Бобы

Каждое утро, просыпаясь и глядя на синеватый потолок спальни, он начинал день с удивления: как, неужто это снова я? Когда проходила первая минута и все сомнения в том, что это он, отпадали, он смотрел на часы и поднимался с постели. Посещал туалет, принимал душ, чистил зубы, потом приходил на кухню, где заспанная жена варила утреннюю кашу для него. Всё это он делал как бы отдельно от самого себя, в то время как его истинная сущность ещё пребывала в прострации потрясения: нет, это не я, не может быть, что это я, это какая-то ошибка.

И только после молчаливого завтрака, после того, как он надевал форменную одежду, целовал жену на прощание и выходил на улицу, приходило постепенное смирение: да, это я. Тот хмурый стареющий человек с ввалившимися щеками, которого он видел в зеркале, застегивая медные пуговицы на униформе, не был чужаком. Утопая в этом унылом открытии, он спускался в подземку и садился в поезд, который отвозил его на работу. Люди в метро с неприязнью косились на синюю униформу. Вообще-то, в целях личной безопасности ему полагался служебный транспорт, но он отказался от него — до сих пор чётко не понимая, почему.

Когда поезд прибывал на нужную станцию и он покидал подземку, утреннее наваждение обычно улетучивалось. Но сегодня всё шло не так. Когда он поднимался по широкой бетонной лестнице, которая вела в небоскреб, напоминающий сплошной параллелепипед без полостей внутри, вопрос всплыл в голове снова: «Это я?». Пришлось остановиться, задрать голову и посмотреть наверх — туда, где строение незаметно переходило в матовое зимнее небо. «Да, это я». Он вошёл в жерло этого циклопического монстра, который каждое утро поглощал тысячи и тысячи людей без остатка.

Лифт отвёз его в подземный этаж. Он привычно доставал из кармана пропуски и удостоверения. Охранники и солдаты на контрольных пунктах безразлично кивали ему. Многих он знал в лицо — они тоже застряли в этих катакомбах надолго, как и он. Сочувствия к ним он не испытывал, хотя при других условиях мог бы проникнуться к ним жалостью, как к себе. Хорошо освещённые длинные коридоры творили с ним странную вещь — едва он попадал в них, как чувства пропадали, и он мог думать только о работе. Вечером, лёжа на кровати в своей квартире, он будет закусывать губу, чтобы крик отчаяния вдруг не вырвался из горла, но это будет потом.

Сначала он заходил в спецраздевалку, где снимал стандартную униформу и вешал его в шкафчик. Работай он на верхних этажах, где в комнатах были окна, а люди занимались целыми днями тем, что шуршали бесконечными кипами бумаг, он бы ходил в синей одежде, неотличимый от толпы других работников. Но его служба была под землей, и он облачался в простые мешковатые брюки из грубой ткани и такую же непримечательную рубашку с короткими рукавами. Новые комплекты одежды лежали на полке стопками; каждый день оттуда нужно было брать новую пару.

И снова лифт — блестящий металлом, внушительный, лязгающий. Он знал, что уборщики, которые прибирались по ночам на этом этаже, называют лифт «Стиксом». Спустившись на два этажа, он попадал на самый нижний уровень. С первого вдоха чувствовалось, что воздух старый и застоявшийся, несмотря на усилия системы вентиляции. Людей тут не было вовсе, и не было звуков — он слышал тяжёлое биение своего сердца.

Короткий коридор заканчивался литой железной дверью. Рядом с дверью на стене была дырка, из которой восставало красное копье лазерного луча. Он подставлял ему свой глаз, и коридор на миг окрашивался в цвет крови. Дверь бесшумно отворялась.

Привычка за годы выродилась в инстинкт. Войти, повернуться налево, где появлялась выдвижная ниша с винтовкой. Нужно было действовать быстро: через пятнадцать секунд после открытия двери ниша снова сливалась со стеной. Он поднимал правой рукой винтовку, а левой — тяжёлый патронташ, который лежал рядом. Взять обойму, зарядить оружие, проверить предохранитель, встать в удобное положение, сделать пробный прицел — всё это занимало не более тридцати секунд. Но ждать приходилось дольше. Иногда он так стоял целый час, не сводя глаз с маленькой двери на стене напротив. Но рано или поздно спокойная обстановка нарушалась.

