Глава девятая БУНТ И НАЛЕТ

Филипп вскочил в автобус — в первый попавшийся. Он сегодня так много ходил, что надо было обязательно посидеть. Двигаться, конечно, тоже надо, нельзя же все время сидеть взаперти. Дела обстояли хуже некуда, вернее, он даже не мог представить, как они сейчас обстояли. Обитатели Хэмпстеда пребывали в сильном расстройстве духа. Там царила суматоха. Филипп, собственно, случайно зашел и обнаружил с полдюжины полицейских, споривших с Роджером, который негодовал на Розамунду, которая истерично рыдала на руках у Изабеллы, которая не без труда выказывала всем насколько возможно искреннюю симпатию. Естественно, он поспешил к Розамунде, но, казалось, тем расстроил ее еще больше. Из всех споров и восклицаний он в конце концов уяснил — в основном после того, как полиция наконец хмуро удалилась, — что здесь побывал Консидайн, а Розамунда, сообразив, кто это такой, поборола в себе недолгое внутреннее сопротивление и поступила патриотично. Она утверждала, что поступила так из чувства долга, на что Роджер коротко заметил, что долг и Розамунда — вещи мало совместимые. В общем, Розамунда позвонила в полицейский участок и объяснила, что происходит. Почему полиция не арестовала Консидайна, Филипп понять не смог. Изабелла занималась сестрой, а Роджер толком ничего не объяснил. Из его слов Филипп понял, что кто-то, похожий на Аполлона Пифийского, прошел среди кого-то и был таков. Для Филиппа, взволнованного состоянием Розамунды, это оказалось слишком сложно. Если бы его спросили, он был бы вынужден признать, что для гостьи стремление помочь аресту другого гостя в гостиной хозяина, возможно, м-м… не совсем… хотя со стороны Роджера нелепо называть это предательством. В конце концов, таково было общее мнение. Он ничего не знал о детской истории с конфетной оргией — Розамунда об этом позаботилась, — которую Изабелла как раз вспомнила сразу же, хотя и без всякого удовольствия. Он ничего не знал о жадном прожорливом ребенке, внезапно сбросившем маску обычного притворства, давшем прорваться своим тайным желаниям и тщетно пытавшемся скрыть их силу от посторонних глаз. В детстве Розамунда вполне осознанно обманывала себя и окружающих маской совершенной невинности и намеренного греха. В юности у нее это получалось уже менее осознанно, поскольку невинность увядает со временем, а необходимость произвести какое-то впечатление на окружающий мир становится сильнее. И вот теперь, в пору ранней женственности, ее разгневанная плоть взбунтовалась от голода и потребовала пищи. Но даже сейчас она не признавала, не отстаивала, не избегала, не соглашалась и не поддавалась своим соблазнам. Ей просто нужды не было отрицать факты, поскольку этим фактам не было места в ее голове. Единственная из всех действующих лиц, Розамунда не испытывала и тени сочувствия зулусскому королю, африканское воззвание прошло мимо ее сознания, ни о каком огне восторга и речи не шло. Не было этого ничего. Ненависть к Консидайну питалась лишь тем, что он-то как раз был воплощением реальности всех этих явлений: король, заумные идеи, Роджер со своей поэзией, Филипп — особенно Филипп, ибо все в Филиппе для ее измученных чувств было одновременно и неприятной пародией на собственные желания, и живым напоминанием того, что она жаждала забыть. И теперь, подобно всем людям, не являющимся властителями жизни, ее мотало из стороны в сторону в намерениях и даже желаниях. В Кенсингтоне она шарахалась от Инкамаси и избегала его, в Хэмпстеде думала о нем и тайно желала его. Она ужасалась силе, которую вдруг ощутила внутри. Конечно, у нее было самообладание, или она думала, что было, но сейчас другие завладели всем ее существом, а она не владела ничем. И теперь это ничто было окрашено огнем и тьмой, тень экстаза легла на ее жизнь, и, отрицая саму возможность его существования, она пролетела сквозь эту тень до самого ее края, замерла в нерешительности, и ее потянуло назад к очарованию, которое она любила и ненавидела. Она жила и ненавидела жизнь, но не в силу трезвого суждения, а из рабского страха. Она ненавидела жизнь — и поэтому пряталась в Хэмпстеде, она жила — и поэтому вернулась в Кенсингтон. Но ни в Хэмпстеде, ни в Кенсингтоне, ни в Европе, ни в Африке, ни в иллюзии собственной независимой сущности не было никакого места для Филиппа, тем более для Филиппа, страдающего от восторга любви.

Однако после его ухода, после ужасной сцены, которую она ему закатила, Розамунда испугалась, как бы ее отношения с Кенсингтоном не осложнились. А ей обязательно нужно бывать там.

Так ей и предстояло бегать то туда, то оттуда, покуда смирительная рубашка времени и места не свяжет ее, как она в конце концов связывает всех, кто страдает от подобного безумия. Возможно, именно поэтому для материальных созданий и был создан дурдом, где мы сидим каждый в своей отдельной палате, связанные и сравнительно безвредные, пуская пузыри и крутя пальцами, пока шаги и голоса неизвестных надзирателей доносятся до нас из бесконечных коридоров. Но Розамунда лишь начинала биться о стены своей палаты, и невидимые надзиратели еще не имели повода взять ее на заметку. Смирительная рубашка лишь ожидала ее; когда приступ пройдет, она, несомненно, будет считать ее подходящей одеждой, скроенной по последней моде. Насколько обосновано такое мнение — вопрос, который люди пока не способны решить.

