Следующий день прошёл так, словно ничего не случилось.
Лидия спустилась к завтраку около десяти — свежая, румяная, в новом платье цвета спелого персика. Ни тени тревоги на лице, ни намёка на то, что её мирный сон был чем-то нарушен. Она щебетала о погоде: дождь, наконец, закончился, солнце выглянуло, о письме от маменьки, о том, что миссис Картрайт прислала приглашение на обед.
Колин появился чуть позже — безупречный, как всегда. Улыбался, шутил, расспрашивал Лидию о планах на день. Привычная маска обаятельного джентльмена.
Я сидела над своей чашкой чая и наблюдала. Как его пальцы задержались на солонке, когда он передавал её Лидии. Как она чуть подалась к нему, отвечая на какой-то вопрос. Как их взгляды встретились на мгновение — быстро, украдкой, по привычке.
Всё как обычно. Ленивое утро, лёгкая болтовня, звон серебра о фарфор. Никакой тревоги. Никакого беспокойства. Они спали так крепко, что даже не почувствовали сквозняка из открытой двери.
Обед прошёл так же безмятежно, неспешно. Я уже решила, что весь день пройдёт в этой вязкой тишине, когда Колин вдруг повернулся ко мне.
— Катрин, дорогая. Я тут подумал…
Голос мягкий. Заботливый. Голос любящего мужа.
— Тебе нужно развеяться. Ты слишком долго просидела взаперти, это вредно для здоровья. Все эти недели в одной комнате, без свежего воздуха, без общества… Это никуда не годится.
Я молча ждала продолжения.
— Почему бы тебе не навестить Эдварда?
— Эдварда?
— Твоего брата. — Он тепло и ласково улыбнулся. — Дети, говорят, по тебе очень соскучились. Маленькая Эмили — ей сколько сейчас, четыре? пять? — всё время спрашивает о тётушке Катрин. Свежий воздух. Семья. Детский смех. Это пойдёт тебе на пользу.
— Я подумаю, — сказала я ровно.
— Подумай, дорогая. — Он потянулся через стол и накрыл мою руку своей. Прикосновение было мягким, почти нежным и абсолютно холодным. — Я прикажу подать карету.
— Не сегодня, — сказала я, мягко высвобождая руку. — Благодарю за заботу.
Колин кивнул и вернулся к еде. Тема была закрыта… пока. Но я видела: за его безупречной маской что-то шевельнулось. Тень. Беспокойство. Он чувствовал, что что-то не так. Не знал что. Но чувствовал. Хищники всегда чувствуют опасность…
Следующие дни тянулись медленно, как патока в январе.
Я играла свою роль послушной, благодарной, выздоравливающей жены. Спускалась к обеду, когда хватало сил. Улыбалась Лидии. Кивала Колину. Читала газеты — старые и новые номера «Таймс». Вышивала бессмысленные узоры, которые никто никогда не увидит. Смотрела в окно на сад, где сирень уже отцветала, роняя последние лепестки на дорожки, а на розовых кустах набухали первые бутоны: тугие, ещё закрытые, обещающие июньское буйство цвета.
И ждала. Ждала, когда что-нибудь изменится, когда появится выход из этой ловушки…
Однажды вечером Мэри задержалась в дверях, вместо того чтобы уйти. Я увидела по её лицу, что-то изменилось.
— Госпожа… — она прикрыла дверь и подошла ближе, и едва слышно зашептала. — Милорд завтра уезжает в Суссекс.
— А мисс Морган?
— Мисс Морган собирается к матушке! Миссис Морган прислала письмо, жалуется на здоровье, хочет видеть дочь. Милорд приказал подать карету завтра рано утром.
— Когда именно милорд уезжает?
— Берт сказал, ещё до рассвета.
Я медленно выдохнула. Колин уедет первым. Потом, через несколько часов, Лидия. Дом опустеет, останутся только слуги. И я. Это был мой шанс.
