Синий цвет на белом фоне (2020)

Почти сутки за рулем. Курить хочется, руки ломит, а в ушах гул. Последняя сигарета была километров сто назад где-то там, в холодной степи. Я выскакиваю из теплой машины под грохот «Хайвэй ту хелл», хлопаю дверью, и гитарные запилы Ангуса Янга сменяются сипением поземки.

«Что там у тебя, Алик?»- нежно шепчет зима.

«Время у меня, много времени», — пытаюсь ответить и улыбнуться. Ни то, ни другое не получается.

Холодно. Пять затяжек с отрывающимся и суматошно улетающим в морозную темень пеплом. Снежная крупа течет по дороге, миллионы белых крупинок. Сажусь в машину, жена морщится — ей не нравится сигаретный запах.

— Сейчас выветрится, Уль.

— Обещал бросить… а я окно открыть не могу, снегом же набьется… И грохот этот выключи.

— Ладно тебе, — глажу ее по коленке, — я же усну так.

— Вадим звонил, спрашивал, где мы, — она накрывает мою руку своей. — Замерз?

— Чуть-чуть, — аккуратно съезжаю с обочины — Позвони, скажи на Ангарском уже. Через час — полтора будем.

Она послушно возится с телефоном. Тает в свете экрана. Улька — красивая. Девочка с фарфоровым личиком. Чуть уставшим. Мне кажется, она знает и боится. Боится времени. Как там говорили? Три, четыре месяца. А потом что? Что?

Отвожу глаза, мне трудно смотреть на нее. Впереди маячит троллейбус, заметаемый блестящей пылью. Сквозь сонные желтоватые стекла видны силуэты пассажиров. Обгоняю его по встречке, он подает чуть вправо, пропуская. Пару раз моргаю аварийкой- «удачи тебе, сохатый». Снег вьется в фарах как стая ополоумевших птиц. Через пару минут проезжаем перевал неожиданно яркий, с толстыми гайцами закутанными в тулупы, они мрачно разглядывают нас. В бетонном кармане, отсвечивая запотевшими окнами, дремлет их унылая корейка.

— Не повезло.

— Что?

Делаю музыку тише.

— Не повезло, говорю, ментам. Новый год, а они дежурят.

— Ага, — Юлька заинтересовано оглядывается. — Ух…752 метра высота…

— Сейчас будем спускаться, уши будет закладывать.

— Как в самолете?

— Нуу… Вроде. Только меньше, — мимо прерывисто мельтешит полосатый отбойник. Деревья стряхивают белую огненную пыльцу, она клубится, липнет к машине, закручивается, танцует в фарах. Время танцует нам.

— Есть хочешь? — жена хрустит яблоком, рассматривая мелькающие огоньки.

— Не… спасибо, сейчас уже приедем, — я думаю о виски, который выпью, как только брошу руль. Прямо по приезду. Виски мое лекарство от времени.

Интересно, знает Улька или нет? Я не смогу ей сказать. Я трус в своем роде. Не смогу увидеть, как изменится ее лицо. Не смогу услышать, что она скажет. Хотя, вру. Вру. Вру! Ничего Улька не скажет. Просто будет смотреть. И никаких вопросов. Никаких.

* * *

До морпорта еще километров двадцать, желтая Алушта подмигивает последними своими окнами, утопая в рваном горизонте.

— Напьешься, как приедешь?

— Обязательно, Ульхен, — я смеюсь. — ты прям телепат.

— Опять оздоравливаться будете с Валеркой? Как в прошлый раз? — Ей запомнились наши посиделки осенью.

Мадера, Херес и копченая мойва, море, туманно теряющееся вдали, округлый запах травы, камни с тонкой вязью непонятных писем. Тишина и стрекот мелкой живности. Пыль. Пыль везде. Выкопанные, выдолбленные в камне домики. Еще не штукатуренные. Выгнанные из переболевшего оспой песчаника. Бьющие в лоб неожиданные дороги. Они уходят в небо. Взлетают. Или падают, бегут из-под ног. Вниз, за поворот. Куда-то.

— Извините, а вы с чем обычно пьете Херес? — паясничает Валерка.