Раз Роджер был так отвратительно несправедлив к ней, ладно, она пойдет к сэру Бернарду. Собственно, больше у нее в Лондоне и не было никого, кто мог бы ее выслушать. Сэр Бернард поймет, почему она так сделала, он сам хотел, чтобы этого ненавистного человека арестовали. Изабелла сделала все возможное, чтобы ее отговорить, она даже намекнула, что Роджер вскоре может уехать. Бесполезно. До Розамунды, казалось, ничего не доходило. В конце концов Изабелла замолчала. Роджер никак не комментировал желание Розамунды посетить Кенсингтон. Он вообще молчал, пока Розамунда не выскочила за дверь, «чтобы уложить вещи».

Только тогда Изабелла сказала:

— Может, это и неплохо. Пускай прогуляется. Возможно, сэр Бернард что-нибудь придумает. Хотя сейчас ей, по-моему, только снотворное и нужно.

— Синильная кислота ей нужна, — проворчал Роджер.

Тем временем Филипп все шагал по городу, пока его окончательно не сразила усталость, и он не сел в автобус. Небеса изливали на него раздражение, да что там — раздражение, — гнев и ненависть они на него изливали, а он ничего не понимал. Он пытался доставить Розамунде удовольствие — причем, в отличие от большинства людей, использующих подобные выражения, он действительно этого хотел. Он сел в автобус и тяжело задумался, пока кто-то не обратился к нему.

Оказалось, перед ним стоял кондуктор и, глядя в окно, что-то говорил. Филипп собрался и услышал:

— Что-то там происходит. Вы разве не слышите, сэр?

Филипп прислушался и пригляделся. Вечер был ясным, и в полумраке слева он признал остановку на Ливерпуль-стрит. Автобус ехал медленно, то и дело останавливаясь. Движению мешали люди, бегущие прямо по мостовой в ту же сторону. Вдалеке закричали.

— Что за чертовщина? — сказал он.

Кондуктор — довольно мрачный приземистый парень — хмуро ухмыльнулся.

— Могу только догадываться, — сказал он. — Я так и думал, что рано или поздно этим кончится. Я же говорил, что глупо заявлять во всеуслышание, что у тебя дома драгоценностей на миллионы. Ну, эти, «еврейские побрякушки»! Рано или поздно все наружу выплывает. Вот оно и выплыло. Вы только послушайте!

Впереди опять закричали, да так, что Филипп вскочил на ноги.

— Слушайте, это что, возле дома Розенбергов вопят? — спросил он кондуктора. — На них напали? Прямо здесь, в центре города?

Автобус повернул на Бишопсгейт и остановился. Дальше была сплошная толпа. Филипп выскочил из автобуса, и его тут же закрутило и понесло в проулок. Со всех сторон долетали обрывки фраз: «Говорят, они хотели негров подкупить…», «Да знаю я этих чертовых негров…», «Ты не представляешь! Здоровенные такие побрякушки размером с репу. Они же месяцами их скупали…», «Чертовы евреи!», «Господь Всемогущий!»… Но Филипп по-прежнему не понимал, что взволновало толпу. Его так и несло от одного угла к другому. Люди вокруг все время менялись. Толпа казалась разнородной, в ней мелькали люди его класса и положения. Он увидел вроде бы знакомое худое лицо, большое круглое лицо с открытым ртом, постоянно и монотонно восклицавшим: «Чертовы евреи!», радостно-возбужденное лицо — впрочем, он никого не успевал рассмотреть. Его прижало к какой-то ограде. В нескольких футах впереди люди сгрудились перед большим домом. Крики стали громче, по забору застучали палками. Он увидел шлемы двух полицейских за воротами и перед парадной дверью. Раздался крик: «А ну, выходите, чертовы евреи!» — «Выходите и тащите ваши побрякушки!» — «Выходите! Мы вам покажем, что мы делаем с неграми!» Рядом с Филиппом женщина лет шестидесяти с дрожью в голосе интересовалась у соседа: «А правду говорят, что евреи едят детей?» — «Ага, — ответил сосед, — иноверцы вообще творят, что хотят», — и тут же, обернувшись, передал соображение насчет поедаемых детей по цепочке. Вскоре кто-то перед домом выкрикнул: «Когда вы слопали последнего ребенка?» — и хотя ответом был взрыв хохота, в этом хохоте уже сквозило безумие. Филиппу удалось протиснуться ближе к дому. Теперь в саду кроме полицейских шлемов мелькали кепки и даже две-три шляпы. Полицейские перестроились и неожиданно поднажали на толпу. Один человек боком вылетел в соседний садик и с шумом упал, другой метнулся в сторону, а третий ничком повалился на траву. В результате Филипп протиснулся еще ближе к дому.

— Все в порядке, — торопливо сказал он полицейским. — Я с вами. Пропустите меня.

Его оценивающе оглядели с ног до головы и, видимо, решили рискнуть. Когда толпа отшатнулась, Филипп проскользнул через нее и развернулся к ней лицом.

— Кто это такой, черт подери? — спросили сразу с полдюжины человек. — Еще один пожиратель детей?

— Да тоже за побрякушками пришел, — ответил одинокий голос. — Давай-ка поднажмем, их всего трое. — Тем не менее, трость Филиппа и дубинки полицейских заставили передний ряд засомневаться.

Тем временем над их головами отворилось окно.

