Глава 4

Я повернулась к стопке книг и бумаг, лежащих на одеяле в живописном беспорядке. Мэри, не умея читать, принесла настоящий винегрет. Тут было всё — от поэзии до деловых документов, сваленных в одну кучу без всякой системы. Я провела пальцами по корешкам, ощущая шершавость старой кожи, гладкость более новых переплётов, и принялась разбирать добычу.

Сверху лежал томик в потёртом бордовом переплёте — стихи Роберта Бёрнса, судя по золотому тиснению на корешке. Я открыла наугад:

«Любовь, как роза красная, цветёт в моём саду. Любовь моя — как песенка, с которой в путь иду…»

Дальше шли страдания, клятвы, разлуки и прочая чепуха, от которой сводило зубы. Я поморщилась и уже хотела захлопнуть книгу, когда заметила закладку — атласную ленточку нежно-розового цвета. Кто-то зачитал эти стихи до дыр. Наверняка Лидия, она обожала такие сентиментальные излияния, это я помнила из памяти Катрин.

Отложила в сторону. Бесполезно.

Под стихами обнаружился увесистый трактат в тёмно-зелёной коже — «О разведении и натаске охотничьих собак». Я пролистала, разглядывая страницы: подробные описания пород, родословные, уходящие на несколько поколений назад, методы дрессировки с детальными иллюстрациями. Гравюры изображали гончих в разных позах: в стойке, в прыжке, у ног хозяина. Между страницами торчали многочисленные закладки: обрывки бумаги, засушенные листья, даже перо.

Скучно для меня, но любопытно с точки зрения информации о Колине. Значит, он всерьёз увлекался охотой, и это была не данью моде, а настоящей страстью. Держал собственную псарню, судя по толщине книги и количеству пометок на полях. Некоторые были сделаны карандашом, размашистые, уверенные буквы, комментарии вроде «проверить у Хиггинса» или «помёт от Геры удачный». Ещё одна деталь для копилки знаний о муже. Любая информация могла пригодиться.

Следующей в стопке оказалась пачка деловых писем, перевязанных грубой бечёвкой. Узел был тугой, и мне пришлось повозиться, прежде чем он поддался. Я развернула первый лист. Бумага была плотной, дорогой, с водяными знаками, которые проступали на свет. Почерк мелкий, аккуратный, с тем особым наклоном, который выдавал профессионального писца.

'Многоуважаемый лорд Роксбери,

В ответ на Ваше письмо от 12 марта сего года вынужден сообщить, что позиция лорда Бентли остаётся неизменной в вопросе спорного участка земли близ северной границы Вашего поместья…'

Я углубилась в чтение, щурясь при тусклом дневном свете, который едва пробивался сквозь неплотно задёрнутые шторы. Буквы были мелкими, чернила местами выцвели от времени, и приходилось напрягать зрение, наклоняясь ближе к странице. Глаза быстро начали уставать, в затылке зародилась знакомая тупая боль — отголосок травмы. Но я упрямо продолжала, игнорируя нарастающий дискомфорт. Это было важнее.

Корреспонденция велась с адвокатом по фамилии Хебс, судя по шапке письма, контора располагалась в Лондоне, на Флит-стрит. Спор шёл о каком-то участке земли размером в двадцать акров, который граничил с владениями соседа, лорда Бентли. Оба претендовали на этот клочок, оба предъявляли документы, и дело тянулось уже два года, запутавшись в юридических тонкостях, свидетельских показаниях и противоречащих друг другу картах межевания.

Я перебирала письмо за письмом, выстраивая хронологию. Судя по тону последних посланий, Колин проигрывал. Барристер писал всё более обескураженно, мягко, но настойчиво намекая на неизбежное: «дальнейшее сопротивление лишь увеличит издержки, которые уже составили значительную сумму» и «было бы в интересах всех сторон рассмотреть возможность мирового соглашения, которое лорд Бентли милостиво соглашается обсудить». За сухими юридическими формулировками читалось: сдавайтесь, вы проиграли.

Я отложила письма, потёрла глаза, они слезились от напряжения, веки тяжелели, и хотелось просто закрыть их хоть на минуту. Но любопытство было сильнее усталости.

