Оставшись один, Роджер некоторое время ничего не делал. Он сидел на веранде и смотрел на лужайку и террасу у моря. И думал про себя, что никогда в жизни не чувствовал себя настолько глупо, по-детски, как сейчас. Кроме этой навязчивой мысли, он больше ни о чем не мог думать. «Я потрясен», — говорил он вполголоса время от времени, ни в чем себя не убеждая, да и не особенно желая убедить.
А потрясло его всего лишь легкое движение руки мертвого человека, настолько мертвого, что теперь его оставил даже Консидайн. Верховный Исполнитель потерпел неудачу, но был очень близок к успеху. Роджер — продукт по меньшей мере субкультуры образования и разума — чувствовал, что его культура, образование, интеллект куда-то подевались, оставив самый простейший бытовой рассудок. Испарилась даже его страсть к литературе: у него попросту не было на это сил — не осталось желаний и способностей для Мильтона и Шекспира; он сейчас понимал в поэзии меньше ребенка, который рассмеялся бы, прочитай ему взрослые несколько строк, но растерялся бы и не понял, если бы кто-нибудь стал объяснять ему, в чем там дело, или просто прочитал бы те же строки с выражением. Движение мертвой руки разрушило все его стройные рассудочные схемы, и теперь он просто сидел и смотрел на море. В Лондоне все было иначе: там он был увлечен и настроен романтически. В Лондоне не было моря, не было комнат с золотыми занавесями и дивана с лежащим на нем мертвецом. В Лондоне ничего такого не происходило и произойти не могло. Он слушал и верил, но здесь вера исчезла: он столкнулся с простым фактом. Его нужно было принять, и это приятие низвело его до состояния неразумного младенца.
Море — со своего места он не видел берега, только террасу и море внизу — море было другим. Он вяло размышлял об Африке, лежащей где-то за горизонтом, и думал о том, что и море, и Африка были только названиями для чего-то другого, обозначениями могучей силы, неодолимой массы: неодолимой, если, конечно, она двигалась, но ведь она не двигалась. Или еще не двигалась. Слово «еще» больше подходило к ситуации, потому что масса могла ведь и двинуться. Море может собраться в одну волну и обрушиться на берег, или, наоборот, незаметно подкрасться, но в любом случае оно будет неодолимо. Он опять вспомнил, как подрагивала мертвая рука — словно внезапная волна выплескивалась из моря на зеленую лужайку и опять отбегала, и вся масса воды успокаивалась и отступала. А если бы масса, немного помедлив, последовала за волной? Он бы жил в ней, он бы изменился так, чтобы уметь дышать в новой среде, он бы увидел, кто еще ее населяет — там мог быть кто-то главный, какой-нибудь вид рыб, проворная светящаяся рыба, которая звалась Консидайном на земле еще до прихода моря. А может, море — просто плоская равнина, вполне годная для того, чтобы что-нибудь скользило по ней, например, огромная Африка в том виде, какой он знал ее по картам. Только она, конечно, не скользила, а маршировала миллионами черных человечков, таких крошечных, но таких многочисленных, неуклонно стремящихся вперед, сохраняя очертания материка на карте. И тогда он мог бы стать с них размером и маршировать вместе с ними — левой, правой, левой, правой. Он не мог сказать, живые они или мертвые: парень, шедший то ли перед ним, то ли рядом подергивался и все взмахивал рукой. Их воинства… Господь воинств, он знал его, когда тот звался Консидайном и правил нетопырем… и вообще все они были нетопыри. Почему он оказался здесь, среди этой толпы нетопырей с негритянскими лицами, вставшими из океана? И все нетопыри пели: «На дне морском, на дне морском, в дивной форме воплощен».[65] Они были здесь, они приближались, он сам их призвал, и теперь они уже близко.
За спиной послышались шаги.
— Вот вы где!
Голос Кейтнесса вырвал Роджера из оцепенения. Он пошевелился, осмотрелся, понял, что замерз, встал, пару раз топнул ногами и сказал:
— Да, это я. Но, — добавил он, когда его разум более-менее пришел в себя, — не спрашивайте где.
— Странное место, — сказал Кейтнесс. — Наверное, у него много таких. Дирижаблям удобно приземляться. Как он скрывался все эти годы?
— Полагаю, — беспечно сказал Роджер, — это результат восторженного воображения. Шекспир, между прочим, тоже был весьма деловым человеком.
