В давние времена жил великий канцлер Хорикава. В день, когда пир по случаю его сорокалетия справлялся в доме на девятой линии, кавалер в чине тюдзё сложил такую песнь:
О, вишен лепестки!
Рассыпьтесь и укройте
собою путь! Чтоб старость,
Заглянув сюда,
Сама с дороги сбилась!
Горы Ёсино, 1-й и последний год Гэнряку[14]
Мальчика было жаль.
Хорошенький, с чернеными зубами и от природы тонко выписанными, дивно густыми бровями, он походил бы на юного принца Гэндзи со старых картинок-эмаки[15], не будь так грязен и оборван.
Под всем широким небом для него не находилось места, поскольку он был сыном Фудзивара-но Мотодзанэ[16] и госпожи Рокудзё, а стало быть, приходился племянником Тайра Мунэмори[17]. Не переменив еще детской прически, он взял дома оружие и убежал за дядей, пристав к войску; но бегстве из-под Итинотани[18] потерялся, когда все в беспорядке кинулись к кораблям, и те, кто успел влезть в лодки, отпихивали и убивали тех, кто не успел.
Ему не хотелось утонуть, как котенку, либо погибнуть от руки кого-то из родичей, спасающихся, подобно цаплям от ловчих соколов. Не хотелось ему также умереть под мечами гэнцев[19], жалким и безоружным — ибо, поднятый ночью с постели воплями «Пожар!», он не успел вооружиться и надеть доспех.
Поэтому он бежал, пользуясь общим смятением.
На берегу ему посчастливилось наткнуться на труп воина, пронзенного стрелой и выпавшего из лодки. У него была хорошая одежда, крепкая обувь, подбитая оленьей шерстью, и короткий меч. Мальчик забрал все, что уже было не нужно мертвецу, и скрылся в горах.
Несколько дней он, скрываясь в виду лагеря, ждал случая убить дьявольское отродье, Куро Ёсицунэ. Но тот не покидал взятого штурмом замка, а мальчика свалила жестокая лихорадка. Он умер бы, не подбери его рыбак.
По всем окрестностям шла жестокая охота за людьми из рода Хэй[20]. Рыбак сильно рисковал, но господа из замка были хорошими хозяевами, а он знал, что такое благодарность.
Мальчик выжил, и однажды ночью покинул старика, украв у него несколько медных монет. Было стыдно так поступать с благодетелем — но ведь старик-простолюдин всего лишь выполнял свой долг, а мальчику нужно было добраться до злодея Куро и совершить возмездие.
Он петлял по дорогам и диким местам, голодал, болел, воровал. Ему доводилось и убивать ради пропитания или спасения жизни. Одежда его истрепалась, руки были покрыты царапинами и ссадинами, но обветренное лицо не утратило благородных очертаний, а с зубов так и не сошла до конца краска — и потому он был подозрительным мальчишкой в глазах крестьян и желанной добычей для приверженцев рода Гэн. Мальчик устал спасаться и прятаться. Он потерял цель — вместо тракта, ведущего в столицу, свернул к горам Ёсино. В горах было множество монастырей и обителей, немало монахов принадлежали к знатным родам — среди них можно было затеряться. Правда, многие ёсиноские монахи стояли за Гэн, а кое-кто откровенно промышлял разбоем.
Так что, заночевав у монаха, мальчик держал короткий меч держал наготове и первым делом сказал, что при необходимости пустит его в ход без колебаний. Это было предупреждение, а не похвальба: одного монаха он уже заколол: пустив беглеца на ночлег в свою хижину, тот после ужина потребовал ублажать его в постели.
Жаль было убивать такого молодца — но Жажда брала свое. Что ж, разве не обречено все прекрасное на земле? Разве эти цветущие вишни, краса и слава гор Ёсино, не опадут все до единой? Разве не довелось отшельнику и самому потерять любовь, надежду и радость — всё из-за тех же проклятых гэнцев?
И все же было мальчика жаль.
Отшельник даже позволил ему проткнуть свой живот, на какой-то миг притворился, что ему больно — а потом выдернул меч и отшвырнул его в сторону, другой же рукой прижал добычу к стене.
Мальчик не дрогнул, хотя монах чувствовал, как велик его страх.
— Сами вы слышите, что я не прошу пощады и жизнь мне не дорога нисколько, — проговорил на удивление твердым голосом отпрыск двух великих домов. — Но горько, что род Гэн уйдет от возмездия. Коль скоро вы победили меня, то возьмите мою кровь и съешьте мою плоть — но знайте, что дух человека, умирающего в такой ярости, не сможет успокоиться, и я буду преследовать вас через все Три Мира, когда сведу в могилу Куро Ёсицунэ.
Так он сказал, и это решило его судьбу.
— Я ненавижу гэнцев, — сказал монах, разжимая руку. — И поверь, моя ненависть много старше твоей. Мало кому я предлагал этот выбор — но ты вошел в мое сердце. Как видно, в прошлых рождениях это было нам предопределено. Слушай: если я сейчас изопью твоей крови, а ты — моей, ты уподобишься мне. Ты не умрешь от старости. Не одряхлеешь и всегда пребудешь таким, каким пришел ко мне сегодня — как я уже многие века пребываю мужчиной в расцвете сил. Раны, нанесенные мечом, будут проходить быстро и бесследно, хотя бы тебя пронзили насквозь. Тебе также меньше будет вредить огонь — если не сжечь тело без остатка, ты сможешь возродиться во плоти. Нужно только беречь голову: если ее отсечь от тела и не приложить обратно в ближайшие минуты — это окончательная смерть. Тебе также станет ненавистно серебро, и на долгое время богиня, озаряющая небо, сделается твоим врагом. Подобно мне, ты будешь во дни полной луны жаждать человечьей крови и убивать ради этого питья. Со временем ты перестанешь испытывать нужду в людской пище, начнешь видеть в темноте ясно, как днем, слышать острее, чем сова и различать запахи лучше волка или собаки, силой же сравняешься с медведем. Ты перестанешь быть человеком и сделаешься они, демоном, ужасом лунных ночей. Ты познаешь наслаждения, недоступные смертным. Набравшись сил, ты совершишь свое возмездие. Вместе мы сведем род Гэн к пыли и праху. Что скажешь на это, юный Фудзивара-но Митидзанэ?
Монах мог и не задавать этого вопроса — он слышал, как возбужденно дышит мальчик и видел, как неистово горят его глаза.
— Да, — сказал юный Фудзивара, и вскинул голову, подставляя нежное горло. — Скорее сделай это, отшельник!
Монах взял его короткий меч.
— Я разрежу руку, — сказал он. — И буду осторожен, не бойся.
…Когда он насытился, когда ночь загремела и запела вокруг на разные голоса — тем же мечом он разрезал свою руку.
— Пей, — сказал он, прикладывая запястье к стынущим губам юноши.
Прошло еще время — совсем короткое. Мальчик сделал два или три глотка — этого было довольно. Смертный холод сковывал его теперь, и на белом лице жили одни глаза. Ему было страшно, монах читал это в его душе, как на раскрытом веере. Он боялся, что демон — а монах, несомненно, был демоном — обманет его.
— Бойся, — сказал монах. — Но не того, чего ты боишься сейчас.
Он сладко потянулся и поднял занавес над дверью. Весенняя луна пронизала ветхие стены, обрисовывая тонкую фигуру в дверях.
— Тебя ждут муки ада, — сказал монах, поворачиваясь к луне спиной. — Я забыл предупредить, но теперь уж ничего не поделаешь. Чтобы переродиться демоном, нужно пройти сквозь ад. Не всякому это дано, слабые просто умирают.
— Как… ваше… имя? — прошептал мальчик. Дыханье было таким слабым, что человек не расслышал бы ни единого слова.
— Которое? — засмеялся монах. — Мое посмертное имя Хакума. Когда пыль этого мира что-то значила для меня, я был Великим Министром Хорикава. Тебе это имя говорит хоть что-нибудь, юный Фудзивара-но Митидзанэ?
Мальчик боролся за жизнь из последних сил, пытаясь ухватить воздух широко раскрытым ртом — но сил его уже не хватало.
— О, ви… шен… ле… — монах скорее прочел это по губам, нежели услышал.
— О, вишен лепестки! — продекламировал он нараспев.
— Рассыпьтесь и укройте
Собою путь! Чтоб старость,
Заглянув сюда,
Сама с дороги сбилась!
…Прошло несколько дней. Мальчик выжил, в чем Хакума был уверен с самого начала. Он еще не вышел из забытья, в которое погрузило его перерождение; дыхание сделалось совершенно незаметным для человека, и если бы тело время от времени не трясло и не выгибало судорогой, любой сказал бы, что в хижине монаха под грудой тряпья лежит труп. Но Хакума чувствовал редкое биение юношеского сердца и наслаждался близостью душ мастера и птенца. Чувства этого полуребенка пробудили в нем то, что он считал давно отброшенным и забытым, его ненависть возродила старую ненависть, дремавшую в душе Хакума, точно дракон на дне озера. Род Минамото, род Гэн — отвратительная стая коршунов, привыкших клевать друг друга. Некогда Хакума потерпел поражение и бежал от Минамото, это верно — но издали, зализывая раны, он следил за тем, как его победитель, ненавидя себя, стареет, дряхлеет, умирает…
И не только эта, общая для всех людей, кара сбывалась над Райко — Хакума проклял его род, и проклятие сбывалось. Ёринобу, младший его брат, сделался предателем — и пусть предательство принесло ему почести и богатство, любовь между братьями была разрушена. Третий брат, Ёритика, был приговорен к ссылке за стычку с монахами. Райко лёг в могилу, зная, что удел его рода — междоусобная вражда. Мальчик спит, усмехнулся Хакума, спит и не знает, что горная вишня ещё не зацветет вновь — как между Ёсицунэ и его старшим братом Ёритомо[21] вспыхнет рознь, и голова одного из Минамото падёт, как уже пала голова третьего родича, Ёсинака из Кисо.
Монах любовался цветением вишен при свете дня — он теперь мог себе это позволить — и ночью, при свете луны — однако любимейшим временем был рассвет. Зрелище рассвета в горах Ёсино в пору цветения сакуры, не могло утомить Хакума, хотя демон-отшельник созерцал его уже не первую сотню лет. Не написала ли дочь советника Киёхара в своих «Записках»: «Весною — рассвет…»?
Воспоминание о даме Сэй потащило за собой память о годе, когда она родилась. Тогда, столкнувшись с Райко, Хакума усвоил урок — нужно только ждать, и всё упадет в руки само. Ждать, ничего более. А время у них есть. У них есть всё время мира…
— И что же? — нетерпеливо спросил юный Фудзивара, когда Хакума закончил свой рассказ. — Он не стал вам мстить?
— Стал, — Хакума улыбнулся. — И господин Хиромаса не забыл смерти своей женщины. Четыре года спустя они нагрянули в храм Энрякудзи, где я тогда скрывался.
Майская ночь в горах была сурова. Холодный ветер задувал в щели хижины, забрасывая внутрь горсти увядших лепестков. Двое в горной келье не жгли огня. Он был им просто не нужен — ни для тепла, ни для света.
— Мой брат совершил ошибку, — сказал отшельник. — Я тоже, но меньшую. Я не видел Райко в те дни — не счел нужным даже из-за ширмы посмотреть. На что там было смотреть — он пошел на сделку, он уехал. Смертные легко ломаются, в них редко встретишь настоящее упорство. Я знал, что младший ненавидит нас, но он еще и боялся. И как ему было поднять руку на свою кровь? Конечно, я не собирался оставлять это так им обоим — как и той паре дворцовых змей. Но я считал, что у нас есть время, а брат — мой единственный настоящий брат — был со мной согласен. А они-то помнили, что времени у них нет. Что они смертны. Что у Хиромасы больное сердце. Как они успели сговориться между собой и собраться — неизвестно, но однажды днем, когда я спал, они явились в монастырь под видом паломников. В монастыре много строений, они бы искали меня до прихода Майтрейи — но кто-то сказал, где меня найти, и они вломились прямо ко мне в келью. Среди бела дня, когда я спал. Пока я был сонный — связали цепями, заткнули рот и подвесили к потолку. Умно. Будь мне на что опереться — я бы, конечно, сумел разорвать цепи. А так — нет. Знаешь, что было самым оскорбительным? Они не стали со мной разговаривать. Просто связали, натащили в комнату татами, тряпья, несколько сёдзи, облили все маслом, подожгли — и ушли. Нет, еще одно было… В моей келье стояла ширма работы Ёсихидэ… Та самая… Райко поставил ее так, чтобы я на нее смотрел. Он был мстительным человеком, Минамото-но-Райко. Ширма сгорела. Это была очень искусная работа, необыкновенной силы. Даже тогда, в тот миг, настоящее пламя и сравниться не могло с нарисованным…
— Как вы спаслись?
