Глава 17 Крысеныш, или Мир без света

Пора поднимать забрало, сжигать мосты,

Вздымая себя из гибельной черноты,

Забыть про пустую славу былого дня,

Того, где нет тебя и где нет меня,

Пора променять весь мир на тебя одну,

И вновь примерять корону, кольцо, войну,

Пора отдавать долги, возвращать друзей,

Пора становиться влюбленнее и мудрей,

Пора разобраться, где холод, а где огонь,

Пора донести до сердца твою ладонь…

Забыты чертоги и троны — они пусты,

Пора поднимать забрало, сжигать мосты.

Крысы видят крайне плохо: не дальше, чем на длину ступни взрослого мужчины. И не потому, что в местах, где они обитают, сумрачно. Нет, они познают предметы вокруг через запахи и звуки, через незаметные прочим колебания воздуха.

Мир темноты зрим и осязаем, огромен и красноречив. Это крысу тоже было известно. Он родился отличным от прочих, в месте, смысл которого никто не пытался понять, и жил шмыгая, подслушивая и вынюхивая. Доверял лишь трепещущим ушкам и чутким усикам на подвижном носе, и всегда находил дорогу и еду.

Множество нитей вокруг переплетались, спускаясь к нему, но стоило лишь потянуть за одну из них, и становилось понятно: вот кожа, вот металл, вот сквозняк, вот странные большие существа, что ходят, шумят и едят.

Крыс знал, что это такое, люди. Он слышал, как они себя называли. До него иногда доносились крики: «Люди! Помогите! Кто-нибудь! Люди!», а от здешних: «Заткни пасть! Не мешай отдыхать порядочным людям!» И часто из дальних комнат: «Вы же люди! Прекратите! Хватит! Нет!..» Крики и хлесткие удары. В этих стенах он слышал многое. Особенно хорошо запомнил слово «люди», а рядом — их боль. Она приходила сюда вместе с ними. Здешние усиливали ее.

Здешние не собирались в стаи, но собирали тех, кто приходил снаружи, переругивались с ними и даже дрались. Иногда несколько на одного, которого зачем-то спутывали, словно он мог сбежать через стены, где далеко не всегда есть щель даже для маленького зверька. А спасаться приходилось часто. Люди кидались тяжелым, топтали башмаками, ставили ловушки или раскидывали съедобное и смертельное. Называли такое «отравой». Крысы умирали в муках, а оставшиеся запоминали запах отравы.

Иногда «отравой» люди называли то, что пили сами. Поначалу крысенок, снуя по столу, за которым дрыхли здешние, остерегался брать куски хлеба или рыбы. Потом догадался — не умирают, значит, можно и ему. А если отравлено то, что пьют? Хотелось бы и в этом знании разочароваться. И вот однажды, толкая носом к краю дивного запаха орех, крысеныш задел кончиком хвоста мясистый нос одного из спящих. Тот заворочался во сне, всхрапнул, дернул рукой и зацепил пузатый кувшин. Расстаться не мог, хоть и прикладывался весь вечер.

Кувшин упал, из него плеснулось что-то темное, противно пахнущее. Оно растеклось по столу, попало на шкурку.

Крысеныш убежал испуганно, а потом долго сидел в темноте за дальней ножкой стола, куда поторопился загнать добытый орех, и, загребая шерстку с боков, счищал омерзительные пятнышки с белого меха.

Никто из здешних не проснулся от шума — так и лежали, пока ночь не минула. Ни живые, ни мертвые. Сильно вонючие.

В большом мире так много воды, а люди порой удивительно грязные! Пьют свою отраву и не помирают. Иным эта смерть могла и на пользу пойти. Глядишь, выбрался бы наружу кто-нибудь из тех, кого сюда приводят. Кто потом отчаянно, зло или жалостливо шумит. Видно, скучают по своим.

Крыс жил один. Большая стая, жившая над потолком двух дальних комнат, отказалась от него. Сородичи отбирали еду, кусали за бока, толкались, пока не выгнали из теплой общей норы. Поначалу он сопротивлялся — жить одному казалось немыслимо. Но потом решился и ушел совсем. Выбрал себе новое местечко. Тесное, близко к выходу, и рядом с комнатой, где обитали здешние. Правда, тут сквозило сыростью, было шумно, а по вечерам эти люди вели себя отвратительно. Крысеныш задумался о новой норке, но тут пришла другая напасть, кошмар для крысиных ушей и покоя. В одну темноту по стенам принялся стучать и вопить сам ужас наружного мира. Маленький мир из дерева и железа скрипел, стонал и боялся вместе с дрожащим крысенком…

После привели одного нового; тихо привели. Крысенок не вышел посмотреть на него, хотя любил узнавать, с кем он делит жилье. Люди были все время разные, и разными были их серо-голубые тени. А этого от страха пропустил.