Значит, дела у мужа шли не так блестяще, как он хотел показать. Земельный спор, который он проигрывал. Растущие судебные издержки. Уязвлённая гордость, я уже достаточно знала о Колине, чтобы понимать, как болезненно он воспринимал любое поражение. Это стоило запомнить. Любая слабость врага могла пригодиться.

Я потянулась к следующему предмету в стопке.

Старый номер газеты «The Times», датированный тремя месяцами ранее. Бумага пожелтела по краям, один угол был надорван, но текст сохранился хорошо. Я развернула её жадно, бережно расправляя заломы, словно держала в руках сокровище. В каком-то смысле так и было. Это была связь с внешним миром, с тем, что происходило за стенами этой комнаты, этого поместья, где я была заперта, как птица в золочёной клетке.

Новости из Лондона разворачивались передо мной, страница за страницей.

Заседание Парламента — обсуждение новых пошлин на импорт зерна. Неурожай прошлого года ударил по запасам, цены росли, и депутаты спорили, как справиться с кризисом. Тори настаивали на повышении налогов, виги предлагали искать другие источники дохода для казны. Дебаты, судя по сухому тону репортажа, были жаркими, но безрезультатными.

Ирландский вопрос занимал несколько абзацев — осторожные формулировки о «необходимости решения религиозных противоречий» и «католической эмансипации», смысл которых я понимала лишь смутно. Память Катрин мало что знала о политике — это была не женская сфера, девочек не учили интересоваться такими вещами.

Война с Францией. Имя Наполеона мелькало в каждой второй статье, он укреплял свои позиции на континенте, его армии продвигались, его амбиции, судя по встревоженному тону авторов, не знали границ. Британский флот блокировал французские порты, держа оборону на море. Адмирал Нельсон одержал очередную победу в Средиземном море — статья пестрела восторженными эпитетами о «славе британского оружия» и «несокрушимом духе наших моряков». А внизу, мелким шрифтом: потери: двести человек убитыми, четыреста ранеными. Цифры, холодные и безличные, за которыми стояли чьи-то сыновья, мужья, отцы.

Я перевернула страницу.

Светская хроника занимала целый разворот, напечатанный более изящным шрифтом. Герцогиня Девонширская устроила бал в честь дня рождения принца Уэльского: «событие отличалось необыкновенной роскошью, были приглашены все знатные семейства королевства, убранство залов поражало воображение». Леди Шарлотта Грей вышла замуж за графа Пемброка — свадьба состоялась в часовне Сент-Джеймс, невеста была «одета в платье из брюссельского кружева стоимостью более тысячи фунтов». Виконт Честерфилд приобрёл новое поместье в Дербишире. Маркиза Солсбери родила наследника, и всё семейство «пребывает в величайшей радости».

Я читала каждое слово, впитывая информацию, как пересохшая земля впитывает воду.

Это теперь было моё время. 1801 год. Георг III всё ещё король, хотя судя по осторожным намёкам в одной из статей о королевском дворе, его психическое здоровье «вызывало некоторую озабоченность у ближайшего окружения Его Величества». Аристократия жила балами, свадьбами и охотой, словно война была чем-то далёким и нереальным, не касающимся их сияющего мирка. Простой народ упоминался только в контексте бунтов из-за цен на хлеб — несколько строк о «беспорядках в северных графствах», которые «были решительно подавлены местными властями».

И женщины, женщины в этих новостях были декорацией. Их наряжали, выдавали замуж, они рожали наследников, украшали собой балы и приёмы, и на этом их роль заканчивалась. Ни слова о том, чтобы женщина владела чем-то своим, решала что-то сама, имела хоть какое-то влияние. Даже богатейшие аристократки, чьи имена мелькали на страницах светской хроники, были лишь приложением к своим титулованным супругам.

Я отложила газету аккуратно, разгладив заломы. Нужно попросить Мэри приносить свежие номера, если Колин их выписывает, а судя по тому, что этот экземпляр лежал в его кабинете, выписывает регулярно.

И наконец, в самом низу стопки, почти утонувшая среди бумаг и книг, лежала она.

Тяжёлая книга в потрёпанном кожаном переплёте тёмно-зелёного цвета. Углы были стёрты от частого использования, кожа местами потрескалась и пошла мелкими морщинами. Золотое тиснение на корешке, местами выцветшее от времени, гласило: «Хозяйственная книга. Поместье Сандерс. 1796–1801».

Сердце пропустило удар. Потом застучало быстрее — гулко, тяжело, отдаваясь в висках.

