мало. Она истрачивается, истончаясь в мире живом...
От неупокоенной смрадно тянет, и Ярославе едва удается избежать нового приступа рвоты. А та лишь продолжает:
- Ты пахнешь ею, - она ведет носом и удовлетворенно сглатывает. Да только вязкая нить слюны все одно покидает кривой рот и падает на землю, - маткой своею. А кровь ее сладка.
Девка медлит. И руки тянет в сторону Ярославы, словно бы пытаясь ухватиться, да отчего-то не может:
- Далеко ты. Не дотянуться мне, - она вздыхает. Почти обиженно, почти грустно. Но Ярослава понимает: то притворство, и от этой мысли ей становится так жутко, что хочется не просто кричать - выть в голос. - Знаешь, ведь маткина кровь ценна. Даже такая истлевшая, как здесь. Семнадцать зим... когда-то это казалось мне целой вечностью, но теперь я понимаю: все тлен. Плоть, время, молодость... Только не кровь. Маткина кровь привязывает дитя. К себе ли, к месту какому... К душе вот может привязать. И коль душа та неприкаянна, беспокойна...
Мертвячка наклоняется к самому лицу Ярославы:
- Сладко пахнешь...
Тело девки мертвое внезапно выгибается, выкручивается так резко, что ворожея понимает: даже ей, плоти уснувшей, это больно. А потому разумеет: над нею снова воля чужая творится.
И изогнутая подобно старой коряге грязная рука мечется в воздухе, заставляя его колыхаться. В тот самый миг перед Ярославой загорается руна древняя, Чернобогом названная. И знак тот сияет багровым светом, что тянется из ощерившейся земли.
Живой словно бы. И движется в воздухе, подползая к Яре. А как касается ее, так и остается гореть перед знахаркой. И земля снежная, что вокруг них рассыпана, шевелится, беспокоясь. Бугрится, снег с себя отряхивая.
И сияние багровое, руной подсвеченное, ползет под землю. А за ним - души тянутся.
- Дай крови отведать, знахарка, - снова жалко просит мертвая девка, и сон начинает отпускать Ярославу. - Может, тогда Она меня отпустит?..
И Ярослава проснулась.
Море выло.
Дыбилось буграми волн. Клокотало. И в клокоте том знахарке слышался гул голосов.
Разномастных. Женских и мужских, бабьих - плаксивых, жалостных. И дитячьих. И все просили Ярославу об одном: выйди к нам на воду, спаси нас. И мощь такая тянула молодую знахарку к воде, что удержаться не было сил.
Ярослава скользнула босыми ногами на бревенчатый пол и натянула на себя платье из грубого сукна, что ей купил Дар в морской деревушке. Оно кололось нещадно, да только в нем знахарке было куда теплее, чем в шлюбном.
А нынче... Ворожея не чуяла ни холода, ни голода. Только жажду. Пойти к воде, поглядеть, отчего голоса чужие кличут ее.
Босые ноги соскальзывали с заледенелых дощечек, которыми была укрыта палуба катергона. Но Ярослава продолжала идти. Она не замечала ни гула морского, ни голосов моряков, что сновали кругом нее, перетаскивая канаты и укрепляя ими паруса.
Она шла к воде.
И бездна та морская сияла багровым светом. А на волнах мерцала руна Чернобога, да силуэты людей манили ее ладонями:
- Иди к воде, Ярослава. Помоги нам. Спаси...
И ворожея шла, пока не уперлась грудью в высокий борт судна. Остановилась, оглянувшись по сторонам. Ей бы на Дара взглянуть хоть разок. Найти его. Он бы помог - ее муж.
Он был силен и ласков с нею. Умен. А потому - Ярослава знала это точно - не отказал бы своей знахарке в помощи. И уж точно придумал бы, как помочь всем этим людям.
Да только Дара нигде нет.
А голоса зовут. Просят о помощи. Молят ее.
И коль знахарка не поможет людям в просьбах их, тогда кто? Она вон и так растеряла дар свой дивный, ей теперь и осталось только то, чему научила Крайя.
Яра задумалась на миг. Старушка учила ее отварам, примочкам целебным да рунам. А вот помогать людям на воде она не могла. Не разумела даже, что делать станет, как окажется у них.
- Ты не думай об этом, Ярослава, - молили голоса, - не кручинься. Сделай шаг. И другой. Протяни руку...
И ворожея протягивает руку в холод озимка да вой сизых волн.
Ее пальцы ловят ледяными суставами. И сила в тех ладонях - мощная. Не отпускают они знахарку. Тянут, утягивают.
А вместо мольбы - смех, клокотанием в глотке застрявший.
И ругань. Зубы острые, что смыкаются на ладонях тонких. И Ярослава понимает, как помочь должна им. Кровью...
Тепло в ледяном море покидает ее тело так быстро, что она не поспевает даже вскрикнуть. И зубы все плотнее впиваются в нежную плоть, вытягивая из нее не только тепло - жизнь саму.
Ворожея уж не видела ничего. Понимала только: тот, что ругается словами дурными, на самом деле светел. Чист. Что душою, что помыслами.
И руки у него не ледяные, не жесткие. А теплые да мягкие, бережные, хоть и с ладонями шершавыми.
Они-то и вырывают знахарку молодую из гула голосов. Забирают у волн и ветра. Запрещают окровавленным ртам лишать ее что жизни, что крови сладкой. Укрывают собою. И уносят.
Куда?
Это не важно.
Главное, что больше не пахнет медуницей. А пахнет чем-то родным, теплым.
Чем-то, что принадлежит ее мужу. И ей.
***
Войско двигалось медленно, словно бы сквозь густой агар.
И сладостью тянуло со всех сторон - хоть нос закрывай. Хан большим охотником до сластей всяких был, только вот эту, назойливую, пробовать не стал бы. Воротило отчего-то...
Да и с бахсами творилось нечто предивное.
