11 мая 1682 года
— Развяжи! — сказал я, когда понял, что мы добрались до пункта назначения.
Десятник Никифор с недоверием посмотрел на меня. Что-то изменилось в нем. Свой в доску парень казался теперь недружелюбным.
Стрельцы обступили меня, когда Никифор все же развязал узлы на веревках. Можно было и самому освободиться при желании, не так и плотно связали руки. Но зачем?
Я был готов ударить. Да хоть и в лучших традициях мирового бокса — откусить ухо какому-нибудь из своих обидчиков. Даже если действовали по приказу. Зачем меня обходить — и сбоку, и прямо зажимать в полукольцо? Загнали, как зверя. Я же смотрел на стрельцов в свете горящего огня в железной чаше на стене.
Прямо смотрел, гордо, может, и насмехаясь.
В прошлой жизни я полностью утратил веру в любых людей в погонах — год за годом, а особенно в последние месяцы. Лишь только оставалась вера в Первого, доверие первому лицу в нашем богоспасаемом Отечестве. Идеализирую? Как знать.
Вот только если не верить, что хоть где-то есть правда, не убеждать себя, что на белом свете ещё ходит и своё законное место занимает носитель справедливости, то можно сойти с ума. Так что я готов подчиниться, покориться, но… только государю.
Да, знаю, порой и перед другими нужно сделать вид, что искренне кланяешься, проявить покорность, чтобы выиграть время — и уж после проявить себя истинного. Об этом, в том числе, я думал, пока меня вели к помещению без окон, без хоть бы какого-нибудь лучика света. Вот сейчас закроют дверь, и окажусь я в полной темноте.
Многие люди и вовсе не видели больше солнышка, оказавшись здесь однажды.
Я сам направился в камеру, но тут же обернулся к своему сопровождению. Встретился вновь взглядами. Это был тот самый десятник Никифор. И вот что я заметил — даже ещё перед тем, как я устроил представление возле Красного крыльца, его глаза излучали больше доброты и сочувствия, чем сейчас.
— Это к тебе, десятник, зело по-доброму отнеслись. Видать, про твои слова, про злато и серебро, Долгоруков али боярин Матвеев услыхали. Только мы вот что… — сказал десятник.
Сказал и замахнулся..
Я уже видел, как дёргается его плечо, чтобы нанести удар. Поэтому чуть-чуть отстранился. Но был зажат другими стрельцами, пути отступления не было. И удар, может, не в полную силу, но всё-таки настиг меня.
— Это тебе за то, что батюшку нашего, Хованского, выдаёшь! Правильно всё говорят — бирючи егойные, а нынче стрельцов подставляешь! — прошипел Никифор. — На копья племя нарышкинское! Нет в них правды [бирючи — глашатаи на Руси люди, распространявшие информацию].
Я уже было намеревался вьехать десятнику головой в его наглую морду, исказившуюся от злобы, но решил сказать своё слово, прежде чем на меня навалятся все.
— Лжа всё это! Хованский власти хочет — для себя ли, али для Софьи, но подведёт он вас на плаху. И головы ваши полетят. Вы же люди служивые. Так есть на Руси, что опорой быть должны порядку! Что же вы в свару лезете, как дети неразумные!.. — я бы сказал и больше, но увидел, как вновь замахивается, уже намереваясь ударить меня по лицу, десятник.
— На! — сказал я, и лбом, чуть подкрутив голову, как умел в прошлой жизни, ударил Никифора.
Хруст треснувших костей был для меня усладой!
А потом… я кусался, кому-то ударил в пах, но всё больше приходилось прикрывать лицо и жизненно важные органы, группируясь. А вот ещё чья-то нога полетела мне в голову, но я вывернулся, схватил того малого за ступню и носок и дёрнул на себя — и вот один из стрельцов завалился, создавая ещё большую кучу-малу.
Больше бы силы да реакции, но это тело пока не приучено. Мысли о том, что сделать, слишком опережали сами действия. И пока готовил и делал движение обстановка уже менялась. Нужно было думать больше о защите, чем ещё раз огрызнуться и кого-нибудь наказать. Если мне сейчас ногами опустят почки или выбьют зубы, то я нигде это уже не вылечу. Не в этом веке.