Домовая книга. Гроссбух. Бухгалтерия поместья за пять лет. Все доходы и расходы, каждый фунт, каждый шиллинг, каждый пенни.

Мэри, сама того не ведая, принесла мне оружие.

Я провела пальцами по переплёту, ощущая шершавость старой, потрескавшейся кожи под подушечками. Задержалась на металлических уголках, потускневших от времени, на тиснёных буквах названия. Книга была тяжёлой, солидной, пахла пылью и чернилами. Потом медленно, почти благоговейно открыла первую страницу.

Пожелтевшая бумага, плотная и шершавая на ощупь. Ровные колонки цифр, выстроившиеся аккуратными рядами. Размашистый, уверенный почерк — я уже научилась узнавать руку Колина по его запискам. Он вёл счета сам, не доверяя эту задачу управляющему или секретарю. Контроль над деньгами. Контроль над каждой мелочью. Ему это нравилось чувствовать, что всё в его руках, что ни один фунт не ускользнёт без его ведома.

Я открыла страницу наугад, где-то из середины книги. Март текущего, 1801 года.

«12 марта. Овёс для конюшни — 15 фунтов».

«14 марта. Ремонт крыши восточного крыла (замена черепицы, оплата мастерам) — 8 фунтов 12 шиллингов».

«16 марта. Жалованье слугам (квартальное) — 23 фунта».

«18 марта. Свечи восковые (200 штук) — 6 фунтов».

«20 марта. Мясо, рыба, провизия (месячная закупка) — 32 фунта».

Обычные расходы большого поместья. Я пробегала глазами строчку за строчкой, отмечая суммы. Всё выглядело разумно, хозяйственно, даже скуповато. Ничего лишнего, ничего, что вызывало бы подозрения. Рачительный хозяин, следящий за каждым пенни.

Я листала дальше, ближе к апрелю, к текущему месяцу, вглядываясь в строчки при тусклом свете.

«2 апреля. Модистка мадам Леблан, Бонд-стрит — новое выездное платье (шёлк лионский, отделка кружевом брюссельским) — 45 фунтов».

Я замерла, перечитывая строчку. Потом ещё раз, медленно и по слогам, чтобы убедиться, что не ошиблась.

Сорок пять фунтов. За одно платье.

Я быстро прикинула в уме, сопоставляя с записями, которые видела раньше. Сорок пять фунтов — это было почти годовое жалованье трёх горничных, вместе взятых. Или двух конюхов. Или пяти подёнщиков, работающих от рассвета до заката шесть дней в неделю. За одно платье.

Память услужливо подсказала: в апреле Катрин лежала больная, разбитая. Какое выездное платье? Она не выезжала никуда уже несколько недель.

«10 апреля. Ювелир Дж. Смит, Нью-Бонд-стрит — гарнитур с изумрудами (колье, серьги, браслет, работа мастера) — 120 фунтов».

Сто двадцать фунтов.

Я уставилась на цифры, чувствуя, как пересыхает во рту. Это было целое состояние. Маленькое состояние. На такие деньги можно было содержать небольшое поместье целый год. Или нанять дюжину слуг. Или купить несколько лошадей, или…

Изумруды.

И тут память Катрин подбросила картинку — настолько яркую, настолько живую, что я физически ощутила тяжёлый запах духов, услышала шелест шёлка, почувствовала пульсирующую боль в разбитом лице.

Десятое апреля. Катрин лежала тогда в постели с жестокой мигренью — последствие особенно сильного удара три дня назад, от которого распухла скула. Комната была погружена в полумрак, шторы задёрнуты, потому что свет причинял боль. Холодный компресс на лбу, пропитанный уксусом, — единственное облегчение.

И тут дверь открылась, впуская облако духов и шелеста юбок. Лидия. Она заглянула «проведать бедняжку» перед тем, как спуститься к ужину.

На ней было новое платье — глубокого изумрудного цвета, с декольте, отделанным кружевом, и юбкой, расшитой шёлковыми нитями в тон. Платье сидело идеально, подчёркивая тонкую талию и пышную грудь.

Но не платье приковало внимание Катрин.

На шее Лидии, в ушах и на запястье сверкали камни, которых она никогда раньше не видела. Крупные, тёмно-зелёные, идеально огранённые изумруды в старинной золотой оправе, каждый размером с ноготь большого пальца. Они ловили свет единственной свечи и вспыхивали глубоким, завораживающим блеском.