— Что вам здесь надо? — спросил старческий голос.

В ответ раздался взрыв смеха и поток ругательств.

— Гоните побрякушки! Выходите к нам! Кто боится негритосов? Кто сматывает удочки? Жид! Жид!

Голос холодно произнес:

— Мерзостные создания, что у нас общего с вами? Вы осквернили себя! Кто вы такие, чтобы поднимать руку на Священного Бога Израиля?

Смех и оскорбления усилились.

— Вы только его послушайте, — сказал тощий голодранец, стоявший неподалеку от Филиппа. — Священный Бог Израиля! Ну, умора!

— Можете уничтожить дом и все, что в нем, — сказал Розенберг, — и вас постигнет огонь, чума и казни египетские. Но драгоценностей, даже если бы они здесь и были, вы не увидите и не коснетесь, ибо они посвящены Господу. Они предназначены для Храма Сиона и грядущего Мессии.

— Так я и есть Мессия, — крикнула какая-то толстуха. — А твой-то мессия не больно поспешает за побрякушками!

В воздухе просвистел камень, и одновременно здоровенный детина протолкался к воротам и спросил:

— Послушай, это ты — Розенберг?

— Я — Неемия Розенберг, — сказал голос.

— Тогда слушай сюда. Мы знаем, что ты заодно с правительством и капиталистами, а денежки свои выколотил из рабочего класса. Так вот тебе нипочем не улизнуть с ними к негритосам. Мы этого не допустим. Мы не хотим тебе навредить, но не дадим чертовым жидам улизнуть с нашими денежками к этим треклятым неграм, ни в коем разе. Отдавай побрякушки, и я прослежу, чтоб они были в целости и сохранности, клянусь. А если нет, то я, черт возьми, сам подожгу этот дом.

Ему ответил рев одобрения, хотя толстуха, показавшаяся Филиппу образцом беспристрастности, достойной сэра Бернарда, сказала: «Ну, у меня нет ничего общего с социалистами», а полицейский одобрительно добавил:

— Заткни пасть, Майк Каммингс.

— Да ни в жисть! — парировал мистер Каммингс. — Народ не может молчать, когда честных людей облапошивают.

Розенберг высунулся из окна.

— Говорю вам, — сказал он, — Господь отомстит за Себя Своим врагам. Утром вы скажете: «Господи, была бы сейчас ночь», а вечером: «Господи, был бы сейчас день», и гнев Его пребудет с вами в вашем тайном убежище…

В стену ударил обломок кирпича и упал к ногам Филиппа, разлетелось оконное стекло на втором этаже. Филипп крепче перехватил трость и увидел, как одного из полицейских оттаскивают в сторону, а вокруг него размахивают палками. Толпа нахлынула, Филиппа прижали к входной двери, и он услышал, как она трещит под напором улюлюкающей и ругающейся массы людей. Кто-то сильно пихнул его в плечо, в щеку уперся большой грязный подбородок, в бок ткнули палкой или локтем. В то же мгновение дверь поддалась, и все они с треском вломились в узкий коридор. Первые ворвавшиеся промчались дальше вверх по лестнице, следующие в спешке не обратили на него никакого внимания, а потом наступила темнота и полный хаос. Наверху он услышал громкий голос, заглушаемый злобными воплями, затем несколько мгновений тишины, и прежний голос прокричал: «Слушай, Израиль: Господь, Бог наш, Господь един есть».[42] А затем начался полный хаос. Одни пытались выбраться из дома, другие рвались наверх, третьи пребывали в нерешительности. С улицы послышались крики «Полиция!», давка вокруг Филиппа ослабла, и он опять увидел рядом с собой одного из давешних полицейских, пытающегося проложить путь наверх. Когда они вместе вошли наконец в комнату наверху, то едва успели помешать буйному мистеру Каммингсу ускользнуть. Констебль крепко держал его, а Филипп, увидев туго натянутую веревку, уходящую в окно, подбежал к оборванному, окровавленному Иезекиилю, перегнувшемуся через подоконник. Еще не успев выглянуть, он знал, что увидит, но лишь когда он помог подтянуть тело повешенного Неемии, нашел время удивиться, почему толпа так быстро уничтожила свою добычу. Но когда они с Иезекиилем развязали шнур и уложили тело на стол, из невнятного бормотания Каммингса он разобрал, что ничего такого они и не думали делать. Евреев надо было припугнуть, чтобы выдали тайник с деньгами или драгоценностями, и веревку — предназначенную для одной из коробок с багажом, стоящих у стены, — использовали именно с этой целью. А Неемия начал сопротивляться, веревка соскочила, и поэтому «помоги мне бог» никто не был удивлен больше него, услышав, что еврей мертв.

— Разве похоже, что я собирался его убить? Да я и мухи не обижу! Это все ошибка…

— Господь дал, — сказал Иезекииль, вставая с колен и глядя на тело, — Господь и взял. Да будет имя Господне благословенно.[43]

К этому времени в комнате появилось еще несколько полицейских, некоторые с пленниками. Филипп объяснил свое присутствие дежурному офицеру, и когда два предыдущих констебля подтвердили его слова, назвал свой адрес и получил разрешение отправляться домой.

Но, глядя на Иезекииля, Филипп замешкался.

— А что будет с мистером Розенбергом? — спросил он. — Может, ему лучше пойти со мной? Я уверен, отец будет рад.

Подумав, полицейский разрешил Филиппу изложить свое предложение.

Выслушав его, Иезекииль неожиданно согласился и торжественно кивнул.

