На реке хорошо. Вода игриво шлепает борт нашей лайбы. Звук от этого получается такой веселый, что в голову лезут всякие пакости. Я сижу, свесив ноги к воде, и, ухмыляясь сальным мыслям, ем абрикосы. Их у меня полведра. Огромных таких колеровок с нежными апельсиновыми боками. С мякотью пропитанной летом чуть кислящей ближе к кожуре. Свет! Свет летает надо мной. Слепящий и назойливый. Плотное марево висит у реки, и на этом сохлом берегу, и на том, на котором еле видно плещутся городские отдыхающие. Их хохот и крики медленно плывут сквозь световые годы, отделяющие нас, чтобы затем погаснуть у пристани.
Сколько там того человечества? Пара- тройка миллиардов? И эта цифра растет, я думаю. Потому что создатель не сидит на месте. Он трудится, смахивая пот. Ну, зачем, Господи? Зачем? Да затем что каждому необходим собеседник, мудро отвечает он, даже если человек того не хочет. А потом воздевает руки. Или что там у него вместо них?
Впрочем, неважно, мне-то собеседник не нужен совершенно, но стараниями творца всего сущего пара-тройка миллиардов уже топчется за моей спиной. Напирает друг на друга в задорном пионерском желании.
— Сынок, ты катер ждешь? — по дебаркадеру шоркается бабушка с табуреткой перевязанной изолентой и мешком. К ногам ее приросли громадные калоши. А на голове навернут ослепительный зеленый и теплый в эту жару платок. Такой теплый, с начесом синтетических нитей одуванчиковой порослью, торчащей в стороны. Так, на всякий случай, потому что к зиме никогда никто не готов. Она неожиданна эта зима, и хватает тебя за тестикулы именно в тот момент, когда ты этого не ожидаешь, в самую теплынь и негу, от которой плавится все, и обгорают плеши, стыдливо глядящие из-под редких волос.
— Не, бабуль… — я вежливо плюю косточкой в воду, стараясь разглядеть куда она упадет, но река бликует и мне ничего не видно.
— А на Краснополье, когда катер?
— В четыре вроде, там вон расписание, — киваю на прицепленную заржавелыми кнопками потрепанную картонку. На ней уже давно ничего не видно, но все знают, что веселый краснопольский кораблик отходит в четыре. А если он не отходит, то значит на дворе зима или ядерная война. Или капитан сел на сутки. И не дай бог, если все эти три обстоятельства соединятся воедино! То есть: зима, ядерная война и капитан на сутках. В этом случае краснопольцам не позавидуешь. Их вековой уклад разрушится, оставив унылые развалины, по которым будут бродить глубокомысленные археологи. А рынок — основное место обитания опустеет, сделав ведра колеровок с нежной кислящей ближе к кожуре мякотью недостижимым блаженством для всех.
— А сколько сейчас? — старушка старательно разрушает мое безделье. Ей скучно в этом пустом мире, безнадежно скучно. Она хочет обладать хотя бы толикой бесполезной информации. Потому что у нее табуретка и таинственный мешок, содержащий, судя по всему, килограммов пятнадцать семечек. Она благодарный слушатель и даже если бы я ответил на суахили, добавив пару абзацев из учебника по квантовой механике, она бы обрадовалась. Нет ничего проще разговоров со стариками. Но я отвечаю по-русски и скупо, потому что: во-первых, я свинья неблагодарная, а во-вторых — мне лень. — Без пятнадцати, бабуля.
На фоне неба моя собеседница выглядит темным силуэтом, смахивающим на самурая в нелепой обувке. Ее тысячелетняя голова, видевшая многое и много помнящая, например этого жирного, в сальном треухе из собачьей шкуры, как бишь, его? Мамая, да. Эта ее голова полная вопросов признательно кивает, как если бы я сообщил ей для чего мы все- таки имеемся под луной, для чего рождаемся, растем, совокупляемся, думаем, женимся, совершаем прочие глупости и, в конце концов, умираем. Весь этот высший смысл нашего существования сосредоточенный в моих словах.