Катрин тогда, лёжа в полутьме с компрессом на лбу, спросила робко, сквозь пульсирующую боль:

— Лидия, какие красивые украшения. Я не помню, чтобы видела их раньше. Откуда они?

А Лидия рассмеялась — тем звонким, беззаботным смехом, который так шёл к её кукольному личику. Прикрыла рот расшитым веером из слоновой кости — кокетливый, отрепетированный жест — и ответила игриво:

— Подарок от поклонника, дорогая. Однако дама не должна раскрывать всех своих секретов.

И подмигнула, словно они делились девичьими тайнами. Словно это была весёлая игра, а не…

Катрин тогда ничего не поняла. Просто улыбнулась слабо, насколько позволяла распухшая скула, и пожелала сестре приятного вечера. И Лидия упорхнула вниз, к ужину, к Колину, сверкая изумрудами на каждом шагу.

Но я понимала. Сейчас, глядя на эту запись в гроссбухе, я понимала всё.

«15 апреля. Винный погреб, поставщик мсье Дюпон — „шампанское Вдова Клико“, урожай 1798 г. (6 бутылок) — 18 фунтов».

«20 апреля. Парфюмер Жак Готье, Пикадилли — „духи Роза Прованса“ (флакон хрустальный, 4 унции) — 25 фунтов».

Двадцать пять фунтов за флакон духов. Память Катрин немедленно откликнулась: тяжёлый, сладкий, цветочный аромат, который окутывал Лидию при каждом визите. «Роза Прованса». Она сама называла эти духи — хвасталась, что это эксклюзивный аромат, что его делают специально для неё. И Катрин верила. Конечно, верила. Сестра не могла лгать, правда?

«25 апреля. Портной мсье Дюбуа — выездное платье (бархат бордовый), утреннее платье (муслин с вышивкой шёлком) — 67 фунтов».

«3 мая. Модистка мадам Леблан — перчатки лайковые (6 пар), шляпки (2 шт. с отделкой страусовыми перьями), веера (3 шт., слоновая кость, роспись) — 30 фунтов».

Я листала страницу за страницей, и каждая запись была как удар под дых. Платья, украшения, духи, сладости, вино, цветы — бесконечный поток роскоши, изливавшийся на Лидию. На мою сестру. На любовницу моего мужа.

Пальцы дрожали, когда я лихорадочно перелистнула назад, к прошлому году. Апрель 1800-го — я помнила из памяти Катрин, что Лидия гостила тогда целый месяц. Сослалась на то, что «маменька отправила её отдохнуть от городской суеты, бедняжка так устала от бесконечных балов и приёмов».

И вот они, записи, выстроившиеся в обвинительный ряд:

«12 апреля 1800. Ювелир Г. Аспри — золотой браслет с филигранью и россыпью бриллиантов — 89 фунтов».

Бриллианты. Восемьдесят девять фунтов.

«20 апреля 1800. Модистка мадам Леблан — бальное платье (атлас розовый, отделка жемчугом) — 52 фунта».

«30 апреля 1800. Кондитер мсье Шарлье — французские сладости (марципаны, цукаты, шоколад) — 15 фунтов».

Я вспомнила: Лидия обожала марципаны. Она могла съесть целую коробку за вечер, сидя у камина с книгой, откусывая по кусочку и облизывая пальцы. Катрин однажды попросила попробовать, и Лидия милостиво протянула ей одну конфету. Одну. Из коробки, которую купил для неё муж Катрин.

Я листала дальше, всё глубже в прошлое.

Лето 1799 года. Снова визит Лидии, на этот раз якобы «по просьбе бедной Кэти, ей так одиноко в этом большом доме, хоть сестра составит компанию».

«15 июня 1799. Торговец тканями мсье Лоран — шелка из Лиона (24 ярда, голубой, розовый, кремовый) — 95 фунтов».

Девяносто пять фунтов за ткань. Только за ткань — ещё без работы портного, без отделки, без фурнитуры.

«22 июня 1799. Сапожник Дж. Лобб, Сент-Джеймс-стрит — бальные туфли (две пары, шёлк с вышивкой, жемчугом и стразами) — 20 фунтов».

«30 июня 1799. Музыкальный салон „Бродвуд и сыновья“ — новое пианофорте, доставка из Лондона, настройка — 340 фунтов».