Окружающие нас потертые аборигены уважительно шепчутся. Молоденькая конопатая продавщица морщит эмбриональный лобик. Для нее семьдесят четыре гривны — это сумма. Для публики, переминающейся в очереди — недели нирваны, солнца, недостижимой валгаллы. Они существуют в своих параллельностях, находясь по разные стороны прилавка. В одной мыслят деньгами, в другой радостью.

— С шоколадкой.

— Пол килограмма мойвы и… шоколадку..

Слушатели вздыхают, и каждый тоскует о недостижимом.

* * *

— Ну, так здоровье мне надо поправить? Или ты против? — спрашиваю жену.

«Здоровье — сколько тебе его надо, Алик?», — бродит в голове, — «Много мне его надо. У меня есть Улька и планы. Улька рядом, а планы далеко. Но они есть. Ошибки тут быть не может. Ошибка может быть в трех- четырех месяцах. Вот где она может быть».

Успокаиваю себя, зачем-то. Зачем?

— Против, конечно, — Юлька в шутку надувается, — Опять, как катяхи будете…

— Да брось ты, — я смеюсь. Плохой смех, деревянный выходит. Жена, зачем-то сжимает мою руку. Знает? Я подношу ее сухую ладошку к губам и целую. Я не вижу, но понимаю — она улыбается. Холодные пальчики на моей щеке.

— Небритый.

— В следующем году, Уль, обещаю, — она хихикает. Три, четыре месяца. Слишком мало. Я боюсь ей об этом сказать. Представляю, как она обожжется и посмотрит на меня. Что будет в ее глазах? Обида, наверное. Печаль. Что-то тоскливое.

Не-от-вра-ти-мость.

Я пробую это слово на вкус. Оно горчит.

— Ой, смотри, море.

— Где? — Юлька вертится, но моря нет. Просто темный провал, на фоне которого проносятся белесые тени. — Не видно ничего.

— Сейчас спустимся, увидишь, — я выворачиваю на темную заснеженную дорогу и, нырнув под мост, качусь вниз…

Нас ждут…

Я двигаюсь вниз почти на холостых. Скоро Новый год. Через пять часов. Будет для меня этот новый год? Целый ли он будет? Все триста шестьдесят с лишним дней? Зима, весна, лето, осень из корицы? Или все — таки то, о чем говорил врач? Три — четыре месяца. Не операбельно. Рафинированная тоска в этом «неоперабельно». Смертная скука. Сосредоточенная в том, что живет внутри меня. Или умирает вместе со мной. Уже должно быть больно. Но я ничего не чувствую, это странно.

* * *

- Алик! Братуха! — Вадим обнимает меня, хлопает по спине, он смахивает на Хью Лори узким лицом и хитрыми чуть навыкате глазами, — Как доехали?

— Да ничего. Трасса скользкая правда, — я осоловело моргаю, спину ощутимо ломит.

— Вещей много? Сейчас перебросим все… Ой, Юлька! Приветы!

- Привет, Вадим! — жена, улыбаясь, машет ему, обходя потрескивающий капот, на него сыплет крупными невесомыми хлопьями, мгновенно исчезающими на синем лаке. — Что у вас здесь?

— Нормально, — Вадик хитро подмигивает мне и сует стакан, несмотря на темень, на донышке видно выштамповку «Ц.20к.», — За встречу?

Я улыбаюсь. Юлька толкает меня в бок и протягивает бутылку, мои привычки она знает. Лью себе. Снег порхает бестелесным пухом, украшая нас. Всюду этот снег, валит как из порванной перины. Юлька о чем-то щебечет, а я смотрю на шипящее в гальке море, оно таинственно и темно.

Алкоголь вязко тянется и ухает в желудок, пахнет жареным хлебом и кожей. Сорок три градуса — и все расплываются во мне без остатка. Далекая Ирландия мягко обнимает нервы. Мысли путаются в пестрый черно-белый клубок, который уже не распутать. Да я и не пытаюсь. Просто вдыхаю холод. Свое лекарство от времени.

* * *

«Гражданин Хар-о, находясь в состоянии алкогольного опьянения, нанес легкие телесные повреждения г-ну Нет-му. При первичном осмотре выявлены ушибы мягких тканей и гематомы в области лица…»

— Сань! Как писать: в области лица?