Он находил определенное облегчение в разговоре со священником, как бы ни различались их взгляды на Консидайна; так обычному христианину было бы легче разговаривать с атеистом, чем со святым.
Однако Кейтнесс был настроен не столь благодушно. Мрачно глядя на молодого человека, он сказал:
— Не знаю, что вы в нем находите. Куда он вас водил?
Роджер опять посмотрел на море и не задумываясь сказал:
— Туда.
Море должно возвращать своих мертвецов, думал он, мертвые моряки должны восстать из моря всеобщего крушения, с телами, очищенными солью океана, восстать и устремиться к земле. Тогда они впервые почувствуют и познают в полную силу, что такое земля: материя станет чувствительна к материи, и откроются все тайны жизни. Кто мог сказать, какие чудеса ждут людей, чье переживание станет полным и сильным, свободным от алчности и жадности, когда чувства впитают цвет и сущность и смогут откликаться на малейшие движения, незаметные притуплённому сознанию, когда человек добровольно шагнет навстречу смерти… Только так он сможет понять и оценить жизнь. Как изменится само восприятие жизни, когда пространство и время перестанут быть преградами, когда человек сможет создавать свои копии, как, по слухам, могли делать некоторые чародеи, и по-настоящему быть здесь и там сразу… «Приди же, — молился он, не зная кому, — повелитель жизни, приди же скорей».
— Здесь холодно, — резко сказал Кейтнесс, — пойдемте в дом. Вы видели Розенберга?
Роджер неохотно поднялся и вздрогнул, подумав о еврее.
— Нет, — сказал он. — Я про него начисто забыл.
— Интересно, что этот человек собирается с ним делать, — продолжал священник. — Полковник Моттре привез знаменитые драгоценности. — В его голосе звучала легкая насмешка, и Роджер понял, что желания и восторги покойного Саймона Розенберга были Кейтнессу совершенно чужды. А ведь это странно, подумал он, не такая уж большая разница между ними. Кейтнесс видит свой идеал в обращенных и прекрасных душах, украшенных добродетелями, а Розенберг видел свой в прекрасном теле, украшенном драгоценностями. Кейтнесс трудится на благо душ, ну а Розенберг наверняка думал, что его жене нравится носить драгоценности. Конечно, Кейтнесс считает, что души будут наслаждаться своей красотой гораздо дольше, чем миссис Розенберг смогла бы наслаждаться своей, проживи она хоть сто лет. Поэтому Кейтнесс, наверное, получает больше удовлетворения от воплощения своих желаний, чем Розенберг. Но для этого нужна сверхъестественная теория. Допустим, она у него есть, и у этой теории даже есть определенные преимущества перед многими другими, что, правда, еще не делает ее истинной. Как бы сильно человек ни хотел чего-нибудь, к истине это имеет мало отношения. А будь иначе, тело, лежащее сейчас в дальней комнате на диване, возможно, ходило бы по дому или даже подошло бы поговорить с ним… Роджера передернуло от ужаса. Избавляясь от жуткого видения, он поспешно спросил:
— Ну и что, драгоценности отдали Розенбергу?
— Нет, — ответил Кейтнесс. — Вряд ли Консидайн захочет с ними расстаться.
Роджер удивленно взглянул на него и довольно холодно произнес:
— Вы так сильно его ненавидите?
— Ненависть здесь ни при чем, — ответил Кейтнесс. — Он противопоставил себя Господу, а это свойственно грядущему Антихристу.
— Что за ерунда! — резко сказал Роджер. — Нашли тоже Антихриста! Что он такого сделал, чтобы заставить вас думать, будто он собирается украсть кучку драгоценностей?
— А что он такого сделал, — спросил через плечо священник, — чтобы заставить вас думать иначе? Разве он не погубил одних и не похитил разум у других? Если он захочет драгоценности, он их возьмет.
— Но он их не захочет, — воскликнул Роджер, — вот в чем суть. Я, наверное, мог бы, или Моттре может, но наш хозяин хочет их не больше, чем вы.
Дверь открылась, и в комнату вошли Моттре с Розенбергом. Старый еврей взглянул на них, а затем прошел в другой конец комнаты и сел. Моттре помедлил у двери, казалось, он не ожидал обнаружить здесь еще кого-то. Его темные глаза остановились на Роджере. Подойдя к нему, он тихо сказал:
— Я слышал, Нильсен и вправду умер.