Вот и старый Абу, что только вчера кланялся самому Хану, поздравляя его с первой бескровной луной Айнур, сегодня слег. Весь день животом маялся, а затем вытянулся струной тонкой да стих.
И только глаза горели ярко, дико. И страха в них плескалось море целое.
Те, что моложе, да в услужении у него, пытались разговорить старого бахса. Вот и сам Аслан подсылал к нему молодых служанок верных, да учеников степных - Абу все молчал. Глядел в чужое небо, и лишь изредка шипел, словно бы змея.
Абу был дорог Хану. Сам великий Аслан выбрал его для своего Шатра, потому как сила в нем жила древняя, мощная. Верилось, это старый бог подарил ее Абу, когда тот еще младенчиком на руках маткиных лежал. И проявилась она, как сказывали в Степи, пятном черным, что на всю грудь растеклось.
Купцы с Лесных Земель говаривали, будто бы в их селеньях таких меток боялись, но их, лесников, степной люд и вовсе дикими считал. Это ж где видано - силы чураться? Среди песков желтых такой дар ценили. Кланялись низко что самому бахсу, что матке, его народившей. Берегли.
А нынче сила эта, видимо, покидала старое тело. Те, что моложе, говорили, будто пятно это, доселе живое, нынче замерло. А после и вовсе истончилось, побледнело. Стекаться стало к самой груди, что над сердцем. Да так и сгинуло, спрятавшись под волосом густым.
А замест него по телу другие поползли. Тоже темные, живые словно бы. Только вот пахли они дурно, пузырились. И трое шаманов, что делили с ним шатер священный, держались в стороне, боясь ворожбы лесной. Носили в Высокий Шатер вести исправно, а помочь ничем не могли.
Под утро к бахсу явился сам Хан, идущий сквозь кланяющееся войско. И ведь только заради друга старого вышел он к воинам своим. Доселе их не баловал. И что с того?
Расслышал лишь тонкий свист, с которым душа Абу покидала тело. А потом и тело это стало не похоже на себя самое. Иссохлось на глазах, скрючилось. И запах не просто гнилостный пошел, но с привкусом все той же сладости, от которой Степного Льва воротило.
И Аслан махнул рукой: не потчевать тело любимого бахса маслами да отварами ценными, не бальзамировать, чтоб отнести в родные пески Степи. Хоронить.
Здесь? Да, у дороги. Словно бы Землею Лесов рожденного. И руки отварами травяными, на густом кумысе настоянными, умывать дважды в день. Лицо тоже. Потому как если зараза в войско войдет...
Сам Хан вернулся в Шатер, поставленный на стоянку. Да позвал к себе тех, что остались.
Опустился в парчовые подушки, да испросил кумган степной воды живой. Жгучей. Слушать стал.
Что сказывали Хану? Говорили немного - все больше просились назад, в землю Степи. Дрожали, словно бы ветки дерева тонкого, что растет среди Лесов, да роняет листья по дождливой поре. Молились.
Уговорами пытались запугать его, Степного Льва, не зная даже, что и так боязно ему. Да только не разумели они: коль не придет он к сыну родному, не испросит того, по-за что он предал отца, ему жизни не видать.
И он все больше смурнел. Сердился на бахсов почтенных, что предложить ему ничего не могли. И все чаще за плеть из кожи змеи гремучей хватался. Приказывал говорить с подземным богом.
А потом, как оставили жертвою козу на погребальном костре, открыли: старый бог, что живет под землею, приказал Хану не идти в Белый Город. Смерть предрекал. Да упомянул, что спасет тот сына своего ценою дорогой.
Долго думал Хан.
Не подпускал к себе ни воинов статных, ни жен любимых. Размышлял.
Уж повидал он немало зла на своем веку. Где только не ходил, чего только не видывал. Не забоялся ничего, оттого и сам страх наводил что на Степь, что на соседние Княжества. Так неужели сейчас отступится?
И Аслан уразумел: не отступится. Сдюжеет. И сына родного увидит. Да спросит сам, отчего тот отца великого предал. И как ответ ему не приглянется, так и голове на плечах не сидеть.
И по утренней заре, замешанной на последних лютых днях ледовой поры, войско снова двинулось в путь.
***
Заринка не могла уснуть.
Рядом с нею горело тепло Свята, и это заставляло ее, обессиленную днями путешествия, лежать без сна.
И ведь расцвечивался он разноколерно - от янтарно-желтого до пурпурно-ружового. Оттого разумела шептуха: мечется. Сам мается растерянностью своей.
Мысли путались. Спотыкались друг о друга. Сталкивались. И от этого Заринка вздыхала. Тихо, едва слышно - чтоб не разбудить Свята. Потому как он, наверное, уже уснул. И что подумает о ней, если она вдруг разбудит его?
Зарина раскрыла глаза.
А ведь матка так и не рассказала ей, что следует делать девке, когда вот так - ночью и одни. На сеннике. И одеяло покровом для двоих.
Нет, конечно, это не та ночь, о которой думалось Заринке. Просто, что делать сейчас, ей тоже было непонятно.
Она ведь привыкла одна. А тут вот - Свят.
И мечталось ей о таком, грезилось. Сны дивные виделись, от которых поутру - румянец нежный на щеках. Помнится, тогда еще Зарина ругала себя за видения: не пристало девке молодой во сне видать такое. Да только как исполнилась мечта, Заре стало страшно.
Девка снова вздохнула. И ощутила на плече горячие пальцы:
- Не спишь?
Она поначалу замерла, испугавшись, что разбудила Свята, и тот станет теперь сердиться. Но потом, не разглядев вокруг него темного колеру, чуть успокоившись, откликнулась:
- Не сплю.
Она не знала, дозволяется ли ей, незамужней, повернуться лицом к мужчине, потому как когда лежишь к нему спиною, всяк безопаснее. Но ведь и лежать на одном сеннике без благословения богов тоже нельзя...