— Пиши: тела. — бурчит второй. С этим я согласен. Мне все равно, ведь я гражданин Хар-о и я нанес эти легкие телесные. Но патрульным весело. Они долго мусолят травмы, силясь втиснуть ситуацию в шершавые нормы протокола.

«Ударил подозреваемого…» — в опорке пахнет носками и железом. Как в казарме. К этому запаху я привык. Еще одна ночь на земле.

И два года назад.

И гражданка Фролова Ю.А., она же Улька, она же потерпевшая, клюет носом на стуле.

Уже два часа этой самой ночи, что везде на земле.

— Вы видели, как все произошло? — спрашивает второй.

— Тот у меня сумочку вырвал, а этот… - она показывает на меня и смотрит голубыми глазами. Фарфоровое личико. Неожиданно она мне улыбается. И я улыбаюсь, потому что пьян, и потому что гражданка Фролова Ю.А. мне нравится.

— Так что этот? — пытает второй.

— Он его догнал, и они подрались.

— Гнида, падла, меня сзади ударил, — воет задержанный из обезьянника.

— Матку вырву, — спокойно объявляет заполняющий протокол даже не обернувшись.

-Пиши: ударил задержанного тушкой мороженой пикши по голове, — говорит второй.

— Трески. — поправляю я.

— Что?

— Тушкой трески, гражданин милиционер.

— Не милиционер, а полицио..- он спотыкается. А обезьянник тут же исправляет ситуацию.

— Поллюционер, — гавкают оттуда.

— Матку вырву, — безмятежно обещает патрульный.

— Начальник, дай закурить.

Не отрываясь от протокола, сержант вытягивает из нагрудного кармана кривую примину и сует в решетку.

— Подпишите здесь, и здесь, — я подписываю. Его интересует перчатка с обрезанными пальцами на моей левой руке.

— Что одна то? Для красоты? — удивляется он. Молодой, лопоухий с потной шевелюрой. В его глазах усталость всего мира и желтый свет ламп опорки.

— Нет, ранение.

— Чечня, не? У меня там брат был.

Я киваю. Все мы когда-то где-то были.

* * *

— Все, все… Официальная часть закрыта. Сейчас перегружаемся. Вику заберем и в горы, — Вадим смотрит мне в глаза, потом отбирает стакан. — а то темно уже… И Валерка на перекрестке ждет. Звонил только.

Он все понимает и говорит, будто извиняется. Сам не пьет. Свое уже давно выпил. Отболел, выгорел полностью. Об алкоголе мы никогда не говорим. Просто обходим тему стороной, по обоюдному молчаливому согласию. Не то — выпусти наших тараканов на волю. Чего только не случится! Не буди лихо, пока тихо.

Я думаю про два года. Два года назад мы с Улькой познакомились. Девочка с фарфоровым личиком. Она приобнимает меня. Ей холодно. Я жмусь к ней и дышу, дышу холодом. Моим лекарством от времени.

* * *

Темно. Мы хрустим шипами по поблескивающему уезженному снегу. Впереди маячат льдистые ярко-красные габариты Валеркиной машины. Сидеть неудобно, все внутреннее пространство заполнено какими-то тюками и пакетами. Я устроен на связке одеял и упираюсь головой в потолок, из-за этого приходится наклоняться вбок. В машине запах еды с мандаринами. Юлька с Викой закопаны где-то на задних сидениях. Сквозь ворох накиданных вещей пробивается их вечное женское бормотание.

Внедорожник трясет и покачивает на колдобинах. Я держу пакет с китайскими ракетами с остренькими пластиковыми обтекателями и еще каким-то довольно серьезным подрывным скарбом. Края картонных коробок больно упираются в колени. Ракеты любопытно тыкаются в лицо. Обложенный всем этим как шахид, я мучительно разглядываю дорогу на предмет неровностей.

Вадим сигналит, медленно проходит заснеженный поворот и, чуть вытянув руку, касается бумажных иконок, приклеенных рядом с тахометром. Деревья укрыты белыми шапками, осыпающими нас кокаиновой пыльцой. Мы движемся в освещенном коконе с разбегающимися между грабами темными провалами. Вокруг туман. Или облака. Что-то мутное. Я представляю себе тоскливо бредущего в окрестной темени пьяного, по случаю праздника, Деда Мороза с закинутой на спину фальшивой бородой и мне становиться хорошо от мысли, что я здесь, в теплой машине. Он там, а я здесь. Все просто.