Потом наружный шум и ужас отступили, оставив стены в покое. И как только миновала следующая темнота, привели новых и таких злых, что казалось, решетки с дверями их не остановят. А потом еще привели. И еще. Все эти люди не стонали жалобно, не ходили отчаянно. Они орали, грохотали, дрались, и крысенок едва не потерялся, шарахаясь от груды звуков и пытаясь проскользнуть мимо комнат, в которых новые мутузили друг дружку.

Здешние свою отраву пить перестали. Они сидели тихо, говорили медленно. Потом им на смену пришли другие, и было их много больше, а следующей ночью орали все. В комнатах с решетками:

— Да по нему веревка плачет!

— На дыбу Мясника!

— На плаху его, под топор, а потом и на дыбу, тварь, нелюдя!

— Я знаю, он тут! Пустите, гады придонные! Я ему сам! У меня из-за него ветер крышу разворотил! Убытков!.. Пустите, он мне заплатит! Открой же двери! Дай добраться!

— Нет! Сначала я! Я его, мерзавца, кишками наружу выверну, чтоб к небу рта не обратил! Выродок проклятущий!

В комнатах с дверями вели себя спокойнее; не били ни стены, ни соседей, но, прильнув к окошкам, выкрикивали всякое в коридор и промеж собой:

— Выходит, слушается его небо-то, а? Так кого вы, тупицы, выворачивать собрались?

— Короля! Как есть короля!

— Тупицы необразованные!

— Король!

— Сила вернулась в край! Сила!

— Риддак, ну что ты несешь, рвань болотная! Какая сила⁈

— А такая, чьему слову все подвластно! Иль ты сам не о том на площади орал?

— Я-то знаю, что орал, а вот ты что несешь-то? Плесень ты с днища!

— Заткнитесь оба, тупицы! Ежели он королевской крови, разве будет желать людям своего края?

— Умный больно, а что ж не свободный?

— Не мог он проклясть, ежели королевской крови! Не по совести это! Не могут правители на своих же…

— Но ведь по силе! А? По силе?

— Вот ведь, тупицы трещоточные! Хуже бабья! Не проклинал он никого. Знаю я его, не мог он. И чтоб он тогда спасать пошел? Чего вы на человека наговариваете? Ему своих мало?

— Это с каких таких уловов у вас Мясник за человека принимается? Да какие у него беды? Не знает, с кого кусок мяса отрезать⁈ — орали из-за решеток, и коридоры тонули в новых волнах визгливого гомона и ругани.

— На фонарь его! От него все зло!

— Все говорили, все видели!

— Да он на причале стоял, руками махал. А потом и налетело!

Не меньший шум доносился снаружи. Казалось, тот старый ужас попритих немного, но решил навсегда остаться и в большом, и в малом мирах.

Крысенок хотел пробраться к своим, но не успел. В коридор спустился очень редко появляющийся тут старший в стае. Неприятный даже издалека — и учуять его можно было тоже издалека. Постоял, послушал гвалт, покряхтел зло и недовольно.

— Заткнулись, уроды лупоглазые!

Не помогло, только хуже стало. Затрясли решетки вместо ответа, застучали в двери и в пол. Главный, развернувшись обратно к лестнице, буркнул:

— Эдак они мне всю тюрьму развалят… — и рявкнул уже своим: — Стража! А ну выгоняй всех! По три плетки с натягом — и пошли все вон.

— А ты, Шон, не спеши наказания раздавать, — ядовито раздалось из комнаты с дверью. — Пусть их тот назначает, кого ты в дальней камере запер. Только он имеет право. И виновных определит пусть тоже он.

— Риддак, заткнись!

— Сила ему дана справедливо судить, — поддакнули оттуда же.

— По четыре плети! — выкрикнул Шон так, что аж слюной брызнул.

Из-за решеток заворчали недовольно:

— Опять все из-за этого проклятущего…

А вот за дверями почему-то засмеялись:

— Еще скажи, что у тебя не только крышу сорвало, но и удочка треснула, и жена изменила тоже из-за Бэрра, тупица болотная!

— Если и изменила, то не из-за него, а с ним!

И в ответ захохотали уже с двух сторон.

— По пять плетей каждому! — проорал Шон, взрезая своей злостью все нити смеха и ругани.

