12. Командирство

Учредительный съезд финской компартии оказался хорош тем, что на нем Тойво впервые за долгое время встретился с Куусиненом. Тот намедни через севера пробрался в Россию и теперь сделался важным человеком в Президиуме. Сам Отто выглядел отчего-то потерянным, словно бы не готовым к тому, что здесь увидел. Даже больше — словно бы разочарованным.

Они кратко пообщались с Тойво, не скрывая радости от этого общения. Это не значило, что и тот, и другой пустились в плясовую, или тут же набухались до потери пульса, а прочие делегаты им аплодировали: кто — стоя, а кто — уже лежа. Это означало, что у Тойво с Куусиненом было много тем для обсуждения, и каждому хотелось поделиться ими.

— Жив? — спросил Отто.

— Скорее жив, чем мертв, — ответил Тойво. — А сам?

— Да, вот — теперь уже и не знаю, — пожал плечами Куусинен. — Все не так, все не вполне правильно, вроде бы и готов к этому, но, тем не менее, не по себе как-то. Ладно, не девицы, чтобы об утраченных грезах плакать.

Отто считался на подпольной работе в Финляндии, но нелегалом особо не был — не того уровня фигура, чтобы можно было скрываться. Компартия была под запретом, но коммунистов, если таковые, идейные, обнаруживались, на допросы и пытки не дергали. Кому они нахрен нужны? Даже самый главный революционер Саша Степанов, воодушевленный обращениями к нему каких-то «простых людей», никуда не делся. Собирал просьбы от общественности и передавал эти просьбы по инстанции, то ли Таннеру, то ли Свинхувуду, а то ли самому Маннергейму. Уж что с подобными петициями те делали, в какой туалет их таскали — это уже было неважно. В итоге Саша сохранял свое «революционное» лицо, а власти представляли его «оппозицией», чтобы, стало быть, подобие свободы мысли поддерживать.

— Гадина, — сказал о нем Тойво.

— Всегда таковым был, — пожал плечами Отто.

Тут возник Сирола, самый главный коммунист, и приказал всем делегатам садиться по местам: кто — в президиум, кто — в зал, а кто — пошел вон!

Куусинен пошел в президиум, Антикайнен — в зал, а вон пошли всякие сопровождающие делегатов лица: дамочки не самого тяжелого поведения, продавцы папирос и добровольная народная дружина.

Вопрос был один: как работать? Воды по этому вопросу пролилось очень много. Бедные коммунисты хотели стать богатыми, те же, кто был у кормушки, этим богатством делиться не хотел. Тогда нужно было обращаться к пролетариату, как таковому, но его в Финляндии оболванили мелкобуржуазной пропагандой. Да здравствует борьба за всеобщее равенство и братство! Хиленькие крики «ура». Тойво начал засыпать.

Поговорили о способе борьбы. В Советской России бороться было не интересно. В родной Финке — опасно. Тогда весь упор на подполье.

Тут со своего места внес предложение Куусинен.

— Современная ситуация в Финляндии такова, что не стоит всецело отдаваться подпольным методам работы, по крайней мере, их необходимо сочетать с деятельностью в общественно-политических организациях, но преобладать должны первые, — сказал он, и все замолчали, переваривая услышанное.

Позднее те же самые слова он отправит письмом из Стокгольма, куда переберется после покушения на себя в феврале 1920 года в ЦК КПФ. Ни сейчас, ни потом к этим словам никто не прислушается.

А означали они одно: легализоваться, избираться и решать вопросы на уровне эдускунты, как и должно.

— Можно не называться «коммунистами», если уж Маннер, то есть, конечно же — Маннергейм так настроен против этого слова. Важно не название — важно выполнение цели. А цель у нас одна!

— Чтобы плодиться и размножаться! — сказал со своего места Август Пю.

— Точно! — сразу согласился Куусинен. — Чтобы мы, наши дети и внуки жили в обществе без насилия, каждому по потребности — от каждого по труду! Только так, господа-товарищи.

Никто не кричал «ура», никто не стремился самовыразиться. Вообще, многие люди никак не прореагировали, будто Отто сказал какую-то непристойность.

Между тем, это был, пожалуй, самый действенный способ выйти из создавшегося положения. Но, похоже, что оно не совсем устраивало не только правящую верхушку Финляндии, но и ЦК финских оппозиционеров в Петрограде.

Между тем поговаривали, что в Финляндии начался белый террор, жертвами которого стали многие тысячи участников революции и гражданской войны. Те люди, что попали под определение «неблагонадежный», отправились для выяснения всех обстоятельств по их делам в специальные лагеря. На то время по европейским сравнительным характеристикам Финляндия сделалась самой насыщенной страной по числу заключенных, переплюнув по этому показателю даже Советскую Россию. Порядка 250 человек из каждых ста тысяч населения оказались в тюрьме.