— На меня возложена ноша, — сказал он. — Я один отправлюсь в страну моих отцов.

— Если у вас здесь есть какие-нибудь деньги или драгоценности, мистер Розенберг, — сказал инспектор, — вам лучше отдать их нам на хранение.

— У нас их никогда не было, — ответил Иезекииль, — они в безопасности. — Он снова повернулся к телу, произнес над ним молитву на идиш, и пока последние величественные слова эхом отдавались от стен, дал Филиппу понять, что он готов. Два констебля вызвались проводить их до такси. Вчетвером они молча спустились вниз, и выйдя на улицу, услышали отдаленные, но явственные выстрелы.

В Кенсингтоне сэр Бернард и трое его гостей — Кейтнесс, Изабелла и Роджер — играли в бридж. Король, как обычно, закрылся в своей комнате. Розамунда находилась в постели и спала — Изабелла уже и не чаяла, что сэру Бернарду удастся ее туда загнать. Был вечер вторника. Обычно по вторникам Ингрэмы навещали своего друга, поскольку этот вечер у Роджера часто бывал свободен. Иногда они играли — если к ним присоединялся Филипп, Розамунда или еще какой-нибудь гость, иногда разговаривали, иногда ходили в театр. Иногда гости даже оставались на ночь: сэр Бернард был очень к ним привязан, и между ними установилось то счастливое равновесие, благодаря которому отцы и дети, не являющиеся родственниками, создают отношениями, которых редко достигают отцы и дети, связанные родственными узами. Сэр Бернард всего лишь понимал Роджера, Роджер всего лишь завидовал сэру Бернарду. А то, чего они не понимали и чему не завидовали, приправляло их разговор приятной таинственностью. Этот вечер мало чем отличался от многих прошлых. Такт, которым обладали сэр Бернард и Изабелла, смягчил истерику Розамунды, и объединенными усилиями ее удалось уложить в постель. Оказавшись в доме, она то ли от усталости, то ли из хитрости, то ли от страха вдруг стала послушной. Сорок лет врачебной практики научили сэра Бернарда искусству обращения с людьми. Роджер попытался было объяснить, почему они оказались здесь, но сэр Бернард отмахнулся.

— Знаешь, я люблю послушать всякие рассказы, — сказал он, — но чувство долга убивает все удовольствие. А ты ведь не хочешь рассказывать. В моем возрасте человек благодарен уже за то, что его вообще любят, — любят, заметь. Давай сделаем вид, что ничего не случилось.

Где-то неподалеку опять стреляли, но вечер проходил почти как обычно. После недавнего налета власти объявили, что население впредь будет заранее оповещаться по радио. Все запланированные мероприятия будут проходить как обычно, и власти надеются, что никакой паники в Лондоне не случится. Именно на возникновение паники рассчитывает враг, нанося бомбовые удары по столицам мира. Если же паники не будет, то и налетов не будет.

— Не надо нам никаких мероприятий, — сказал сэр Бернард, — но мы хотели бы знать, что происходит, если правительство не против, конечно.

— Что-то я сомневаюсь, — сказала Изабелла. — Ну, сообщат они, что «Огромный самолет сбрасывает бомбы прямо на Колиндейл-сквер». И что?

— Не сообщат, — сказал Кейтнесс. — Спорим на дюжину пар перчаток, Изабелла, что если мы взлетим на воздух, то последнее, что услышим, будет: «Ни один самолет пока не достиг Лондона, противовоздушная оборона действует эффективно».

— По рукам, — сказала Изабелла.

Сэр Бернард только вздохнул и взял карты.

Игра продолжилась. А затем ожило радио.

— Только что получено сообщение правительства, — заявил громкоговоритель. — Вражеская авиация пыталась приблизиться к Лондону со всех сторон, но потерпела неудачу. Сбито уже четыре самолета. Несколько бомб сброшено на ненаселенные районы. Начальник противовоздушной обороны Лондона заявляет, что наши силы не понесли никаких потерь.

— Я думал, у них есть воображение, — сказал сэр Бернард. — Один-два наших сбитых самолета сделали бы сообщение более правдоподобным.

— Не говорите о «воображении»! — взмолился Роджер. — Это не воображение, а лишь жалкая фантазия.

— Я не уверен, что Кольридж здесь прав,[44] — в раздумье произнес Кейтнесс. — Разумеется, это та же способность — подгонка мира под представление о мире.

— Ну, у начальника противовоздушной обороны Лондона свое представление о мире, — сказал Роджер. — Возможно, вы правы. Но разве представление — это образец?

— Ну конечно! — перебил Кейтнесс. — Если представление — не образец, какая от него польза?

— Если мы играем в бридж, — кротко сказала Изабелла, — не могли бы вы на время забыть о своих представлениях? Большое спасибо.

Через четверть часа новый голос в динамике подхватил эстафету.

— Последнее сообщение, — доложил громкоговоритель. — Вражеские самолеты продолжают атаку. Предполагается, что в налете принимают участие около восьмисот летательных аппаратов. Над Лондоном пока не появился ни один. Уничтожено пять деревень. Африканские войска высадились с гигантских дирижаблей и заняли окраину Хэмпстеда и Ричмонд-парка. Новые дирижабли замечены на западе. Правительственные войска на севере и на юге отступают.

— Вот так номер! — воскликнул Роджер.