Дождавшись, когда уйдет этот главный, и улучив момент, пока не пришли здешние, крысенок развернулся и припустил по коридору прочь от выхода — подальше от толкотни, криков и башмаков. Только дальние комнаты казались ему безопасными. Но к стае он не пошел, а последовал дальше, за еще один поворот, туда, где несколько узких комнат не имеют даже окошечек. Обычно они пустовали, и в них можно было бы устроить нору, только от еды далековато. Сейчас крысенок собирался отсидеться в тишине в одной из них, но, с трудом протиснувшись между толстыми досками двери, обнаружил, что не только он находится в этой части деревянно-железного мира.

Человека этого крысенок узнал. Догадался, что это и есть тот самый, кого привели тихо и на кого было боязно смотреть. От него не несло ни страхом, ни болью. Он пах слабо и непривычно, звуков не издавал, дышал медленно и спокойно, даже не шевельнулся, хотя крысенок громко царапал коготками по полу, пока втискивался в дверную щель. Тень от человека тянулась не серо-голубая, а черная.

Крыс обегал комнату, обнюхал все, до чего мог дотянуться. Поприкидывал — натаскать ли соломки в щель, если она найдется в одной из стен? Или сначала осмотреться и найти все-таки подходящее отверстие?

В какой-то миг будто кто за нить потянул — шерсткой показалось, что человек неживой. Крысенок замер возле матраса. Потом понял: человек ничего не ждет, иначе бы вскинулся на шорох и на звуки свары. Он сидел, прислонившись к стене, не шевелился. Крысенок отложил мысли о соломе, отважился и подошел. Поводил носиком, коснулся усиками, за руку пощекотал — холодная! — и куснул за кисть. Проверить.

А то лежал тут один когда-то. Лежал, холоднее становился и пах все хуже, а потом вынесли его.

Нет, этот оказался живым. Дрогнули пальцы, не оттолкнули. Крысеныш собирался было убежать стремглав, однако остался на месте. Человек не вызывал страха, не нападал. Он лишь вздохнул громче и с легким шорохом подтянул ноги к груди.

— Крысы, — голос скрипнул, как петли на двери, которую давно не открывали. — Ну, хоть крысы…

Здесь не имелось отверстий наружу, но то, что снова наступает темнота, крысенок почувствовал. Эта ночь была для него не такой, как все предыдущие с самого его рождения. Потому что его слушали. И с ним разговаривали.

После знакомства каждый продолжил заниматься своим делом: человек черной тени молча и неподвижно сидел у стены, крысенок копошился, безуспешно пытаясь найти что-нибудь для сна. Очень уж не хотелось выгрызать нору в невкусных влажных стенах. Крысенок вдруг ощутил протянутую руку с шариком хлеба. Подбежал, долго водил носиком вверх-вниз, робея.

Сцапал — и убежал. Вдогонку раздалось скрипучее:

— Если ешь, значит, пьешь и спишь. Смотри, что у меня есть? Я дам тебе башмак. Видно, хозяину он больше не нужен. Дал бы и свой сапог, все равно ходить тут некуда. Но башмак подойдет больше, хоть и ухи просит…

Так появилась уверенность, что человек его не обидит. И уютный домик, набитый мелким сеном, тоже появился.

— Ты кажешься светлым. Почти белым. И на боку я чувствую ссадину. Ты подрался? Или… а-а-а, тебя прогнали!

Крысеныш выпрямился возмущенно: «Нет, я сам. Сам ушел! И пару хвостов еще откусил. Видел бы ты меня в др-р-раке!»

Человек опять погладил его. Крыс прогнул спинку под пальцами, подставил ушко. Необычно. Приятно.

— Ничего. Одному тоже можно. Я ведь живу? Или вроде того. Держи… Кроме хлеба, ничего нет. А ты, наверное, любишь рыбу? Или семечки? Что для вас, хвостатых, лакомство?

«Орехи, — задумчиво повел носом крысенок, но ничем похожим не пахло. — Орехи бывают у здешних. Я принесу тебе один, когда они уснут от своей отравы».

— Ты хороший слушатель. Еще одна добрая душа в хрупком теле. Почему вы верите мне? Почему другие не верят? Не слушают. Не спрашивают ни о чем. Лучше бы допросили, я бы понял… Или это мне что-то понять надо?

Крысеныш решил не убегать. Может, удастся узнать о том, внешнем мире, который большой и не только из дерева и железа. Откуда люди приносили другие запахи, но они быстро терялись. Попасть туда было страшно и интересно.