Остаток вечера тянулся бесконечно. Я сидела в кресле у камина, листала какую-то книгу, не видя ни строчки. Буквы плыли перед глазами, складываясь в одно и то же слово: завтра, завтра, завтра. Около десяти Мэри помогла мне переодеться, погасила лишние свечи и пожелала спокойной ночи. Мы обе знали, что ночь будет какой угодно, только не спокойной.
Сон не шёл. Я лежала в темноте, глядя в потолок, и прислушивалась к звукам засыпающего дома. Где-то хлопнула дверь. Прошли чьи-то тяжёлые шаги — Колин? Неразборчивые, тихие голоса внизу. Потом всё стихло.
Часы в холле пробили полночь. Потом час. Потом два. За окном небо начало медленно светлеть, из чёрного в серое, из серого в розоватое. Я так и не сомкнула глаз.
Первые звуки раздались ещё до рассвета. Скрип ступеней, приглушённые голоса, ржание лошадей во дворе. Я встала, накинула шаль и подошла к окну.
Колин вышел на крыльцо в дорожном сюртуке. Что-то сказал кучеру, сел в карету. Не обернулся. Не поднял глаза к моему окну. Кучер щёлкнул вожжами, лошади тронулись, и карета покатила по подъездной дорожке, мелькнула за деревьями, исчезла.
Я стояла у окна и смотрела ей вслед. Странное чувство — не радость, не облегчение. Скорее, холодная сосредоточенность. Как перед прыжком в воду.
Лидия уехала через два часа. Она, конечно, не могла собраться вовремя: никак не могла решить, какой дорожный костюм надеть, какую шляпку взять, какие перчатки. Её капризный голос разносился по всему дому, и я слышала, как она спорит со служанкой на лестнице, требует другую накидку, жалуется на неудобные ботинки. Наконец, внизу хлопнула дверь, застучали копыта по гравию и всё стихло.
Дом опустел.
Я стояла у окна ещё несколько минут, глядя на пустую подъездную дорожку. Прислушивалась. Где-то внизу звякнула посуда: кухарка убирала после завтрака. Скрипнула дверь в дальнем конце коридора. Обычные звуки большого дома, живущего своей жизнью. Никакой тревоги. Никакой суеты. Хозяева уехали, слуги занялись своими делами.
Пора.
Я взяла трость и вышла в коридор. Ноги слушались плохо не от боли, от волнения. Сердце колотилось где-то в горле, и я заставляла себя идти медленно, спокойно. Просто хозяйка дома, прогуливающаяся по собственным владениям.
Синяя комната была прибрана. Постель застелена свежим бельём, туалетный столик прибран — горничная уже успела навести порядок. Но шкатулка стояла на месте, там, где всегда.
Руки не слушались, когда я открывала её.
Ленточки, свёрнутые в аккуратные спирали. Засушенный цветок… и на самом дне, под всем этим сентиментальным хламом — записка. Тот самый размашистый почерк. Та самая подпись, полное имя, без сокращений. «Твой навеки, Колин Сандерс».
Я спрятала её в карман платья. Закрыла шкатулку, поставила точно так, как стояла. И вышла, не оглядываясь.
В своей комнате я достала из угла корзинку для рукоделия. Плетёные стенки, потемневшие от времени, откидная крышка на кожаных петлях. Внутри лежали пяльцы с натянутой тканью, мотки разноцветных ниток, напёрсток, ножницы — всё, что полагается благовоспитанной леди для убийства времени. Я вытащила пяльцы и отложила в сторону. Затем опустилась на колени перед комодом. Нижний ящик, под стопкой старых писем и пожелтевших кружев, там, где Катрин хранила свои скромные сокровища ещё с детства. Шкатулка из орехового дерева, неприметная, простая.
Деньги были на месте, завёрнутые в носовой платок. Я пересчитала: семнадцать фунтов, четыре шиллинга, горсть медных пенни. Немного. Но на первое время хватит: на дорогу, на еду, на угол в каком-нибудь дешёвом пансионе.