Я замерла на этой строчке так долго, что буквы начали расплываться перед глазами.

Пианофорте. Триста сорок фунтов.

Я закрыла глаза, прижав ладони к вискам, где пульсировала боль, и позволила памяти Катрин развернуть картинку.

В музыкальной гостиной, в дальнем крыле дома, куда Катрин почти никогда не заходила, стоял инструмент. Великолепный, лакированный, чёрный как ночь, с резными ножками и инкрустацией перламутром. Крышка была украшена тонкой росписью — букеты цветов, переплетённые с музыкальными инструментами. Клавиши — белоснежные, отполированные до блеска.

Катрин не умела играть. Её учили в детстве, но она так и не освоила ничего, кроме простейших гамм, и быстро бросила, к неудовольствию матери. Музыка её не интересовала.

Зато Лидия играла. Лидия играла превосходно, её тонкие пальцы порхали по клавишам, извлекая сложные мелодии — сонаты Моцарта, вальсы, арии из модных опер. Она обожала демонстрировать свой талант гостям, сидя за инструментом в выгодной позе, с изящно наклонённой головой, с лёгкой улыбкой на губах, подставляя лицо падающему из окна свету.

И все восхищались. Все аплодировали. А Катрин стояла в углу и тоже хлопала, радуясь за сестру.

Он купил ей пианофорте. За триста сорок фунтов.

Я уставилась на раскрытую страницу, чувствуя, как что-то тяжёлое и горькое поднимается из груди. Злость? Отчаяние? Или просто усталость — бесконечная, выматывающая усталость от осознания того, в какую ловушку угодила Катрин?

Сотни фунтов в год. Я быстро прикинула в уме, складывая суммы. За два года не меньше двух-трёх тысяч. Огромные деньги. Откуда они? Его собственное состояние, которое, судя по земельному спору и намёкам адвоката, было не так уж велико? Или моё приданое — те двадцать тысяч фунтов, которые отец Катрин принёс в этот брак?

Мне нужно было узнать. Понять, остались ли вообще те деньги, или он уже спустил их на свою любовницу. Потому что если они ещё есть — это мой шанс. Мой единственный шанс на свободу, на побег из этой золочёной клетки.

А если их нет… Я не знала, что делать, если их нет…

В дверь постучали — легко, почти игриво. Знакомый ритм: тук-тук-тук, как будто пальцы выстукивали весёлую мелодию.

Я вздрогнула, инстинктивно схватила гроссбух и засунула его под одеяло, под самый край, туда, где ткань свисала почти до пола. Не успела даже перевести дыхание — дверь распахнулась.

— Кэти! Ты, надеюсь, не спишь?

Лидия влетела в комнату, как всегда окружённая облаком духов и шелеста юбок. Сегодня на ней было платье цвета спелой сливы — глубокий, насыщенный оттенок, который выгодно оттенял её фарфоровую кожу и золотистые волосы. Отделка из кремового кружева на декольте и манжетах. Талия, перехваченная широкой атласной лентой. Юбка колоколом, шуршащая при каждом шаге.

Мадам Леблан. Бонд-стрит. Сколько фунтов на этот раз?

В руках Лидия держала небольшую корзинку, накрытую салфеткой.

— Я принесла тебе фрукты из оранжереи! Колин велел садовникам собрать самые спелые персики. Правда, он такой заботливый?

Она опустилась на край кровати — как всегда, не спрашивая разрешения, не замечая, как я морщусь, и матрас качнулся под её весом. Я почувствовала, как под одеялом сдвинулся гроссбух, и замерла, стараясь не шевелиться, не выдать себя ни единым движением.

— Это… очень мило, — выдавила я, и голос прозвучал почти естественно. Слабо, благодарно. Как и должен звучать голос больной жены, которую навещает любящая сестра.

— Ты выглядишь все еще бледной, — Лидия склонила голову, изображая заботу. — Тебе нужно больше есть, дорогая. Посмотри, какая ты худенькая стала! Одни косточки. Мэри говорит, ты почти не притрагиваешься к еде.

Мэри. Значит, она докладывает Лидии? Или Лидия сама выспрашивает?

— Стараюсь, — сказала я. — Но аппетита нет.

— Бедняжка.