Особенно почему-то я беспокоился о зубах.
Так что через минуту я уже скрутился комочком, подтянул ноги, вжал голову в плечи и закрыл её руками. А меня всё били и били. Но — пустое. Одиннадцать стрельцов мешали друг другу, толкались, и часто удары и вовсе приходились или мимо, или по касательной. А у меня, как видно, выносливость и умение держать удар, терпеть — всё это вместе с моим сознанием перенеслось в новое тело.
— Будет! Сказано же: не бить дурня! — скомандовал запыхавшийся десятник. — Еще прибьем… И всем казать, что енто он бежать возжелал.
Утомился, сука, бить меня толпой. Мозг, что ли, еще у десятника отказывал. Это каким придурком нужно быть, чтобы поверить, что я, тут, в каком-то подвале, в Кремле, в особо охраняемом месте, решил бежать. Куда? К воротам, где меня подстрелят? Или взлететь? Перепрыгнуть стены Кремля?
— Сам ты конченый! — сказал я.
— Какавой? — недоумённо спросил десятник.
Ну право слово, не проводить же ему ликбез по ругательствам из будущего.
— В первый полк приди да послушай, что мудрые мужи скажут обо мне и о всём, что происходит. Как вас, стрельцов, извести хочет Хованский. Сами же знаете, что и Пётр, и Иван живы и здесь быть должны! За что бунтовать вздумали? Разве силы на вас не найдется? Поместная рать придет, полки нового строя. Будут те, кто усмирит. И какой кровью? — говорил я, а десятник за время моего монолога успел ещё дважды пробить мне ногой.
— Сука, гнида, тварь… — сыпал я окровавленным ртом множество оскорблений.
Уж какое-нибудь эти предатели поймут. А нет, так я добавлю.
— Уходим! — сказал Никифор.
У меня сложилось впечатление, что он больше устал бить меня в этой толпе, чем я — терпеть удары. Только один раз десятник хорошенько вьехал мне по лицу, всё остальное ушло в блок. Поймал меня, когда я начал увлекаться разговорами и чуть-чуть раскрылся.
Меня небрежно затолкали в комнату, закрыли дверь. Моментально я оказался в кромешной тьме. И вот эта пытка сразу показалась мне более изощрённой и коварной, чем даже висеть на дыбе.
Кстати, висел я как-то на дыбе. Это же не только русское изобретение. До всяких извращений и пыток многие народы доходят самостоятельно, даже вне контакта с такими же маньяками, как они сами. Неприятное это дело — дыба. Но в прошлой жизни мне получалось в какой-то мере хитрить.
Есть небольшой лайфхак, как сказали бы в будущем. Если хорошая растяжка, в том числе и голеностопа, то какое-то время можно держаться сносно и на дыбе. Ведь там принцип такой: подвесить так, чтобы ты только лишь кончиками пальцев мог касаться пола. А если у тебя пальцы эти развиты, как у балеруна… или как там верно обозвать артиста балета… — вполне даже можно терпеть некоторое время.
— А коли он правду молвил? Зело складно и с верой в слова свои сказывал! — услышал я разговор за дверью.
— Да что может сказать этакий отрок? — не таким уж уверенным голосом отвечал десятник Никифор. — Он жа летами меньше моего.
— Отрок? А ты, десятник, не признал ли, что сын он Ивана Стрельчина? И сам ужо десятник. А там, кабы род Стрельчиных дворянским был, ужо в полковниках давно ходили, — продолжал выражать вполне логичные сомнения один из стрельцов.
— Быть нам битыми за то, что нынче побили сына Стрельчина! — раздался ещё один голос. — Как есть придет сотник. А вступится за нас наш полковник?
— А ну, будет! Как бабы-шутихи растрещались! Службу служить пошли. Завтра в слободу пойдём, в Зареченскую. Там все сомнения наши и развеют, — сказал Никифор, и я услышал удаляющиеся шаги. — Нежели зазря уже полки готовы слово свое сказать? Что? Все дурни? Токмо отрок единый — мудрец? То-то и оно. Не могут все быть дурнями супротив одного.