— Балка перегорела раньше, чем я умер. Уже не было одежды, кожи, волос, глаз… Нас очень трудно убить, малыш. Я провалился вниз сквозь пол, попробовал ползти — а там был день… Мне пришлось кинуться обратно, под энгаву горящего здания, я пытался зарыться в песок… Там меня и нашли монахи. Отдали мой труп, как они думали, брату — а тот схоронил в семейном храме пустой гроб, а меня потихонечку перепрятал в храме Кофукудзи.
— И брат… простил вашим обидчикам?
— Поначалу он не знал точно, кто это был. И был ли кто-то вообще. В Энрякудзи год от года что-то горело, днем я сплю мертвым сном, так что все могло выйти и случайно… У меня слишком обгорело лицо, я не мог говорить. Но постепенно раны зажили. Тогда я уже ничего говорить не хотел. Думал найти их сам. Дольше всего возвращалось зрение — глаза растут годами. Я хотел мстить, будучи уже в полной силе. Но за это время умер брат — и полную власть получил Канэиэ, который меня ненавидел. Конечно же, он приблизил к себе Райко — а тот поставил охрану дворца так, что и мышь не могла проскользнуть. Райко был уверен, что убил меня, но он не собирался рисковать. И еще он не хотел допустить, чтобы история повторилась… Наверное, я мог бы дотянуться до младшего или до Райко, но это, скорее всего, стоило бы мне жизни. А я ценил свою жизнь выше. Словом, я долго выжидал удобного случая. Младший уже умер, посадив на трон отпрыска своей дочери. Его сын, которому напророчил Сэймэй, сделался регентом. Райко постарел. Его любимая первая жена умерла, он тяжело переживал… И вот тут я решил, что настал мой час — и начал осторожно приближаться к нему.
— И что? — с жадным любопытством спросил мальчик. Он знал из хроник и преданий, что Минамото благополучно умер своей смертью… Неужели не благополучно? И не своей?
— И понял, что не смогу отомстить. Все эти годы он страдал. Будучи одним из самых богатых и могущественных людей в стране — страдал от того, что все идет порядком, отвратительным ему, и он этот порядок вынужден поддерживать и не может изменить. Убить его означало избавить от страданий. Такой услуги я оказывать врагу не хотел. А кроме того… Ты все поймешь, когда увидишь хотя бы одного из тех, кого коснулся перст Будды. Его — касался. И бодхисатвой он не стал…
Мальчик не решился прервать долгое молчание.
— Вид подлинного лотоса, его сияние смертельны для нас. Но и для них — тоже. Они слишком хорошо знают, чем им в этой жизни уже не быть. Что я мог в сравнении с этим — искалечить или убить? Да он был бы рад появлению врага, с которым можно драться… пусть даже нельзя победить. Я ушел. Вот после этого я и стал отшельником.
— Думаете, что и я… стану? — спросил мальчик.
Запах облетающих вишен щекотал ему ноздри. Почти все цветы опали — но оказалось, что лепестки, истлевая, пахнут особенно сладостно и томно.
— Не знаю… Ты молод, и твое упорство было настоящим, иначе ты бы не смог сделаться они. Если ты решишь пойти по пути деяния — может быть, и не станешь. Но я бы посоветовал тебе подождать. Время иногда — лучший мститель.
— Нет, — говорит мальчик. — Минамото не полагались на время. Они пришли и взяли. У вас тоже — пришли и взяли — ширму, время, глаза, брата, должность. Они даже имя ваше отняли. Может быть, они погибнут сами от себя. Но мне этого мало, нет, даже иначе — мне не это нужно. Я хочу, чтобы они погибли от меня. И чтобы больше никто и никогда не посмел делать так.
— Как хочешь, — улыбнулся отшельник. — Но сначала тебе следует окрепнуть. Научиться использовать свои преимущества в бою. Наводить ужас. Минамото никуда от тебя не денутся. Дождись хотя бы зимы…
— Я дождусь, — ответил мальчик. — Конечно, я дождусь. Не беспокойтесь, учитель.
Мокрый снег лежал выше колен и, пока они брели, — набился и под доспехи, и в сапоги-цурануки, а тот, что шлепался с задетых ветвей — даже под наплечники и за шиворот.
В довершение всех бед Бэнкэй, переправляясь через реку, свалился в поток. Все перепрыгнули по очереди, опираясь на рукояти копий — а высокий тяжеловесный Бэнкэй, в чьих руках нагината казалась тростью, не решился положиться на крепость древка — и начал искать выше по течению, где можно перескочить по камням. Перескочить-то он перескочил, да только от ночных заморозков и водяных брызг обледенели корни азалии, оплетавшие берег. Бэнкэй поскользнулся и свалился в воду.
Ёсицунэ, не раздумывая, шагнул в поток и, действуя «медвежьей лапой», прицепленной к луку, поддел уносимого течением монаха за пластины наплечника. Но сам Судья был так легок, что река непременно увлекла бы и его, если бы Сабуро и Васио не подоспели и не вцепились один в пояс Ёсицунэ, а второй — в лук. Строенными усилиями они выволокли Бэнкэя на берег.
— Ну что ты за человек такой! — вырвалось у Ёсицунэ, когда великан оказался вне опасности.
Бэнкэй, опираясь на нагинату, хрипя, выкашливал воду.
— Ты же не выпустил нагинаты из рук, — присоединился к укорам пожилой Нэноо. — Мог бы сам упереться в дно, и не пришлось бы господину рисковать собой!
— Мне… нет… прощения… — Бэнкэй откашлялся и задышал ровнее. Потом резко выпрямился и потрусил куда-то в заросли бамбука.
— Нашел время, — фыркнул Васио.
— Да нет, у него какая-то хитрость на уме, — усмехнулся Ёсицунэ.
— Одна хитрость уже стоила ему купания, — покачал головой Нэноо. — Ох уж этот Бэнкэй!
Из зарослей донеслись несколько ударов нагинаты, с нависавшего над потоком бамбука посыпался снег, подрубленные стволы наклонились над водой. Бэнкэй вышел из зарослей с такой сияющей рожей, что от одного ее вида делалось тепло.
— Они уже здесь, — спокойно сказал Исэ-но Сабуро, накладывая стрелу.
На том берегу реки среди деревьев и подлеска показались монахи — добрая сотня. Узость горной тропы не давала им наступать всей толпой — и они сгрудились у кромки воды.
— Аварэ! — Васио тоже поднял лук. — Право же, не стоило и учиться воинскому делу, чтобы попасть стрелой в этакую кашу. Как стяжать славу, сражаясь с этим стадом? Бедняга Таданобу!
— Поберегите стрелы, — Ёсицунэ положил руку одному вассалу на плечо, а другого взял за пясть, не давая поднять лук. — Здесь невыгодная позиция для боя. Если у кого-то из них хватит храбрости переправиться, они будут это делать по одному, и мы сможем убивать их, не тратя стрел.
— Можно убивать их, не дожидаясь переправы, — сказал Васио. — Я хочу отомстить за Таданобу.
— Сколько можно мстить?! — Ёсицунэ толкнул его в плечо. — Таданобу сам вызвался прикрывать наш отход. Кроме всего прочего, он парень с головой и умеет выпутываться из опасных переделок. Может статься, он еще жив.
— Вы видели столб дыма, господин, — возразил Исэ Сабуро, но лук опустил. — Он сжег монастырскую пристройку и себя вместе с ней.
— Может статься, он еще жив, — упрямо повторил Ёсицунэ. — Кроме того, сейчас они боятся воды и нас больше, чем гнева… сёгуна. А если мы убьем кого-то — это может их раззадорить.
Тем временем трое монахов, увидев склоненный над водой бамбук, пришли к выводу, на который наталкивала хитрость Бэнкэя: что отряд беглецов переправился, держась за ветви. Смело прыгнув на прибрежные камни, монахи ухватились за стволы и ветви, сделали следующий шаг, и… Случилось то, что должно было случиться — все трое с головой ушли в воду под тяжестью своих доспехов. Подрубленный бамбук, предательская опора, поплыл вместе с ними по стремнине. Выпустив его из рук, монахи попытались выгрести поперек течения — но тщетно: на повороте их ударило о камни и дальше три тела понесло, как пустые соломенные кули.
— Ятта! — завопил, приплясывая Бэнкэй.
— Крикни, — сказал Ёсицунэ, — Что мы благодарны им за столь долгие проводы, но больше в их услугах не нуждаемся.
Бэнкэй, не щадя глотки, прокричал его слова на тот берег, а после вскочил на камень и, отбивая такт рукоятью нагинаты, запел:
Если весной плывут по реке
Горной вишни цветы,
Как называется эта река?
Это — река Ёсино.
Если осенней порою река
Листьями клена красна,
Как называется эта река?
Это — река Тацута.
Если студеной зимой по реке
Трупы монахов плывут,
Как называется эта река?
Речка «Монаший позор»!
С трудом сдерживая смех, Ёсицунэ строго сказал:
— Хватит плясать, надо поберечь силы и добраться до укрытия, пока мы все не обледенели.
Ветер был несильный, но промокшую одежду выстудил мгновенно. Быстрая ходьба создавала хотя бы призрак тепла.
Преследователей можно не опасаться какое-то время. Но что делать с врагами пострашнее? Оставаться ночью на горе без укрытия — верный способ заболеть, а уж если и одежда промокла, так тут и замерзнуть можно. Значит, нужно искать место, где можно без опаски развести огонь, согреться, высушить вещи. Две подряд ночевки в снегах — это слишком много даже для такого здоровяка, как Бэнкэй.
Поднявшись на перевал, Ёсицунэ бросил взгляд назад и вздохнул. Пока они не переправились чрез реку, у него была надежда, что Таданобу все-таки сумеет их догнать, раз уж их догнали монахи, которых он вызвался задержать. Но сейчас, кажется, настало время с этой надеждой расстаться. Даже если Таданобу жив, он ушел другим путем.
Потом Ёсицунэ подумал о Сидзуке. Запоздалые сожаления заставили его скрипнуть зубами: до чего глупо все вышло. А ведь он хотел как лучше. Хотел увезти всех своих жен на Кюсю, хотел их спасти…
Теперь он знал, что чувствовали Тайра, когда море предало их, как теперь оно предало его. Но он, в отличие от них, еще не собирался погибать от отчаяния — даже не дождавшись последней схватки.
Ёсицунэ развернулся и посмотрел вперед. Дорога спускалась в долину, за которой открывалась местность Уда. Они перевалили горы Ёсино, и, если сумеют скоротать эту ночь, то путь на восток будет для них открыт. Впрочем, восток сейчас был особенно гибельным направлением. Но, с другой стороны, именно там их будут искать в последнюю очередь.
Прийти в Камакура, — Ёсицунэ стиснул кулаки при этой мысли. Прийти и во весь голос выкрикнуть ему всё прямо в лицо. А там — пускай рубят голову…
Он с детства ненавидел одиночество человека, лишенного рода. Когда Ёсицунэ узнал, кто он такой, он узнал и что у него есть родня. Он мечтал о старшем брате, мечтал, что они встретятся и исчезнет этот сквозняк, вечно поддувающий в спину. Став старше и взявшись за меч, он понял, что мечты всегда возвышенней и теплее жизни. Дядюшка Юкииэ оказался подлецом, двоюродный брат Ёсинака — не только грубым хамом (это-то ерунда, Бэнкэй вон ничуть не утонченней), но и человеком, для которого ничего не значили другие люди. Он мог сегодня пить и пировать с тобой, а завтра без малейшего зазрения напасть. Им правили не обузданные ни разумом, ни сердцем желания. А Ёритомо… Пусть даже он не был тем любящим старшим братом, который снился одинокому мальчику, живущему у чужих людей. Но он был сильным, решительным, твердым в намерениях. Вот только… для него, оказывается, ничего не значили вся преданность и любовь, обращенные на него младшим.