Сначала белый свет лампы менялся на багрово-красный. Он тонул в этом красном ливне ровно десять секунд, потом лампы на его половине комнаты отключались, скрывая его во тьме. Он хватался за винтовку крепче — и в ту секунду, когда дверь на другой стороне комнаты открывалась с характерным щелчком, он вдруг пропадал. От него оставалась только куцая оболочка, которая только и знала, что делать и как поступать в этом маленьком красно-чёрном мирке.

Чаще всего это оказывались молодые мужчины. Но иногда сюда входили и старики, и женщины, и подростки. К тому времени разницы для него это уже не имело. Все были одеты в зелёную тюремную робу (в красном сиянии она теряла свой цвет), которая лишала их отличительных черт. На руках — наручники, ноги схвачены оковами. Его удивляло, что за годы работы он не видел, чтобы входящий пытался отступить назад. Все они самостоятельно переступали через порог — кто-то смело, даже гордо, а кто-то неуверенно и со страхом. Некоторые рыдали; мужчины плакали чаще, чем женщины. Но все делали роковой шаг по своей воле. И дверь за ними мгновенно закрывалась, отсекая ступившего сюда человека от жизни.

За долю секунды он выбирал, куда стрелять, чтобы смерть была мгновенной: один взгляд на вздымающуюся в последний раз грудь, и он безошибочно определял нужную точку на ней. Это почти сверхъестественное умение и привело его сюда. А удержаться тут помог другой талант — он мог не думать о смысле действия, которое сам и совершал, просто позволял телу делать своё дело, только в момент касания курка где-то далеко проскальзывало знакомое тупое удивление: «Это я?».

Он знал, что за ним наблюдают. Видеокамер было не разглядеть, но он ни на секунду не сомневался в их наличии. Кто-то кропотливо исследовал его работу, проникал всевидящим глазом за завесу прячущей его тьмы, изучал его, делал выводы о профессиональной пригодности. Но он ни разу не промахнулся, не позволял себе медлить ни на мгновение. Глаза приговорённых смотрели в темноту, в ничто — и из этого ничто извергался один выстрел. Те, кто только что щурились, пытаясь приспособить глаза к плавленому красному свету, падали на пол — беззвучно или с тихим возгласом, который тут же прерывался. Иногда их искореженное сердце ещё не осознавало, что всё кончено, и продолжало качать кровь, толчками выплескивая её из раны на пол.

Он возвращался в своё тело, и этот миг был болезненным, будто большая отравленная игла пронизывала его насквозь. Но дискомфорт быстро проходил; он безучастно смотрел, как дверь открывается снова, и двое в серых рубашках вытаскивают тело. Ещё один заходил с ведром и шваброй и убирал кровь с пола. Их действия тоже отдавали мертвой выхолощенностью и занимали считанные секунды. Дверь закрывалась, лампы возвращались к белому свету, и начинался новый цикл ожидания.

Дома он задумывался, почему те, кто организовал всё это, не довели дело до конца, полностью исключив участие человека в этом процессе. Всех задействованных в казни работников можно было легко заменить бездушной автоматикой, которая справлялась с куда более сложными задачами. Он мучился этим вопросом, пока однажды утром ответ не явился к нему. Выходя из небоскрёба в конце рабочего дня, он обернулся, посмотрел на здание, которое нависло не только над ним, но над всем городом — и его осенило мыслью, что эта уродливая громада напоминает живое существо. На первый взгляд между монолитом здания и органикой не было ничего общего, но если работать здесь достаточно долго, сравнение переставало казаться нелепым. Порядок, родивший систему, склонную к болезненной мегаломании, казался механистическим, но в своём основании зиждился на людях вроде него, на их страхах и слабостях. Вот почему он не мог обходиться без людей — ведь стоило заменить всех на машины, и тут же стало бы ясно, что конструкция чужда человеку, абсурдна, лишена смысла. Но пока люди сами были задействованы в этом безостановочном вращении, они не могли смотреть на всё со стороны. И поэтому кто-то наподобие него должен был каждое утро спускаться вниз и по молчаливому приказу красной лампы расправляться с людьми, приводимыми на убой.