Наступила короткая пауза, а затем громкоговоритель продолжил совсем другим голосом:

— Во имя того, что было и будет, желанного и предназначенного, во имя множества богов и Бога единого…

Изабелла отложила карты, Кейтнесс вскочил на ноги, Роджер выпрямился в кресле. Сэр Бернард, откинувшись на спинку, уверенно произнес:

— Мистер Консидайн, полагаю.

— …Верховный Исполнитель африканских объединенных сил предупреждает англичан о бесполезности сопротивления. Он не желает делать различия в верованиях причиной для уничтожения Лондона и даже после сегодняшних провокаций правительства не собирается подвергать город опасности. Но он вынужден продемонстрировать наличие верных и непобедимых войск в своем распоряжении и серьезно предупреждает отсюда, из сердца белой расы, что отныне наши силы тысячекратно умножатся, чтобы довести до конца то, к чему мы стремимся — к свободе черных людей, восстановлению и объединению Африки. Верховный Исполнитель демонстрирует мощь своих армий и преданность своих мучеников и подтверждает, что если понадобится еще один налет на Лондон, то город будет уничтожен. Он призывает англичан хорошенько обдумать, за что они сражаются, и если кто-нибудь среди них верит, что царство человека сокрыто в любви, искусстве и смерти, а не в науке и логике, он призывает их не к предательству своей страны, поскольку узнает в безумии патриотизма путь подчинения тому же страстному воображению, но к демонстрации мирных намерений. Во имя своих собственных подданных он взывает к детям страсти и воображения, во имя большей силы, чем их собственная, он угрожает детям педантизма и рассудка — в этом первом воззвании, сделанном в Лондоне в первый год Второй Эволюции Человека.

— Ну что же, продемонстрируем мирные намерения, — сказал сэр Бернард, — продолжим игру.

Но Роджер и Кейтнесс уже вскочили на ноги.

— Я бы не стал слишком ему доверять, — сказал Кейтнесс.

Изабелла, все еще глядя в свои карты, пробормотала:

— Не нужно волноваться, мистер Кейтнесс. То же самое он сказал нам сегодня днем.

— Вы его видели? — недоверчиво воскликнул Кейтнесс.

— Да, — сказала Изабелла. — На самом деле мы назначили ему нечто вроде встречи.

— Правда? — сказал Кейтнесс, удивившись еще больше.

— Ну… я сделала это ради Роджера, — сказала Изабелла и подняла глаза. — Он бы никогда не сделал этого сам. Надеюсь, вы не против, сэр Бернард?

— По-моему, ты немного не убеждаешь меня стать сторонником семейной жизни,[45] — сказал сэр Бернард, но в его голосе прозвучала необычная мягкость. — Ты хочешь сказать, что пригласила Консидайна сюда? Ну если это так, то вот он, наверное, и пришел.

Однако это прибыли Филипп и еврей. Они вошли в комнату вместе с Инкамаси, спустившимся узнать о ходе военных действий. Филипп представил Иезекииля сэру Бернарду и вкратце изложил ему суть случившегося вечером.

— Я рад, что вы здесь, мистер Розенберг, — сказал сэр Бернард тоном, весьма отличавшимся от его обычной безмятежности. — Я ваш покорный слуга. Используйте нас по своему усмотрению. Позвони, Филипп.

Но едва палец Филиппа коснулся кнопки звонка, как в прихожей раздался еще более громкий звонок. Сэр Бернард быстро взглянул на Изабеллу, сидевшую за карточным столиком. Горничная пошла открывать, а Изабелла взглянула на Роджера и сказала:

— Будь добр, дорогой, узнай поподробнее все, что сможешь.

Роджер ответил ей потрясенным взглядом. Раздались голоса и шаги, дверь широко распахнулась, и на пороге появился Консидайн. За ним стоял Моттре, а за ним еще два человека — в которых, как показалось сэру Бернарду, он признал джентльменов, прислуживавших им за обедом в Хэмпстеде. Но времени разглядывать их у него не было, и он посмотрел туда, куда смотрели все, — на Верховного Исполнителя, стоявшего в дверях.

— Славная встреча, — сказал Консидайн, — но, к сожалению, у меня мало времени. Кто пойдет со мной?

В мгновенно наступившей тишине Роджер услышал свой голос:

— Я.

— Глупец! — крикнул зулус. — Ты пришел сюда и теперь надеешься уйти? Нет. Ты мой!

Он стоял в другом конце комнаты, почти в десяти футах от Консидайна, однако покрыл разделяющее их пространство одним невероятным прыжком и обрушился на Консидайна, как молния с небес. Его атака была так стремительна, что Консидайн покачнулся и чуть не упал. Могучие руки короля зулусов сомкнулись на горле врага. Но уже в следующую секунду Моттре выхватил револьвер и выстрелил. Инкамаси отбросило и он упал, прижав руку к бедру. Сквозь пальцы сразу проступила кровь. Консидайн пришел в себя и посмотрел на своего друга.

— Моттре, Моттре, разве это необходимо? — пробормотал он. — Думаешь, я боюсь его рук? Ну, что сделано, то сделано, пускай Верекер его осмотрит. Кажется, кость не задета.

Он отступил в сторону, пропуская вперед одного из спутников. Умелый молодой человек с помощью Изабеллы быстро перевязал раненого. Консидайн тем временем продолжал:

— Мистер Ингрэм, господин король, мистер Розенберг, у меня драгоценности вашего кузена и другие, приобретенные мною для вас. Идемте со мной, здесь вам не место. — Он огляделся. — Есть ли еще среди вас те, кто хотел бы последовать за мной?