И Заринка рискнула.
Она осторожно повернулась к Святославу и столкнулась с его горячим дыханием.
Колера дрогнули. Замерли на миг, словно бы погаснув. А потом расцвели в разы сильнее. И все - теплым, алым подсветом, от которого у Зарины сладко защемило в животе.
Свят был слишком близок.
Теперь Зара ощущала его запах - терпкий, мужской. А еще - теплый. Родной, словно бы всю жизнь вот так - на сеннике разом. И от запаха этого у нее кружилась голова. А может, от усталости? Но голова кружилась точно. Плыла...
Девка закрыла глаза всего на миг и снова открыла. А Свят продолжал глядеть на нее.
- Отчего? - Он снова опалил ее своим дыханием. - Ты ведь устала. Ни одной ночи не провела на лавке за последнее время. И я не знаю, как долго мы здесь. Самое время - отдохнуть. И...
Он, видно, хотел сказать что-то еще, но передумал. А Заринка не сдержалась:
- Не могу. Я ведь никогда раньше вот так... на сеннике...
Она смутилась и опустила глаза. Замерла. И сердце перестало биться, а за ним и дыхание остановилось.
Все бы ничего, да только сенник оказался слишком узок. И лоб ее коснулся груди Свята.
Заринка замерла. Ей стало так страшно, что она не разумела: следовало снова отвернуться или отодвинуться? Или, быть может, что-то сказать? Пусть даже глупое, только чтобы отвлечь и себя, и его от мыслей пустых.
Да только Свят осторожно погладил ее по голове, касаясь русых, гладких, как шелк, волос широкой ладонью:
- Я ведь и сам никогда... странно, правда?
Зара облегченно улыбнулась.
Выдохнула.
И согласилась: странно. А еще - хорошо, когда вот так: близко, с одним дыханием на двоих.
Она подняла голову, чтобы поделиться со Святом своими чувствами, как внезапно ее губ коснулись его. Мягкие, теплые. И, верно, Заринке в ее снах все так и виделось, да только вживую было в разы приятней.
И целовал-то Свят только губы, а вот откликнулось на поцелуй все тело. Скоро и разом. Жар мощный разлился в животе, отчего сердце девки остановилось на миг. Замерло, испуганное, словно птичка.
А затем затрепетало.
И рука почему-то не осталась лежать на перине, а потянулась к другу, обвила его шею, позволяя тому еще ближе коснуться девичьего тела.
Мысли исчезли.
А в голове, словно опьяненной брагой, возник сладостный туман. И Заринка позволила себе большее. Она осторожно раскрыла рот и ощутила - не зная, что такое бывает - прохладную влагу рта Свята.
Зарина, испугавшись, отпрянула. Нет, мамка точно не говорила ей, что такое бывает. Это ж если просто губами - тогда ладно, но чтоб вот так...
И Свят, видя, что испугал Зару, отодвинулся. Нахмурился, укрывая ее одеялом.
А сам сел, сменив алые колера на темно-синие, с примесью серого:
- Прости меня, Заринка. Не думал я тебя пугать. Само вышло. Не стану больше. Ты спи давай. Скоро рассвет, а с ним - новый день. Я выйду на мороз, раздышусь. Спи. Как вернусь, не стану будить.
И он поднялся с лавки, наспех набросил на себя одежду. Да вышел за дверь.
А девка разрыдалась.
Вот дура!
Ей бы лежать себе тихо. Касаться губами губ - пусть и не так смело, но все ж... гладить рукою щеку колкую. И не воровато, когда спит он, а вот так, наяву. С разрешения.
Дышать теплом родным, и позволять ему делать то же самое.
А теперь вот по-за глупостью ее Свят не уснет. А ведь он устал не меньше ее. И завтра - кто знает? - снова в путь. А он с вычерненными кругами под глазами. С плечами опущенными по-за тяжестью груза ейного.
И ведь не вернется. Не потому как гордый. Потому как хороший да славный. Побоится ее пугать.
А она что? Дура дурой! Девка рослая, сама замуж просилась. А тут поцелуя испугалась...
И Заринка снова завыла. Не в голос, нет. Все больше в перину.
А когда слезы закончились, да перина высохла, ее сморил сон.
Глава 3.
Ворожебник метался по палатам подобно раненому зверю.
И каждый, кто попадался на его пути, старался вмиг исчезнуть. Испариться. Потому как коль не успевал - пробовал барского гнева. И кнута, что силою дивной, разноколерной, переливался.
А за кнутом тем волдырями кожа шла. Да жижей зловонной сочилась. И пусть не Мор то был, но раны заживали долго, болезненно. И сам барин не помогал им.
А лишь лютовал сильнее.
Отчего? Уж немало девок перебывало на его сеннике, немало их и нынче ждало барской ласки. А вот нужна была ему одна - светловолосая да синеокая, которую он привез в зимних сумерках да поселил в покоях каменных, свою опочивальню ей отдав. А она, окаянная, ласки не приняла. Сбежала.
И теперь вот барин сам не свой.
Сила его колдовская сочится подобно сукровице из ран. Не сдерживается ни словом ворожебным, ни духом барским. И с часом рана та не затягивается, становясь лишь горше.
Глиняный жбан, полный молока парного, разлетелся вдребезги, споткнувшись полным боком о белокаменную стену горницы. За ним - россыпью тарелки из фарфора редкого, кувшин стеклянный. Бокалы, что в самих палатах престольных даром дивным гляделись бы. А там и утварь серебряная выгнулась дугой, оплавляясь на каменные плиты пола живым зеркалом.
И подневольные бабы разбежались врассыпную. Попрятались по углам, осторожно выглядывая да ожидая барской воли.
А тот лишь сказал:
- Запрягай повозку.
И вскочил из-за стола.