Как долго Ёсицунэ отказывался этому верить…
И сколько людей умерло от того, что он отказывался этому верить.
Ёсицунэ вспомнил женщину в желто-зеленых одеждах, расцветших красным там, где она держала, баюкая, отрубленную голову мальчика. Вспомнил, как она, от горя позабыв обо всех приличиях, вывалив груди, прикладывала отрубленную голову то к одной, то к другой, словно мальчик мог от этого ожить.
Ёсицунэ сглотнул, будто выталкивая из себя этот кошмар. Зачем он пошел на это? Все равно все кончилось так, как кончилось. Отсюда, с перевала, прошлое виделось ясно, как заходящее солнце. Ёритомо узнал, что младшего брата в столице любят. Что его называют «воплощенным Райко», а четверых его приближенных воинов — «возвратившейся Небесной Четверкой». Что даже сторонники побежденных Тайра отзываются о нем хорошо. И Ёритомо приказал младшему брату стать палачом детей и стариков, чтобы разрушить эту любовь.
И младший брат стал, потому что не мог подвести старшего.
Ёсицунэ подумал о ребенке, которого носит под сердцем Сидзука — и растер лицо пригоршней снега, чтобы вассалы не видели его слез. Помолился в который раз о том, чтобы ребенок Сидзуки оказался девочкой. Помолился без всякой надежды на то, что Будда и бодхисатвы услышат эту мольбу. Он окончательно потерял всякое право на внимание Будды, когда отдал приказ казнить маленького Ёсимунэ, сына Мунэмори. Чем он лучше Ёсинаки из Кисо? Тем, что убил ребенка не из прихоти, а по повелению старшего брата?
Хватит об этом. Не время себя жалеть.
Сизые сумерки уже скрыли дальние склоны, ночь подступала все ближе, ветер свистел в верхушках обледенелых деревьев.
На хижину они наткнулись после заката. Совершенно неожиданно — она как будто выросла на первой же полянке, которую девять воинов решили сделать местом своего ночлега. Ни огонька, ни дыма не было видно с перевала, ни в темноте, ни при свете…
Поначалу хижину даже приняли просто за кучу валежника, но минутой позже Катаока Хатиро наткнулся на вход, занавешенный циновкой. Все дружно забились в кособокое строеньице, крытое травой — и даже сумели там разместиться, тесно прижавшись друг к другу боками — лицом к земляному очагу. Затем кое-как высекли огонь, затеплили очаг и осмотрелись. Хижина казалась покинутой.
— Должно быть, это летнее пристанище дровосека, — сказал Хогэн из Дзибу, и все с ним согласились.
— Бэнкэй, раздевайся, — велел Ёсицунэ. — Нужно высушить твое тряпье, иначе за ночь ты простынешь и не сможешь продолжать путь. Я здесь нашел какую-то рогожу, укроешься пока.
Бэнкэй вышел наружу, чтобы раздеться — в хижине не повернешься.
— Странно, — Сабуро вытащил головню из очага и при ее свете разглядел полки под крышей. — Здесь есть запасы.
Он пошарил рукой и достал сосуд из тыквы-горлянки. Встряхнул. Открыл. В горлянке было просо. Рядом под стрехой висела еще одна — с маслом. В третьей были бобы. В углу устроена полочка, на ней отыскалась корчажка с тофу. Со стрехи свисала низка чайного листа.
— Стало быть, хозяин вовсе не покинул эту хижину, — заключил Васио. — Иначе он забрал бы все с собой. Но где он тогда?
— Раз боги посылают нам пищу, грех отказываться. Поедим, — Сабуро бросил ему горлянку с просом.
— Нет, — возразил Ёсицунэ, — Повесь, где взял. Хозяин этой хижины беден; может статься, он умрет с голоду, если мы разграбим его запасы. Грех отбирать последнее, когда есть свое.
Он полез за пазуху и достал бумажный сверток. Раскрыл его, положив на камень у очага.
В свертке оказалась дюжина придавленных рисовых лепешек-моти.
— Бэнкэй! — крикнул он наружу, пока остальные глазели на неожиданное сокровище. — Бросай сюда две баклаги, которые ты успел припрятать. Надеюсь, вода в них не попала?
— От взора господина ничто не укроется! — Бэнкэй, завернутый в рогожку, шагнул в дверь, протягивая вперед две баклажки из коленцев бамбука.
— Когда это ты успел, пройдоха!? — изумился Нэноо. — А мне казалось, что из долины обители Тюин ты удирал впереди всех!
— Я не удирал впереди всех, старый ты ворчун, а прокладывал господину и вам тропу в снегах, — ответил Бэнкэй. Потом зубами откупорил одну баклагу и протянул Нэноо: — На вот, выпей и успокойся.
— Да нешто я, Нэноо, посмею пить вперед господина! — возмутился седой воин.
— Я уже, — Ёсицунэ поднял вторую баклагу. — Не беспокойся, Нэноо. Сегодня чин должен уступить возрасту. Мы знаем, что тебе приходится тяжелее всех, ибо мы молоды.
Тот глотнул.
— Так это ж не вода!
Бэнкэй прыснул.
— Стал бы я волочь на себе воду, когда вокруг столько снега. Фляжки, правда, небольшие, а питухов много, но по глоточку-другому, чтобы душу согреть, и то хорошо.
Лепешек как раз хватило на всех.
Люди ели и переглядывались — нехорош мир, где такой господин как Судья Ёсицунэ может пожаловать своих людей только рисовой лепешкой. Да. Господин у них — лучше не бывает, а вот мир и впрямь — обитель горестей, точнее не скажешь.
Бэнкэй развешивал под стрехой свою одежду.
— Фу, — сказал Хитатибо. — Пристрой это повыше, Бэнкэй. Только мне и дела, что всю ночь твои штаны нюхать.
Ёсицунэ откинулся на стену, вытянув к огню промокшие ноги, и подумал, что если он завтра утром не проснется — так будет, пожалуй, всего лучше. Для него и для всех.
Что-то холодное капнуло за шиворот. Судья вздрогнул. А, это снег, которым засыпало крышу, начал таять, когда развели огонь. Ёсицунэ склонил голову так, чтобы капало на шлем, и мысли его снова вернулись на свои проклятые круги. Скольких Тайра он заставил вот так же скитаться по горам и долинам?
Он не ощущал никакой вины перед родом Хэй. Может быть, господин Ёритомо (даже в мыслях он не решался называть брата просто по имени) и совершил грех, предав милость госпожи-инокини, которая вымолила ему жизнь, но в случае Ёсицунэ милосердие было совершенно ни при чем. Не добродетель женщины спасла его, а порок мужчины. Киёмори пощадил трех сыновей дамы Токива, потому что воспылал похотью к матери, а женщина наотрез отказывалась отдаться убийце своего мужа, если тот не пощадит сыновей. Киёмори отлично знал, что красавица Токива найдет способ убить себя, и согласился на сделку. За жизнь Ёсицунэ с лихвой расплатились мать и бабушка. Ну, разве что добрый удар меча задолжал он человеку, приказавшему пытать почтенную матушку дамы Токива. Но по слухам, Киёмори умер гораздо страшнее, чем мог бы измыслить самый злой его враг. Ёсицунэ ликовал, узнав, что жестокий правитель заживо познал жар адского пламени.
Ах, знать бы дураку, как скоро колесо Сансары подомнет его самого. И не чужими делами — а его собственными.
И ведь даже сейчас, даже отсюда не может он сказать, что сделал бы все иначе. В детстве, в монастыре ему пытались объяснить, как действуют законы причинности, он не понимал. Ему все это казалось глупостью — ну как из хорошего может выйти дурное? Теперь он мог бы сам порассказать своим тогдашним учителям, как действуют законы причинности. Теперь он поумнел, но толку от того было немного.
Он ведь хотел сражаться с Тайра. Ничуть не меньше, чем обрести брата. И в сражениях он находил отраду. Ему казалось, что сам бог Хатиман вселяется в него — как бывало с его предком, Хатиманом Таро. Сражения были тем хороши, что можно не думать ни о чем, кроме боя с его переменчивым временем и обманчивым пространством, когда нужно выбирать из множества решений, как гадатель выбирает из множества палочек. Он умел выбирать правильно. Он приходил в исступление сродни божественной одержимости. Нет, его сознание не мутилось в эти минуты — напротив, оно было ясным, как утренний воздух зимой. Он видел сотни путей — и тот один-единственный, который вел к победе. Пылали крыши крестьянских хижин, озаряя поле боя, конная лавина падала с кручи на Ити-но-тани, палубы кораблей дрожали под ногами воинов, и алые стяги Тайра плыли в морских волнах, как листья клена по реке Тацута.
А потом исступление проходило — и он оставался один на один с вопросом: а что дальше? Что после победы?
От этого вопроса было только одно спасение: новая битва. И Ёсицунэ бросал войско вперед, на поиски сражения.
Теперь можно было сделать то же самое. Бежать, скрыться, собрать верных людей, поднять знамя — и драться. И дело решится, как-нибудь. Чья бы ни вышла победа. И все это время можно не думать.
Так?
Почему-то не так.
Ёсицунэ знал, что за ним не пойдут. Точнее, за ним пошли бы против кого угодно — но не против господина Ёритомо. И хотя он видел брата единственный раз в жизни, этого с головой хватало, чтобы понять — почему.
Просто Ёритомо — правитель, а он, Ёсицунэ, в лучшем случае Судья, и не более. Стиснув голову руками он страшно, неслышно застонал. Он ведь и не хотел быть ничем большим! Никогда, ни единого разу не мыслил себя ничем большим, нежели подпорка под ногой брата! Почему же его гонят? Почему не дали даже объясниться? Ответ был ясен и беспощаден в своей простоте: брат уже взошел на ту вершину, которой добивался — и подпорки ему более не нужны. А чтобы никто иной не мог потеснить его на этой вершине — он убирает подпорки.
Словно извне, донесся насмешливый голос: зачем тебе мучить себя и всех этих людей? Покончи с собой здесь, в горной хижине. Умри в снегах. Ты ведь сам думаешь, что так будет лучше для всех.
Нет. Не будет. Почему? Не знаю, почему. Не додумать, не сказать вслух, даже почувствовать точно не получается. Но не будет. Неправильно. Нехорошо. Умирать нужно от стихии, от рук врага, от своей руки, если не осталось выхода — но не от страха.
Да и как умереть сейчас, когда на нём — доспех Таданобу, оставшегося на перевале вместе с шестью «разноцветными»? А доспех этот получил Таданобу от своего старшего брата, который сражался с Ёсицунэ плечом к плечу в битве при Ясиме и погиб там.
Покончить с собой сейчас — означало попросту выбросить все эти жизни.
…А утром в кронах встал густой и плотный свет и тени веток расчертили снег. Люди собирались, переговариваясь, и от вчерашней тоски осталась только одна, но зато полезная мысль: нужно что-то решать. Если просто идти — без цели и плана, дело кончится бессмысленной смертью, как это вышло с Тайра. Может быть, это и есть судьба, но накликать ее — глупо. Значит, за эти несколько дней, что они будут спускаться, нужно понять — драться с братом, становиться монахом или бежать с островов. Потому что в пределах страны жизни для него нет.
Ёсицунэ вышел наружу, разминая затекшие члены, протер лицо снегом, поклонился Озаряющей Небо. Отошел в сторону и помочился. Хотя вершины гор уже блистали рассветным золотом, низинами еще владела ночь, и в эту ночь им предстояло спускаться.
Ёсицунэ чувствовал себя легко. Он принял решение.
— Смотрите! — показал вдруг куда-то Васио.
У выхода из леса напротив хижины стоял мальчик — хорошенький, как девица, лет пятнадцати. Лицо у него было чуть вытянутое и больное. По коротко срезанным волосам и черной одежде Ёсицунэ узнал монаха.
— Нет, — сказал он потянувшемуся за мечом Хитатибо.
— Он нас выдаст, — одними губами проговорил тот.
— Болван, здесь всего одна тропа. Если бы за нами могли погнаться — уже бы настигли. Не тронь его. Никто из нас его не тронет.