В лагеря пленных попали старшая сестра Тойво Хельми и младший брат Урхо. Сестре Тойни, которая была санитаркой в Красной гвардии, удалось избежать ареста. Старший брат Вилхо, который вместе с Тойво работал в Гельсингфорсе в Совете, скрывался в подполье в Финляндии, затем эмигрировал в Швецию.

Финская демократия ничем не отличалась от прочих и также строилась на костях. Демократии по-другому не умеют. Не зря со словом «демон» у них один корень.

Тойво и Отто еще перемолвились парой слов по окончании официальной части съезда, договорившись во время установленного регламентом банкета поговорить подольше и обсудить создавшееся положение. Однако с застолья Куусинен пропал. Этому удивился не только Антикайнен, но и некоторые товарищи, своими повадками напоминавшие старорежимных «шпиков».

Тогда и Тойво решил исчезнуть: до организованного отъезда в казарму оставалось немного времени — можно было прилично набраться и наесться, либо сделать вылазку на Выборгскую сторону. Он предпочел второе.

Через открытое окно в тамбуре курилки перелез на сливную трубу с крыши и спустился во двор. Денег у него, как теперь сделалось уже привычным, почти не было, но того, что было, хватило добраться до дома тети Марты. Там-то он и узнал, что Лотта и вся ее семья добралась до Выборга, стало быть, теперь в безопасности, если не считать опасности от косых взглядов местных настороженных полицаев, да кое-кого из соседей, глубоко убежденных, что человека «просто так в тюрьму не посадят». Значит, было за что!

Обратно он добирался пешком, ценя возможность побыть одному и подумать. Город обретался в покое: революционные матросы и солдаты не шлялись, где ни попадя, чекисты, размахивая наганами, не ездили в своих студебеккерах, шпана затаилась, а простой народ прятался по домам.

Когда-то в детстве он принял для себя решение, что всегда будет двигаться своим путем. Дело-то достойное уважения, да вот на каждом повороте этого пути все настойчивей попадались вывески: сверни к упорядоченному движению, настоятельно сверни, сверни, падла! Конечно, государство пыталось упорядочить любое нахождение на маршруте — на жизненном маршруте. Но государство — это отражение определенного человека, либо временно сплотившейся группы людей. И их направляет что-то, или кто-то. Что-то — это жажда власти, это корысть и алчность, это гордыня. Кто-то — это тот, кто этому всячески потакает. Тот, кто направляет движение. Самозванец.

Тойво понимал, что его жизненная цель — это не борьба. Он хотел всего лишь, чтобы его степень свободы максимально зависела от него самого. Вот и получил: нашел деньги, ушел от Революции, попал в Красную Гвардию. Бляха муха, что за невезуха!

С каждым прожитым днем Антикайнен все больше осознавал, что слова людей, особенно людей, черт бы их побрал, с высоких трибун — это шелуха. Церковь — это, вообще, опиум для народа. Самозванец, действующий посредством их — вот угроза. Стараться не поддаваться стадному чувству веры в идеалы будущего, опирающегося в подлое настоящее, всегда прислушиваться к голосу совести, а не приказа — вот тебе и противостояние с богом. Вот тебе и единение с Господом.

«Мое дело кажется безнадежным, но я видел, что происходит, когда люди ничего не делают. Бездействие — величайшее зло» (слова из фильмы Гильельмо Дель Торо «Штамм»), — думал он, пробираясь по пустынным улицам засыпающего города.

В этом, пожалуй, и было их сходство с одиозным Бокием. Только, в отличие от Антикайнена, тот пытался, помимо противостояния богу, сделать все, чтобы найти способ подчинить этого бога себе. Все логично: коли была бы такая возможность, Самозванец давно бы уничтожил и Глеба, и Тойво, да и прочих свободомыслящих людей. Нельзя допускать, что все вокруг болваны, смотрящие в рот очередному правителю, выполняющие законы марионеточного суда, безропотно принимающие карательные меры полицейской машины. Нормальные люди тоже встречаются.

Значит, нет у Самозванца такой власти! Значит, не Творец он всего сущего! Но становятся ли от этого менее опасными люди, ему подчиненные? Вряд ли. Зло — это всего лишь оборотная сторона жизни (имеется в виду по-английски: live — evil, жизнь — зло, в переводе).

Делегаты были уже пьяны. Очень пьяных развезли по домам, либо домам с нумерами. Прочие пели застольные песни — «Интернационал», «Марсельезу» и «Мурку». Во дворе выла собака. «Как по покойнику», — подумалось Тойво. Через восемнадцать лет мало кто из этого съезда останется в живых. Обидно, право слово, когда свои же ставят к стенке. Будто чужих для этой роли не нашлось.