В конюшне лошадей снаряжали скоро - о барском гневе были наслышаны. И сани с дорогой упряжью были готовы за десяток минут.Скакуны с норовом - вмиг отнесут господскую ярость подальше от дворовых. А там, глядишь, и сгинет она на сеннике девичьем, вернув хозяину покой и ласку.
Гай взметнулся к поводьям скоро, на ходу сбив с насиженного места старого конюха. Пинком того в дорогу наградил. Ругательством, в котором - часть силы дивной, отчего у старика до вечера мягкое место болеть станет. И поделом ему, окаянному!
Взмахнул кнутом, эманацию дивную из него прогоняя. И сила та отразилась огнем зеленым в круглых зенках глаз вороных, что понеслись во весь опор. А перед повозкой вихрь послал снег разгонять. Знать, невмоготу было...
В Камнеграде знали ту упряжку. Расступались. Кланялись барину.
И ворота, в которые он не въехал - влетел - раскрылись на ходу.
Вереница ходов - и покои, в которых замест половиц - небо синее, искрами звезд усыпанное. А посреди звезд тех - Госпожа.
- Сбежала? - Чаровница не сдерживала триумфа, пристально глядя в глаза Ворожебнику. - Я ж тебе говорила: девка, она и есть девка. Дурная. Необразованная. А ты - полюбство. И благодарностью моею за нее расплатился. А ей что? Сбежала... Да не одна. С полюбком. Доволен?
- Верни! - Ворожебник миновал расстояние между ним и Колдуньей всего за полдюжины шагов. Метнулся к ней - и наткнулся на ледяную стену едва мерцавшей силы. Мерзлая зелень сгустилась кругом него, лишая воздуха. И тут он ощутил, как на шее затянулась живая удавка.
А Чародейка меж тем привстала с небесного мрамора да подошла вплотную:
- Вернуть? - Удавка затягивалась все сильнее. И вот уже Ворожебник не смел дышать. Перед глазами плыло, и привычные очертания покоев Госпожи исчезли, равно как и все вокруг, и остался один лишь голос: - Назови цену...
Ворожебник попытался сказать, но покои кружились все сильнее, а голоса не хватало. И он прохрипел:
- Все...
- Все?
- Все, что пожелаешь.
- Хорошо, - откликнулась Чаровница. - Слово прозвучало. Я возьму с тебя плату, когда придет час. А девка твоя... в дороге она, теплом мужика молодого согретая. Не веришь? Гляди!
И она махнула перед Ворожебником рукою, раскрыв пространство, словно разрезав тонкую ткань острием ножа. Хлопнуло. И воздух в покоях заискрился, а посреди дыры, что образовалась перед Гаем, возникла небольшая горница. С невысокой лавкой, укрытой сенником. С узким тазом теплой воды и оставленным рядом полотенцем. С девкой, отвернувшейся к стене. И молодым хлопцем, утиравшемся после мытья.
- Гляди внимательно, - улыбнулась Колдунья, - на что променял плату.
И Ворожебник увидал, как мужик этот молодой, утерев лицо ручником, ложится на сенник подле девки. И девка та - никто иной, как Зарина. Его Зарина.
Яростью полыхнуло сразу. И дыра в пространстве, что открылась перед ним, затянулась, обиженно шипя и дымясь, словно бы уголек, брошенный в воду. А Чаровница ликовала.
- Ты пойдешь по следу. И заберешь ее, коли нужна она тебе такой. Вот только затем исполнишь слово мое.
И она склонилась к Ворожебнику так близко, что он ощутил смрадный запах Лесов Симаргла.
Дверь за Гаем затворилась тихо, и Чародейка позволила себе откинуться на высокие подушки, укрытые мягким бархатом. Его везли для Госпожи из самих Южных Земель и, говаривали, будто бы стоила такая ткань, что само золото.
Бархат Колдунья любила. Однако ж насладиться его мягкостью не успела, потому как дверь тихо отворилась. И в покои прошмыгнула девка:
- Гонец прибыл, - служанка боязливо оборачивалась по сторонам, словно бы страшась того, что творилось в покоях, пока ее не было. - Просит дозволенья доложить.
- Зови.
Гонец казался измотанным и уставшим. Одежонка его, выпачканная в дорожной грязи и талом снеге, гляделась особенно неуместной среди высоких перин и бархата заморского. Но вести, что ждала Чародейка, были желанными. Оттого и потерпеть было можно.
- Говори! - Приказала она.
И гонец рассказал:
- Лазутчики доложили, что Хан степной выдвинул войско в сторону Белограда. Только ж идет не так, как зимами раньше.
- Не так? - Колдунья сощурила глаза, становясь похожей больше на хищника, нежели на женщину. И в покоях отчетливо запахло страхом - гонец почуял звериную природу Госпожи.
- Не так, - откликнулся он осторожно. - Раньше старый Хан шел Землями Пограничья, собирая скарб еще до Лесных Княжеств. Нынче же обходит их, словно бы что гонит его вперед. Не останавливается надолго ни у одного города, что отделяет Степь от Леса. И стоянки все - короткие, вынужденные. А еще...
- Что? - С нетерпением спросила Колдунья.
- Лазутчики донесли, что в Белограде сын его наместником сел. И что правит твердой рукой, только вот...
- Что? - Вновь вопрос, и в тонком голосе сквозит нетерпение.
- Элбарс, первый сын Хана, всегда был верен ему, готовый отдать саму жизнь по первому слову отца. А нынче вот... ощеривается пиками да стрелами в сторону Степи, да город укрепляет. И говорят, быть войне.
Госпожа отвернулась. Она ждала этого, потому как Лесные Земли, если верно поглядеть, не так уж и велики для нее. И, стало быть, выпив здесь остатки силы, она захочет еще. А Степь близко. Многим ближе Соляных Копей, в который правит сумасшедший Велерад.
- Иди, - обернулась она. - И да, приноси вести с Белограда как можно чаще.