— Гм, — старушка виснет, обдумывая, каким вопросом меня занять. Их миллиарды и выбрать соответствующий нелегко. Ее интересует многое: вечный диссонанс между покупкой мешка пшена и суповым набором из костей археоптерикса, энтропия, геморрой, вековой ревматизм и прочие обстоятельства, что существуют параллельно нам и этой вяло кипящей реке. Я беспечно кусаю абрикос, пока собеседница думает, сок течет по подбородку, делаясь неприятно липким.
Молчание, тяжкий крест всех тех, кому нечего сказать затягивается надолго. Утопая в слепящем свете и хлюпанье воды. И окончательно гибнет, когда дебаркадер под нами не начинает медленно покачиваться, потому что со стороны города подтягиваются громогласные и краснолицые по случаю жары и рюмочной «У Анжелы» краснопольцы. Каждый волочет что-нибудь, даже малые дети, и те нагружены мешками.
Они варвары, эти простые люди. Конаны, Аттилы и все остальное, что приходит на ум. Их незамысловатое мышление и мораль и есть та правда, ради которой хочется жить, Солнце светит, река течет, а ты существуешь. Так ведь? И не важно, что где-то в Намибии толпы недовольных негров. И не важно, что у них ржавые автоматы. Главное — идея! И счастье, везение, фарт. Все остальное краснопольцы берут у вселенной сами. И несут. Несут на трудовых натужных плечах туда, за сияющие горизонты, за речные повороты, мимо спящих усатых сомов.
Начинается галдеж, я подхватываю ведро и перебираюсь на буксир. Совершено разумное решение, ибо для любого жителя Краснополья буксир — священная корова. Как для индуса. Ступить на его палубу святотатство почище ведра картошки за десять рублей, когда все продают за пятнадцать. И оправдания, что сильно торопишься, не важны и не существенны, а вот получить за углом по бестолковой кастрюле, всегда пожалуйста. И можно, потому как участковый тоже из Краснополья. Их много, этих детей полей, они повсюду. Но это всего лишь маленькая часть того, что существует под палящим солнцем. И не самая фантастическая надо признать. Взять, предположим, того же матроса Саню, который рождается из толпы через пару минут.
— Алик! Алик, бля! — глаза пришельца светятся, и он улыбается особой улыбкой деревенского дурачка, которому за просто так подарили настоящий руль от велосипеда и кулек конфет. Его правая кисть крепко сжата, и он придерживает кулак левой рукой, как будто счастье вытекает из-под неплотно сжатых пальцев. Ну, откуда ты постоянно берешься Саня Шипарев? Где те пространственные разрывы, из которых телепортируется твой безалаберный и суетливый разум?
— Алик, глянь а! — на его ладони сиротливо примостился мятый косяк.
— Ну и что? У цыган такого добра… — осекаюсь я, замечая, что Саня уже конкретно накуренный и с каждой секундой его нахлобучивает все сильнее и сильнее. — Ты что, курил уже?
— Чуть-чуть… — синапсы его идут в разброс, от прилива чувств он размахивает руками. «Эгегей! Смотрите! Как может быть хорошо человеку! Да, не какому-нибудь бухгалтеру с папиросными тертыми стулом штанами, а простому советскому парню. С руками и ногами. А еще с головой. Ну не так что бы постоянно, а с такой, пунктирно проявляющейся в пространстве». Ведь именно в этом гуманизм и высшая справедливость! В том, чтобы всем было весело и хорошо.
— А че? Воскресенье же? — искренне не понимает он.
— Через плечо, блин … Мы же сейчас на Улючинск идем… В пятницу договаривались, не помнишь?
Саня хмыкает, сосредоточенно жует губу, изображая искреннее удивление.
— Нафига?
— Брониславыч корову брату повезет.
— Корову, — Санек гыгыкает
— Тупиздень ты, — назидательно говорю я, — сховайся уже где-нибудь… Не то тебе кэп уши узелком завяжет…
Он мучительно переваривает, морща лоб и продолжая улыбаться, а затем сквозит, куда-то за ходовую. Косяк невероятный пространственно-временной матрос Шипарев по-прежнему баюкает двумя руками. Со стороны Саня напоминает санитара, несущего только что обделавшегося ребенка. Но мать Тереза из него плохая, потому что он тут же спотыкается о бухту каната и растирает свое приобретение о палубу. Горе-горе! Вселенская скорбь и гибель планет, небеса разверзаются раскатами хохота. Завтра конец света — решает он, исчезая в люке под грузом печалей.