Ему одиноко, как мне кажется. И я хочу стать им, пьяным и тоскующим. Но у меня мало времени. Скоро Новый год и не операбельно. НЕ-О-ПЕ-РА-БЕЛЬ-НО.

Выезжаем из леса, оставляющего на обочинах темные скелеты редких деревьев, и неожиданно выныриваем под ледяное звездное небо. Сквозь сломанные зубцы скал проступает ровный электрический свет. Машина подпрыгивает объезжая наледь, и я нежно обнимаю свой груз. Ракеты по-щенячьи льнут ко мне. Я их кормящая мать, ласково удерживающая выводок щенков у груди. Они тыкаются слепыми пластиковыми носиками, но у меня нет молока. Все что у меня есть — это время. Четыре месяца, две тысячи восемьсот восемьдесят часов.

Справа замерла плотная группа озябших домиков с длинными худосочными трубами. Там копошатся люди, вспыхивают фейерверки, тянет полосами дыма, топчутся кони и грустный верблюд. Пространство перед ними уставлено машинами под невесомыми снежными шапками.

- Приехали, — комментирует Вадим, я смотрю на время, осталось всего два часа. Он хлопает меня по предплечью и улыбается. Он постоянно улыбается. Всегда. В роте его так и звали Гуинплен. Человек, который смеется. Пулеметчик- Гуинплен.

* * *

Камни в лицо.

Крошево из кирпича, штукатурки.

По лицу что-то стекает, я пытаюсь вытереть глаза, но это что-то постоянно их заливает. Пот, кровь, грязь. Все вперемешку. И не высунешься. Я лежу за грудой хлама у рухнувшей стены. Из нее торчат прутья, как руки богомольца. Черные руки на сером фоне. А сверху, с противоположной стороны улицы меня поливают. Основательно так поливают, как из душа. И ведь, не сообразишь ничего. Только хлопки, резкие удары.

Ууууфффф.

Что-то вздыхает и сверху сыплется земля. Я почти оглох и просто не понимаю. Страха практически нет. Да и какой страх на десятый день? Тупое безразличие. Чувствуешь себя выброшенным чайным пакетиком. Грязный, мокрый и пахнешь соответственно. В общем, от окружающего мусора отличаешься только душой, забившейся поглубже.

А что я больше всего хочу сейчас? Что? Пива хочется холодного, ну. Или воды. Той, что мотолыга возит. С душком резиновым от цистерны. Только много. Так, чтобы захлебываясь. Давясь. Не в то горло. Только воды. Опять что-то вздыхает. Как в немом кино — звуки поролоновые. Камни в лицо, но боли я не чувствую. Чувствую, что что-то стекает, смешиваясь с потом и грязью. Еще чувствую, почти на грани слышимости. Мат. Пинки. Кто-то меня тащит за ворот бушлата. Вадим тащит и улыбается. Я ему тоже улыбаюсь, блаженной такой улыбкой. Черным ртом на черном лице.

-Ах. та. мат про. бал с. ой, н. ьзя?

-Что!? Нет! — ору я и подтягиваю автомат к себе за ремень. Вадим суетливо машет рукой и бьет, бьет длинными шершавыми стрелами в оконным проем. ПКМ подпрыгивает при каждом выстреле и до меня доносится его удары. Как будто палкой по столешнице. Часто-часто.

— Уе. ваем! А. ик!

— УЕБЫ…М! — мы скачем как зайцы, через улицу, по разбитому асфальту, по битому кирпичу, в брешь, в чью-то выгоревшую квартиру. Материмся, орем. Вваливаемся в комнату, прижимаемся к стенам. Уууууфффф!!! Что-то вздыхает.

Вадим скалится и что-то кричит. Но я его не слышу.

— Что?!

-. егод. я вос. ес. нье!

— Ну!?

— аранки гну! Выходной! — и смеется во все горло счастливый от того, что сегодня воскресенье и мы еще живы. Смеется, вытирая сочащуюся из носа юшку грязной рукой с траурными ногтями, под которые въелся пороховой нагар.