Крыс сел на задние лапки, почистил мордочку и приготовился слушать. Человек, откинув голову на стену, тихо и медленно заговорил:

— Многие думают, что начинают жить с рождения. Кто-то говорит, с первого гребка в первой лодке. Кто-то — с объятий матери. Я день начала этой жизни помню хорошо, и дело не в лодке. День дурной, но я помню его волнительным… Второй день после того, как, сильный и властный, он нашел меня в Золотых песках. Знаешь, как он тогда красиво говорил? «Порядок… город… ты сможешь, чтобы всем хорошо было!» А у нас совсем плохо. Думал, всем помогу и своим тоже. Я в ратушу пришел с первыми лучами, надел лучшее. Да что там, лучшее, рвань одна, башмаки стоптались, но хоть имелись. Винира не увидел, а ведь, юнец, думал, что опять он со мной говорить станет. Красиво и сильно. А меня с порога — к той жабьей заднице, что тогда помощником была… Встреть сейчас — убил бы. Нет, ты не думай, я без повода на людей не кидаюсь, ни с мечом, ни со словом. Но этот стоил… Так он хотел, чтобы только его замечали, что разогнал полратуши. Люди ответа винира месяцами ждали: подать прошение некому, и известить о решении никто не приходил. Меня подручным взяли, а этот… Он мне дел тогда навалил немерено. Сказал, на день. Я узнал потом, что два посыльных за четыре дня справлялись. Но это потом. А тогда я успел все исполнить до захода солнца. Успел, невозможным не посчитал. С лодочником договорился, и он меня ждал, сколько и где надо. Иначе никак, еще ведь до Золотых песков нужно было успеть. На мосту у ворот всегда заторы, проверки, стража ходит, а никакой бумаги из ратуши мне не дали… На сушу через воду пробираться запрещено, да кто меня заметит? Прятался пару раз от охраны, топляком прикидывался…

Человек усмехнулся, хотя крысенок не понял его улыбки, лишь холодом повеяло.

— Один раз путь сократил, течением чуть не снесло. Оно сильное там… Потом так же возвращался. Лодочник не хотел отдавать кольцо, что я в залог оставил. Видно, рассчитывал, что не выплыву я, а оно ему достанется… А я за тем кольцом под лед горной реки бы… Мамино оно. Мне его дед отдал… Дурная история, потому что нет ни деда для меня, ни внука для него. Он мамин выбор осудил, да так, как принято в этом городе — чтобы навсегда и до последнего вздоха не простить. Любого последнего вздоха. Деда я видел один раз, почти случайно. Думал, найти нас не могут, а никто не искал детей Элинор, дочери Райана. Оказалось, никто и не знал, что она умерла. Даже что там — знать не хотели. Я сначала осторожничал с дедом, не понимал, как вести себя, что говорить. А как почувствовал, что не нужен вовсе — до чего же унизительно, словно попрошайка у родича! — что всколыхнулось во мне, не знаю. Назвал его сам не помню как, и ушел… Он догнал уже на улице, кольцо вручил фамильное — мол, Элли оставила, уходя.

Крысеныш понюхал, подумал, расхрабрился и быстро взобрался по руке, цепляясь коготками за куртку и помогая хвостом. Уселся на широком плече. Потянулся носом в ухо. Человек осторожно повел головой, но не сбросил.

— Про это кольцо теперь в городе знают трое. Я, ты вот и… Хочешь, я расскажу тебе о ней? Ты уже знаешь о кольце моей матери, но не знаешь о большей ценности… и даже не знаешь, какая она. И я не знал… Она как солнце. Само светило, и глаза как небо. И волосы чудные, золотые. Есть рыжие, а у нее — золотые. Сейчас скажу кое-что, ты наверняка испугаешься, решишь, спятил твой сосед, а я все-таки скажу… Мне бы очень хотелось верить, что у моей последней женщины — золотые волосы. Да, последней. Если я тут сгину, так и будет. Если выйду — пусть будет так… Будет так.

Крысенку почудилась легкая дрожь, пронизавшая все здание, а возможно, и весь город, но сейчас он сидел на теплом, широком человеческом плече, и решил не обращать внимания на странную тряску.

Человек помолчал, а потом продолжил:

— Тебя, верно, маленькая крыска ждет в теплой норке.

Крысеныш опечаленно опустил голову.

— А, ну да… Ты же белый, без стаи; значит, без семьи. Тебе норка — этот башмак. А я вот ложился с кем придется, а думал — с кем хотел. Делал, что прикажут.