Украшения тоже на месте. Всё, что осталось от прежней жизни. Всё, что по закону теперь принадлежало Колину. Сложила деньги и украшения на дно корзинки, прикрыла мотками ниток, сверху положила недошитый платок. Если кто заглянет, увидит только рукоделие скучающей больной.
Оставался кабинет.
Коридор тянулся передо мной длинный, полутёмный, пахнущий воском и пылью. Я шла медленно, стараясь не стучать тростью по паркету. Мимо библиотеки с её тяжёлыми дубовыми дверями и запахом старых книг. Мимо гостиной, где мебель пряталась под белыми чехлами, как призраки, ждущие возвращения хозяев. Каждый шаг отдавался в тишине слишком громко, и я то и дело замирала, прислушиваясь. Ничего. Только мой собственный вдох. Только стук крови в ушах.
В кабинете никого не было. Пыль танцевала в луче света из окна, оседая на корешках книг, на разбросанных бумагах, на бронзовом льве, который скалился с письменного стола. И там, на полке за столом, среди папок и конторских книг — гроссбух. Тёмно-зелёный переплёт, потускневшее золотое тиснение. Я узнала его сразу.
Книга оказалась тяжелее, чем я помнила. Или просто руки ослабели от напряжения. Здесь была вся история — каждый фунт моего приданого, каждое платье для Лидии, каждое украшение, каждый флакон духов. Доказательства, которые невозможно оспорить. Я положила гроссбух в корзинку, под недошитый платок, рядом с деньгами и украшениями.
И уже повернулась к двери, когда взгляд зацепился за картину над каминной полкой: охотничья сцена в тяжёлой золочёной раме, всадники в красных сюртуках, свора гончих, олень на опушке леса. Таких картин десятки в любом поместье, я видела их сотни раз и никогда не обращала внимания, но сейчас что-то царапнуло изнутри, какое-то смутное узнавание, и я поняла: это не моя память — Катрин.
Воспоминание развернулось само собой, яркое и отчётливое, словно я сама стояла тогда в дверях этого кабинета. Зима, первый год после свадьбы, Катрин искала мужа — спросить о чём-то, о визите к соседям или о меню на ужин, уже неважно. Дверь была приоткрыта, и она заглянула, просто заглянула на мгновение и увидела: Колин стоял спиной к ней, а охотничья сцена была сдвинута в сторону, открывая тёмную нишу в стене, небольшой чугунный сейф с латунной накладкой вокруг замочной скважины. Катрин тогда отступила бесшумно, ушла, никогда не спрашивала о том, что видела, потому что хорошие жёны не задают лишних вопросов, не лезут в дела мужа, не суют нос туда, куда их не просят.
Но она запомнила. И теперь эта память принадлежала мне.
Рама оказалась тяжелее, чем я ожидала, но картина держалась на скрытых петлях и легко отошла в сторону, как дверца шкафа, обнажая то, что пряталось за ней все эти годы. Сейф был именно таким, каким его помнила Катрин: небольшой, не больше хлебницы, с латунной накладкой, начищенной до тусклого блеска.
Я огляделась по сторонам, пытаясь думать как Колин, влезть в его голову, понять логику человека, который привык, что весь мир принадлежит ему по праву рождения. Где он прячет ключ? Не далеко — это точно. Человек, который уверен в собственной неприкосновенности, который знает, что ни одна живая душа не посмеет войти в его кабинет без спроса, не станет изобретать сложных тайников. Положит туда, где удобно, где под рукой, где не нужно тянуться и вспоминать.
Взгляд остановился на письменном столе, на бронзовом пресс-папье в форме львиной головы. Я взяла его в руки, и внутри что-то тихонько звякнуло, перекатилось с глухим металлическим звуком. Перевернула — дно оказалось полым, прикрытым войлочной накладкой, и когда я отогнула её, на ладонь выскользнул ключ: маленький, латунный, с простой круглой головкой.