Монашек молча поклонился. Лицо его было желтым и пустым.
Кажется, он нас слышал, — подумал Ёсицунэ. И кажется он не из простых, в нынешние бурные времена многие уходят от мира не только за просветлением, но и просто за жизнью.
— Мы благодарны вам за ночлег.
Монашек снова поклонился. Его видимо пошатывало. Кажется, ему хотелось только одного — упасть и уснуть. Ёсицунэ не стал препятствовать. Ему очень хотелось расспросить, где юноша был всю ночь, но вид монашка не располагал к разговорам.
Уже на самом пороге хижины мальчик обернулся и послал Ёсицунэ долгий, полный ненависти взгляд. Этот взгляд сказал Судье все: юноша — из беглых Тайра. Не все ли равно теперь — а впрочем, ему всегда было все равно. Его не интересовали беглые Тайра — они не были противником, в бою с которым можно стяжать славу. Он ненавидел преследовать, выслеживать, казнить — и избегал этого как мог. Грудь его волновал трепет алых стягов над волнами — а не жалкий вид алых одежд, в которых увязали весла…
А мальчик… мальчик ненавидит, но доносить не побежит. Это читалось в ясном утреннем воздухе так же ясно, как та стайка туч впереди предвещала снегопад ближе к полудню. В чем ему прибыли — доносить Минамото на Минамото? И он не бросится с первым же подобранным оружием — это тоже было видно. Бывший Тайра и правда ушел от мира, мир еще пробивался в него изнутри, но… В хижине зашуршало, потом стало тихо. Юный отшельник молился всю долгую холодную ночь, а теперь лег спать.
Да, — улыбнулся себе Ёсицунэ, — я был прав, когда отказал настоятелю. Я бы так не смог.
Ёсицунэ продолжил облачаться в доспех, который снял вчера, чтобы подсушить одежду. Хватился пояса — не было пояса.
— Хатиро, — окликнул он. — Где-то в этой хижине я оставил пояс.
Катаока нырнул обратно в полумрак развалюхи. Через минуту появился, как-то растерянно вертя пояс в руках.
— Господин, — сказал он неуверенным голосом. — Вот он, ваш пояс… только… — у Хатиро было странное выражение лица.
— Что случилось?
— Мальчик, господин. Этот монашек. Он мёртв.
— Как мертв?
— Он там лежит… совершенно холодный. Я не услышал дыхания и дотронулся до него. Он не теплее снега.
— Он был болен, наверное, — поморщился Сабуро. — Или медитациями на холоде ночью довел себя до смерти. Как бы там ни было…
— Вон еще один, — показал пальцем Бэнкэй. И, не дожидаясь, что скажет господин, окликнул монаха:
— Эй! Почтеннейший!
Этот отшельник был постарше. Если не присматриваться — лет двадцати-пяти, тридцати, а если присмотреться, то и за сорок. Не лицо выдавало, глаза — будто прожитые годы стоят в них до краев. А что лицо гладко… так у тех, кого уже не касаются земные страсти, откуда взяться морщинам?
— Я рад, — поклонился монах, — что скромный наш приют послужил прибежищем достойным воинам.
— Прошу прощения, — сказал Ёсицунэ. — Но ваш ученик, кажется, только что умер…
— Умер? — монах приподнял брови. — От чего же?
— Не знаю. Пойдемте посмотрим вместе.
— К чему? — пожал плечами монах. — Мертв он или ваш слуга ошибся — в любом случае мне некуда спешить.
— Но мы спешим, — с напором сказал Ёсицунэ. — У нас нет денег сейчас, но, быть может, вы примете это?
Он достал из рукава нефритовые четки.
— К чему? — повторил монах. — Я бы и денег не взял. Здесь, в горах, что мне делать с ними? Повесить на сосне и наслаждаться звоном?
— Ты святой отшельник Хакума, о котором говорят в долинах? — спросил Бэнкэй.
— Меня действительно прозывают Хакума, — усмехнулся монах. — А уж насколько я свят, из долин, наверное, виднее.
— Славьте имя Будды, — сказал Ёсицунэ, поклонившись такому удивительному человеку.
— К чему? — снова усмехнулся монах. — Разве Будда пустой тщеславец, чтобы заниматься человеческой грязью в обмен на прославление своего имени? Такое более пристало господину из Камакуры.
Ёсицунэ изменился в лице, когда монах упомянул брата, и тот рассмеялся открыто.
— Я так и знал, что это вы, господин Судья, — сказал он. — Не бойтесь, я вас не выдам.
— Эти четки вы могли бы обменять в монастыре на чечевицу или даже рис…
— К чему? Я держал людскую пищу только ради ученика. Если он, как вы говорите, умер — она мне больше не нужна. Я питаюсь ветром и светом луны.
— Видать, ученик твой этакой кормежки и не выдержал, — проворчал Бэнкэй.
— Не бойтесь, ученый собрат, — слегка наклонил голову отшельник. — Если мальчик умер, это случилось не от голода. Мы не знаем своей судьбы и сроков; краткий не лучше длинного, как «золотая чашка», живущая всего неделю, не уступает криптомерии, чье время — тысячелетия. Но тело — вместилище души. И должно жить, пока душа в нем нуждается. Не больше, но и никак не меньше.
— Вы к какой школе принадлежите, почтеннейший? — спросил Ёсицунэ.
— Я следую Пути, — ответил монах.
— Как и все мы, — не понял Ёсицунэ.
— Я говорил о Пути более древнем, нежели Восьмеричный Путь.
— Вы даос! — догадался наконец Ёсицунэ. — Ну да… Где были мои глаза?
— Восьмеричный путь извечен, — сказал Бэнкэй. — И Лао-цзы, и Чжуан-цзы проповедовали бренность мира.
— Восьмеричный Путь стар, — кивнул отшельник. — И глядя на криптомерии, легко думать, что они росли тут вечно. Но Путь и Благая Сила много старше. И начались не с Лао-Цзы. Помилуйте, разве можно написать труд, едва вмещающийся в три телеги, о том, что только что придумал сам?
— Необычайно интересно было бы продолжить эту беседу, — улыбнулся Ёсицунэ. — Однако мы спешим.
— Можно и не спешить, — с лица отшельника не сходила странная улыбка. — Перевалы засыпаны снегом. Он сойдет в ближайшие два-три дня, лучше переждать их в деревне, во-он в той долине.
— Мы попытаемся пробить дорогу в снегах, — упрямо сказал Ёсицунэ.
— Желаю вам удачи. Иногда человеческое упрямство ломит силу стихии. Но если все же вы потерпите неудачу, в деревне будут рады вас видеть. И не выдадут потом.
Даос глядел им вслед, пока снежный лес не скрыл последнего из незваных ночных гостей. Так вот, кем ты стал в этой жизни, Минамото-но Райко. Вот, как обернулась для тебя и твоих верных соратников цепочка причин и следствий. Жители столицы обожествили тебя после смерти, глупые невежды — и тем самым на века привязали к городу, в который ты возвращаешься, где бы ты ни был.
Он не чувствовал жажды мести. Сердце перевоплощенного Райко, как и тогда, истекало горечью. Хакума предоставил возмездие Небесам — и оно свершилось. Чего еще желать?
Как чего? — спросил бы мальчик, если бы не спал. — Мира. Покоя. Того, что у нас уже было — и утекло из рук, благодаря таким, как он.
Хакума усмехнулся. Постигший Путь всегда пребывает в мире и покое. Далекий от Пути — всегда в опасностях и тревогах. Это знание придет к мальчику со временем — но не сейчас.
Впрочем, еще один способ избавиться от желания — утолить его.
Деревня утопала в снегу. Меж домами протоптаны были дорожки по пояс глубиной, а сами дома даже никто толком не откапывал — вроде бы так теплее. Приземистые крестьянские хижины были кое-где заметены по самую соломенную кровлю — вот только с нее снег сбрасывали, чтоб не провалилась, и все.
Дальше дороги не было. Единственная тропинка, неразличимая среди снежных заносов, вела из деревни на равнину Уда — но сейчас она была непроходима и никто из крестьян не горел желанием торить дорожку по грудь в снегу. Бэнкэй и Васио сделали отчаянную попытку — но, подвинувшись за час всего на полсотни шагов, оставили эту затею.
Они были обречены оставаться в деревне, пока не сойдет снег. По словам старосты, это должно было случиться скоро — до Сэцубуна оставалось всего-ничего, а к Сэцубуну снег сходил всегда.
Ёсицунэ и его люди заняли рисовый амбар старосты — они бы не постеснялись занять и дом, но там было слишком курно, людно и вонюче, а заваленный снегом по крышу амбар хранил тепло не хуже, а то и лучше крестьянской хижины. Выкопали в земляном полу ямку, развели очаг, распотрошили мешок проса, снова развесились сушиться.
Ёсицунэ смотрел из-под полуприкрытых век, как в белесом свете, сочащемся сквозь крышу амбара, его люди, дыша паром, вылавливают вшей в одежде. Ему хотелось поручить кому-то и свое платье — красные пятнышки на руках неоспоримо свидетельствовали, что мерзкие насекомые нагло пьют благородную кровь Минамото — но он не мог себе позволить показать слабость перед людьми. Он должен был оставаться существом высшего порядка, не только ради себя, но и ради них.
— Эй, — окликнул он самураев, поднимаясь, чтобы его было лучше видно. Девять пар глаз обратились к нему.
— Я принял решение, — сказал Ёсицунэ. — Мы с вами расстанемся здесь. По одиночке пробираться в Столицу легче. Там мы затаимся до лета — а летом встретимся в условленном месте и отправимся на север, в Дэва.
Сказал — и увидел, как у людей сминаются, оплывают лица. Да, по одиночке легче и скрыться, и прокормиться, и спутать следы, но сейчас они — войско. Отряд, защищающий господина. Чтобы убить их, нужна немалая сила и, если что, славное выйдет дело. А одному, может, придется умирать как крыса в норе. И это еще не худшее горе — а вот что если уцелеешь и до условленного места доберешься… а господина и нет? Кто ты тогда?
— Послушайте, — сказал он. — Здесь, в Кансае, мы не сможем даже славно погибнуть. Мы слишком оголодали, ослабели и обовшивели для хорошего боя. И никто не даст нам здесь отдохнуть и собрать силы — эти края слишком обескровлены предыдущими смутами. Нам нужно на север, во владения милостивого господина Фудзивара Хидэхира, там мы сможем собрать силы. Оттуда сможем прийти победителями.
Часто с ним бывало — говоришь что-то людям, да и сам начинаешь в это верить. А потом оно так и выходит, как сказано. А сейчас что-то не получалось. Глядишь и думаешь, что зима эта никогда не кончится.
Ёсицунэ посмотрел в глаза троим самым преданным: Бэнкэю, Васио и Сабуро. Ах, был еще и четвертый — Таданобу, и в Столице звали их «Небесной четверкой», и говорили — вернулся господин Райко со своими Четырьмя Хрантелями… Но Таданобу сгинул в этих снегах. А еще раньше пришлось расстаться с Сидзукой…
— Друзья мои, — сказал он. — Да, всех вас, кто дошел со мной до конца этой тропы несчастий, я теперь не могу звать иначе как «друзья». Подумайте о том, что когда последней крайности достигает истощение — тогда начинает возрастать процветание. Вспомните, до какого бедственного состояния дошли Минамото после смуты Хэйдзи, и как они вознеслись в последний год. Пришло время моего заката — но если мы проявим стойкость и мужество в поражении, мы увидим рассвет. Осталось семь дней до нового года, а в первый день месяца кисараги я буду ждать вас в Столице, у перекрёстка Первого проспекта и улицы Имадэгава. Мы выступим на север. А сейчас — не обременяйте себя доспехами, скройте воинский дух под видом беженца-поселянина или бродячего монаха. Сейчас мужество не в том, чтобы умереть в бою — а в том, чтобы выжить. Даже господин из Камакуры, будучи взят под стражу, укротил свой дух и терпеливо дожидался подходящего времени. Это принесло ему победу. Последуем же его примеру — и сокрушим его в свой черед. И подумайте вот о чем: наши противники жили настоящим и прошлым. Когда удача отвернулась от них, они кляли злую судьбу, вспоминали былое величие. Лучшие из них исполняли свой долг или искали славной смерти. И даже этой малости смогли добиться только те, кому повезло. Нам ли подражать им?