Гонец поклонился, а Чародейка подошла к высокому ложу. Нынче оно было пусто - супруг ее, все чаще забывавшийся во снах, оставался в своей опочивальне. И, значит, ее ничто не побеспокоит...
На мягкое покрывало легла соломенная кукла, одетая в кусок холстины дивной, кожаной. В Лесных Землях такую не носили, а вот в Степи... да, она досталась Колдунье от степняка. Как и клок волос смоляных, что сплетался с соломинами.
В углу горницы зажегся пучок травы колдовской, медуничной, что в крови девичьей вымачивалась. И по палатам пополз сладкий запах, к которому Чародейка так пристрастилась. Она вообще любила сладкое, потому как от самой жизни сладости уже не чувствовала, только от силы. Да еще травы...
Кругом соломенной фигуры легли знаки древние. И кукла стала вытягиваться, наливаясь прозрачным очертанием того, кого Колдунья видела лишь однажды.
Руна Сна - и тот, чей силуэт сейчас затихает на ложе, смеживает усталые веки. А перед глазами - дурман, подаренный руной Забвенья.
Знак Обмана, чтоб провести виденье в разум. И вторая, чернокнижная, - чтоб усилить влияние, впечатать в память. А ведь тяжко быть там, где тебя нет. Разрывать пространство раз за разом. Переступать сквозь версты, оставаясь в покоях...
И, стало быть, нужно запечатать видение, на что уйдет несколько капель крови. Их Чародейке не жалко, потому как вот она, огненноволосая дева, уже лежит подле степного воина, что наместником в палатах Белограда сидит.
Гладит теплую грудь его, пропуская меж пальцев волос темный. Ласкается.
И шепот ее звучит у самых губ медных. А за шепотом - забытье воина с раскосыми глазами. И вот он уже не помнит, чей сын и чей нареченный. Старые обеты стираются из памяти услужливым ароматом медуницы.
Только набатом - слова Колдуньи.
***
Ярослава огляделась.
Кругом нее было темно. Почти. И только в дальнем углу покоев мерцал огонек. Искрился, озаряя коловрат сухих досок пола яркой искрой. И тут же затихал, словно боясь в полную силу войти.
Знахарка пригляделась. Слабый. Слишком блеклый, чтобы озарить даже такую горницу.
Яра двинула рукой - и, как ни странно, ничего не ощутила. Ни боли, ни тяжести. Будто бы и не рвали ее запястья острыми зубами, да силу из нутра не тянули. А ведь она помнила и море бушующее, и зов голосов. Крики душ неприкаянных...
Только тут ничего этого не оказалось. Легкость и покой. А еще - нега. И так хорошо ей стало, что поначалу она замыслила остаться. Да и отчего бы нет? В этой горнице сухо и тепло. И морем самим не пахнет, солью. И еще бы нареченный был рядом...
Мысли о Даре заставили ее подняться и оглядеться.
А ведь она по-прежнему была боса. Шаг, другой, третий...
Тонкие ступни чуют шершавость досок и запах смолы. И, знать, пол, что держит ее, выделан из старого дерева, отчего коричневого колеру половицы прочно сидят друг к другу. Сосною красно Темнолесье, что оберегает село родное, и к породе той Ярослава привычна. А еще - к смоле, что липнет к коже босой.
А вот стены в покоях высоки. Сбегают под самый кров, теряясь очертаниями в темноте ночной, отчего кажется Ярославе, будто не заканчиваются они, а уходят в самое небо. И, знать, небосвод здесь тоже темен. Вот тот, что над ними с Даром у самых берегов был, пестрел звездами яркими, среди которых - две сестры, Медведицами прозванные. И оттого подле моря света огней не требовалось.
Знахарку повело в сторону, и она попыталась найти лавку, чтоб присесть. Только все тщетно - лавок у стен не оказалось. И она осела прямо на доски - сырые, смолистые. Теперь то ложе в каюте катергона, что так не приглянулось Ярославе поначалу, показалось ей удобным, правильным. Со шкурами меховыми, которыми укрыться можно. С мужем, что нет-нет, да и заглянет на минуту проверить, как его ворожея.
Да только и всего этого, уже ставшего привычным, нет. И тогда, стало быть, Дар унес ее в другую каюту. Или в трюм, где спокойнее и тише? Подальше от моряков и воинов степи, от голосов навороженных, плеска волн. И...
- Его здесь нет, дитя, - услыхала она спокойный голос, что зазвучал в дальнем углу горницы. В том, где мерцал слабый огонек. - Дар остался на катергоне.
Ярослава не разумела, о чем с ней говорят. Да и говорившую разглядеть было тяжко. Ворожея только понимала: с ней шепчется старуха, потому как голос ее напоминал голос Крайи.
- И ее здесь нет, - отозвалась хозяйка покоев. - Крайя в беде, дитя.
Огонек моргнул, и в блике света его Ярославе удалось разглядеть очертания той, что говорила с нею. Пока размытые, едва различимые. Но и этого знахарке хватило.
Женщина была стара. Сгорблена немного. И сосредоточена.
Глядела на сухие руки, что сновали над чем-то светящимся, а сама в тот час бормотала под нос:
- Принеси-ка ты мне дощечки, что покоятся в углу. Да не бойся, коль заскачут в пальцах. Озорники, что с них взять... Клятый свет! Не видать ничего. Уж как не люблю прясть зимними вечерами...
И она указала ладонью в сторону Ярославы. Оглядевшись по сторонам, Яра взаправду заприметила небольшую вязанку с насыпанными в нее дощечками. А подле нее - другую, с землею жирной. И с земли той колос пробивался, раскрываясь на конце огоньком серебристым.