Я улыбаюсь, упираясь затылком в щербатую стену. Напротив, на сломанном покосившемся столе стоит чудом сохранившаяся в этом аду фарфоровая чашка с синей балериной. Хрупкая вещица из прошлой жизни. Я смотрю на нее сквозь грязь и пот, а потом прикрываю глаза. Синяя балерина на белом фоне в сухом остатке. Все.

* * *

Чавканье двери отрезает от тепла машины и от загибающегося в агонии разбитого города. Вадим понимающе кивает мне. У него такого еще больше. И когда-нибудь это его сожрет. Сожрет изнутри, оставив пустую оболочку.

Вика говорит. Ну, не мне конечно. Ульке. Говорит, что он до сих пор воет по ночам. Лежит в бреду воет, скрипит зубами. Тоскливо и страшно. Почему? Прошло уже двадцать лет.

Кожа мгновенно стягивается, я вдыхаю морозный пахнущий жареным мясом и кислым порохом воздух. Толпа вертит, смеется, кидается снегом, курит, что-то обсуждает, хлопает шампанским. Стоящий у коновязи верблюд возносится в общем гаме и скрипит что — то свое, верблюжье.

Вадим выкапывает наших жен. Валерка, улыбаясь, мнет мою руку. Он совсем молодой, и работает с Вадимом. Если бы не он, то мне не с кем было бы пить. А так, вроде есть компания и повод. Весь этот маскарад по большей части для Ульки. Ленка, его подруга, уже тянет какие-то оранжевые кульки, они шелестят на морозе, от этого звука, почему-то делается холодно.

* * *

Почему все так, а не иначе? Думать лениво. Воспринимаешь все спокойно, без истерик. Без надрыва. Остается только Улька, Ульхен, синий цвет на белом фоне. Ей не объяснишь. Замолчит, на глазах слезы закипят и все. Никаких доводов, никаких аргументов. Что скажешь? Ну, что? Чушь все и бред, и не растолкуешь почему тебя завтра нет. То есть: сегодня ты есть, а завтра у тебя выходной. Воскресенье. И никаких шансов.

На коновязи хорошо сидеть, удобно устроив ноги на каком-то столбике. Вокруг только снег, самые отчаянные лепят из него стулья со столами. По мне и так хорошо. Стоит ли тратить время на такую ерунду? Две тысячи восемьсот восемьдесят часов. И два из них уже прошли. Вытекли туда, куда вытекает время. Полностью. И мне их почему-то не жалко. Совсем не жалко. Такой вот я добрый.

В руке у меня бутылка, временами я отхлебываю из горлышка тягучий холодный и от этого кажущийся сладким виски. Валерка с Вадимом копошатся чуть поодаль, моргает огонек зажигалки, они отбегают и в небо с шуршанием вырывается дымный стержень, расцветая яркими искрами. Ракеты взмывают в старом и хлопают уже в новом году, где-то проходит эта грань между этими событиями. Где-то совсем рядом. Они недолго живут, эти ракеты. Живут только в тонком необъяснимом промежутке между годами. Рождаются и гаснут в нигде.

Вокруг все гремит, шумит, свистит. Клубы дыма медленно плывут в дрожащем воздухе. Крики, гам, хохот. Мимо проносятся дети с бенгальскими огнями. Вика с Ленкой чокаются и кричат что- то Я закрываю глаза и втягиваю холод. Может он поможет? Даст еще месяц- другой? Я привыкаю к нему.

— Алик! — Юлька трется рядом, держа стаканчик с шампанским — Ведь хорошо, правда?

— Конечно, Юль, — я обнимаю ее сзади и целую в макушку, она пахнет францией. Синяя балерина на белом фарфоре. Гражданка Фролова. Я ей ничего не скажу. Никогда и ничего. Может быть.

— А дальше, тоже все будет хорошо?

— Конечно, — я улыбаюсь и дышу холодом. Три — четыре месяца. Две тысячи восемьсот восемьдесят часов. Не операбельно.

— С Новым Годом!

— Ура!

Кричат Валерка и грустный зайка Хью Лори. Я машу им и несу какую-то чушь. Сильно бахает, по небу плывут разноцветные фонарики. Лошади ржут, собаки лают. Верблюд выдает соло на горбу. Все будет хорошо. Если будет время.

Загрузка...