Летите ангелы! Летите! Порхайте, взмахивая марлевыми крылами. Здесь вам уже нечего делать. Нет тут былого счастья, но лишь горести и труды. А трубные гласы — шум. И пыль, думаю я, возвращаясь к своим абрикосам, временно примирившись с полным отсутствием мирового гуманизма. Он не выживает в нашем подлунном мире, этот рахитичный ребенок неизвестных родителей, вымирает повсеместно, кратковременно сверкнув никому не нужными утверждениями.
А планета подо мною продолжает кружиться. И вращает меня, постного Саню Шипарева, горюющего под палубой и веселую банду, оккупирующую поскрипывающий причал. Вертится, отмеривая секунды и часы. Старательно считая все эти мгновения, до того момента, пока не гукает краснопольский рейсовый катерок. Тот подходит, мощно осаждая реверсом, аккуратно приваливаясь к старой шине, изображающей кранец. Все ломятся на него, сминая проверяющих билеты.
Особенно усердна моя древняя собеседница, орудующая табуреткой. Она ветеран и видела Мамая. И заслуженный человек. А самое странное в этом то, что в суете никто не падает в воду.
— Толик! — искаженный дребезжанием голос спокойно перекрывает галдеж. Значит краснопольский капитан не на сутках, а ядерная война — далеко. А это и есть главная причина всеобщего равновесия и даже может быть счастья, от которого не скроешься. Делаю отрицательный жест и показываю на берег.
— Понял, понял, — слышен щелчок. Матросы со скрежетом втягивают сходни. Кораблик отваливает задним ходом и по широкой дуге уходит. На белом фоне темнеют силуэты пассажиров. Река безмятежна.
Солнце продолжает жарить, лишая тени. В небе свистят стрижи. Река и берега ее постепенно вымирают. Все вокруг наполняется тягучей тридцатиградусной тишиной.
Мои абрикосы почти подходят к концу, когда по вытоптанной траве в сторону нашего героического буксира выдвигается скорбное стадо. Возглавляет его огромных размеров пегая корова. А по бокам приобретенного актива катится чета Анатольброниславычей.
Шагающий толстяк тяжело отдувается, по нему видно, что покупку он успел обмыть. Брониславчиха стоически грустна и, временами, что-то гундит мужу, чья плешь покрыта потом, ворот рубашки расстегнут, а под мышками темнеют пятна. Капитан со всем соглашается, умильно посматривая на корову. Та тяжело ступает, помахивая набрякшим ведерным выменем.
И все это великолепие неторопливо приближается ко мне. За пару метров Брониславчиха наконец то замолкает, выдумывая новые аргументы и одновременно пополняя запасы раскаленного забортного воздуха. А капитан, двинув животное в бок, торжественно объявляет:
— Грузи, Алик.
Он испускает счастье всем организмом, довольный жизненными обстоятельствами — коровой, женой, пятьюстами граммами аристократического «Солнцедара» и оглушительной жарой. И хотя прочее малозначимо, но корова — это да! В качестве приветствия она кокетливо машет хвостом. Я киваю всем троим, лениво приступая к погрузке.
Приходится откинуть фальшборт, так как гостья наотрез отказывается перешагивать через него, затирая меня раздутым боком. И даже несколько негодует, обижено посапывая мокрыми ноздрями. После минутной возни она все же нехотя заходит и спокойно размешается на корме привязанная к кнехту. Где вздыхает и начинает философски жевать, вперив взор в речные просторы. Так, вероятно, смотрел Васка да Гамма перед отплытием в Мозамбик. Тепло и мечтательно. Ведь за всеми этими миражами — неведомое, названия которому нет. Но оно существует! Оно есть! И все что нужно, это до него доплыть. На этом этапе раздумий глаза ее полнятся поволокой и простецкой коровьей печалью.