Плохо выходило. Плохо. Нэноо так вовсе упал духом и разрыдался.
Ёсицунэ вышел наружу, на воздух. С ясного неба светило солнце, ветер был теплым. Если такой продержится хотя бы до завтра, подумал Судья, то снег начнет таять. И можно будет отправиться в путь. Слабый должен двигаться — иначе он умрет. Даже не потому, что догонят, просто у того, кто идет к цели, есть еще надежда, и желание, и воля, а остановившийся теряет их.
Сильный тоже должен двигаться, иначе будет с ним как с домом Тайра. Остановиться можно либо достигнув всего, либо все потеряв… вот, как давешний отшельник, который, кстати, наверняка скажет, что это одно и то же.
Вдруг его внимание привлекли тихие стоны. Судья прислушался — и различил рыдания женщины. Совсем молодой женщины.
Старые привычки уходят неохотно. Ёсицунэ всегда испытывал к женщинам слабость. Движимый любопытством и тягой к справедливости, Ёсицунэ пошел на звук.
Комок серых и коричневых тряпок под деревом раскачивался и тихонько, отчаянно выл, рыхлые пласты снега падали с веток с мягкими, почти неслышными шлепками. Может быть, поэтому крестьянка не расслышала шагов. А может быть, ей, в ее горе было все равно, кто ее видит и слышит.
Ёсицунэ приостановился. Он снова вспомнил Сидзуку, ее печальное лицо, ее тугой живот под слоями одежд… Что он делает? Куда он лезет? Он и свою-то женщину не смог отстоять, когда воины сказали, что с ней они дальше не пойдут. Все сказали. И Васио, и Таданобу, и даже Бэнкэй… Так что он сможет сделать сейчас? Самое лучшее — это исчезнуть тихонько.
Но исчезнуть он не успел — потому что крестьянка заметила его. Заметила и кинулась в ноги, вцепилась в его руки, рыдая и бессвязно лопоча так быстро, что он еле-еле различал в этом лопотании отдельные слова: ребенок, жертва, горная ведьма…
— Ну, ну… — он попробовал поднять ее. — Ну, перестань! Нас услышат.
За его спиной деликатно кашлянули. Ёсицунэ оглянулся — Хитатибо. Как раз тот, кто нужен.
— Помоги мне отвести ее в амбар, пока не сбежалась вся деревня. — Быстро сказал Судья.
И удивился тому, что приказ не вызвал ни недоумения, ни возражений. Раньше он бы и не подумал, что ему могут сказать «нет»… вот как далеко зашло дело.
Внутри, в тепле, женщина вдруг поняла, что она одна — с вооруженными чужаками. Бросилась было бежать, споткнулась, да так и застыла на земляном полу.
— Ну перестань ты, — Бэнкэй поднял ее, усадил рядом с собой, прижал лапищей к своему боку. — Что это ты то плачешь, то кричишь, то к Судье кидаешься, то от него? Горе у тебя какое? Расскажи нам, на то мы и люди Судьи. Пить хочешь? — Бэнкэй достал плетенку сакэ и дал женщине приложиться.
Та приложилась и немного успокоилась. Рассказ ее потек ровней — как кровь из ран человека, который совсем уже близок к смерти.
Она осталась сиротой, ее взяли в приемные дочери в старостин дом, но каково житье приемной дочери в крестьянском доме — известно всем. Она вставала до зари и ложилась затемно, выполняя самую тяжелую работу, а когда вошла в возраст — деревенские парни начали валять ее на току. Забеременела, родила, кое-как выкормила… Все надеялась и надеялась, что…
Обычно-то горной ведьме скармливали чужаков. Четырежды в год она требовала дани. Приютят какого-нибудь бродягу, напоят его, пригреют — а как придет срок… Но эта зима была снежной, и в деревню так никто и не забрел. А если ведьме не приносили жертву — она приходила ночью и выбирала сама.
— Горная ведьма, ишь ты! — оживился Бэнкэй. — А клинок-то ее возьмет, как по-вашему, а?
Мнения разделились. Одни говорили, что горной ведьме все нипочем, ее разрубишь — а она обратно срастется. Другие возражали — нет такого существа, которое бы ело плоть и которое нельзя было бы убить острым клинком. Вот взять хотя бы историю о том, как Ватанабэ но Цуна отрубил руку демону, убивавшему людей в стародавние годы. Уж верно ведьма не страшнее.
Ёсицунэ сидел и смотрел, как его люди оживляются, как павшие духом воодушевляются снова. Раз нельзя пока одолеть владетеля Камакуры, так хоть горную ведьму извести.
Женщина помочь не смогла — ведьму она не видела, да и никто, кроме совсем уж стариков ее не видел. А старики говорили: белая и холодная, и настолько сильней человека, что всей деревней взять невозможно. Было бы невозможно, даже если бы она страхом людей к земле не прибивала.
— А что, — спросил Ёсицунэ, — отшельники наверху живут, а горная ведьма их не трогает?
— Так святые ведь люди…
— Может, и так. Но уж видеть ее им, наверное, доводилось.
— Я пойду к отшельникам, — сказал Бэнкэй.
— Все пойдем, — поправил Сабуро.
— Нет, — возразил Ёсицунэ. — Там почти негде спрятаться, одна только эта хижина. Если ведьма увидит такую толпу, она не появится. Должен пойти кто-то один. Только Бэнкэй, ты не торопись. Послушай, что тебе скажет этот даос, сам присмотрись. Я тебя знаю, ты в драку полезешь, даже если эта ведьма ростом с саму гору будет. А ты мне нужен. Так что обещай мне, что сначала только посмотришь. Если она слишком сильна, мы на нее засаду устроим.
— Хорошо. Только мне бы это… — Бэнкэй выразительно покосился на плетушку сакэ. — Там холодно все-таки, наверху-то.
— Ладно, забирай. Доспех наденешь?
— Не, — Бэнкэй мотнул головой. — Только лишняя тяжесть.
— Когда пойдешь?
— Да вот прямо сейчас и отправлюсь, — Бэнкэй потянулся за подсохшими обмотками.
— Дело к вечеру, пока туда доберусь — уже стемнеет. Самое ее время. А отшельник и не спит, наверное. Да мы с ним и не договорили… — радостно вспомнил Бэнкэй.
Когда его спина перестала мелькать среди деревьев, Катаока проговорил:
— Вот теперь и гадай, если к утру не вернется — с ведьмой подрался или с отшельником спорит.
— Или наоборот, — поддержал Васио. — Отшельника по пьяному делу прибил, а с горной ведьмой ученый диспут затеял.
Надо же, — изумился Ёсицунэ. — Оказывается, я не разучился смеяться…
Мальчик сидит у дверей хижины и смотрит на снег. Он пытается делать, что ему сказано — сосредоточиться и успокоиться, но не может. Совсем не может. Его ярость — свежая, красная стоит сейчас выше сосен. Если бы это пламя могло обжигать, занялся бы даже сырой зимний лес.
— Он разбит, — Хакума подходит ближе, кладет на плечо руку. — Сломлен, подавлен, устал и потерян. Неужели тебе мало?
— Он жив, — сквозь зубы произносит мальчик. — Что с того, что он разбит? Я тоже был разбит. Я тоже таскался по горам и долам, усталый и потерянный. Но я встретил вас и обрел силу. Если отпустить его живым — он тоже сможет обрести силу.
— И обрушит ее на другого виновника твоих несчастий, господина из Камакуры. Путь осуществляет себя в этом мире подобно воде, мальчик. Кода она тверда — ее можно разбить, — Хакума ударил посохом по сосульке, свисающей со стрехи — та раскололась и упала в снег. — Но когда она растаяла — кто одолеет ее? Когда она выкипела в пар — кто поймает ее? Ты все еще пытаешься бороться с Путем.
— Нет. Вы не понимаете. Неважно, кто из них победит. Важно, что, кто бы ни победил, все вокруг запомнят — вот так правильно. Так берут власть, так держат власть. Что останется от нашей страны, от моей, от вашей, если дать им волю?
— Ты смешон. Вспомни этих крестьян там, внизу. Я живу здесь уже больше ста лет. Они и не заметили смены Фудзивара на Тайра, а Тайра на Минамото. Люди Куро, которых они приютили сегодня, для них ничем не отличаются от тебя, каким ты был той весной. Разве что их больше. Что останется от страны? То же, что в ней было всегда. Хижины горят каждый год — и каждый год отстраиваются заново. Сегодня они вынесут тебе самого бесполезного младенца — а по осени его мать родит нового и забудет об этом — они и так мрут, как мышата.
— Да, но было время — и это не сказки, когда они не плодились так и так не мерли, когда власть не брали оружием и никто даже не мог о том помыслить. Вы уже родились в черные времена, но еще ваш высокочтимый отец застал те дни.
Мальчик поворачивается к учителю.
— Все меняется, даже здесь, даже в таких местах. Просто медленнее.
— Все меняется; в этих переменах и заключается постоянство. Небесная четверка вернулась. Допустим, ты их убьешь. Что с того? Они вернутся снова.
— Небесная четверка? — изумился мальчик. — Вы хотите сказать…?
— Да. Я присмотрелся к ним утром. В образе Куро, несомненно, явился вновь Райко, и трое из четверых его витязей здесь. Огромный монах, лучник и мальчишка, который носит на шлеме орлиный хвост — это Саката, Урабэ и Ватанабэ. Они, конечно, не те, что были тогда — сочетание скандх никогда не бывает одинаковым; но сходства достаточно для узнавания. Интересно, куда делся четвертый — погиб в боях или просто разминулся со своим господином на дорогах судьбы?
— Но разве вы… верите не в Путь? — изумился мальчик.
— Я сказал этому недотепе-монаху правду: я верю в Путь, и Восьмеричный путь — лишь малая часть великого Пути. Разве «недеяние» и «пустота» — не одно и то же? Ты смотришь на Куро и пылаешь местью, а между тем должен бы на его примере научиться тому, что есть в этом мире пыли страсть. Райко состоял из преданности клану, воинской доблести и сострадания к людям — и посмотри, Райко умер, а его страсти в потоке Пути породили Куро. И тех четверых связывала взаимная любовь и преданность к господину. Их тела истлели — но тяготение любви и преданности соединило их в новых телах. Желание мстить привязывает тебя к ним, а их — к тебе. Я истребил это желание — и они прошли мимо, не тронув меня. Если бы я пестовал это желание — мы бы сразились, и, связанные ненавистью, опять возродились в потоке Пути. Ты ненавидишь Куро — но зачем-то хочешь связать свою судьбу в вечности с его судьбой. Остановись.
— Но даже если так, отчего мне не стать… камнем, преграждающим поток. Пусть возрождаются, вашей милостью, господин и учитель, я буду жить жизнью земли долго, может быть — всегда. Пусть приходят, они просто умрут снова.
Что-то вдруг перехватывает его горло, давит на плечи, гнет к земле со всей тяжестью гнева, на который способно древнее и злобное существо. А потом внезапно отпускает.
Мальчик откашливается, стоя на коленях в снегу.
— Я никогда доселе не применял к тебе ту власть, которую имею над тобой, — говорит Учитель. — Я мог бы использовать ее раньше — во зло. Или теперь — во благо тебе. Но я не стану. Ступай. Рано или поздно ты все поймешь, но если тебе нужно пройти через этот соблазн — да будет так. Иди и убей Куро.
— Я бесконечно благодарен вам, учитель, — говорит мальчик.
И это вправду так. Не потому, что позволил мстить. Потому что признал за ним право решать.
Мальчик бежит по склону вниз, бежит, уклоняясь от тропы, протоптанной челядью Минамото — и не проваливаясь в снег. В этом лесу, который он изучил за последние полгода, ему не нужны дороги. Длинные тени, расползаясь по склону горы, укрывают его от последних лучей заходящего солнца.
Уловив присутствие человека, мальчик останавливается и укрывается за стволом. Топот неуклюжих ног, сопение — и над сугробом показывается неопрятная голова здоровенного монаха, в коем учитель признал перевоплощенного Саката Кинтаро.