Фраза прозвучала настолько безнадежно, что в комнате ощутимо повеяло смертью. Роджер только кивнул. Моттре отошел к Розенбергу и вполголоса заговорил с ним. Через пару минут к ним присоединился Кейтнесс. Роджер хотел было тоже поучаствовать в разговоре, но передумал. Он не понимал, что могли сказать друг другу Моттре с Розенбергом кроме пустых фраз. Насколько он помнил, Моттре должен был ждать капитана, кем бы этот капитан ни был. Его мысли вернулись к морю, и он внезапно подумал о подводных лодках. Возможно, Консидайн имел в виду именно это «движение». Как все запуталось! Цветистая риторика и дотошный реализм, учение о преображении и африканские шаманы, дирижабли и подводные лодки. Роджер подумал об Изабелле, сразу вслед за тем пришла мысль — не пора ли остановиться… нет, он не мог. Голод, годами терзавший его сердце и ум, должен быть удовлетворен. У каждого из них свой выбор. Вот если бы их выборы оказались по соседству… А сэр Бернард — что бы он подумал об этом доме, где мертвые пытаются вернуться к жизни, а сам он все ждет каких-то объяснений? Уставившись под ноги, Роджер подумал, что он только и делает, что ждет. Может быть, это пустая трата времени? Зачем он вообще нужен Консидайну?
Когда Роджер вынырнул из глубокой задумчивости, Консидайн был уже здесь. Не иначе как из воздуха соткался.
— Вестей пока нет, — сказал он. — Моттре, идемте со мной, я продиктую распоряжения генералам. Эти джентльмены в состоянии сами себя развлечь. — Он подошел к Роджеру, заглянул ему в глаза и сказал с улыбкой: — Вы все гоняетесь за мечтами, Ингрэм, но даже их маленькую силу не пропускаете через себя. Это все-таки работа. Вряд ли все случится само собой.
— Знаю, — ответил Роджер. — Я думал так: «Сгорая от стыда, взлетели вмиг бойцы».[66]
— Ну что же, это верно, — серьезно кивнул Консидайн. — Только пожелайте этого всем сердцем, а затем ощутите это в себе. Не нужно чересчур напрягаться, но и расслабляться не стоит. Мы скоро еще поговорим. — Он обернулся.
— Моттре?
Они прошли через холл и открыли дверь в комнату, где на столе стоял небольшой чемоданчик.
— Это драгоценности Розенберга, — сказал Консидайн. — Мы отдадим их немного погодя, а сейчас я хочу посмотреть на них. — Он достал из кармана ключ, открыл чемоданчик и высыпал на стол сияющую груду драгоценностей.
Камни сверкали, светились и мерцали — некоторые были в оправах, но великолепию большинства не мешало ничто. Консидайн смотрел на них, и если бы здесь был Роджер, он бы подумал, что груда драгоценностей и человеческая фигура противостоят друг другу, а между ними, стремительно уплотняясь, мечется чистая энергия. Человек вбирал в себя чарующую игру цветных граней, загадочных оттенков, но кристалл его воли оставался алмазно-прозрачным, глубоким и таинственным, тренированным, очищенным и питаемым многие десятилетия высшей страстью. На лице Консидайна появилась широкая улыбка, фантастическая красота камней приводила его в восторг, почти на глазах превращая чувство в состояние. Он протянул руку, поворошил камни, и они словно потускнели, отдавая ему силу своей красоты. Консидайн едва слышно смеялся, напевая про себя: «Навек вернувшись в цветы и листву».[67]
— Это всего лишь цветы, рядом с которыми мы живем, — задумчиво произнес он. — И все же они почти достойны Мессии.
Моттре повернул искаженное лицо к своему повелителю.
— Неужели вы отдадите их? — хрипло прошептал он и дрожащими руками потянулся к сокровищам на столе. — Это… это сама жизнь! — Он благоговейно опустился перед столом на колени.
Глядя на него сверху вниз, Консидайн положил руку на плечо своего соратника.
— Вы их так видите? — спросил он и почувствовал ответную дрожь коленопреклоненного, когда тот поднял лицо.