Дальнейшая жизнь тем летом восемнадцатого года каким-то образом вся была поглощена армией. Тойво не приносил никакой присяги, но, так уж сложилось, неоднократно присутствовал при этом торжественном моменте у своих подопечных. Две недели курса молодого бойца, иначе говоря «Выстрела» — и парни, спешно поклявшись утвержденным правительством текстом от 25 апреля, ехали воевать.

К Присяге Антикайнен относился серьезно, так же серьезно он не хотел ее давать, пусть даже дело все это было — простой формальностью.

«Я, сын трудового народа, гражданин Советской Республики, принимаю на себя звание воина рабочей и крестьянской армии», — гражданином страны Советов он себя не считал. Впрочем, как и гражданином буржуазной Финляндии. Он не был сыном трудового народа, он был сыном своих родителей. А воин рабочей и крестьянской армии — это все равно, что банда повстанцев, где кадровых военных днем с огнем не найти.

«Пред лицом трудящихся классов России и всего мира я обязуюсь носить это звание с честью, добросовестно изучать военное дело и, как зеницу ока, охранять народное и военное имущество от порчи и расхищения», — это, скорее, подходило для сторожа военных складов. Проклятые расхитители социалистической собственности только и ждут, чтобы попортить и стырить. Перед лицом мировой общественности можно заявить: так дело не пойдет!

«Я обязуюсь строго и неуклонно соблюдать революционную дисциплину и беспрекословно выполнять все приказы командиров, поставленных властью Рабочего и Крестьянского Правительства», — все бы ничего, вот только рабоче-крестьянское правительство — это перебор. Ни Ленин, ни Троцкий, ни иной вождь на рабоче-крестьянина не тянул.

«Я обязуюсь воздерживаться сам и удерживать товарищей от всяких поступков, порочащих и унижающих достоинство гражданина Советской Республики, и все свои действия и мысли направлять к великой цели освобождения всех трудящихся. Я обязуюсь по первому зову Рабочего и Крестьянского Правительства выступить на защиту Советской Республики от всяких опасностей и покушений со стороны всех ее врагов, и в борьбе за Российскую Советскую Республику, за дело социализма и братство народов не щадить ни своих сил, ни самой жизни», — вот тут предельно ясно, что предстоит самопожертвование. Великая цель освобождения трудящихся — полная фикция, так что умереть предстоит в ответ на любой зов рабоче-крестьянского правительства. Оно зевнуло и воззвало — красноармеец побежал к цели и умер. Вероятно, потому что не добежал.

«Если по злому умыслу отступлю от этого моего торжественного обещания, то да будет моим уделом всеобщее презрение и да покарает меня суровая рука революционного закона», — безрадостная перспектива для нарушителя Присяги. Можно, конечно, надеяться, что не по злому умыслу не достиг великой цели всех трудящихся, но кто будет этот умысел определять, злой он, или нет?

Эх, перспективы безрадостны! Да радостных перспектив, если заручаться поддержкой государства — вообще нет. Оно, государство, всего лишь машина, где не может быть эмоций по определению. А где нет эмоций — есть зло. В том числе и у машинистов.

Впрочем, народ, коверкающий слова Присяги, потому что неграмотен, почти не знает русского языка, да и вообще не отдает себе отчета, что такое — эта великая цель освобождения трудящихся? Свобода от труда — это лень. Ура! За лень и праздность!

Антикайнен, занимаясь с курсантами, сам от них ничем особым не отличался. Кроме, разве, навыков выживания. Но идеологически он был скромен: не кричал на всех построениях о Мировой революции, не настаивал на необходимой жертвенности. Пару раз спели «И как один умрем в борьбе за это» — и шабаш. На войне надо жить, а не умирать.

Коллегам — из числа комиссарствующих — это дело не нравилось. Да и самому Антикайнену — тоже. Но куда ж деваться-то?

А деваться было куда: призывники-финики, добровольцы и вынужденцы, перед отправкой на войну, помимо Присяги, подписывались под заявлением в заграничный исполнительный комитет рабочей молодежи Финляндии. Типа, бла-бла-бла, примите меня в члены. А если погибну, то примите меня в многочлены, то есть, конечно же, в почетные члены. И подпись. Или крестик, что было чаще.

Их спрашивают: кому, мол, пацаны, заяву пишете. А те — самому главному финну. Им опять: Ленину, что ли? А они — Антикайнену. И посылают вопрошающих к такой-то матери.