Стрельцы ушли, оставляя меня в одиночестве. Волнами, словно стою на причале во время начинающегося шторма, накатывало уныние. Но получалось разбивать его на волнорезе. А сознание я заполнял размышлениями. Было о чем подумать, пока никто не мешал, не пытался меня убить или покалечить.
Я уже немало услышал и понял из того, что сейчас происходит. Нарышкины, вернее, Юрий Алексеевич Долгоруков, который нынче глава стрелецкого приказа, совершили ошибку. Это же они зазвали в Москву немалое число стрельцов. И сейчас те стрельцы, что постоянно дислоцировались в столице, чуть менее податливы для всякого рода бунтов, чем пришлые. Недовольство произрастает ещё из-за того, что стрельцов-то нагнали, но, как это часто бывает, не озаботились экономической подоплёкой всего этого.
То есть элементарным пайком.
Стрельцам из Стрелецкой-то слободы вполне комфортно. Они же дома, при своём хозяйстве. Будут голодными, так голову какой курице скрутят. С зареченскими стрельцами чуть хуже. Там уже живут те, кто имеет лишь худые хозяйства или вовсе без них.
А тут ещё полки разные привели, чтобы поддержали будущее венчание на царство Петра Алексеевича. А вот этим стрельцам худо. Спать, почитай, так и негде, с пропитанием также проблемы, если с собой не принесли серебра. А жалование-то за последний год не выдали, только собираются.
Так что люди злы и голодны. И никто им не помогает эти проблемы решать. Лучшим делом было бы сейчас отправить всех стрельцов по домам их да жалование выдать, в том числе и хлебом. Но отчего-то власть имущие думают иначе. Получили власть в свои руки — так и не видят, что кто-то может её отобрать. Иван Алексеевич живёт рядом с Петром Алексеевичем. Вряд ли кто-то ставит на Софью, несмотря на то, что должны понимать, что она — вовсе не дурочка, а ушлая и весьма продвинутая дама. Но ведь баба же! Да скажи прямо сейчас стрельцам, что им предстоит стоять за Софью, а не за царевичей мужицкого полу — так больше половины чертыхнулись бы и сплюнули на землю с обиды, что их за дурных держат.
— Сижу за решёткой в темнице сырой, вскормлённый в неволе орёл молодой… — устроившись в уголке, опершись спиной о сырую от конденсата стену да потирая ушибленные бока о сапоги, читал я стихи Пушкина.
Сколько тут пройдёт времени — я и знать не буду. Сколько не отсчитывай секунды или минуты, всё равно потеряешься. Восходов и закатов не видно — глухая стена. Так что только маяться и думать, сколько же времени прошло.
А ведь если не будет меня долго, так отец, сотник Иван Стрельчин, подымет полк. Только на пользу ли это будет?..
Но серьёзный расчёт у меня был на те затравки, что я сделал у Красного крыльца. Ну не полные же идиоты Долгоруков с Матвеевым, чтобы хотя бы не поговорить со мной, не посмотреть, не понять, а вдруг я сказал какую-то правду?
Так что долго я здесь задерживаться не должен. И даже несмотря на то, что со мной уже произошло, я всё равно пребываю в полной уверенности, что пока делаю всё правильно.
Царица Наталья Кирилловна сидела, на стуле рядом елозил царь Пётр Алексеевич. Мать всё пыталась как-то урезонить своего сына, чтобы он серьёзно относился к ситуации. Но сколько бы она ни обнимала Петра за плечи, в том числе показывая своими действиями, что имеет власть и право находиться за большим столом рядом с мужем, Пётр всё равно то и дело уворачивался, стремясь убежать.
О такой непоседливости юного царя знали многие. В какой-то момент Милославские даже хотели обвинить Петра в том, что и он, как и брат его, скорбен умом, так как не может спокойно выслушать речи никакого достойного мужа. Вот только сравнение Петра и Ивана — далеко не в пользу Ивана Алексеевича.