— Если вы берете короля, то возьмите и меня! — выкрикнул Кейтнесс. — Я требую, чтобы вы…

— Зачем требовать? — рассмеялся Консидайн. — Я вас приглашаю, я просто умоляю вас пойти с нами. Сэр Бернард?

— Нет, — сказал сэр Бернард. — Мы давно вышли из джунглей, и лично я пока не собираюсь обратно.

— Король, мистер Кейтнесс, мистер Розенберг, мистер Ингрэм, — сказал Консидайн. — Отлично. Миссис Ингрэм?

— Нет, — покачала головой Изабелла. — Африки мне и здесь хватает.

— Возможно, вы мудрая женщина, — сказал Консидайн, — и если это так, вы будете средоточием нашей мудрости в Лондоне, а все женщины Англии будут учиться у вас, что им нужно делать. Ваш муж вернется к вам с победой. Тогда — спокойной ночи. Спокойной ночи, сэр Бернард, оставляю вас соусам, которые вы предпочитаете пище. Пойдемте, друзья, пойдемте, враги. Моттре, вы с Верекером устройте короля как можно удобнее в первой машине. Остальные поедут со мной во второй.

На улице их ждали большие машины. Роджер, подчинившись жесту Консидайна, забрался внутрь и уселся спиной к водителю, подле него сел Кейтнесс.

Напротив священника поместился еврей. Консидайн устроился рядом. Вокруг другой машины сновали люди, а от дверей молча наблюдали за отъезжающими Изабелла и сэр Бернард. Консидайн поднял на прощание руку, и когда машина отъехала, сказал Роджеру:

— Вот потерпевшие поражение. Не беспокойтесь, сегодня им ничего не грозит со стороны моих людей. А завтра или послезавтра правительство запросит мира.

— Что-то я сомневаюсь, — сказал Роджер. — Если, как вы утверждаете, Лондону ничего не грозит, что же тогда происходит на самом деле?

— Я просто учу Лондон чувствовать, — ответил Консидайн, — ощущать ужас. Сегодня город познает панику, какой еще никогда не знал. Он познает глубины, которых никогда не осмеливался достичь. Но в его страданиях повинна его же бесплодность.

— Вы за этим привели сюда африканские армии? — спросил Кейтнесс.

— Армии? — рассмеялся Консидайн. — Знаю, я сам способствовал распространению этой сказки. Но те мои люди, которые находятся здесь, вступают в свою величайшую пору, и я даю им ту жертву, которой они жаждут. Подождите, вы их увидите. — Он взял переговорную трубку и что-то сказал водителю. Машина быстро ехала на север, обогнула Риджентс-парк, проехала Сент-Джонз-Вуд и наконец через Примроуз-Хилл выехала на Хэверсток-Хилл где-то рядом с Белсайз-парком. Но через несколько минут стало ясно, что этим путем не проехать. Дорога была забита людьми. За станцией метро толпа поредела, потому что люди сгрудились у входа, так что ни одна машина не могла проехать. По Хэверсток-Хилл шли беженцы, а небо отливало красным светом. По облакам опять метались бесполезные прожектора. Доносились истеричные выкрики, проклятия, то и дело возникали мелкие стычки. Рядом с ними столкнулись две тележки, нагруженные узлами, и владельцы тут же подрались среди разбросанных вещей. Женщины падали в обморок, доминиканцы в черно-белых рясах из соседнего монастыря пытались навести хоть какой-нибудь порядок. («Несомненно, — тихо сказал Кейтнессу Консидайн, — англиканские священники тоже где-то рядом. Но расцветка у них не такая эффектная».) Из боковых проулков подходили все новые и новые люди с узлами, чемоданами. Когда машина притормозила перед поворотом, к водителю сунулись двое молодых людей.

— Вот кто нас повезет, — сказал пьяным голосом один из них, а другой вцепился в руль. Роджер посмотрел на Консидайна, но тот спокойно наблюдал за происходящим, откинувшись в своем углу. Водитель отпустил руль и еле уловимым резким движением опрокинул одного из них на дорогу, другой вскинул руки, пытаясь защититься, но тут же рухнул от удара в солнечное сплетение. Машина начала разворачиваться. Консидайн опять взял трубку.

— Постарайтесь объехать толпу, — сказал он. — Я должен попасть на вершину холма.

В конце концов, после многочисленных остановок и объездов, они подъехали к краю Хэмпстеда с севера. Снизу, от подошвы холма, катилась волна совершенно новых звуков.

— Я подниму верх, — сказал Консидайн водителю. — До Хайгейта поезжайте медленно, а затем сверните к месту встречи.

Крыша машины с легким скрипом сложилась, превращая автомобиль в кабриолет.

Консидайн встал в полный рост. Почти тут же рядом раздался крик на непонятном языке. Возле машины возник чернокожий солдат, он бежал и кричал, потом появился еще один, а затем к ним устремилась целая толпа. Загремели барабаны. Кто-то крикнул уже по-английски: «Бессмертный! Бессмертный! Слава Бессмертному!» Консидайн, подняв правую руку, сделал в воздухе странный жест. Вопль заглушил все вокруг: «Слава Повелителю Любви! Слава Бессмертному!» Негры бежали рядом с машиной, бросались к ней, чтобы прикоснуться, скакали и кружились возле нее.