За четыре часа он расстреливал около десяти человек, потом резкая трель звонка сообщала, что настало время обеденного перерыва. Он возвращался назад в раздевалку, надевал стандартную форму и поднимался в столовую на третьем этаже. Здесь было светло и шумно; после времени, проведённого под землей, это сбивало с толку. Никто здесь не был другом ему, никто не знал, чем он занимается. Он становился в очередь и брал небогатый обед из одной порции гарнира и двух кусков хлеба. Сев за столик в углу, он глотал пищу и смотрел на тех, кто входил и выходил из столовой. Взгляд привычно выискивал на них то самое единственное место для пули. Может быть, кто-то из этих непоколебимо уверенных в сегодняшнем дне людей через час-другой окажется в комнате внизу? Он ведь ничего не знает о приводимых к нему на расстрел — кем они являются, где работали, в чём провинились. Часть из них могла днём обедать в одной комнате с ним, чтобы вечером получить от него пулю в сердце. Или однажды он сам, съев свой гарнир, окажется по ту сторону дула. Он знал, что есть другие камеры с красным светом и другие палачи, которые своё дело знают не хуже него.

Покончив с едой, он относил пустую тарелку в окошко для мойки посуды, входил в лифт, и всё повторялось по кругу. Удивление происходящему («Это я?») опять посещало его, но после того, как он брал в руки оружие, визит в столовую казался полузабытым сном — конечно, сон, ведь он стоял в этом тягучем мраке с винтовкой в руке с начала времён…

Сегодня после обеда ведомых на расстрел было больше, чем обычно. За неполные три часа он успел расстрелять одиннадцать человек, в том числе двух женщин. Ствол винтовки не успевал остыть. В слаженных движениях чистильщиков начала сквозить усталость.

Двенадцатой жертвой оказался он сам.

Бритая голова и серые глаза. Глаза, которые он видел вблизи каждый день, бреясь в ванной. Человек сделал шаг в комнату смерти очень спокойно, едва ли не с ленцой, почесывая ногу закованными в сталь руками.

«Это я?» — пришло знакомое удивление в голову, и тут же преобразилось из вопроса без ответа в отчаянный вопль: «Это я!».

Он смотрел на себя самого, и палец на курке превратился в камень — не шевельнуть, не сдвинуть. А тем временем второй он стал с любопытством озираться. На губах заиграла лёгкая улыбка. Это поразило его больше всего. Никто не улыбался в этом гиблом месте. Кое-кто умирал с презрительной усмешкой, другие хохотали в истерике, но такую непринуждённую улыбку, растворенную в красном озере, он видел впервые. И где — на собственном лице…

Он сделал то, чего нельзя было допускать ни в коем случае — закрыл глаза, стоя перед приговорённым. Рука его была тверда, и дуло винтовки смотрело в грудь человека — отточенные рефлексы работали вне контроля разума. Но он был не здесь. Он унёсся далеко во времени и пространстве, туда, где солнце светило ярко-ярко, воды реки были глубокими и синими, и он не задавался вопросом: «Кто я?». Потому что прекрасно знал, кто он такой, кем был, кем станет. Мальчишка, смотревший на мир большими глазами, был уверен, что его ждёт великое будущее. Иначе не могло быть, ведь мир был до смешного прост, а в мальчишке было всё, что нужно, чтобы покорить его — ум, сила, храбрость, целеустремленность.

Он был не один. С ним был друг — тот, с которым он познакомился ещё во чреве матери; тот, с кем он впервые приветствовал этот мир громким криком. Они были двумя половинками целого, всегда и во всём были вместе. Вдвоём попадали в передряги, строили грандиозные планы, бегали за девушками. Клялись друг другу на мизинчиках, что никогда не расстанутся. Годы шли, они взрослели; ветра, которым приходилось противостоять, становились злее, но братья держались вместе и в радости, и в горе: похоронили мать, отца, устроили свадьбу для младшей сестренки, а потом и свои собственные свадьбы… Но потом пути всё-таки разошлись.

Он до сих пор не знал, почему так вышло. Они не ссорились, не было предательств и взаимных обвинений. Просто медленные волны незаметно уносили их в разные стороны. Они стали встречаться реже, больше не интересовались, как там дела у второй половины, а там ещё пара-тройка лет незаметно пролетела — и он поймал себя на том, что совершенно не знает, где его брат и чем занимается. Так они потеряли друг друга, и солнце теперь было холодным и тусклым, воды реки стали мелкими и грязными, а мальчик, который хотел изменить мир, добился своего — стал менять его способом, который не приснился бы ему в самом страшном сне.