— Не отдавайте их, — простонал Моттре. — Они — всё, они — это я! Отдайте их мне! Вам они не нужны. У вас и так есть все, чего вы хотите. Говорю вам, они как женщина, они даже больше: женщина не может так трепетать! Я хочу быть рядом с ними, не забирайте их. Я никогда у вас много не просил, я сделаю все, что вы захотите. Скажете — убить, я убью! Я отдам вам за эти камни чью угодно кровь. Хотите — заберите мою жизнь, только сначала дайте их мне! О, они сами меня убьют, они так безжалостны. Неужели вы их не чувствуете? Неужели не ощущаете, как они перетекают в вас? Или в меня?.. Я… — Моттре задохнулся от неистового желания и смолк.
— Полно, Моттре, полно, — Консидайн наклонился к нему, — вспомните, к чему мы стремимся. Будьте хозяином любви, будьте хозяином смерти! Пусть не восторг мучает вас, а мука станет восторгом. Не ради обладания, не ради себя, овладейте вашим желанием и превратите его в силу. — Он надавил руками на плечи Моттре и пригнул его к полу. — Не ради мечты, из-за которой умер бедняга Нильсен, но ради силы и славы жизни, ради единения смерти и любви и ради власти, что исходит от них. Моттре! Вы, живущий ради красоты, умрете ради красоты!
Он отпустил Моттре, и тот сразу вскочил на ноги и снова кинулся к столу.
— Вот моя жизнь! — вскричал он. — Кто посягнет на них, тот против меня.
— Помните о тех, кто потерпел неудачу на пороге достигнутого, — сурово проговорил Консидайн. — Вам обещано больше, чем все эти камни, — вы ищете победы над смертью. Уничтожьте их в себе, и войдете в покои смерти. Но если вы возьмете хоть один, вы пропали, Моттре. Если вы решите обладать, вы пропали.
— Неправда! — воскликнул мученик. — Вы же обладаете деньгами, домами и землями? Вы же сами говорили, что человек может питаться восторгом того, чем обладает? Скупец — золотом, а любовник — женщиной?
— Если случай дает ему золото или женщину, пусть берет, — ответил Консидайн, — если случай отнимает у него — пусть забудет. Не должно быть разницы. Да, я использую то, что имею, для нашего учения. Но если бы завтра исчезло все мое состояние, думаете, я изменился бы? Человек, предпочитающий обладание потере, пропал. Вы далеко зашли, Моттре, изведав охоту и войну, вы выросли и жили этим восторгом. Живите им и сейчас, а вся эта боль — лишь ваша сила, ищущая достойного разрешения.
— Нильсен искал его, и он мертв! — выкрикнул Моттре. — Это невозможно, это безумнее любых мечтаний. Разве другие в Уганде и Нигерии не пробовали идти этим путем, и разве они оказались удачливее?
— Этим путем шли многие, на востоке, в Англии и Америке, — сказал Консидайн. — Их было намного больше, чем вы полагаете. Разве это причина разувериться, если миллион до вас потерпел неудачу? У одного в конце концов получится, а у его детей это будет уже в крови. Забудьте Нильсена, забудьте их всех. Делайте, что должно.
Консидайн поймал взгляд Моттре и удерживал его до тех пор, пока полковник, содрогнувшись, не отвернулся к стене.
— Я не могу… только не это, — с мукой простонал он. — Что угодно… только не это.
— Вы идиот?! — рявкнул Консидайн. — Это всегда что угодно и всегда это. Как же вы собираетесь встретить смерть когда-нибудь, если не осмеливаетесь умереть сейчас? Всем в этом мире предстоит рано или поздно сдаться ей, но смысл смерти в том, чтобы принять ее добровольно и получить свою выгоду. Жизнь — сражение. Сражайтесь же, получайте раны и научитесь наконец использовать их опыт.
— Но вы же не отдадите их? — жалобно спросил Моттре. Видно было, что слова Консидайна плохо доходят до него. — Пусть они хотя бы будут у вас. Не отдавайте…
— Разумеется, я их отдам, — прервал его Консидайн. — Пусть лучше служат легенде, чем человеку. Если бы я последовал вашему совету, вы лишились бы своего царства, царства Человека.
Резкий стук в дверь прервал разговор. Мимоходом развернув Моттре лицом к стене, чтобы не видно было его измученного выражения, Консидайн спокойно сказал: «Войдите». В комнату вошел Верекер.
— Сэр, пришло сообщение, — сказал он.