- Не медли, - голос старухи окреп, и Ярослава различила в нем силу, которой позавидовал бы молодец лихой. Да только можно ли то? А старуха засмеялась: - Знала я: полотно цветастое тебе в радость пойдет. И с мощью древней справишься, потому как и сама - сильна. Да только что судьба такой выйдет... Ты прости меня, дитя, раз столько испытаний снесла по-за рукоделием моим. Ведь рок у тебя сперва другим был. Со Святом сплетенный, с озорниками вашими. И деток-то много вышло. Четверо мальцов, да одна девка - как две капли похожая на Мару...
А ведь и в ней, судьбе старой, сила в тебе дремала нечеловечья, а тут и вовсе...
То ж не просто Свят до тебя ходил, отцовского слова ослушавшись... чуял полотно исконное, да все предназначенье свое пытался выполнить. Только что поделать? Вишь, руны не сидят на месте. Скачут, что живые, силой дивной напитанные. Поди удержи их старыми пальцами, озябшими за день работы...
Старуха зачерпнула горсть дощечек, что Ярослава поднесла ей в лозовой вязанке, и Яра увидала, как руны-знаки действительно дрожат. Подпрыгивают, словно не терпя исполнить предначертанное. Ликуют: дескать, вот и нам частичка жизни достанется. А она сладка...
И старуха вновь разразилась руганью:
- Вот и с тобою так было. Разбежались, озорники. Им-то что? Они боли роженицы не ведают, слепые до людей, что живут под облаками. Их взора не хватает, чтоб достать до мира смертных. А я вот видала, как твоя матка выла. От того и мне горько становилось. Пришлось тебе другое полотно отдать. Старое. Диковинное. Я ж его для себя пряла. А тут...
Ярослава глядела на старуху удивленными глазами и не могла поверить в услышанное. Уж коль и взаправду все, что деется перед нею, тогда женщина эта...
- Пряха, - согласилась та, - как есть Пряха. И нынче ты гостишь у меня во второй раз.
- Макошь? - Ярослава едва не села от удивления.
А старуха разругалась:
- Не люблю этого назвища. Люди так меня прозвали. А я - Пряха, потому как пряду ручники судьбоносные. Да заворачиваю в них души чистые перед тем, как матке в руки отдать. И ты меня так зови, Ярка. Я ведь и для тебя ручничок смастерила...
Знахарка кивнула. Она не разумела: то ли сон перед нею деется, то ли другое что...
- Не сон, - откликнулась Пряха, - и не морок. Ты здесь, потому как с силою мощной столкнулась. Душа, завернутая в обычный ручник, такого не сдюжит. Сомлеет, выдохнет, да и отойдет в Туманный Лес. Твоя ж другая. Хочешь взглянуть?
Яра кивнула. Она разуметь не разумела, что происходит с нею. Да только вдруг и впрямь та, что стоит перед нею - Пряха небесная? А тогда за непочтение сочтет, откажись Ярослава.
А Пряха лишь улыбнулась:
- Вы, люди, слишком осторожны. Боязливы даже, - она покачала головой, словно бы сокрушаясь о сказанном, - здесь нет тех, кто вас накажет. Ну, да ладно. Гляди вот на свою одежонку.
И сгорбленная старуха на миг показалась молодой ворожее иной, диковинной. Словно бы выпрямилась она, гордо расправляя плечи. Мощью от нее повеяло, теплотой. И силой - такой, что Ярослава едва удержалась на ногах.
А уж когда тонкая ладонь метнулась в сторону знахарки, и вовсе случилось чудо. Порыв ветра - студеный, свежий - налетел на девку. Закружил, завеял. Запел тысячей голосов, что сплетались в одно:
- Гляди, гляди, гляди...
И Ярослава огляделась. То платье, в котором она была в каюте, куда-то исчезло. А на его месте оказалось цветастое полотно. Переливчатое. Разноколерное.
Ворожея впервые видала такие краски.
Они, словно бы живые, играли в тусклом свете единственной лучины небывалыми отблесками, и девка зачарованно загляделась.
- Руны, взгляни на них.
Знахарка пригляделась. То, что она поначалу приняла за темные краски, нынче виделось ей скоплением рун-дощечек. И каждая из них - особенная. Тоже живая, непоседливая. Дрожащая, скачущая то ли от ветра, то ли от силы, ее наделившей.
Бережа укрывала утробу, в которой - Ярослава видела это нынче отчетливо, - билось крошечное сердце сына. И, знать, Дар прав был...
А ее собственное, яркими алыми толчками наполняющее грудь, несло над собою руну Алатырь. Искристую. Живую словно бы.
Коловрат об осьми лучах сиял на каждой ладони - и от лучей этих под кожу знахарки текла мощь дивная, покалывая пальцы да отдавая в кровь тепло.
- Видишь теперь, откуда сила твоя пошла? - Улыбнулась Пряха. - Не от Улады и не от Крайи. Это все я тебе отдала. Гляди еще... кружись!
И Ярослава послушалась. Она закружилась вокруг своей оси, продолжая наблюдать за подолом дивного полотна, и узрела, как руны, что были на ней, складываются в громовое колесо.
- Это ж... - ворожея задыхалась, стараясь разглядеть больше. Она на миг остановилась, переводя дыхание, и увидала по подолу другие, запретные знаки. Одну дощечку Ярослава узнала - ее показала ей Крайя, когда Яра была еще малечей. Сказала, будто бы мощь в ней - безмерная, да только и пользовать-то ее можно лишь в особых случаях...
- Почему в особых? - Откликнулась Пряха. - Она не причинит тебе вреда. Силой только поделится, но потом запросит ее назад. Руна-воительница, Звезда Сварога.
- У Сварога другая Звезда, - заспорила Ярослава, - о четырех лучах. В этой же...
- В этой - больше. Потому как древняя она. Запретная средь жителей Лесов. Боятся ее люди. Отчего? Потому как с даром ее справиться не каждый может. Другого - того, кто слабее - и выпьет, задуманное исполнив. И стали люди со смертью ее связывать. А в ней - жизнь. И сила. Ведь знаешь?
- Знаю, - согласилась Яра. - Я пользовала ее...