Я вставила ключ в скважину, повернула — раз, другой — и замок поддался с мягким щелчком, словно только этого и ждал. Из тёмного нутра сейфа пахнуло пылью, старой бумагой и чем-то ещё — металлом, может быть, или просто затхлостью закрытого пространства. Я сунула руку в темноту, пальцы нащупали какие-то документы, сложенные стопкой, — отложила, не глядя. А потом пальцы коснулись чего-то другого: кожи, мягкой и гладкой, стянутой шнурком в тугой узел. Мешочек, неожиданно тяжёлый, оттянувший руку.
Я развязала шнурок, заглянула внутрь и несколько долгих секунд просто смотрела, не в силах поверить собственным глазам, не в силах пошевелиться, даже вдохнуть.
Золото. Гинеи, десятки гиней, тускло поблескивающие в скудном свете из окна, как россыпь маленьких солнц. Больше двухсот фунтов золотом…
Руки двигались сами: затянуть шнурок, спрятать мешочек в корзину, закрыть дверцу сейфа, повернуть ключ до щелчка, вернуть его в полую пасть бронзового льва, накрыть войлоком, поставить на место. Поправить картину: охотники снова скакали за оленем, гончие снова рвались вперёд, и ничто, ни одна деталь, не выдавала того, что произошло. Никаких следов. Словно меня здесь никогда не было…
Это не кража, думала я, прикрывая за собой дверь кабинета. Это возврат долга. То, что причиталось мне с самого начала.
Корзинка оттягивала руку — гроссбух и мешочек с золотом весили немало, но снаружи ничего не было заметно: пяльцы и нитки надёжно скрывали содержимое. Просто хозяйка дома несёт своё рукоделие. Что может быть невиннее?
Коридор был пуст. Я шла обратно тем же путём — мимо гостиной, мимо библиотеки, и тяжесть золота напоминала о себе с каждым шагом. Странное чувство: ещё час назад я была нищей, зависимой от милости мужа, а теперь несла в этой скромной корзинке больше денег, чем большинство людей видели за всю жизнь.
Впереди показался холл, залитый светом из высоких окон, и я уже видела входную дверь, уже представляла, как толкну её и выйду на крыльцо, когда заметила движение справа.
Миссис Хэдсон.
Она стояла между мной и выходом: прямая, неподвижная, со сложенными на груди руками. Словно ждала. Её взгляд скользнул по мне, задержался на корзинке в моей руке, и я увидела, как чуть дрогнули её брови. Не подозрение ещё, но вопрос. Зачем хозяйке рукоделие, если она собралась на прогулку?
— Миледи. — Голос ровный, холодный. — Что вы делаете? Вам нельзя выходить. Доктор велел полный покой. Я должна сообщить милорду…
— Прочь с дороги.
Мой собственный голос удивил меня. Низкий, холодный, незнакомый. Голос, которого у Катрин никогда не было. Голос женщины, которой нечего терять.
Миссис Хэдсон отступила. Я видела в её глазах что-то похожее на растерянность, на страх. Эта женщина, которая три года смотрела сквозь Катрин, как сквозь пустое место, которая знала о синяках и молчала, которая слышала крики за закрытыми дверями и отворачивалась — она не знала, что делать. Впервые за три года.
Я прошла мимо неё и толкнула входную дверь.
Яркое солнце ударило в лицо. После полумрака дома оно казалось почти осязаемым, и я остановилась на крыльце, зажмурившись, позволяя теплу коснуться век, щёк, лба. Ветер шевелил волосы, откуда-то из сада доносился запах свежескошенной травы. Где-то пела птица, заливисто и беззаботно, как будто это был обычный майский день, как будто ничего особенного не происходило.
Я открыла глаза и пошла через парадную лужайку. Трость в одной руке, корзинка в другой — неудобно, но я не останавливалась. Не оглядывалась. Мимо клумб, мимо фонтана, где каменный амур целился из лука в равнодушное небо, мимо старых лип, бросавших на траву кружевные тени.
Чугунные, с вензелями Сандерсов ворота стояли открытыми, и за ними, в тени раскидистого дуба, ждала Мэри.