И, пока наша пассажирка размышляет, на дебаркадере творится семейная драма.
— Толя, только туда и назад, — Брониславчиха надрывно всхлипывает. Ее Толя смахивает воображаемых бактерий с засаленного пуза и соглашательски сопит.
— Угум..- спокойно врет он.
— С Мишой то не засиживайся, скажи на следующей неделе, приедем.
Коню понятно, что с братцем кэп как раз-таки засидится. Эта теория не требует ровно никаких доказательств. Она незыблема как гранитная скала. Но Брониславчихе хочется верить в светлое.
— Угум… — повторяется капитан, — К восьми назад придем …
— Петрович где? Сашка? — он обращается ко мне, стараясь сгладить неприятный момент. И я выхожу вроде как его сообщником, потому что, старательно не замечая, медленно прозревающую Брониславчиху, безмятежно отвечаю.
— Петрович вон идет уже… Сашка на борту, — с пригорка, помахивая матерчатой синей сумкой, сбегает наш мех.
— На швартовы давай…Петрович пусть заводит. Галя, все, пойдем мы, — Брониславыч примирительно похлопывает жену и скрывается в ходовой. Та провожает его скорбным взглядом.
— Че, идем? — механик пожимает мне руку и косится на наш груз. Корова приветствует его хвостом.
— Кэп сказал заводи… — на это мех кивает и откидывает люк.
После пары минут возни взвизгивает пускач и над водой тяжело плывет выхлоп. Я вожусь со швартовами, перекидывая канаты на борт. Потом мы медленно отваливаем от стенки. Надрывная Брониславчиха машет нам. Механик, высунувшись наполовину из люка, взмахивает своей синей сумочкой, а корова, у которой ни рук, ни сумочек нет, хвостом. Все машут друг другу, устанавливая мир и покой. Выходим в створ облезлых бакенов, оставляя потревоженный дебаркадер и одинокую фигурку на нем.
Я курю, облокотившись на фальшборт, и смотрю на реку. По берегу пылит трактор, волочащий новенькую синюю бочку. Пыль взлетает за ним, повисая неопрятными бурыми клубами. На ходу подтягивает ветерком, разгоняя марево. И мне становится хорошо. Да так хорошо, что я, с сочувствием рассматриваю блуждающего за ходовой Саню с красным пожарным конусным ведром. Вид его безумен и жалок одновременно.
— Ты чего, Сань?
— Молочка попить.
— Сань бля, ты офигел…иди приляг где-нибудь, — я лениво пытаюсь его остановить, хотя что будет дальше мне интересно.
— Тсс, Алик, — он с таинственным видом шлепает к капитанскому имуществу и пытается пристроить ведро под выменем. Наш кораблик покачивает. Сашка, чтобы не потерять равновесия, хватается за коровий хвост. И тут же ловит подачу копытом, от которой уходит в астрал. Корова обижено резонирует адским ревом, задирает хвост и медленно приседает.
Не знаю, как это было во Вьетнаме, когда американские Б-52 откладывали сюрпризы дедушке Хо. Но у нас все происходит не менее драматически. И главное, что весь сбрасываемый балласт метко попадает в открытый по случаю жары люк машины. Из-под палубы доносятся удивленные матюки и глухие удары головой о разные части буксира, потрясенного Петровича. Ему, в сущности, некуда деться от шлепающих сверху подарков, так как все пространство занято обжигающими машинами, любовно вырезанной полочкой, на которой лежит осколок зеркала и пара болтиков, а также детским стульчиком с веселыми красными ягодками на спинке. Длится все недолго и, наконец, двигатели невнятно всхлипывают и замолкают.
Я протискиваюсь мимо коровы к безмолвному Сашке, тот зажимает рукой лицо, а из-под пальцев сочится юшка. Обеспокоенный установившейся тишиной, из ходовой выглядывает Брониславыч. Над палубой всплывает зелено-коричневая голова механика, на ней заметны только глаза. Он внимательно рассматривает пятнистый зад. Корова приветливо машет ему хвостом. Пахнет деревней и абрикосами.