Машина покачнулась. Роджер внезапно понял, какое препятствие преодолели колеса. Крики, то на африканском, то на английском, слышались со всех сторон: «Умрем за Бессмертного! Слава Повелителю Смерти!» Теперь они ехали среди пылающих костров, около каждого из них кружились фигуры, люди бросались к машине и простирались ниц, когда она отъезжала. Фигура Консидайна, казалось, росла в красных отсветах, снова и снова он делал таинственный жест правой рукой, время от времени громко выкрикивая что-то на незнакомом языке. Роджер посмотрел на пустошь, но за сторожевыми кострами лежал сплошной мрак. Казалось, он и порождал эти скачущие, вопящие чернокожие фигуры. Кейтнесс откинулся в своем углу, закрыв глаза и шепча молитвы.

Внезапно машина остановилась. Консидайн начал говорить. Роджер не понял ни слова. Но толпа, видимо, прекрасно все поняла, потому что крик поднялся до сплошного рева. Машина тронулась вновь, и Роджер вдруг понял, что кричат африканские солдаты. Он почувствовал ритмический строй языка, когда-то бывшего английским. Люди скандировали все то же: «Умрем за Бессмертного!»

Но что бы ни значили эти крики, с некоторого момента сама Смерть начала сопровождать их. Внезапно прозвучал выстрел из револьвера, а затем еще один и еще. Роджер решил, что англичане пошли в атаку, завертел головой, но увидел только бегущего рядом с машиной негра. На глазах пораженного Роджера тот взмахнул кинжалом и вонзил его себе в грудь. Казалось, безумие стремительно охватывало и других интервентов. В свете костров блестела сталь, тут и там Роджер видел залитые кровью лица. Многие негры срывали мундиры, некоторые уже и вовсе остались в чем мать родила. Среди них стали возникать странные фигуры в пятнистых шкурах и с огромными плюмажами из перьев. Похоже, это они управляли плясками у костров. Неподалеку два огромных негра кололи друг друга широкими тесаками, а вокруг звучало все больше выстрелов. Машину раскачивало, колеса все чаще переезжали человеческие тела. Консидайн по-прежнему возвышался напротив Роджера. С неподвижным лицом он смотрел на устроенную им вакханалию.

В конце концов путешествие вдоль цепи пылающих сторожевых костров подошло к концу. Толпы негров стали редеть. Консидайн вскинул обе руки, опустил и резко развел их в стороны, выкрикнул еще несколько слов и сел. Последний негр остановился, бросился наземь, машина набрала скорость и вскоре вырвалась в загородную темноту и тишину.

Кейтнесс с горечью спросил:

— Вы выпускаете эту орду негров на Лондон?

— Вы меня слышали, — ответил Консидайн. — Вы слышали меня час назад. Я дал англичанам почувствовать панику, такую панику, которой они не знали с тех пор, как викинги совершали набеги на побережье и жгли их города тысячу лет назад. Они боялись их чувств, восторга, бунта и дикарского веселья, они сковали любовь и возненавидели смерть. А я вновь вернул этим понятиям первозданность, показал их дикими и, возможно, победоносными, и теперь то, чего не сделают армии, сделает их собственный страх. Они запросят мира. Что до моих африканцев, они просят смерти, и они ее получат. Большинство убьют себя или друг друга сегодня же ночью, те, что доживут до завтра, умрут перед вашими солдатами. Их нечего жалеть. Они не мои приверженцы, но я дал им все, чего они достойны. Они умирают за Бессмертного. Сколько мучеников могут предложить мне ваши церкви?

— Они умирают за ваши идеи, — хмуро сказал Кейтнесс.

— Они умирают за Повелителя Смерти, — ответил Консидайн, — за меня, или за другого. Если не преуспею я, это сделают другие. Вы думаете, назвать этот год Первым годом Второй Эволюции — пустая самонадеянность? Это истина, которую, между прочим, предсказал ваш Христос. «Сего-то, Которого вы, не зная, чтите, я проповедую вам».[46] Многие мученики других вероисповеданий в прошлом умерли в упоении высшего восторга. Но я несу вам настоящие плоды трудов — исполнение желаний, власть над любовью и смертью.

Наступила короткая тишина, затем он продолжил, медленно и почти про себя:

— Это долгий труд, и многие ждали его завершения. Мой отец жаждал его, но не увидел, хотя познал начала и обучил им меня. Великая энергия пола начала работать в мире давным-давно, еще в те времена, когда правили темные первобытные инстинкты. Она способна уничтожить смерть, казавшуюся всеобщим уделом. Пришел человек и взалкал бессмертия, но вместо того, чтобы воспользоваться естественным даром, он начал обманывать себя, рожая детей, создавая религию и искусство. Все это не сам восторг, а лишь призраки, тени восторга. Возникали царства и династии, города, памятники и наука, но ничто не могло удовлетворить это ненасытное желание. А затем он создал любовь и понял, что происходящее между мужчиной и женщиной таинственно и мощно, но вот что с этим делать, он не знал. Знали лишь немногие, Цезарь и несколько других, но все они погибли. Я думаю, знал Чака, поскольку он был из посвященных. Я научил его управлять своей энергией. Но у него была неистребимая страсть к жестокости и разрушению, и когда настало время, пришлось его уничтожить. Сегодня истинные адепты тайного знания хотят раскрыть секреты и приобщить к восторгу многих, и если они станут править миром, они поделятся со всеми тем, что знают сами. Ради этого они будут поститься и бодрствовать, как учил меня мой отец два века назад. Входя в транс и выходя из него, они будут видеть цель. В трансе я узрел способ овладения энергией пола, я спустился во времени к андрогинному существу — посвященные знают, что когда-то человек был един в своей сущности. Я провел великий опыт и устремил свое воображение на возможности, кроющиеся в любви и желании. С тех пор я живу этой силой. Той ночью я поставил перед собой задачу прожить триста лет, и с тех пор не прошло еще и двухсот. Множество женщин отдали мне восторг желания, я претворил его в жизненную силу. Я ничего от них не требовал, они жили со мной, но могли иметь столько любовников, сколько хотели.