Сейчас Иван сидел в углу и с детским любопытством, а должен бы уже с мужским, рассматривал свои пальцы. Иван Алексеевич из-под нестриженных ногтей выковыривал грязь и, словно бы красочными узорами, увлекался тем, что у него получалось из-под них выудить.
Артамон Сергеевич Матвеев посмотрел в сторону старшего сына почившего своего друга, государя Алексея Михайловича. С осуждением покачал головой, искоса поглядывая на Наталью Кирилловну. Он не стал высказывать прилюдно, но подумал, что в таких условиях, когда Нарышкиных могут обвинить в чём угодно, царевич Иван должен бы выглядеть словно с картинки. И ногти должны быть пострижены, и власы мытые или прилизанные гусиным жиром. Нарышкиным просто необходимо показывать, что они искренне заботятся об Иване Алексеевиче.
— Ты что ж, дядька, воду баламутишь? — после достаточно продолжительной паузы, когда все, кто был приглашён на совет, заняли свои места за столом, спросил Мартемьян Кириллович.
Матвеев поморщился. Не то чтобы он недолюбливал братьев царицы. Однако считал, что они ещё не доросли до того, чтобы занимать серьёзные посты в Русском государстве. Артамон Сергеевич помнил Льва, Мартемьяна, иных братьев Натальи Кирилловны ещё зажатыми, нерешительными и пугливыми худыми юнцами.
Но пока он был в ссылке, те, видите ли, уже посчитали, что они превратились в орлов. По мнению Матвеева — в этом они сильно заблуждались.
— И что, патриарха ждать не будем? — спросил Иван Кириллович Нарышкин.
— Владыку обождать нужно! Но есть то, что нам бы и без него стоило бы обмозговать, — сказал Матвеев, наблюдая за реакцией братьев царицы.
Матвеев, даже и говоря это, усмехнулся своим мыслям. Да… цыплята посчитали, что они уже взрослые петухи со стальными клювами. Если так и есть, то петухи они самые настоящие — голову задерут и давай кричать. И знают недруги, что крик этот — не грозный, он пусть и громкий, но пустой. А у власти должен быть не петухи, а орлы. Чтобы такой не кричал, но чтобы вида его боялись все мыши и крысы вокруг.
Таковым себя считал Матвеев. Да и не только он, многие боялись Артамона Сергеевича. А он уж, было дело, уверился в своей силе. На том и прогорел ранее, когда царю Фёдору Алексеевичу нашептали о злодеяниях Матвеева, и всесильный боярин был сослан.
Ну вот, он теперь здесь. Еще дня не прошло с приезда в Кремль, но он уже понял, что Нарышкины, получив власть, расслабились. Из головы Матвеева не выходили те слова стрельца, что сейчас в темной сидеть должен. Не был стрелец юродивым, не показался он и дурнем неразумным. Матвеев видел и оценил взгляд юноши — уверенный, несообразный возрасту, умный.
И теперь Матвеев, примерявший на себя роль главы клана Нарышкиных и еже с ними, хотел проверить слова стрелецкого десятника. Пусть у того и были умные глаза, уверенность в своих словах. Но проверить нужно. Это дело быстрое, достаточно же просто задать прямые вопросы.
А если десятник будет прав в одном? То что же, может не лгать и в другом? Золото? Серебро? Матвеев отчего-то был уверен, что десятник стрелецкий еще чего-то не договорил.
— Юрий Алексеевич, — обратился Матвеев к Долгорукову. — Вот как на духу, поведай государю нашему, как обстоят дела в Стрелецком приказе. Нет ли там умыслов крамольных?
— А и да! — звонким голосом проявил себя государь Пётр Алексеевич. — Расскажи-ка, Юрий Алексеевич, как дела у стрельцов! И когда мы пойдём воевать? На Крым ли, или ляхов бить будем, как батюшка мой? Застоялись стрельцы и поместные без дела!
— Сперва, Пётр Алексеевич, понять надо, есть ли вовсе войско в России? — настаивал на ответе Матвеев. — Али сброд токмо.
Царица улыбнулась и многозначительно посмотрела на собравшихся мужей. Мол, вот вам полноценный Артамон Сергеевич Матвеев. Хотели как можно быстрее усилиться его именем? Так вот он! Выньте — да положьте, выпейте — да закусите. Матвеев в своей красе.