Мальчик смотрит, как тяжело тот взбирается по крутой тропе, как напряжена бычья шея… Нет, думает он. Не нужно. Учитель сам постоит за себя, тем более — противник всего один. Куро Ёсицунэ — вот главная цель. Низкорослый черномазый гаденыш с выступающими вперед, как у белки, зубами. А этот безмозглый бык — пусть уходит, волоча за собой повозку собственной судьбы. Мальчик усмехается, пропускает монаха и мчится дальше, вниз…
В одном учитель прав. Нет нужды будить врага, называть ему свое имя… Победа все равно будет легкой, гордиться тут нечем — так что незачем оказывать Куро такую высокую честь. Он просто умрет, как животное, каковым и является. Мог бы быть человеком, если бы понял и принял свое место в мире, но предпочел другое. Он умрет и его люди утром найдут его холодным — и будут знать, что не сумели сберечь господина.
Пусть после этого поступают с собой, как знают.
Мальчик подпрыгнул — и сбил ладонью снег с ветки. Снежинки казались теплыми и долго не таяли.
Бэнкэй, пока взбирался к хижине отшельника, взмок весь и разгорячился, а это значило, что сразу по приходе надо будет хорошенько поддать — чтобы не простыть. Погромче скрипя снегом, чтобы не застать хозяина врасплох, он подошел к хижине, отдернул полог и просунул туда голову.
— Здорово, отец! — и, не дожидаясь приглашения, вошел весь.
Отшельник глядел на него с легкой насмешкой.
— Ну, раз уж пришел — заходи, — сказал он.
— Огня не жжешь? — удивился Бэнкэй.
— Мне не нужно. Но ради тебя, пожалуй, разожгу. Все-таки гость.
Бэнкэй поставил плетушку сакэ на пол, прислонил нагинату в углу, сел на чурбачок.
— Вот, принес помянуть твоего послушника. Нехорошо вышло все-таки.
— Ты так думаешь? — отшельник склонил голову набок, а потом отвернулся, пошарил на полке, добыл кресало и трут. — Сходи за дровами. Задняя стена дома ими обложена.
Зачем дрова, если ему не холодно, думал Бэнкэй… разве что для ученика, так непохоже, чтобы мальчишку особенно баловали теплом.
— Ты похоронил его? — спросил Бэнкэй, вернувшись с охапкой валежника.
— Нет, он ушел.
Бэнкэй чуть дрова не выронил.
— Как ушел?
— Да так, ушел. Твой друг ошибся, он не был мертв. Во всяком случае — не больше, чем я, и гораздо меньше, чем ты.
— Все загадками говоришь, — трут затлел, огонь перекинулся на пучок соломы, который отшельник спокойно выдернул из крыши, потом — на хворост, и, наконец, весело заплясал на дровах.
— В этом нет никакой загадки. Жизнь и смерть — одно. Или, если тебе угодно, смерть — просто более совершенная форма жизни. По-настоящему жить может только тот, кто уже освободился от своего трупа. Ты — еще не освободился, а мой ученик освобождается с каждым днем все больше.
— Все мы со временем освобождаемся от своего трупа. Он становится землей, а мы уходим дальше. Многие считают благом жить так, будто это уже случилось.
— Но не твой господин, — усмехнулся отшельник. — Впрочем, какое мне дело. Освободиться от трупа, монах — это нечто большее, нежели просто умереть. Смерть не даст тебе ничего, если ты унесешь в перерождение свои страсти — они вновь соберут труп, уже на новом месте. Ты это знаешь не хуже меня. Но если должным образом очиститься от страстей здесь — не так, как очищаются последователи Шакья-Муни, но так, как делают наследники Древнего Младенца — то тебя больше не тянет ни в круг перерождений, ни в нирвану.
— П-поясни, — не понял Бэнкэй.
— Учителя буддийских школ уподобляют нирвану озеру, в котором угасло всякое колебание волн, не так ли?
— Так.
— А существование в круговороте Сансары — постоянному колебанию волн под ветром.
— Верно.
— Ну так вот, уподобившийся Древнему Младенцу не впадает в озеро и не волнуется под ветром. Ибо он не вода, но камень в потоке.
Бэнкэй разлил сакэ по плошкам и поднял свою в честь хозяина.
— Только ведь река и камни точит, — сказал он, опростав посудину.
Хозяин отпил, покачал головой.
— Точит, если касается их. Если ты не противостоишь времени — оно не заденет тебя. Пройдет мимо.
— Я уж думал было, ты и сакэ не пьешь, — с облегчением рассмеялся Бэнкэй. — Или ты это только ради меня?
— Ради тебя, — усмехнулся отшельник. — Ты тащил так высоко в гору такую тяжесть. Если бы я отказался пить — вышло бы, что зря тащил.
— Да брось, какая там тяжесть, — Бэнкэй взвесил плетушку на руке. — И двух го не будет. Мне и одному-то только распробовать…
— Я о твоем трупе, который ты сюда втащил не без труда.
— А… — Бэнкэй рассмеялся. — Труп за последнее время изрядно отощал, но и в самом деле, не пушинка.
— А если ты боишься, что нам не хватит сакэ, — отшельник пошарил за собой, — то вот.
И перед Бэнкэем появилась еще одна плетушка, такая же, как его собственная.
— Ба! — он взял щедрое угощение, откупорил, понюхал. — Да твоя и моя водица, похоже, из одного ручья!
— Верно. Но тебе крестьяне отдали его их страха, а мне — из почтения.
— Послушай, — не возразил Бэнкэй, — я как раз отчасти за этим. Там в деревне ребенка скормили горной ведьме, говорят, она берет с них дань, по четыре человека в год. Жалко нам стало этих людей, у них и так не жизнь, а одно несчастье, а тут еще и ведьма-людоед.
— А что ты сделаешь, если я укажу тебе ее логово? — в свете огня лицо отшельника сделалось совсем молодым и очень красивым.
— Убью, конечно. Нечего людей жрать.
— Она пожирает четверых в год. Причем таких, которые и сами не очень-то нужны деревенским. Стриков, больных, младенцев, которых нечем кормить. Тех, кто иначе умирал бы долго и мучительно. Допустим, ты найдешь и убьешь ее. Кого ты думаешь осчастливить этим подвигом?
— Ту крестьянку, что плакала этим утром. Она будет знать, что если ее следующему ребенку и суждено умереть, то хотя бы не от этой напасти.
— А ты подумал, почему эту деревню не тронула война — только ли из-за перевалов и снега? Да и кроме войны достаточно бедствий. Ведь монастыри не так уж далеко, а монахи… не все из них склонны жалеть тех, кто копается в земле и живет как скот.
— Каковы бывают беззаконные монахи, можешь мне не рассказывать — сам такой. Но ежели ты хочешь сказать, что ведьма защищает людей, я тебе на это вот что скажу: от такой защиты людям только хуже.
— Почему?
— Потому что если выдавать своих всяким людоедам, то сам станешь таким же. Ну, людоедом. И будешь каждый раз думать: «А ну как в этот раз меня отдадут?» Разве это жизнь?
Бэнкэй глотнул сакэ и помолчал, глядя в огонь.
— Я, знаешь, плохой ученик Будды. Воюю вот, сакэ пью, запретов давно не соблюдаю. С виду разбойник разбойником. А все же думаю я, что ведьму кормить младенчиками — дело плохое. Так что хочу я этой стерве объяснить, где ее место.
— И где же?
— В преисподней.
— Ну что ж, — отшельник улыбнулся, и у Бэнкэя отчего-то холод пробежал по спине, хотя и очаг горел весело, и было выпито изрядно. — Наш ученый спор затянулся, развлечься нечем, а сакэ, по правде говоря, скверное. Так что если ты намерен объяснить горной ведьме, где ее место, я укажу ее логово. Поднимайся и бери нагинату.
И отшельник тоже встал, взяв в руки посох.
Они вышли из хижины, встали плечом к плечу, оглядывая окрестности. Луна уже пошла на ущерб, но светила еще ярко, заливая горные вершины серебром.
— И кто это только придумал, — вздохнул даос, — что в зимней луне совсем нет очарования…
Он прикрыл глаза и прочел по-китайски:
— На ложе моем серебро прикорнуло на миг,
Подумал я «иней» — а это был месяца блик.
Я поднял лицо — и увидел сияющий лик.
Я вспомнил о доме — и вновь головою поник…
— Да, — прошептал Бэнкэй. — Но врач Гэ Хун учил, что на лугу подолгу смотреть мужчинам вредно — в ней сосредоточена энергия Тени.
Отшельник улыбнулся. Ветер трепал его распущенные волосы, и в свете луны бледное лицо казалось до боли прозрачным.
— Но мне этот свет служит пищей. Внутреннее равновесие Тени и Света необходимо для возделывания киноварного поля.
«Он прекрасен, как небожитель», — подумал Бэнкэй. А потом вдруг в памяти всплыли еще несколько строк из трактата Гэ Хуна.
— Если у меня не вся монастырская наука вылетела из головы, — сказал Бэнкэй, — то Гэ Хун пишет, что чистейшим субстратом энергии Света в теле человека является мужское семя.
— Да, ты растерял не все знания, — монах улыбнулся еще шире, показывая великолепные ровные зубы, на которых не было уже и следа краски. Это нарушало гармонию прекрасного облика, придавало ему нечто звериное. Клыки, — сообразил Бэнкэй. У него великоваты клыки. казалось бы, большое дело — у господина Судьи вон передние зубы великоваты, все враги потешались над этим… Мало ли у кого что… Но начатая уже мысль расплеталась, разматывалась сама собой, как упавший на пол клубок.
— А кроме семени, и у мужчин, и у женщин, субстратом энергии Света является кровь, — сказал он. — Так как ты возделываешь свое киноварное поле, почтенный?
— Я все ждал, когда ты догадаешься, — монах, продолжая улыбаться, склонил голову набок. — Оглянись. Логово горной ведьмы — прямо перед тобой.
Бэнкэй не заметил, как был нанесен удар. Просто луна отчего-то врезалась в землю и все горы перекосились. Он взлетел в воздух и, прокатившись по склону, упал на спину.
Но нагинаты не выпустил.
Человек стоял на краю поляны и думал, что устроители мира — большие шутники. И что шутки эти нравятся ему все меньше и меньше, хотя сам мир — определенно неплох. И снег вот какой замечательный, и деревья. И любопытная птица, которую и шум на поляне не спугнул. Вот, сидит, прижалась к дереву, клюв слегка высунула, смотрит одним глазом. Шутки. Ты выходишь искать человека, который тебе нужен, забираешься за ним в глухую глушь… и находишь там другого, который не нужен тебе совсем. И на земле не нужен. И пока ты думаешь, кого поставить в списке первым, мир решает за тебя.
Человек у сосны не тратил время на размышления — он ждал удобного случая. Вмешаться в схватку нужно было точно — чтобы не повредить одному из сражающихся и сразу же, первым движением нанести максимальный ущерб другому. Второго шанса не будет, человек это знал. Слишком стар, его хватит, может быть, на сотню ударов сердца. При крайней удаче — на две.
Его не видели и не слышали. Монах был занят, а отшельник, который замечал много больше… отшельник считал, что из леса за ними следит одна птица и один не менее любопытный зверь. Кажется, лис.
…Горная ведьма и горный воин. Достойная пара для хорошего танца.
Монах прянул вперед, нанося рубящий удар с проворотом снизу вверх; удар, от которого не спасает панцирь, потому что он нацелен между набедренниками в пах. Рука монаха была и тверда и верна, чувствовался большой опыт, движения отточены в упражнениях и закреплены в боях.
Но противник его человеком не был. И легко увернулся. После чего на бедро монаха обрушился посох, и бедняга снова завалился в снег.
У него не было ни единой возможности выиграть этот бой и выжить. У человека на краю поляны, вообще говоря, тоже. Но вдвоем… Вдвоем они, пожалуй, кое-что могли.
Бросок вперед, четыре скачка по снегу… Медленно. Где молодость, где былая прыть? Он занес было руку для удара — но демон уже знал, демон уже слышал — и демон даже не стал разворачиваться и бить посохом, а с силой ткнул им назад, почти не глядя.
Сознанием, почти распадающимся на части от боли, человек сумел оценить и силу, и меткость демона. Господин Фудзивара-но Корэмаса, бывший Великий Министр Хорикава, не терял зря времени в этих горах.
Посох пронзил человека почти насквозь. Сокрушил ребра, растерзал легкое и остановился под лопаткой.
