Когда не то взорвалось, не то погасло солнце, само понятие времени довольно скоро стало фиктивным. Двенадцать дня ничем не отличались от двенадцати ночи, и обладатели часов со стрелками долго чесали головы, пытаясь понять, когда их угораздило проснуться. Впрочем, ориентиры быстро появились. Например, ветер.
Казалось бы, откуда взяться ветру, когда по всей земле — устойчивые минус сорок пять градусов и давление того, что мы по привычке зовем атмосферой, не меняется? Но каждую полночь могучий порыв улетает на восток, и сотни флюгеров передают сигнал: очередной черный день завершился.
Здесь, в камере, ни часов, ни динамика, передающего сигнал флюгера, не оказалось, и я, чтобы занять себя хоть чем-то, разрабатывал альтернативный метод измерения времени. В основе метода должна была лежать средняя частота биения сердца.
Передо мной сразу же встали две задачи: первая — научиться ощущать стук сердца даже в состоянии покоя, и вторая — отделить, обособить некий участок сознания, который бы непрестанно считал удары. Вряд ли до казни память успеет заполниться.
Однако мне было не суждено довести метод до совершенства. Память сыграла злую шутку. Я словно перенесся в недалекое прошлое, где снова и снова прижимался к груди умирающего отца, отвернувшись, чтобы он не увидел моего спокойствия, моего равнодушия.
Я заставлял себя дрожать и надеялся, что он поверит: хотя бы в эту секунду его сын чувствует боль и горе.
Я слышал, как быстро колотилось его сердце. Потом замедлилось. Я начал считать удары. Раз, два, три… Четвертым ударом вышибли дверь в отцовские покои.
Я перевернулся на бок, спиной к решетке, и уставился в темноту. Быть может, задремал, вспоминая все, связанное с отцом и матерью.
С отцом определенно связано больше. Он учил меня водить снегоходы и трактора, катал на вертолете. Мама же, одна из многочисленных его любовниц, научила получать удовольствие от фильмов и книг. Но если сама она сопереживала героям, то я, будто вампир, питался их чувствами. Должно быть, так же смотрели порнографию и аниме одинокие подростки, мечтая о большой любви.
Сейчас я заставлял себя вспоминать близких людей и держал руку на левой стороне груди. Я ждал, что сердце забьется быстрее, но… Все обратилось в фарс.
Перед глазами бежали кадры черно-белой хроники, на которую воображение наложило треск киноаппарата и дурацкую музыку, что всегда сопровождала немые фильмы. Самые трогательные моменты обратились в похождения Чарли Чаплина.
Я заставил себя почувствовать грусть, заставил скорбеть о себе, нелепом, вступившем в неравную битву с равнодушием за сутки до смерти. Или не за сутки? В любом случае, моя жизнь теперь ни сентимо не стоит.
Кадры мелькали быстрее, сливаясь в сплошную серую полосу, громче стрекотал аппарат, и музыка, будто бы выстукиваемая крошечными молоточками по серебряным пластинам…
Вдруг я понял, что вижу перед собой кусок серой бетонной стены, а вовсе не экран со взбесившимся фильмом. На стене дрожит пятно света, источник которого у меня за спиной. Но удивиться этому я не успел, потому что тут послышался резкий голос:
— Ты прыгал?
Испуг — это не чувство, это естественная реакция нервной системы на раздражитель. Поэтому — да, я подпрыгнул, насколько то было возможно из положения лежа на боку. Подпрыгнул и сел, уставившись на стоящего за решеткой мальчишку лет четырнадцати-пятнадцати.
Он смотрел на меня, сдвинув брови, и ждал ответа. Лицо его таяло в темноте, но я разглядел испанские черты и черные всклокоченные волосы. От подбородка и ниже он освещался прекрасно, и я увидел футболку с надписью «Grateful dead», шорты с раздувшимися карманами (из одного торчит рогатка, из другого — ножницы) и сандалии на бледных худых ногах.
Ему удалось то, чего не смог достичь никто. Ни Рикардо с его дурацкими шуточками, ни дон Альтомирано с пафосными речами, ни Кармен со жгучим и прекрасным танцем. Он заставил меня потерять дар речи. И виной тому было нечто, не имеющее названия ни в одном из языков, живых или мертвых.
Должно быть, началось все со старинной выкрашенной в красный цвет настольной лампы. Потом на ее основании очутился горшок с землей, из которой стремился навстречу шестидесятиваттному солнышку крохотный росток.
Но, видимо, изобретателю была нужна мобильность, поэтому под основанием лампы расположилась динамо-машина, которая и создавала стрекот, напоминающий кинопроектор. Придерживая конструкцию левой рукой, правой мальчишка вращал ручку.
Не берусь утверждать, но, похоже, конструктор нарвался на упреки из-за громкого стрекота, и попытался сгладить впечатление, расположив в корпусе динамо-машины шарманку. Да, музыка доносилась оттуда же, но отнюдь не перекрывала треск, а сливалась с ним в яростном какофоническом экстазе.