Таким образом, авторитет у Тойво за пару месяцев нечеловеческих опытов над призывниками возрос до небес. Прочие преподаватели это дело оценивали крайне негативно.

— Вот же — сопляк! — говорили они. — Чухна белоглазая! Самый умный!

Конечно, в двадцать мальчишеских лет иметь такой авторитет — это несерьезно! Коллеги Антикайнена по «Выстрелу» были все в годах, за плечами имели опыт Первой Мировой войны в чине не старше фельдфебеля. В основном же ефрейтора и младшие унтер-офицеры, изредка — старшие унтер-офицеры. Тут-то неприязнь к выскочке возрастает до откровенной ненависти.

Когда же Тойво написал статью «Рабочая молодежь Финляндии в революции», и эту статью опубликовали, комитет преподавателей пошел к комитету начальников курсов и сказал:

— Или — мы, или — он!

— А вы финских новобранцев будете готовить? — спросил Эйно Рахья, случившийся в комитете.

— Будем! — твердо сказал фельдфебель, а унтер-офицеры добавили веско. — Да!

— На финском языке? — продолжал допытываться Рахья.

— Пусть русский учат — мы все-таки в России! — проговорили ефрейторы. — В великой рабоче-крестьянской России! Споем, товарищи!

Пока товарищи-преподаватели тянули песню о смерти всех, как одних, Эйно чесал себе нос. 31 июля он долго беседовал с Лениным о судьбе финских мигрантов. Тот, хитро сощурившись, предложил создать в Петрограде финские командные курсы, потому что чухонцев в северной столице развелось, как собак нерезаных. В ЧК нельзя — там латыши, в матросы — тоже, потому что старых матросов некуда девать, в истребительные карательные батальоны китайцы набились, так что оставалась только Рабоче-Крестьянская Красная Армия.

— Создадим, батенька, новую Интернациональную военную школу! — сказал Ленин и неожиданно громко заржал, как конь.

— Ага! — согласился Рахья и смех поддержал. Получилось у него пискляво и не очень душевно.

Тут же к ним в кабинет заглянул Троцкий и укоризненно покивал головой: «чего ржете, товарищи, когда революция в опасности». Ему объяснили ситуацию, тогда он пожевал губами под крючковатым носом и внес свое предложение:

— Вы, товарищ Рахья, назначаетесь комиссаром этих командных курсов.

Комитет преподавателей закончил с песней и пытливо посмотрел на комитет начальников. Те зааплодировали. Ефрейторско-унтерский коллектив откланялся и ушел. Видимо, они после своего выступления напрочь позабыли о цели своего визита. Великая сила искусства!

Тойво остался на командной должности до середины октября, продолжая готовить «пушечное мясо» в отведенные для этого сроки. Прочий преподавательский состав перестали обращать на него внимание, занявшись концертной деятельностью перед рабочими и солдатами: накручивали себе усы, поджимали ремнями животы и орали во все глотки о белых березах, о разрушении старого мира, о вещем Олеге и прочее-прочее. Тойво назвал их «Terveh brihat», то есть, «здоровые парни», призывники перевернули название в «Trezvy brihat», памятуя о том, что перед выступлением пузатые и беззубые парни вливали в себя каждый до полулитра какой-нибудь сивухи для создания творческого, так сказать, настроения.

Не получив за свою деятельность помощником шорника сколько-нибудь рабочего опыта, Аникайнен был выдвинут исполкомом молодых финских рабочих на Первый съезд нового молодежного формирования, которому пророчили идеологическое будущее всего подрастающего поколения. Старых финских рабочих туда не приглашали, вероятно, потому что у них уже не было никакого будущего, в том числе и идеологического.

Тойво удалось все-таки удрать с курсов молодых бойцов, предоставив «трезвым парням» самим учить, откуда с винтовки стрелять, как маршировать и петь революционные песни. Последнее у них получалось лучше всего.

На Первый съезд молодежи попасть было не так-то просто: зараженного Революцией народу много, а мест в президиуме, да и во всем зале — мало. Путем тайного голосования финские отщепенцы страны Суоми выбрали товарища Антикайнена, потому что его фамилия была на слуху у каждого финскоязычного новобранца, который еще не погиб на войне.

Эх, надо было Тойво в августе удирать из России вместе с Куусиненом! Побыл бы какое-то время на «нелегальной» работе в Финляндии, а потом бы и в Кимасозеро пробрался! Вот такая хорошая мысля пришла, конечно, опосля.

Неожиданно ему на имя пришла телефонограмма, принятая Лиисой в доме на Каменноостровском за пару дней до начала съезда.

«Немедля прибыть институт Мозга. Бехтерев».

«Пошел ты нахер, Бехтерев», — подумал Антикайнен.

Загрузка...