— Что это тут у нас? — насмешливо протянул демон, легко удерживая жертву на шесте. — Неужто сам старик Самбасо пожаловал в гости?
Ловко перебрал руками, подтянул «улов» к себе и, придерживая шест подмышкой, снял с человека маску Самбасо, которую используют танцоры саругаку.
То, что он увидел под ней, было, по большому счету, тоже маской. Маской, сотканной самим временем. Но знающий человек легко угадал бы под ней настоящее лицо — оно совсем не изменилось.
— Ты? — изумился бывший министр Хорикава.
— Я, — ответил Абэ-но Сэймэй, хватая полудемона за плечи и рывком подтягивая к себе.
В груди снова разорвалось что-то. Сэймэй собрал остатки дыхания и крикнул монаху с нагинатой:
— Руби, копуша!
Надо отдать монаху должное: дважды кричать не пришлось.
Юный Фудзивара-но Митидзанэ не убил Куро сразу лишь потому, что был брезглив и не хотел обижать свой меч, закалывая врага сквозь доски отхожего места. Кроме того, самому бы пришлось заходить с подветренной стороны, обонять сельскую выгребную яму, носить этот запах в ноздрях еще час или два… Нет, лучше спокойно подождать, пока Куро выйдет и омоется.
Дверь скрипнула. Ёсицунэ покинул «место, сокрытое в снегах» и, подсвечивая себе коптящей плошкой жира, нашел место, где снег был чист; разбил тонкую корку наста, зачерпнул рыхлой влажной крупы и тщательно умыл руки.
Когда он наклонился зачерпнуть еще снега и умыть лицо, юный Фудзивара понял, что лучше момента не будет.
Наст предал его, хрустнув под ногой. Ёсицунэ, не тратя ни мгновения даже не то, чтобы утереть лицо, выхватил меч и ударил — на звук, вслепую.
Фудзивара не ожидал такой прыти от человека. Он очень быстро привык к тому, что люди движутся медленно и нелепо, даже когда нужно защищать свою жизнь. Митидзанэ подвело одно обстоятельство, которому он не придал значения, потому что не был воином. Он был меньше ростом и легче Ёсицунэ, и один-единственный принятый на клинок удар отбросил его в глубокий снег на несколько шагов.
В следующий раз он был осторожнее. Встретил удар, вернул его, рассмеялся. Конечно, Куро должен был быть чем-то особенным — разве иначе он смог бы одолеть Тайра? И кем пришлось бы считать Тайра, если с ними справился всего лишь человек? Бой пьянил, снег пьянил, связность мыслей пьянила втрое и Фудзивара не сразу понял, что часть этой счастливой легкости принадлежит не ему — там, наверху, мастер тоже вел бой.
Он отвлекся, потерял самую капельку времени, снежную крошку — вроде той, что сорвалась с подбородка Куро, когда он наносил удар.
Удивился, ощутив боль.
И упал в снег.
Куро тяжело опустился на колени рядом с ним.
— Ты очень силен для своих лет, — сказал он. — Но не умеешь обращаться с этой силой. Тебя заносит после твоих же ударов — и противник бьет в разрез.
«Зачем?» — подумал Митидзанэ, пытаясь дышать сквозь железо, снег и бурлящую в ране кровь. И вдруг понял — Куро говорит это просто чтобы говорить. Губы врага дрожали, как лепестки сливы под ударами метели.
— Что я несу, боги мои… Прости, если сможешь. Я не хотел тебя убивать. Не хотел убивать Тайра… и вообще никого. Зачем ты искал мести? Зачем пришел сюда?
Он выдернул меч из груди мальчика, очистил его снегом и, вытерев насухо краем платья, вложил в ножны.
Митидзанэ почувствовал, как начала затягиваться рана. И благодарил богов и духов за то, что встретил Хакуму. Если бы не учитель, если бы не посвящение, он бы лежал сейчас мертвым в снегу, а убийца его семьи ушел бы, горюя о том, что взял еще одну жизнь. Право же, странная манера, убивать и плакать по убитым. Можно еще песню написать. Но не в этот раз, не сейчас.
Мальчик встал. Верней, попытался встать. И не смог. Гора лежала на нем сверху. Большая, стылая, снежная, всем смерзшимся весом земли и деревьев.
Куро, не оглядываясь, ушел в амбар и унес с собой меч Митидзанэ. Это было плохо, потому что без меча он и с самим-то Куро не справится, где уж там с горой.
Он вспомнил монаха, который шел пить с Учителем вино. Мусасибо Бэнкэй. Тот самый, который задался целью собрать тысячу мечей.
Он и Куро этим заразил, что ли?
Мысли не хотели складываться в связки, рассыпались острыми льдинками.
«Учитель, — попросил он, — помогите, я не знаю, что делать».
Было стыдно звать на помощь, стыдно отвлекать, но он боялся, что не удержит гору, и тогда Хакума огорчится еще больше.
«Учитель…» — и тут он понял, чем на самом деле была гора. Пустотой на том месте, откуда смотрел Хакума.
Митидзанэ поднялся на четвереньки и пополз прочь от этого места. Пока Куро не прислал людей хоронить его. Отполз в темноту за сугробами, встал, поковылял прочь. Бежать пока не мог — дыра в груди и поврежденное сердце не давали. Куро рассек ему бок до самой грудины.
Нужно бы лечь и отдохнуть, а потом найти человека и выпить его… но вдруг учитель еще не совсем ушел? Вдруг он еще жив и нуждается в помощи?
И Куро поднимет тревогу, увидев, что «мертвец» исчез. А его головорезы будут только рады устроить охоту…
Нужно наверх, туда… может быть он успеет.
Холодный лес теснился на склоне, деревья вели себя не так, как обычно — хватали за одежду и царапали лицо, не хотели расступаться, как совсем недавно, когда он бежал вниз под гору.
Лес тоже обезумел от потери Учителя. И страх горел в зимнем воздухе: что если Учитель ушел совсем? Кто, кто мог сделать это с ним?
Споткнувшись о корень, который раньше покорно подставлялся ступенькой, Митидзанэ упал в снег лицом. Это падение немного отрезвило его: он понял, что торопиться уже совершенно некуда. Учитель безнадежно мертв, и единственное, что имеет смысл сейчас — это найти и покарать убийцу.
Жирный монах не взял бы Учителя так просто, продолжал рассуждать Митидзанэ. Скорее всего, сам он тоже ранен. И если поспешить, то можно поспеть на гору раньше, чем воины Минамото.
— Хэйси! — раздалось вдруг из долины. Митидзанэ приподнялся на руках — это был голос Куро.
— Послушай, Хэйси! — продолжал звать ненавистный. — Я, Минамото-но Ёсицунэ, знаю, чем ты стал! Не стыдно ли тебе, питая такую вражду ко мне, пожирать жизни беззащитных стариков и младенцев?! Я принес твой меч, Хэйси! Сойдёмся еще раз, если ты не трус: мое мастерство против твоей демонской силы! Сойдемся один на один, как подобает мужчинам!
Митидзанэ зачерпнул горстью снега, набрал в рот, погонял языком от щеки к щеке и выплюнул. Собственная кровь казалась маслянистой и пресной на вкус. В груди саднило. Он поднялся во весь рост и замер, прислушиваясь к отчаянию и горькой ярости, полыхавшим внизу.
Учитель прав, осенило его вдруг. Учитель прав, а я был дураком. Можно убить Минамото сейчас, перегрызть его глотку и напиться его крови — но что это за кара для того, кто изничтожил род Тайра? Жить с тем, что он носит в груди — вот кара. Исчерпать до дна меру предательства и боли, и умереть только тогда, когда потеряешь всё — вот кара.
Дожидаясь Ёсицунэ из отхожего места, Митидзанэ краем уха слышал, как люди Куро обсуждают дальнейшие планы — рассеяться здесь и по одному просочиться в столицу с тем, чтобы весной выступить в северные земли к господину Фудзивара Хидэхира. Нужно успеть туда раньше, чем Куро Продолжить дорогу в сердца сыновей господина Хидэхира. Может быть, ускорить его конец.
Да, это подобающее дело…
Но не страх ли диктует эту дорогу? Не смерть ли Учителя вселила робость и толкает теперь на окольный путь?
Мальчик прислушался. Подумал. Нет, не страх. Ему не было жалко жизни. Даже этой, новой. Но убить, в бою, крича от ненависти, убить просто ради желания убить — да в чем тогда разница между ним и Куро?
Он фыркнул, развернулся к Минамото спиной и размеренно зашагал в гору. Крики несчастного ублюдка прислужницы Токивы звучали все тише, а потом и вовсе прекратились.
На мгновение подумалось, что нехорошо бросать в руках врага меч — последнее, что связывало с прежней жизнью. И тут же Митидзанэ ощутил, что — нет. Меч — это правильно. Сегодня от прежнего отрока из Рокухара не осталось ничего. Он переродился окончательно, он сделался созданием ночи, которое не нуждается более в игрушках смертных.
Луна, принявшая Учителя к себе, выползла из-за туч, проливая на дорогу серебро. Лес успокоился. Каждый корень снова служил опорой, ветки, казалось, сами убирались с дороги. Митидзанэ приближался к хижине — к месту своей второй прежней жизни, которая тоже оборвалась сегодня. Он уже чувствовал — монах там. И с ним… что-то непонятное. Начиная с того, что Митидзанэ не мог даже различить, зверь это или человек.
Это было… странно. Человек от животного на взгляд того, чем он теперь стал, отличался как день от ночи. Кровь оленей или волков не давала насыщения, не содержала души. Но животные были… теплыми. А холодным, холодней ночного неба, мог быть только человек — или они, такой как он сам.
Из они Митидзанэ знал только Учителя — но на Учителя это совсем не походило…
Юноша ускорил шаг. От Учителя он знал, что демоны не всегда дружны между собой. Учитель мог пасть жертвой не монаха, а кого-то посильнее.
Но в таком случае этому «кому-то» он сам — на один зуб.
Учителя он увидел первым. Он лежал на краю поляны, свет луны отражался от снега и казался тут особенно плотным, жирным. Белый снег, почти не истоптанный. И красных пятен на нем немного… несмотря на то, что голова Хакумы торчит наискосок в трех широких шагах от тела. Она не упала так. Отнесли и поставили. Нарочно.
Митидзанэ стиснул пальцы, преодолевая гнев. Не сейчас. Нужно рассмотреть получше двух других — тех, с кем придется биться — или от кого убегать.
Ну, первый — это понятно, Бэнкэй, цепной пес Куро. А вот второй…
Человек? Все-таки человек, не они?
Он что-то тихо говорил Бэнкэю, сидя на снегу так же непринужденно, как сиживал, бывало, Учитель.
Юноша пригляделся и ахнул про себя. Этого седобородого старика, все время носившего маску Самбасо, он не раз видел при дворе. Придворный гадатель Абэ-но Ясутика. Когда в столице разразилась эпидемия оспы, ему изуродовало лицо, вот он и стал носить маску — хотя Митидзанэ никогда не мог понять, зачем старику беспокоиться о своей внешности…
Почтенный Ясутика предсказывал Правителю-Иноку многочисленные беды после смерти его наследника Сигэмори, и оспа была одной из предсказанных — благодаря гадателю многие вовремя покинули столицу и остались в живых… А вот насчет войны Правитель-инок не послушался, а ведь все могло бы быть иначе…
— Сэймэй!? — вдруг выкрикнул-переспросил Мусасибо, который, как видно, неспособен был говорить тихо. — Вы — почтенный Абэ-но Сэймэй?
И бухнулся перед ним в земной поклон.
Старик слегка наклонился вперед, в ответном жесте; Митидзанэ видел это краем глаза, но мысли его были далеко. Сэймэй. Тот, о ком говорил Учитель. Мальчик, который родился они, но не стал им. Захотел — и не стал. Волшебник. Враг. Связанное в прошлых жизнях не развязалось и в этой. Они все-таки настигли Учителя. Все-таки догнали его…
Старик снял вдруг свою маску Самбасо — и повернул в сторону леса лицо, еще более старое, чем потрескавшаяся от времени маска — и белое в синеву, как этот подплывающий тенями снег.