Лидия протянула руку и взяла один из персиков из корзинки, поднося его к свету из окна. Плод был красивый, бархатистая кожица, румяный бок, идеальная форма. Она любовалась им так, словно это была драгоценность.

— Знаешь, мы с Колином сегодня завтракали в библиотеке, — начала она тем воркующим тоном, который я уже научилась узнавать. — Он показывал мне свою коллекцию редких книг. У него такой изысканный вкус! Первые издания, представь себе. Некоторым уже больше ста лет.

Она положила персик обратно и откинулась назад, опираясь на руку. Матрас снова качнулся. Гроссбух под одеялом сдвинулся ещё на дюйм.

— А потом мы гуляли по саду. Погода была чудесная, несмотря на тучи. Колин говорит, что к вечеру будет дождь, но пока ещё можно было наслаждаться свежим воздухом. Он так много знает о растениях! Рассказывал мне про розы, какие сорта лучше приживаются, какие требуют особого ухода. Оказывается, те алые розы в оранжерее — очень редкий сорт, их специально выписывали из Франции ещё до войны.

— Как интересно, — сказала я, и голос не дрогнул.

Лидия болтала дальше: о погоде, о цветах, о каком-то новом романе, который ей прислали из Лондона, о платье, которое маменька обещала заказать ей к балу у Честерфилдов на следующей неделе. Слова лились потоком, журчали, как ручей, и каждое было крошечным уколом. Она сидела здесь, в моей комнате, на моей кровати, в платье, которое, я теперь знала точно, тоже оплатил Колин, и рассказывала о своём счастье.

А я слушала, кивала в нужных местах, натягивала слабую, болезненную улыбку и вспоминала цифры в гроссбухе под одеялом. О сотнях фунтов. О тысячах. О том, как мой муж одевал, украшал, баловал мою сестру, и думала, как все это обратить в мою пользу.

— … и Колин говорит, что мне очень идёт этот оттенок, — продолжала Лидия, поглаживая юбку платья. Её пальцы скользили по ткани любовно, почти чувственно. — Хотя я сначала сомневалась, знаешь. Фиолетовый может быть таким коварным цветом, он не всем подходит. Но мадам Леблан уверила меня, что с моим цветом волос и кожи это будет просто божественно. И она была права, не находишь?

Мадам Леблан. Модистка с Бонд-стрит. Чьё имя мелькало в гроссбухе снова и снова, на каждой странице, при каждом визите Лидии.

— Тебе очень идёт, — сказала я механически.

— Правда? — Лидия просияла. — Ты такая добрая, Кэти. Всегда была. Знаешь, я так рада, что могу быть здесь, рядом с тобой, пока ты поправляешься. Семья должна поддерживать друг друга в трудные времена, не так ли?

Семья. Поддержка. Я чуть не рассмеялась. Горький, сухой смешок застрял в горле, и я закашлялась, чтобы скрыть его.

— Да, — выдавила я, прокашлявшись. — Конечно.

— Ну, я не буду тебя утомлять, — Лидия поднялась наконец, встряхивая юбками. Шёлк зашуршал, распространяя вокруг аромат «Розы Прованса», тех самых духов за двадцать пять фунтов флакон. — Тебе нужно отдыхать. Доктор Моррис был очень строг насчёт этого. Я оставлю персики здесь, на столике. Съешь хотя бы один, ладно? Ради меня.

Она поставила корзинку на прикроватный столик, рядом с остывшим чаем и нетронутой кашей.

— До вечера, дорогая.

Лидия наклонилась и чмокнула меня в щёку: быстро, небрежно, как чмокают надоедливого ребёнка или больную собачку. Её губы были прохладными, а запах духов удушающим. Он окутал меня на мгновение, заполнил ноздри, и я задержала дыхание, чтобы не закашляться снова.

— Отдыхай, — бросила она уже от двери. — И ешь!

Она выплыла из комнаты так же легко, как вошла, оставив за собой шлейф аромата и лёгкое эхо смеха. Дверь закрылась с мягким щелчком.

Я выдохнула только тогда, когда её шаги затихли в коридоре всё дальше и дальше, пока не растворились в тишине большого дома.

И только тогда вытащила гроссбух из-под одеяла и посмотрела на него. Тяжёлая книга в потёртом переплёте. Оружие. Доказательство.

Я снова открыла книгу, нашла место, где остановилась и продолжила листать.

Загрузка...