- С беленицами. Помню. Видала все. Да только не померла ты в тот раз, Ярослава. А подмогу руной дивной из земли лесной вытянула, хоть потом и отдавать пришлось. И если бы не тот, что с тобой рядом, щедро разделил свою жизнь пополам, и ты бы своей лишилась. Потому как зло, с которым столкнуться пришлось, слишком мощное, древнее. А за помощью нареченного и не ощутила ты, как сил лишилась.
- Здесь еще, - Ярослава указала на другие дощечки. - Знаки. Старые. Неведомые. Мне Крайя о таких не говаривала...
- Потому как не знает и она, - откликнулась Пряха. - Их мало кто ведал. Пожалуй, люди забыли о них. Вспоминай, Ворожея. Вспоминай!
И Пряха резко толкнула Ярославу, отчего та, закрыв глаза, полетела вниз.
И, уже летя на ходу сквозь облака грозовые и шум брызг морских, она расслышала шепот знакомый. Пряхин:
- Да отыщи того, кто в твое старое полотно завернут был. В нем связь с тобой. Жизнь и погибель. И воля его, как и твоя собственная, принадлежит только ему самому...
***
Элбарс не спал которую ночь. Он чуял, что все тело ноет, а разум просит покоя. Да только покой этот все не наступал никак.
Его светлицу украсили шкурами, из самой Степи привезенными, да подушками из дорогой парчи. Бархатом пол устлали. И лампадки с благовониями жгли ежечасно. Девки молодые, что остались в замке, держали крепкий кумыс в холоде, отчего тот подавался хозяину свежим, душистым. А ведь все не то...
Потому как кругом него пахло сладко. Так сладко, что в думах жили только мысли о ней - его огненноволосой красавице. Ни Степь больше не манила Элбарса-Тигра, ни невеста названная, - ничего. Только та, которую он видел лицом к лицу лишь однажды. А вот ночью, в грезах, снам подобным, - ежечасно.
И дева говорила с ним, будто бы была рядом. Советовала:
- Нужно укрепить город. Ощерить ворота-рвы пиками острыми, да оскалить стрелой степной. Зажечь огни в бойницах, что на аспидной смоле настояны. И ждать. Всякую минуту. Потому как Хан хитер и грозен. Он получит твое послание, и сам придет за тобой. Наступить час, когда степняки встанут плечом к плечу против того, кому еще недавно клялись в верности. Любой из них убьет тебя!..
И Элбарс слушал ее. Звал к себе воинов верных, приказывая тем:
- Вырыть рвы кругом Белограда. И на дне их установить пики наподобие тех, что мастерит лесной народ. Водой залить. Да не чистой, чтоб не замерзла. А с тиной - в ней и пик не видать, и примерзнуть накрепко не сможет. Так, схватится кромкой ледяной, а как ступит нога степняка, так и провалится, нанизав брюхо жадное на острое древко.
Воины кланялись своему брату, которому клялись на крови. И приказы исполняли точно. Да только больше не жали радостно руки. А все чаще испуганно шептались. Говорили, не дело это - против своих воевать. С обманом. И кровью, что родной многим была.
Шли дни, с каждым оборотом которых город ощеривался. Села, что наокол, затихали, принимая люд простой под знамя Белого Города. И всякому мужу здесь давали меч со щитом, а всякой бабе - травы.
Еды едва хватало. И даже то, что приносили с собой селяне, уходило вдвое скорее. А Элбарс ждал. Выпускал из стен белых по лазутчику, ожидая новостей ежеденно. А те возвращались как один: дороги к Пограничью пусты. И, стало быть, еще не час.
Рвы рылись глубокие. И среди промерзшего дна устанавливались пики. Не высокие, нет. Такие, чтоб нанизать на них человека. Или двух. С острием железным. И, знать, кузнецы руды не жалели, выплавляя в наконечники старую утварь, что еще оставалась в избах.
А в бойницах зажглись огни. И горели они что день, что ночь. Город пылал. И если огню тому удавалось поникнуть, он уносил с собою жизнь степняка, что служил ему. А на вахту приходил кто-то новый...
Смолы было много. Ее оставляли в высоких башнях. Широкими кадками, в которых раньше огурцы солили. А теперь вот огурцов не осталось, и кадки те были пригодны лишь для аспидной жижи.
В бойницах ждали лучники. Сменялись с наступлением дня и ночи, не спали. Лучшие из лучших. Воины, которыми гордился сам Хан. А теперь вот они ждали его, готовые вскинуть короткую стрелу в тетиву.
А посеред широких улиц ставились катапульты. Собирались из дерева смольного, и вырастали одна за другой, пока ворота были открыты. И только после того, как лазутчики вернулись с дурными вестями, катапульты те пересчитали. Немного. Всего-то четыре штуки. Да только и этого, глядишь, хватит, потому как Княжество Унислава Белого славилось камнем своим. А уж его в Белограде хватало.
И кузни все больше работали не только днем, но и ночью. Грохотали, шипели. Плавили руду, что могли найти, а потом являли в повозках наконечники для стрел, да мечи стальные. И что с того, что не были они ровней саблям степным? Не в том состоял расчет Элбарса. Потому как даже самое умелое войско уступит многочисленному.
А белогородцы жить хотели. Они уж и так понесли потерь, и сейчас готовы были оберегать город ценой своих жизней.
Глашатаи читали на улицах Указ, согласно которому Правитель Белограда, Элбарс Белый, нынче приказывает остатки продовольствия достать из закромов, что покоятся у самых городских стен, да снести к Замку. Потому как если не отстоят белогородцы своих границ, то укрыться можно будет лишь внутри, в сердце Княжества.
Припасы стекались к стенам старой цитадели, и их укладывали ровными рядами в закрома, а выдавали небольшими порциями. С куском хлеба, да корнеплода, и тонким слоем свиного сала. С пляшкой воды жгучей, мутной. По одной на каждого жителя.