— Сейчас приду, — ответил Консидайн, и когда Верекер вышел, собрал драгоценности и ссыпал их обратно в чемоданчик. Моттре тоскливо следил за ним. Так может смотреть путник, чей верблюд только что пал, на исчезающий мираж, или юноша на то, как его возлюбленная отдает свою драгоценную руку другому. Консидайн запер чемоданчик, поставил его возле стола, взял Моттре под руку и вывел из комнаты.
Тем временем Роджер, Кейтнесс и Розенберг так и сидели в одной комнате, не находя, да и не желая находить ни одной темы для разговора. Судя по звукам, в доме что-то происходило. До них доносились новые голоса, иногда звук прибывающих или отъезжающих машин. Ожидание становилось трудно переносимым, и Кейтнесс, наиболее восприимчивый к внешним впечатлениям, сдался первым. Иезекииль все еще сидел у камина, погруженный в размышления о древних фразах, размышляя над тем, какую роль Высший и Священный сыграл в тайной истории Иосифа или Давида, что в словах Руфи или Есфири означало прощение Израиля. Роджер раздумывал совсем над другими текстами, пробовал привнести в давно знакомые строки новое переживание, рожденное новым опытом, пытался осознать царственные периоды времени и пространства, существующего и измеряемого торжеством поэзии. Строки приходили к нему словно издалека, но пространство перестало восприниматься как внешнее, он сам растянулся на лиги, разделявшие его и любимых поэтов, и это собственное пространство больше не было пустотой, оно вибрировало от переполнявшей его непонятой жизни. Никогда раньше он так не досадовал на свое скудное разумение. Стихи возникали из бездны — они всегда так говорили — «бездны разума» — «та сила страшная, что происходит из бездны разума» — бездны его разума — она заведет его в бездну — она найдет для него бездну… О, как мало, как мало знает самый рьяный читатель, какие тайны кроются в слове!
Там обитает тьма, и сонмы всех существ туманных трудятся все время, там, будто в здании, подобном дому их[68] — одно волшебное мгновение он размышлял, не был ли и впрямь этот дом их домом.
Разум Кейтнесса не был занят подобными исследованиями. Природа его ума и обязанности священника направляли его внимание не в сторону вещей в себе, но в сторону немедленного действия. Он оценивал людей по моральному облику, наверное, он и Бога оценивал так же. Наиболее трудными для толкования текстами для него всегда были те, что неявно намекали на происхождение зла в Неназываемом, «лживый дух» Седекии,[69] непонятный вопрос Исайи: «Бывает ли в городе бедствие, которое не Господь попустил бы?»[70] Он всегда старался избегать двойственности и находил утешение в утверждении, что Господь Всемогущий допустит то, чего не сотворил и не мог сотворить, хотя другого сотворения (вне Господа) быть не могло. Верно, всегда добавлял он, здесь — тайна, но лучше просто признать существование добра и зла, чем искать объяснения. Все его восприятие было построено на различении добра и зла, и невольно, со временем, в его проповедях главное место заняло не следование добру, а противостояние злу. Возможно, так растрачиваются великие силы, поскольку недостаточно только противостоять, даже если противостоишь злу. Сейчас его занимала несговорчивость Инкамаси. То маленькое чудо, которое удалось сотворить им с архиепископом, казалось, оправдывало его и делало, пусть ненадолго, главным ревнителем христианства, победителем Антихриста. Конечно, его раздражало, когда к нему относились как к неофиту, только что переступившему порог церкви. Ну а личная неприязнь к Консидайну только усиливала его приверженность своему учению.
В конце концов Кейтнесс решительно встал и вышел из комнаты, собираясь еще раз серьезно поговорить с королем. Дом действительно стал более оживленным. В холле он увидел двух незнакомых офицеров в странной темно-зеленой форме. Один походил на араба, другой мог быть итальянцем. Кто-то громко произнес: «Фейсул-паша», и в холл вошел еще один военный. Кейтнесс резко повернулся, взбежал по лестнице и на первой площадке встретил Моттре.
Полковник медленно шел навстречу, лицо его было бледным и измученным. Увидев Кейтнесса, он остановился, и священник инстинктивно остановился тоже. Несколько мгновений они выжидали, точно дуэлянты, следящие, кто первым спустит курок. Наконец Моттре сказал — словно бы подразумевая что-то другое:
— Идете к королю?