Вот и встретились в итоге половинки. Под основанием каменного сфинкса, чья макушка уходила в небо. В комнатке, строго разделённой на свет и мрак. Он прятался во тьме. Второй он горел в багровом огне.

Что за извилистый путь привел его в место, откуда нет выхода? Где он был все годы — по каким краям скитался, какие чудеса и ужасы увидал? Случайно ли он попал на казнь именно к нему, или это очередная изощренная забава махины без лица и тела?

Он не знал. Он ничего не знал. Похоронив себя под этой серой одеждой, он лишил себя права знать.

Он открыл глаза. Его брат продолжал улыбаться, будто всё вокруг него было большой шуткой, этакой нарочито мрачной декорацией — но он-то знал, что в действительности ничего ему не грозит.

Секунды шли. Во взгляде невидимого наблюдателя он почуял нетерпение. Слишком много времени прошло с того момента, как приговорённый вошёл сюда. Человек уже должен быть мёртв. Ещё немного — и в его досье появится короткое примечание: «Профессионально непригоден». А потом последует… то, что должно последовать за таким выводом.

Он вобрал воздуха в лёгкие. Вспомнил сочные зеленые дни на берегу реки, когда они ловили форель. Как-то раз парни из соседней деревни попытались отнять у них улов, и они вступили с ними в отчаянную драку. Их в тот день здорово побили, но рыбу свою они отстояли.

«Это я!».

«Это я?» — знакомое мимолетное удивление в миг нажатия на курок…

Улыбка осталась на лице убитого. Смерть была мгновенной, как всегда — ведь он был профессионалом.

Прошёл час. Он убил ещё троих, и на этом рабочий день подошёл к концу. Он вернул винтовку в услужливо выдвинувшуюся нишу, принял душ в раздевалке и вернул униформу на своё разгоряченное водой тело. Выйдя из здания, он обнаружил, что с зимних туч обильно сыплется жесткая снежная крупа. Засунув руки в карманы, он быстро пошёл к станции метро. Позже, сидя в вагоне поезда и привычно игнорируя косые взгляды попутчиков, он наконец понял, почему отказался от служебного автомобиля.

— Вы ненавидите меня, правда? — спросил он у седого человека в очках, который сидел напротив с газетой и хмуро смотрел на его синие форменные брюки. Человек испуганно покачал головой и отвёл взгляд к окну вагона.

— Вы меня ненавидите, — продолжал он. — Я это знаю, поэтому каждое утро и каждый вечер езжу среди вас. Вы смотрите на мою форму, она приводит вас в бешенство. Вы кривитесь за моей спиной, скрипите зубами, прокручиваете в голове картины, где я истекаю кровью и задыхаюсь. Вам же ничего не стоит убить меня. Я даже не стану сопротивляться. Один удар ножом в спину, один выстрел — и всё. Убить человека так легко. Маленькое незаметное движение, и мечта станет явью, вы увидите меня умирающим. Должен же хотя бы один из тысячи озлобленных на власть, на судьбу, на жизнь найти в себе достаточно яда, чтобы сделать это. Чего вы ждёте? Почему я ещё я жив? Почему мне завтра опять придётся спускаться в это проклятое подземелье?

Поезд подъехал к станции. Побледневший пассажир выскочил из вагона, будто спасаясь ото льва. Он видел через грязное толстое стекло, как седой человек убегает, протискиваясь через толпу.

Жена встретила его в прихожей, раскрасневшаяся от жара кухни. Она поцеловала его в щеку, и он улыбнулся ей — ещё одно давно неживое, отработанное движение, лишенное малейшего намека на чувство. Он переоделся в домашнюю одежду, помыл руки и сел за стол. Жена поставила перед ним тарелку, полную вареных бобов. Он зачерпнул еду большой ложкой и поднёс ко рту — и вдруг его перекосило от отвращения, когда он увидел бобы вблизи: чёрные, скрюченные, мягкие, безвольные, слипшиеся. Он трясущейся рукой вернул ложку на стол, отодвинулся назад вместе со стулом, согнулся пополам, и его вырвало.

2012 г.

Загрузка...