В кругу посвященных меня учили, что хотя смерть, возможно, и далека, она все же неизбежна. Но человек, вооруженный страстью и высшим восторгом, может войти в обитель теней и вернуться в мир живых по собственному желанию. Тот, кто овладел любовью, овладел миром, а тот, кто овладел смертью, повелевает остальными. Как восторги телесной любви — лишь призраки по сравнению с восторгом воображения, так и он сам по себе — ничто по сравнению с живительным ядом перехода от жизни к смерти и от смерти к жизни. Я задался этой целью и трудился для ее достижения. Но пока я работал, Европа грузной поступью приблизилась к нашим убежищам, слепые глаза европейского разума вгляделись в чистый свет братства посвященных, обоняние, забитое гарью и копотью, учуяло порок, и хриплый голос возвестил: «Это тьма!» Европа принесла свою религию и свои учения. Тогда посвященные поняли, что если мы не сделаем Африку свободной, то Европа вскоре растопчет нас, и мы исчезнем, и вот мы решили остановить Европу.

Он замолчал и посмотрел на поля и изгороди, меж которых они проезжали. Затем заговорил быстрее:

— Не все европейцы, приезжавшие в Африку, отгородились от мудрости. Некоторые из белых офицеров были приняты в братство, получили посвящение, погрузились в транс и стали сильными, — одним из них был Моттре, мы встретились с ним в Уганде, а еще был французский генерал в Марокко и двоюродный дед Саймона Розенберга на юге. Были и другие. Мы начали объединять Африку. Мы знали о братствах в разных частях земли, и мы объединили их в одно. Вожди и короли племен проходили посвящение, приобщались к нашим планам. Шаманы и колдуны поддерживали нас с самого начала, хотя и не входили в узкий круг. Через них мы могли править племенами. Мы хотели дать Африке учение о свободе, жертвенности и восторге, а Европу я решил поразить паникой.

— Вы ведь не хотели, чтобы Моттре стрелял? — спросил Роджер.

— Если против меня выйдут безоружные люди, я встречу их без оружия, лицом к лицу, — сказал Консидайн. — Но стоит ли тратить годы, навязывая свою волю правительствам Европы — и так растратить все силы? Это надо сделать быстрее. Они призывают к оружию, ну что же, оружие обернется против них. Но что касается посвященных… Если я не хотел, чтобы Моттре стрелял, то это ради него, а не ради себя.

— Однажды ваши друзья могут выстрелить и в вас, — раздался голос священника, — когда они захотят того, что вы не сможете дать им.

— Сребреников, например, — сказал Консидайн, не поворачивая головы.

Машина неслась сквозь ночь. Роджер вглядывался во тьму и вспоминал слова, приведшие его к встрече с конкистадором, сидящим напротив. «Тьму вечную я встречу, как невесту» — теперь он мчался навстречу этой тьме. Тьма окутала их, но они стремились дальше, в самое ее сердце. Творения многих поэтов расцветили и украсили ночную темень, но дивные оттенки ночи из множества стихов теперь остались далеко позади, там, где продолжалась буйная вакханалия африканцев. Роджер словно оттолкнулся от них, уплывая к чему-то неизмеримо большему. Водоворот событий закрутил его и нес теперь к той силе, из которой рождается искусство. Искусство… древнее слово, уже изрядно затасканное, но так и не познанное до конца. Когда-то оно означало величие… Роджер всем телом ощущал мощный заряд усмиренной, контролируемой энергии рядом с собой. «И заключу в объятья…» А вдруг объятья не удержат ее? Вдруг жуткая разящая сила этой тьмы уничтожит его, как слава Зевса уничтожила Семелу?[47] Теперь уже поздно выбирать: он потерян и спасен одновременно. Все вперед и вперед, прочь от иронического созерцания детей мудрого мира и от кричащего жертвенного самоотречения невежественных сынов восторга, прочь от молодой растерянности и молодой жадности, прочь от Изабеллы. При восходящей луне он видел ее на пьедестале, познающей в ежедневных переживаниях свое щедрое сердце и мудрую женственность, все то, ради чего он должен пересечь море и сушу, чтобы найти. Это разделение существовало между мужчиной и женщиной изначально, это предрешено и это должно быть исполнено. Вечное примирение с вечным противоречием — желать того, что предрешено, выбирать неотвратимое. В один идеальный миг он понял сердцем, что выбор сделан. Он возжелал неминуемого. Все поэты по-своему делали это — их терпение и труд, их молчание, пока то, чего они так долго желали, не воплощалось внутри них в слово. Это и был секрет величия — торжественная священная фигура правителя, требовавшего подчинения, и так сквозь все жизненные порядки, светские или духовные, занятия или профессии, обряды или повседневную жизнь. Любовь тоже была образом величия, но именно любовь, а не возлюбленная, любовь была неизбежностью, а возлюбленная — священным средством достижения величия.

Роджер вдохнул полной грудью — ветер донес запах моря.

Загрузка...