Она тотчас бросилась ко мне, едва я переступила ограду.
— Миледи! Я уже думала… боялась, что что-то случилось, что вы не придёте.
— Всё в порядке. — Я передала ей корзинку. — Идём. Нельзя терять время…
Телега ждала чуть дальше по дороге, простая крестьянская телега, запряжённая гнедой лошадью. На козлах сидел угрюмый мужчина в потрёпанном картузе. Джеб Хокинс не повернул головы, когда мы приблизились. Не поздоровался. Просто ждал, жуя соломинку и глядя куда-то вдаль.
Телега была жёсткой и неудобной — голые доски, охапка сена вместо сиденья. Не карета, достойная виконтессы. Но когда Мэри помогла мне забраться, когда я опустилась на это сено, пахнущее летом и пылью, — мне показалось, что я никогда в жизни не сидела удобнее.
Джеб щёлкнул вожжами. Лошадь фыркнула и тронулась. Телега качнулась, заскрипела, колёса застучали по ухабистой дороге.
Я обернулась только один раз. Роксбери-холл возвышался на холме — величественный, прекрасный в лучах майского солнца. Каменные стены, увитые плющом. Башенки. Блестящие окна. Парадное крыльцо с белыми колоннами. Издалека он казался сказочным замком, домом из тех историй, что рассказывают детям на ночь.
Дом, который должен был стать моим. Клетка, которая чуть не стала моей могилой.
Дорога повернула, и он исчез за деревьями — медленно, постепенно, словно тонул в зелёном море листвы. Сначала скрылись башенки, потом крыша, потом последний проблеск окна. И всё. Ничего не осталось. Только дорога впереди, только поля по обе стороны, только небо над головой.
Я отвернулась и больше не оглядывалась.
— До Лондона часов десять, — проговорил возничий, не оборачиваясь. — К ночи будем, если дорога не раскиснет.
Десять часов. Десять часов на этой телеге, по этой дороге, мимо деревень, где любой может запомнить женщину с тростью и служанку. Колин вернётся в конце дня. Обнаружит пропажу. Начнёт искать. И первым делом расспросит местных — не видел ли кто его жену? Не проезжала ли телега с двумя женщинами?
Джеб Хокинс возит шерсть в Лондон. Это знают все в округе. След приведёт прямо к нему, а от него ко мне.
— Нет, — сказала я. — Не в Лондон.
Джеб чуть повернул голову: первое движение с тех пор, как мы сели.
— Довезите нас до ближайшей почтовой станции. Там мы пересядем на карету.
Он помолчал, пожевал соломинку.
— Дартфорд. Часа три отсюда. Оттуда кареты ходят в Лондон, в Дувр, в Кентербери. Куда угодно.
Куда угодно. Именно то, что нужно. На почтовой станции толпы людей, десятки экипажей, сотни пассажиров. Там мы станем просто двумя женщинами среди многих. След оборвётся.
— Дартфорд, — кивнула я. — И если кто-нибудь будет спрашивать…
— Никого не возил, — Джеб сплюнул соломинку в пыль. — Ничего не видел. Память дырявая, что поделать.
Мэри рядом со мной тихо выдохнула, я и не заметила, что она задержала дыхание. Я накрыла её руку своей и крепко сжала. Она вздрогнула от неожиданности, но руки не отняла.
Телега тем временем покачивалась на ухабах, и я постепенно привыкала к этому ритму: скрип колёс, стук копыт, поскрипывание досок под нами. Мимо проплывали поля, живые изгороди, фермерские дома с дымком над трубами.
Солнце клонилось к западу, заливая всё вокруг густым золотым светом. Тени от деревьев вытягивались поперёк дороги, и лошадь шагала сквозь них — из света в тень, из тени в свет. Птицы пели в придорожных кустах, ветер доносил запах цветущего боярышника, и где-то вдалеке, за холмами, уже проступал силуэт церковной колокольни.
Дартфорд. А оттуда Лондон. И впереди меня ждала борьба. Впереди ждала свобода…