Я бы не удивился, узнав, что эта штуковина действительно может снимать и показывать фильмы, превращать мясо в фарш, затачивать ножи и вообще делать все, что когда-либо делали вращающимися ручками.
Желая единственно выразить почтение величественному творению мысли гения, я наклонил голову и коснулся лба пальцами правой руки.
— Ты прыгал? — повторил вопрос мальчишка. — Соображай скорее, у меня времени в обрез.
Похоже, он расценил мой жест как выражение глубокой задумчивости, что и неудивительно. Ведь это — жест дома Риверос, и вряд ли кто-то за пределами знает его. Однако от меня ждали диалога.
— Я лежал, — пришлось признаться.
Смолк треск, затихла музыка, а мальчишка сам подпрыгнул от возмущения.
— Ты что, не читал записку?!
Лампа замерцала, и он, спохватившись завертел ручку с утроенной энергией.
— Mierda![6] — с горечью воскликнул мальчик. — Ты что, был так сильно занят?
Я вынул из кармана и развернул круглую бумажку. Свет лампы, срезанный плафоном, немного рассеивал темноту — достаточно, чтобы рассмотреть стены, шконку и дыру в полу, а также поднос и пустую тарелку. Но бумажный кругляшок оставался серым пятном.
Я демонстративно подошел к решетке, наклонился, подставляя бумагу под плафон. Мальчишка тоже склонил и даже вывернул голову, вместе со мной погрузившись в чтение. Вот что мы прочитали:
«Сеньор Николас Риверос, приветствовать вас — честь для меня! Позвольте вызволить (зачеркнуто) выразить вам свои глубочайшие соболезнования по поводу разразившейся трагедии. Клянусь жизнью, если бы я обладал хоть толикой влияния в этом проклятом доме, ничего такого бы не случилось. Мне жаль погибших, сочувствую вашей утрате и т. д., и т. п. Но к делу. Если вы хотите, чтобы ваша жалкая, убогая жизнь, которую скоро безжалостно оборвут, наполнилась хоть каким-то смыслом, потрудитесь выполнить следующие инструкции. Перпендикулярно решетке проведите по полу черту. Ровно в полночь встаньте у нее (черта должна проходить по носкам ботинок) и подпрыгните на месте. Это все, чего я прошу — несколько секунд вашей жизни. Около часа я зайду к вам, и мы побеседуем.
С уважением и надеждой на плодотворное сотрудничество,
Даже под лампой строчки норовили слиться в неразборчивую кучу. Мальчишка, видимо, привык писать размашисто, к тому же на его почерк оказала недюжинное влияние широко известная курица со своей прославленной лапой, и заполнение маленького кусочка бумаги оказалось задачей почти непосильной.
— Ну вот, прочитал, — сказал я. — Когда там полночь?
Тишина, последовавшая за этими словами, оглушала. Мальчишка смотрел на меня, широко распахнув глаза и рот. Он походил на ангела, которого, толком не разбудив, выпнули из рая на грешную землю, крикнув вслед: «Ты уволен!»
Я гадал, рассмеется он теперь или заплачет. У мальчишки не оставалось других вариантов, но тут вмешалась третья сила — лампочка погасла.
— Diablo! — послышалось в темноте. — Как я мог забыть про свет?
Треск, музыка, софиты…
— Дурацкая реальность, — сказал мальчишка, роясь левой рукой в кармане. — Вечно с ней приходится считаться. Держи! — Он сунул мне в руку желтый пластиковый фонарик. — Ровно в полночь! — Золотые карманные часы едва не упали, но я их подхватил.
— Провести черту… — начал было я.
— Si, por su puesto![7] — воскликнул мальчишка. — Попробуй это! — Он бросил мне коробку с цветными мелками. — Или так. — Перманентный маркер. — А, вот, чтобы наверняка! — На вершину горки, образовавшейся у меня в ладонях, упала бухта малярного скотча. — Ты должен прыгнуть ровно в полночь, comprende?[8]
Лишь только я кивнул, на потолке в коридоре загорелись лампы. Мальчишка вздрогнул. Ручка перестала крутиться, стало тихо.
— Спрячь все! — Он перешел на шепот. — Сейчас придет ведьма с лицом ангела, глазами убийцы и душой, черной, как сама преисподняя. Не говори, что видел меня!
— А кто это будет?
Мальчишка понурился, поникли плечи.
— Вероника, — тихо сказал он. — Моя сестра.
Ему второй раз удалось меня изумить.
— Вероника? Сестра? То есть, ты…
— Джеронимо Фернандес Альтомирано. — Он протянул руку, и я ее пожал. — Надо было представиться сразу, прошу прощения. Но мне пора. Помни: меня нет! Завтра после полуночи загляну. Bueno![9]
Он убежал — не в ту сторону, откуда все приходили, но я не стал его окликать. Должно быть, Джеронимо знал здесь все входы и выходы.
Я подошел к шконке и спрятал под подушку все, кроме скотча и фонарика — они поднимали подушку подозрительным горбом. Пришлось спрятать все в карманы. Не успел перевести дух, как за спиной послышались всхлипывания.