— А если и так? — спросил Кейтнесс. Что-то в голосе Моттре его озадачило. Казалось, тот хотел его задержать.
— Вы считаете, что все мы неправы? — вдруг спросил Моттре.
Кейтнесс кивнул.
— Наверное, вы хотели бы, чтобы мы потерпели неудачу?
Кейтнесс кивнул опять. Моттре подошел к нему поближе, огляделся, схватил священника за руку, но тут же резко выпустил ее, словно коснулся чего-то ненавистного.
— Если бы можно было… — прошептал он и умолк.
Тоном распорядителя душ Кейтнесс сказал:
— Можно что?
— Если бы можно было… заключить мир, — прошептал Моттре. — Нашлось бы… нашлось бы местечко для человека, который поспособствует этому?
Он подошел к Кейтнессу вплотную, и священник, чувствуя его возбуждение и потрясенный смыслом его слов, понизил голос до такого же шепота:
— Но как мы можем… мы не примем его условий.
— А без его условий? — спросил Моттре.
— Как можно заключить мир без него? — спросил Кейтнесс.
— Он не человек, — резко бросил Моттре. — Если… если поймать сумасшедшую обезьяну…
Догадка молнией озарила разум Кейтнесса — впереди стремительно разворачивалась лента возможных событий. В этом странном доме среди странных обитателей раздался самый странный шепот, и говорил он о том, что в стане врага завелась червоточина. Мысли священника помчались наперегонки. Он наклонился еще чуть ближе и сказал:
— Если бы можно было посадить обезьяну в клетку…
— Вы знаете премьер-министра? — Моттре, казалось, был одержим некоей идеей.
— Мой друг знает, — быстро ответил Кейтнесс.
— Так вот, если обезьяну все же посадить в клетку? — произнес Моттре. — Если он будет совершенно беспомощным?
— Ну, если это возможно… — протянул Кейтнесс, не осмеливаясь уточнить, что имел в виду собеседник.
После долгой паузы Моттре проговорил словно про себя:
— Он не человек, он чудовище. Он лишает нас всего — наших душ!
— Он лишает вас всего, в первую очередь ваших душ, — страстно повторил священник, не подозревая, к какой сверкающей цели стремится дух полковника.
Лицо Моттре приобрело неожиданно хитрое выражение, как будто он запрятал эту тайну поглубже в сердце и укрыл ее понадежнее.
— Если что-нибудь случится… — начал он.
— Это будет счастьем для мира, — твердо закончил священник. — Но, — добавил он, — это все в руках Господа.
— Да… Господа, разумеется, — кивнул Моттре. — Но он сам ведет себя как Господь. Если что-нибудь случится, ваш друг мог бы…
Кейтнесс замер. Он подумал о сэре Бернарде, и с этой мыслью пришло воспоминание о его визите в Лондон, о разговоре с архиепископом о том, чтобы церковь не принимала светскую помощь. Но то было давно, до этого странного дома, до встречи с сумасшедшим мечтателем, до африканских орд, танцующих вокруг костров и поклоняющихся этому длинному выродку, до богохульственных разговоров о победе над смертью. Ну и что? Конечно, не стоит церкви обращаться за помощью к государству… обычно не стоит, но сейчас… такой случай… второй раз такого не представится. В конце концов, ни он, ни его друзья, ни церковь действовать не собираются, это инициатива последователя Верховного Исполнителя, или как там его? И зулус-христианин будет спасен из плена, а Роджер — от заблуждений, а люди — от зла. Сейчас, только сейчас — если этот полковник согласится…
— Любой, кто спасет Англию, — убежденно сказал он, — любой, кто это сделает, будет другом всем людям.
— Вы проследите за тем, чтобы этого любого не преследовали? — настаивал Моттре. — Вы поговорите с Зайдлером? Вы не назовете мое имя, пока все не закончится?
— Конечно, — ответил Кейтнесс. — Вы будете со мной, пока все не будет улажено, это будет легко…
В холле внизу послышался голос, открылась и закрылась дверь. Кто-то подошел к подножию лестницы. Моттре кивнул и отступил, выдохнув чуть слышно:
— Тогда будьте готовы. Я не могу сказать, когда это сможет произойти. — Он сбежал вниз по лестнице, а Кейтнесс постоял немного и медленно пошел дальше.