— Ты можешь спрятаться от людей, мальчик, — громко сказал колдун. — Можешь спрятаться даже от меня, если постараешься. Но куда ты спрячешься от судьбы?
Митидзанэ не мог вынести пронизывающего взгляда этих светлых, почти желтых глаз.
— Я уничтожу судьбу! — завизжал он в ответ; и бросился прочь.
— Хороший ответ, — сказал ему в спину старый человек на поляне.
…Он знал, как именно умрет. Он не раз в видениях и снах чувствовал оседающим телом холод и влагу весеннего снега, а грудью — боль в развороченных ребрах.
Не знал только — где и когда.
Конечно же, когда гадания и откровения подсказали, где именно искать Минамото-но Ёсицунэ, коль скоро он не смог отплыть на Сикоку, он вспомнил о видении своей смерти. Лунная ночь в заснеженных горах. Страшный, сокрушительный удар в грудь. Будь он помоложе — выжил бы и после такого, но он знал, еще сто лет назад знал, что умрет стариком.
И разве это причина отказываться от попытки переменить судьбу?
Проживет мальчишка чуть подольше — и узнает, что уничтожить судьбу нельзя. Вот переменить — это пожалуйста… Хотя оно и не проще, чем править лодкой в бурной реке — но можно, если приложить достаточно усилий…
Но ответ все равно хороший.
— Он… — говорит монах, — тоже? Мальчик, послушник? Но он может пойти в деревню.
— Он ранен. И не представляет опасности. И он очень молод… иначе заметил бы, что я умираю. Сам он не нападет, а догнать его мы не сможем.
— Мой господин… там, внизу! — спасенный Сэймэем детина явно внутренне заметался. Славный он был. Чем-то похож на Кинтоки — не только могучим сложением.
— Не суетись. Обогнать ты его все равно не обгонишь, а я скоро умру. Твой господин там не один?
— Нас девятеро, — сказал Бэнкэй.
— Он не решится напасть. Так что оставайся здесь и выслушай старика. Я искал твоего господина. Передай ему мои слова: пусть уходит на север, в Дэва. Не позже этой весны. Нужно было сразу бежать туда не пытаясь плыть на Сикоку, но сделанного не воротишь.
— Он и сам так решил, — сглотнул Бэнкэй.
— У меня в Столице дом — пусть идет туда. С этой маской… — Сэймэй сплюнул кровь, — слуги пустят его и не выдадут. Какое-то время он сможет выдавать себя за меня. Пусть скажется больным. От него зависит больше, чем он думает, — Сэймэй почувствовал, как земля качнулась под ним и вцепился в рукава монаха-воина. — Сёгунат Минамото не продержится и трех поколений, если во главе не станет Ёсицунэ. Будет новая кровопролитная война… А потом — с моря нагрянут варвары. Япония должна быть единой и мирной, чтобы встретить их… Иначе останется надеяться только на богов.
— А боги…
— А боги могут выбрать так и этак. К богам взывают все, даже варвары.
— Я передам ему! — Бэнкэй, наверное, сам не видел, как танцует его лицо, морщится, собирается в маску жалости, тревоги, снова жалости. Бедняга. Когда вокруг умирают люди, это уже привычно — в такую-то смуту.
— Не жалей. Я смертен и очень стар, и все равно умер бы не сейчас, так месяцем-другим позже. А вот мальчишка, убежавший от тебя сегодня — еще вырастет. Берегись его, Бэнкэй, береги от него господина.
Пальцы его разжались, он лег в снег. Круглое лицо Бэнкэя прикрыло луну.
— Никогда я не был буддистом, — прошептал Сэймэй. — Мне… не хватало безумия, чтобы поверить в милосердие Будды. Но я дважды видел чудо исцеления, совершенное теми, кто верил. Если кто и сможет исцелить несчастного — это ты, Бэнкэй.
— Да проще ему голову отрезать, — вырвалось у монаха.
— Видел я, как тебе было… проще, — Сэймэй усмехнулся. Кровь, которую он раньше сглатывал, потекла на снег. — В другой раз ведь так не повезет, глупый ты парнище…
— Почтенный Сэймэй, простите меня, — монах ухватил его за руку и прижал эту руку к груди. Сэймэй увидел это — не почувствовал.
Бэнкэй склонился в рыданиях, луна вдруг дернулась, подплыла красным и распустилась тысячей лепестков. И когда все вокруг померкло, Абэ-но Сэймэй еще несколько мгновений видел лотос.
Крестьяне отнюдь не радовались, когда Бэнкэй принес им голову отшельника Хакумы и сообщил, что он-то и был горной ведьмой.
Нет, поверили они сразу. Потому что человеческая голова не начала бы разлагаться так быстро, да еще и зимой. Но совершенно не обрадовались избавлению от чудовища. Голову с плачем понесли в молельню, поставили на алтаре и начали просить у нее прощения, отбивая поклоны.
— Чего ты хочешь? — пожал плечами господин. — Плохая и дорогая защита лучше, чем никакой. А в то, что в стране будет мир, они не верят. Да и кто поверит? Кто когда у нас видел мир? Да и от соседей, когда узнают, житья не станет.
— Не подожгли бы они сарай, — сказал осторожный Нэноо.
— Не подожгут, — усмехнулся Сабуро. — Для них мы как бы не страшнее ведьмы.
— И где-то бегает еще ученик этого отшельника, — напомнил Хитатибо. — Который, может быть, желает отомстить за учителя. Как ты одолел его, Бэнкэй?
— А никак! — Бэнкэй опустил на пол плетушку сакэ, не допитого с Хакумой. — Он меня почти прикончил, до сих пор не знаю, все ли ребра целы.
— Но голову-то ты ему отрубил?
— Отрубил, — буркнул Бэнкэй. — Потом. А то, они такие — если голову не отрубить или тело не сжечь, то полежит и встанет. Молодых еще можно на солнце выставить, тоже умрут.
— Откуда знаешь?
— Рассказали.
— Кто?
Бэнкэй вдохнул и вынул из-за пазухи маску Самбасо.
— Почтенный Абэ-но Ясутика, — сказал он. — То есть, Сэймэй. Понимаете, господин, он жил очень долго. Ну и таких, как этот… повидал, короче, он этих ведьм. Почтенный Ясутика был его внуком, но умер от оспы. А как он помер, почтенный Сэймэй эту маску надел и начал ходить во дворец под видом своего внука. А сюда он пришел, чтобы вас найти. И когда Таданобу вышел с монахами драться — он в монастыре был. А после за вами пошел. Господин, он сказал, что Таданобу жив.
— А где он?
— Кто? — переспросил Бэнкэй
— Абэ но Сэймэй.
— А он умер, — Бэнкэй вздохнул и почесал в затылке. — Ему ведь уже почти триста лет было. А его еще и ранили.
Могучий воин краснел и мялся — да, подумал Ёсицунэ, этим подвигом он, судя по всему, хвастать не будет.
— Этот, который отшельник — он меня почти убил. Покуражиться хотел напоследок. А тут из кустов господин Сэймэй — прыг! Тот развернулся и своим посохом ему грудь — насквозь. Но господин Сэймэй не таковский был, чтобы растеряться. Он на посох сам глубже наделся, супостата схватил и «Руби его!» мне крикнул. Ну, тут уж я нагинату хвать, и не сплошал. Голову врагу снес чистенько. Вот только господин Сэймэй… куда уж выжить после такой-то раны. Даже ему. И я его похоронил. На поленницу за хижиной уложил — и поджег вместе с гнездом этим ведьминским. Не самые лучшие похороны, но…
— Он искал меня? Чего же он хотел? — зачем прорицателю Минамото-но Ёсицунэ? Прорицатели должны интересоваться людьми, у которых есть будущее.
— Он просил сказать вам, господин, что вы должны уйти на север — и остаться в живых, обязательно остаться в живых. Потому что если победит ваш брат, власть Минамото не простоит трех поколений и все начнется сначала.
Ёсицунэ ощутил вдруг странное тепло в груди, принимая из рук Бэнкэя старую деревянную маску. Значит, старый Абэ-но Сэймэй считал его человеком не совсем пропащим. И Таданобу жив…
Он спрятал маску на груди.
— Доспехи оставим здесь. Может быть, этим поселянам хватит ума их продать.
— Доспехи нынче в цене, — хмыкнул Васио.
— Если то, что я только что слышал — правда, а я думаю, что правда, они еще больше подымутся в цене… если не в следующем году, то через сколько-то дюжин лет. И лучше бы в следующем году.
— Лучше бы… — кивнул Бэнкэй, — потому что он еще сказал, что на нас пойдут войной чужеземцы. Как раз тогда и пойдут.
…Наутро голова монаха-кровопийцы окончательно истлела и торчала на алтаре оскаленным черепом, к которому прилипли кусочки ссохшейся кожи. Длинные черные волосы шевелились под дуновениями теплого ветра с южных морей.
Поселяне ночью не пытались поджечь сарай, и ученик монаха не вернулся. Ёсицунэ подумал и отправился к деревенской молельне — положить там меч. Все же это лучшее приношение богам, чем голова чудовища. Ёсицунэ протянул руку к алтарю и снял череп — а меч на его место положил.
— Не годишься ты в боги, — сказал он; бросил череп наземь и наступил ногой.
Своды хрустнули, как яйцо. Ёсицунэ услышал несколько тихих вскриков за раздвинутыми на палец-на два ставнями, и начал яростно топтать череп, пока не вбил в грязь и желтовато-белые зубы, и черные волосы.
— Это не бог! — проорал он вымершей деревне.
Несколько фусума со стуком захлопнулись.
Бесполезно, — подумал Ёсицунэ, ковыляя обратно к сараю. Мы проходим над ними, как вода над придонными камнями. Течение времени несет нас, а они остаются на месте. Сменяются государи, возвышаются и падают древние роды — а для них не меняется ничего.
Может быть, это отчасти и хорошо… потому что менялось бы к худшему. Но думать об этом «хорошо» — почти невыносимо.
Что ж. Я спрашивал богов, стоит ли мне жить — я получил свой ответ. Стоит. Чтобы отвести беду от всех, и от этих людей тоже.
— Собираемся! — крикнул он.
За ночь снег подтаял и просел. Там, где вчера было навалено выше пояса, сугробы съежились, достигая теперь чуть выше колен — и обозначилась тропа, где снег просел еще сильнее. Кроме того, прихваченный утренним морозцем, этот снег неплохо держал.
Настало время покинуть горы Ёсино.
Выходя из деревни, Ёсицунэ, шедший во главе отряда, увидел прямо на дороге ворох каких-то серых и коричневых тряпок. Его сердце приостановилось: женщина. Та самая, вчерашняя.
Не нужно было переворачивать тело, чтобы понять, кто убил ее. Деревенские не посмели бы сделать этого сами.
У Ёсицунэ опустились плечи.
— Может, оно и к лучшему, — Нэноо кашлянул за спиной. — Уж так она тосковала, бедная…
Рядом с телом на снегу были выведены прутиком знаки. Ёсицунэ подошел поближе, чтобы прочесть их.
«Я уничтожу твою судьбу!»
Что ж, по крайней мере, он будет преследовать меня, а не мучить деревню…
— Посмотрим, — процедил сквозь зубы Судья.
А про себя подумал — ты ж еще не знаешь моей судьбы, мальчик. И я ее не знаю. Мою старую жизнь сломал не ты и даже не брат. Это сделал я сам. А то, что будет дальше, нельзя сломать — его пока не существует.
Где-то совсем рядом, еще невидимый, звенел под снегом ручей. Ёсицунэ осторожно поднял тяжелое, уже закоченевшее тело — и положил его в стороне от тропы. Свежим снегом омыл лицо и руки. Если бы не спрятанная за пазухой маска Самбасо — он сам счел бы невероятными события прошлой ночи.
Ветер поддерживал на ходу, подталкивал в спину. Женщина осталась позади, на обочине. Ее убил демон, но погубили — люди, крестьяне, которым проще было платить ненужными жизнями за защиту, монахи и воюющие, из-за которых крестьянам даже в этой глуши нужна была защита. Люди… Деревянная маска пригрелась за пазухой и словно исчезла. Демоны — это пустяки, демоны имеют только ту власть, что им согласны дать. «Люди тоже», — сказала маска. Да, Сын Лисицы, люди тоже.
Судьбы нет, и нужно идти воевать дальше.