А знаешь, у моей первой женщины были рыжие волосы. А она сама — подарком, да… Представь — один человек может подарить другого. Крысы не могут?.. Вот так и начнешь думать, что крыса лучше человека. Лучше любого, и кто вручил, и кто взял. А я и не думал отказываться. Только мерзко все это вышло и сейчас вспоминать тоже дурно. Может, просто молод был… Помню миг удовольствия, а словно в дерьме измазался. Особенно когда понял — женщине этой неприятно со мной. Я спросил, она признаваться не хотела. Посетители должны видеть восторг. Потом объяснила: груб, тороплив, неумел. Обидно, но я не ушел. Я у нее всю ночь провел и сумел понять, как сделать, чтобы хоть кому-то из двоих… Уже тогда знал — не себе… может, поэтому кое-чему и научился. Приходил, пока не понял, что хватит уже этой учебы.

Думал, больше в то заведение не вернусь, а потащило. Слово ведь себе давал: если кто и будет меня любить, то не за деньги. А получалось, все равно за что-то… Ну, да ладно. Десять лет назад это случилось. Когда еще раз показалось, что измазался. Пришел туда после… Тебе про то знать неинтересно, даже деда твоего тогда не было. А я был, и кровь на мне была, и грязь, что не смоешь. Я пришел, приказал: вина и девку — все равно какую, лишь бы повыносливее. Несколько ночей кряду, пока не затошнило… пока не понял, что только хуже делается. По городу стал шататься. Задирался. Думал — убьют подонка. Ан нет, шарахались… Потом потянуло в порядочное место, я только одно такое знал, «Три пескаря». Думал в погреб забраться, никого не видеть. Да только люди не всегда делают то, что думают… Хороший трактир, и мебель в нем хорошая. Крепкая, но вот как-то… не повезло тогда ни тому, кто мне под руку попался, ни этой мебели. Я бы тебе еще про тот трактир рассказал, да только не помню, что я там делал.

Человек отломил кусочек от большого ломтя хлеба, протянул крысенку и продолжил:

— Винира помню. Опять возник в моей жизни, чтобы говорить красиво и властно. В тот раз — ты ничего не можешь, ничтожество, о родне вспомни, тебе теперь не только доброго, а никакого слова никто не скажет, не то, что работу дать… Дурень я, теперь-то понял, а тогда ловко он меня поймал: погулял, щенок, и хватит — пора обратно на привязь. А сам вслух, после того как велел меня водой окатить — мальчик мой, ты сильный, ты справишься, так было нужно, это на благо города, так наводят порядок…

А знаешь, как тому, кто его наводит, после порядка этого на самого себя плевать? Не знаешь. И не дай твои крысиные предки это узнать! Я понял. Потом. Когда понял, увидел — все, увяз, не выбраться, не живой живу. Отец умер, с братом расстались плохо.

Он молчал столько, что крысеныш успел съесть весь хлеб. Тронул лапкой.

— И вдруг — она…

Человек вновь замолчал надолго, еды больше не протягивал. Застыл, словно дышать перестал. Тишина становилась плотнее и тяжелее, тень от человека — темнее. В отдалении все окончательно стихло. Крысеныш сбежал с плеча, уселся рядом, лапки на ледяные пальцы положил: «Чего замолчал? Договаривай».

Тот вздохнул, очнулся, продолжив медленно и еле слышно:

— Я ей про все тогда рассказал. Про площадь, про убитых, и про то, что снится мне тот мальчишка. А она смотрела, слушала… рубашку зашила. Волосы светлые, глаза ясные… Слушала, а потом заплакала — а мне вдруг легче стало… Обняла, прижалась. Теплая, живая, светится вся. Под руками помню: жа-а-арко! Для меня себя берегла. Не понял тогда. А я, дурак, обидел ее. Сбежал, наврал. Сказал: приду. Обманул. Боялся, прогонит. Думал, не нужен. Не помню, о чем я думал. Зачем я думал? Знаешь, как она мне вслед смотрела? Словно любит меня… Меня!..

Он вздрогнул, обхватил себя длинными руками за плечи, говоря совсем непонятно, словно не с крысенышем разговаривал, а с той, которая золотая и далеко:

— Холодно тут, ну хоть крысы… Вот и поделом. Не надо было… Не надо!.. Ингрид… Ты сказала, прощаешь… Нет, не так. Ты говорила тогда не так. Вернись и верни обратно… скажи мне как тогда, это было светло. А здесь нет света. Скажи как тогда, у себя на кухне, среди этих твоих стульев… Ингрид!

Загрузка...