И с возвращением лазутчиков объявили военное положение. Стали ждать.
Внутри двора замкового поставили соломенные тюки, где коровьей кровью чертились круги алые. В круги те учили метиться как стрелою короткой, так и ножом метательным. А еще дрались...
Впервые степняк учил белогородца сражаться. Да и была ли в том польза? Коль верить лазутчикам, степняки во главе с Ханом уже близко. И, значит, это мало поможет. Да только по-другому Элбарс не мог.
Обещался деве огненной о защите...
И ночью держать слово было легко. Многим легче, чем днем. Потому как на свежем морозном воздухе запах медуницы таял. И Элбарс терялся. А когда сладость кругом него истончалась, в разуме словно бы появлялись мысли верные, правильные. Как будто оставалась в нем часть, что говорила: "Нужно остановиться, послать весть отцу о том, что он, Элбарс-Тигр, готов сложить оружие. Подчиниться правителю степному". И невесте отправить подарки, чтоб заверить: все в нем помнит о словах и обещаньях сказанных.
Да только как являлись ему мысли такие, сразу же второго сына Хана тянуло прилечь. И голова кружилась так, что становилось и вовсе невмоготу. А в покоях пахло еще слаще, отчего не просто воздух колебался - гасли масляные лампы. И словно бы тени бродили по углам горниц, норовя ухватить за ногу.
С каждым днем Элбарс все больше погружался в свои думы, забывая зачастую не только принимать слугу с подносом еды нехитрой. Другой раз даже кубок с вином отсылал.
А на свежий воздух тянуло все меньше. И разум мутнел. Оттого и отослал воина верного, что пришел с вестью:
- Аслан-хан с войском идет. Пограничные Земли прошел, У Лесных шатрами встал.
За стенами горницы Элбарса суетились. Воины ходили быстро, споро. Спешили отдать приказы, что шли от самого второго сына Хана. А тот словно бы сам не свой был. Жесток становился, грозен. И запах медуницы словно бы сводил его с ума.
Шептались.
Говорили, будто бы всех их ждет неминуемая гибель от сабли, что несет с собой Степной Лев. А ослушаться командира, которому принесли клятву на крови, не могли.
Готовились.
И все больше открывали настежь окна, чтоб выветрить сладкий аромат, что проникал в палаты неизвестно откуда.
***
Свят вышел на холодный воздух и принялся мерить пространство шагами.
Подворье подле агафьиного дома было небольшим, узким. Потому как в Пограничье хозяйств не держали: все больше жили провиантом, что везли с собой купцы из Лесных Земель. И, верно, оттого-то шагов не хватало, чтоб собраться с мыслями.
А те шалили, заставляя его метаться по двору, да будя одиноких собак, чей покой был нарушен гулким хрустом снега. Вдалеке послышался растревоженный лай, и Свят глухо выругался.
Дурень. Как есть - дурень. А еще - охотник. Сын старосты.
И что на него нашло? Они ведь с Заринкой - друзья. С детства. И коль ему так невмоготу было, так отчего ж не женился, против батьки пойдя? Или это усталость, да близость девичьего тела сыграли с ним злую шутку?
Нет, Свят никогда прежде не был так близко с девкой - отец не затем воспитывал сына, чтоб потом краснеть за него. И все время говаривал: "Вот сговорины пройдут, отведешь нареченную в храм, а там и на сенник без греха идти можно".
И охотник слушался Литомира. Потому как и сам осуждал мужиков, по-за которых девки слезы горькие лили. Да и не хотелось ему ни с кем вот так, кроме Ярославы. А она ведь родной была, и обидеть ее - никак...
Тогда откуда ж в нем нынче тот голод возник? Откуда тело огнем вспыхнуло, когда к Заринке он всегда по-дружески, по-свойски?
Ему б коли и сказал кто, что окажутся они вот так, разом да под одним покрывалом, так он бы заверил того: "Мол, не бойся, сдюжеем". А тут, оказалось, не сдюжел. Как есть, дурак.
Свят был так зол на себя, что не мог остановиться. Ноги несли его по-за дворовые ворота, вдоль окраины Огнеграда. И вот уже перед ним - стена, ощерившаяся прочными створками. И пара стражников охраной всему.
Ногами диковинный ритм отстукивают, греясь от кусачего мороза. И слышно:
- Давно такого холода не бывало. Знать, снежная пора к концу близится, оттого и лютует злым озимком...
Свят притаился. Подходить к сторожевым ему было боязно: и в своем Княжестве с такого дела ничего хорошего ждать не приходилось. А тут...
Огнеград. Первый город Пограничных Земель. Здесь каждый - чужак. И каждый - мошенник. В лучшем случае выпорют. В худшем...
Купцы говаривали, будто в Пограничье судов не чинили. Украл - руку отсекут посреди двора, и бросят подыхать, что собаку. И никто не заступится, никто не протянет ладонь обрубку. А воровали в Огнеграде часто, оттого и костями мелкими усыпано было поле по-за стеной каменной. И хорошо, что нынче зима. Снег заметает что поле, что кости белые. И Заринка - его Заринка - не напугалась по пути. А ведь могла...
Охотник вновь выругал себя за мысли крамольные. Его Заринка? Отчего ж? Он не сможет с ней вот так, когда любит другую. И обманывать не станет. Вот только любил ли он Ярославу, когда до другой губами тянулся?
Свят уж было развернулся на носках, чтоб в избу воротиться, как топот копыт да громкий крик заставил его замереть:
- Открывай! Именем Тура Каменного!
И Свят, позабыв об опасности, кинулся в избу Агафьи.
Ни кафтан, ни тулуп скидывать не стал. Положил только перед испуганной бабой на стол алтыны да запросился:
- Дай кобылу, да из города выведи. Алтыны? Вот! - И на его ладони заблестели монеты.
А сам вбежал к спящей Заринке.