Так вышло, что Наталья Кирилловна более всех остальных общалась с Артамоном Матвеевым. И знает, что это за человек, насколько он волевой, и как не терпит рядом с собой слабых да убогих.
Ещё раньше, когда был жив царь Алексей Михайлович, чуть ли не каждый день Матвеев наставлял Наталью Кирилловну, как ей вести себя с мужем, что у него спросить, а что ответить. Братья царицы, которые сейчас сидят за столом и недоумевают от, как им кажется, наглости Матвеева, не знают еще, с кем связались. Они-то чаще получали подарки от Матвеева или же приглашение на обед. А вот дел никаких обстоятельных с боярином не вели. Не знают, каким может быть Артамон Матвеев, когда дела решает.
— Ну же, Юрий Алексеевич, ты чего не рассказываешь нам, как стрельцы? Изготовлены ли они к походу славному? — непоседа Пётр не забыл о сути вопроса.
Более того, и многие присутствующие это знали, — если Долгоруков не начнёт рассказывать про состояние дел в Стрелецком приказе, государь будет гневаться. Он мал, десять летов исполнится лишь скоро, но коли чего уже удумает, так будет настырничать, а своего добьётся. Ум пытливый у Петра, даже кажется порой, что излишне. Если хочет ответов, получит их. Или же криком изойдёт.
— Петруша, шёл бы ты погулять. А придёт владыка-патриарх, так отправлю за тобой, — наседничала Наталья Кирилловна.
Пётр Алексеевич с недовольным видом посмотрел на свою мать, но послушался. И если бы царица предложила погулять ещё до того, как Матвеев стал задавать вопросы Долгорукову, так Пётр и вовсе бы обрадовался разрешению. Как искренне считал десятилетний царь, сидеть на троне — не для него. Сидя сиднем врага не победить.
Посмотрев вслед нехотя уходящему государю Петру, понимая, что придется и ему что-то рассказывать, чтобы не рассориться с десятилетним царем, Долгоруков начал говорить:
— Не все ладно со стрельцами. Пыжова отправлял я прознать…
— Даже я ведаю, что Пыжова стрельцы не поважают. Ты что же, ныне еще больше желаешь супротив себя стрельцов поставить? — взъярился Матвеев. — Живете да праздники празднуете. А где стража Кремля? Когда меня ссылали, тут было не меньше полка разными сотнями или ротами с разных полков. Нынче что видно? Две полусотни стражи?
— А ты, Артамон Сергеевич то есть, кабы оры подымать, напраслину на нас? — подал голос до того молчавший Кирилл Полиектович Нарышкин, дед царя, ну и радоначальник рода Нарышкиных.
— А ты, Кирилл Полиектович, забыл поди, кто я — и что я сделал для тебя? — зло сказал Матвеев.
И тут он увидел, что все смотрят на него, как на лишнего. Жили уже эти люди в своих иллюзиях, а приехал Артамон Сергеевич — и нарушил радостный мирок своими вопросами и подозрениями. Того и гляди, выгонят. И могут же. У Матвеева в Москве нет даже его боевых холопов, хотя бы сотни бойцов, которые встали бы на защиту боярина. А больше Матвеев и никто, ибо не успел получить должность.
Он помолчал и вскинул ладонь.
— Всё, други моя, не вините! Блага всем желаю, от того и серчаю, — пошел на попятную Матвеев. — Но давайте послухаем стрельца одного.
— Он убил полковника! — воспротивился Долгоруков. — Чего слухать его. Али то, что посулил злато и сребра тебе, Артамон Сергеевич привлекло?
— Злато? Сребра? — вдруг спохватился еще один брат царицы, Афанасий Кириллович.
Этот был молод, но уже имел чуть ли не под сто тысяч крепостных и многие иные богатства. И, как видно, хотел и еще большего.
— А вот послухаем, что скажет и про злата, — усмехнулся Матвеев и обратился к Долгорукову. — Ты, Юрий Алексеевич, распорядись, дабы привели стрельца. Поговорим с ним.